Большое сочинение про бабушку

Колпакова Ольга Валериевна

Тёплая, лиричная и познавательная книга для семейного чтения о том, что связывает поколения, как переплетается прошлое с настоящим. Никаких пропастей между дедами, отцами и внуками нет. Все мы – звенья одной цепи. За произведение «Большое сочинение про бабушку» автор награждена премией педагогического признания «Добрая Лира», которая присуждается педагогами и школьниками Санкт-Петербурга. Повесть попала в длинный список премии «Ясная поляна».

 

© О. В. Колпакова, текст, 2017

© С. В. Прокопенко, иллюстрации, 2017

© Генри Пушель, издание, 2017

* * *

 

Когда бабушка была маленькая, ничего не было. Я хожу по кухне и показываю пальцем на микроволновку:

– А это было?

– Нет, – отвечает бабушка.

На тостер.

– Нет.

На газовую плиту.

– Нет.

На миксер.

– Нет.

Я показываю на холодильник.

– Нет.

На люстру.

– Нет. Когда я была совсем маленькая, у нас была керосиновая лампа. Самое противное было её чистить. Хуже, чем чугунки мыть. А потом протянули провода и загорелась электрическая лампочка. Но люстр не было.

Мы переходим в комнату.

Компьютер.

– Нет.

Телевизор.

– Нет.

Шкаф-купе.

– Нет.

Кровать-то была?

– У меня – нет, – отвечает бабушка.

– Как же так? – не понимаю я. – Как же можно жить, когда у тебя ничего нет! Как я буду про тебя сочинение писать?

– А ты спиши у кого-нибудь, – советует бабушка, бывшая учительница русского языка и литературы.

Я отрицательно качаю головой. Я почти отличница, у кого мне списывать? Если только…

– Бабулечка! – радостно кричу я. – А ты ведь тоже сочинение писала, когда в школе училась. Школа-то у тебя была?

Бабушка соглашается. Школа-то была. И бабушка была отличницей, как я. Она первая из деревни закончила университет и вернулась в свою родную школу работать учительницей.

– Только тогда нам придётся ехать в деревню, забираться на чердак и там искать мои сочинения, – говорит бабушка, – если я их в макулатуру не сдала.

Ну да, компьютеров же раньше не было, всё хранилось на чердаке. Я не против поехать. Я люблю бабушкину деревню. Там две реки, и горы, и клубника растёт на горах, а в садах – медовые яблоки, прозрачные, светятся, как звёзды. А звёзды там какие! Размером с крупные яблоки. В городе таких никогда не увидишь. Но бабушкина деревня далеко, в Алтайском крае, среди учебного года не поедешь.

– Нужно вспоминать, – строго говорю я. – Ты же не хочешь, чтобы я пару получила.

– Мне некогда, – отнекивается бабушка. – Я пироги собираюсь стряпать.

Бабушке всегда есть чем заняться. «Мужик умирать собирайся, а земельку паши» – терпеть не могу, когда она так говорит.

– А пироги-то на свете были, когда ты маленькая была? – спрашиваю я.

Пироги были. И мы вместе с бабушкой идём стряпать пироги по-бабушкиному. Иначе как я выпытаю, что мне писать в сочинении.

Конечно, по-настоящему, по-бабушкиному, пирогов не получится. Для этого нужно молоко от настоящей коровы, которая весь день гуляла на лугу. И свежие яйца от свободной, счастливой курицы, а не от той, что всю жизнь сидит в клетке. И мука из пшеницы, над которой сверкали хлебозоры. Хлебозоры – это такие яркие-яркие беззвучные грозы. Они сверкают над полями, когда созревает пшеница. Очень красиво. И настоящая печка нужна – никакая духовка с микроволновкой не могут заменить печку. Нужна бабушкина деревня, чтобы получились бабушкины пироги.

Пока мы стряпаем городской, упрощённый вариант бабушкиных пирогов, бабушка вот что рассказывает:

 

Про печку

Отгадай загадку: деревянный город, в деревянном городе глиняный город, а в глиняном городе серебро и злато. Это – печка в доме. Печка в доме – самое главное, потому что в ней огонь. Огонь – это и тепло, и еда, и свет. И чистота. Знаешь, как я мылась, когда маленькая была? В бане, конечно. Но дети часто вымазывались, а баню каждый день топить не будешь. И тогда нас – меня и братьев – мыли в печке, в большой шайке. Прогорят дрова, и долго-долго ещё в печи тепло держится; сидишь, как тыква, паришься. Тыква чем-то похожа на чупа-чупс, только намного больше и вкуснее. Брали её целиком – огромную, как мяч, на котором вы гимнастику делаете, – и сажали в тёплую печку. Она там долго томилась-парилась. Дети в это время ходили и принюхивались – вкуснее только от свежего хлеба запах. Потом доставали – золотую, с корочкой хрустящей; корочку отламываешь, а под ней мякоть медовая, ближе к корке – совсем как мармелад. Берёшь ложку и аккуратненько черпаешь.

Любили мы на печи играть. Но когда хлеб пекли, нельзя было на неё забираться. А то хлеб плохо поднимался. И вообще баловаться нельзя, шуметь, если тесто в доме. Пока каравай в печи, в доме обязательно должен кто-то оставаться, караулить, иначе хлеб обидится, что его одного бросили. Когда каравай доставали, взамен обязательно полено в топку клали, чтобы печь не голодала. К хлебу как к живому относились – знали, сколько в него труда вложено. «Рыба – вода, ягода – трава, а хлеб – всему голова», – говорила моя мама Катя. А бабушка Поля, тесто замешивая, шептала: «Ладно, усладно жить богато, творите славно долю, Боже, дарь хлеба и соли».

В магазин хлеб привозили два раза в неделю, и было его очень мало, поэтому все сами пекли. Но если вдруг дома хлеб заканчивался, меня мама с утра в магазин отправляла. Приду, а там старухи уже очередь заняли, и первая – бабка Макрида. Давали по две булки в руки. Если семья большая, то по три. Денег было только на хлеб. Да если бы и больше давали, покупать особо нечего. На весь магазин один сорт конфет – карамельки без обёртки разноцветные. Жвачка? Что ты, какая жвачка… Стой-ка, а ведь была у нас жвачка! Мне папка из леса живицу привозил, смолу лиственничную. Мы эту смолу серой называли. Душистая, вкус горьковатый, но приятный. Эта смолка – она микробов убивает. Мама моя ни разу в жизни зубы не чистила, а про кариес и не слыхала. Война, есть нечего, ни щёток, ни пасты зубной – а зубы здоровые. Потому что живицу жевали.

Однажды поехали мы за дровами для печки. Папка лошадку запряг в сани, и мы в рощу отправились, на берег реки. Я в семье старшая, вместе со взрослыми всё делала. Папа рубил, мама связывала, а я бегала, в сани таскала. По кустам бежать с вязанкой неудобно, решила по речке, чтобы побыстрее. А река у нас, сама знаешь, хитрая: где промерзает чуть не до дна, а где только сверху ледок. Мне-то не видно, толстый там лёд или нет, – наступила и провалилась. Хорошо, не очень глубоко. Папа меня вытащил, бегом к саням, полушубком укрыл и скорее домой.

– Воробьи торопились, да маленькими уродились! – ворчит на меня мама: дров-то мало набрали.

А папка подбадривает:

– Не бо-ось!

Дома – бегом-бегом – на печку греться. Потому что печка – это ещё и лучшее лекарство. У кого печь правильно сложена, там простуды не знали. Кости греть старики всегда на печь забирались. Мой дед, мамин папа, на голбце лежал. Болел, почти не двигался. А рядом с ним прут – длинная ветка. Если я вдруг громко запою или пробегу мимо, он прут схватит и мне по ногам, чтобы не мешала ему, не баловалась. Когда его хоронили, я этот прут взяла и тоже похоронила, закопала за баней. Но даже после этого мимо печки старалась тихо ходить, всё мне казалось – дед с прутом лежит.

У нас в деревне бабушка жила одинокая, Макридой звали. Та самая, что в магазине всегда первая. Говорили, что Макрида могла ребёнка в печке перепечь. Да не испечь, она же не Баба-Яга, а перепечь.

Родился у меня брат. А у меня уже два брата было, я сестру хотела. Как-то ушла мама на речку бельё полоскать, и братья с ней – санки с бельём катить. Осталась я с Колей одна. Пойду, думаю, к бабке Макриде, пусть она нам из мальчика девочку испечёт. Папка сразу не заметит, а когда заметит, мы с сестрой сошьём ему рубаху, он и не станет ругаться. Он вообще у нас мало ругался, зато смеялся много, за это его в деревне любили и звали Весёлый Ганс, хотя у него совсем другое имя было. А мама Катя строгая была, шутить не любила. Но я подумала, что она, может, даже обрадуется, если у нас ещё девочка будет.

Бабка Макрида жила на самом краю деревни, у кладбища, под горой. Завернула я Колю в одеялко – тяжело, а других санок нету. Выкатила из сарая кошёвку. Видела, в каких санях Дед Мороз ездит? Вот это кошева и есть. Старое слово, теперь его и не услышишь. Кошем обоз называли, а ещё – поселение; человека же, в нём главного, звали кошевой. На санях дрова возили, сено, а в кошеве – пассажиров. Настоящая, узорчатая, только маленькая, для ребёнка, была у нас кошева. Сделал её мой лёлька – дядя Костя Кащеев. Он кузнецом в деревне был. Лёлька – значит крёстный. Церкви-то в деревне не было, её в 1918 году сожгли, а крёстных по старой привычке выбирали и роднились между собой. Вместо попа у нас была бабка Макрида: придёт, молитву прочитает, у тёплой печки в таз с водой макнёт, мазнёт сажей – вот и покрестили. Главное, чтобы об этом Сомов, председатель колхоза, не узнал, – запрещено это было. И крестики никто не носил. Мы носили галстуки красные. Красные как кровь – в память о погибших бойцах.

Положила я Кольку, как барина, в кошёвку, сунула ему в рот пожёванный пряник в марлечке и повезла к бабке Макриде.

У бабки Макриды домик малюсенький. Одна комната – и ту до половины печка занимает. Дом старый, крыша деревянная, на ней даже трава росла – полынь. Полынь на бабку Макриду очень похожа: длинная, сухая, торчит сквозь снег.

Затащила я Колю в комнатку, а там никого. Только печка гудит – словно плачет кто. Позвала бабушку, а в ответ:

– Га-га-га!

Из-под лавки вылезает гусыня и как зашипит, как бросится на меня. Схватила я брата и бегом домой. А ведь у нас тоже гусыня под кроватью сидела. Когда на улице и в сарае холодно, гусей пускали в дом птенцов высиживать. Чтобы яйца не замёрзли. А у бабки Макриды – все знали – гусей нет. Откуда эта взялась, до сих пор не знаю. Так и остался твой двоюродный дед дедом Колей. А то ведь мог бабой Олей стать…

После уж я узнала, как бабушка Макрида детей перепекала. Она их так лечила. Если ребёнок рождался больной, значит, он в утробе материнской «недопёкся»; бабушка его в печке допекала. Заворачивала в пелёнку покрепче, лицо закрывала блином и в тёплую печь на лопате засовывала. «Кого печёшь?» – спрашивала в это время мать. «Собачью старость…» – отвечала бабка Макрида. Блин бросали собаке, и дитя после этого поправлялось. А я, видишь, думала, она из одного человечка может другого спечь!

Бабка Макрида и за попа, и за ведьму, и за доктора в деревне была. Чуть что случится – бегом за ней. Она со своим лекарством – травами, водой, печной золою – как скорая помощь примчится. До больницы далеко, пятьдесят километров. На лошади за день не доберёшься. А зимой и на машине пути нет – дороги перемело, не проехать. По пять часов в деревне ждать не могли. Особенно если кто угорит. Эта беда от печки нередко случалась. Прикроешь задвижку раньше времени, чтобы тепло из печи не ушло, – угар вместо трубы в избу идёт. От него человек засыпает и, если не спохватиться, дышать перестаёт. Нужно скорее на улицу вынести, водой отлить. Поливает бабка Макрида, а сама домового ругает: недоглядел. Она одна в деревне в домовых да леших верила. Никто этой нечисти не боялся, даже дети. Война ведь недавно была. Кто войну застал, того ничем не испугаешь. Мы хоть фашистов и не видели, но тоже людей пуще чёрта боялись. Цыган, например. Они к деревне табором подходили и могли детей с собой забрать, из дома увезти. Велено было: как цыгане на улице появились – бегом на печку. Боялись сильно сибулонцев. Это кто из сибирской тюрьмы сбежал. Они прятались в лесу или в пещерах на горе и могли ограбить, а то и убить. Если нет у человека своего угла с печкой, любой ветер его по земле носит, как мусор какой, – от такого добра не жди.

Когда бабка Макрида умерла, старую избушку раскатали по брёвнам – древняя она очень была, обрушиться могла. Только печь долго стояла среди палисадника. Печь трогать боялись. С неё ведь наша деревня расти начала.

Раньше жили здесь только старожилы – несколько больших, крепких семей. Они себя называли «родчими», «тутошными». Никого из новых жителей в эти места не пускали. А тогда много народу шло из других краёв. Вот и предки моей мамы пришли сюда – кто с Украины, кто из Воронежа. Кто волю искал, кого голод гнал, а кого-то царским приказом отправляли Сибирь заселять. Земли здесь много, лес, река. Все горки над речкой раньше в деревьях были. Рыси водились, волки, медведи даже. А рыба в реке попадалась больше тебя ростом. Но тутошные не хотели, чтобы кто-то кроме них здесь хозяйничал: мало ли какие люди пришли, вдруг бездельники да разбойники – ограбят и дальше двинутся. Начнут переселенцы сарайку или землянку себе мастерить, а местные молодцы на следующий день придут да стройку и завалят. Но особо настойчивые не уходили, не сдавались. Решили тогда тутошные на мировую пойти: построете, говорят, за ночь избу с печкой, не будем противиться. Закипела работа. На рассвете приходят старожилы – дом стоит. Из трубы дымок идёт – затопили печь. А раз печь за ночь сложили да дом сделали – значит, корни уже пустили, таким соседям только рады. Разрешили новым людям остаться, дали им прозвание: «рассейские». Стали родчие и рассейские вместе жить, стала наша деревня расти. А домик этот первый – тот самый, в котором потом Макрида жила. Малюсенький – больше за ночь разве срубишь. Но говорили, что, пока он стоит – и деревня стоять будет. Сейчас и печки не осталось. Школу собираются закрывать. Все в город подались. Вот и мы с дедом к вам приехали. А печка-то тянет домой. Раньше, если кто далеко из дома уезжал, а по нему скучали очень, нужно было к печке подойти, заглянуть поглубже внутрь и позвать. Он и приедет. Вот и меня будто кто зовёт. А кто может звать? Разве что домовой. Говорят, пока печка цела, домовой из дома не уходит. Уж мы эту печку вдоль и поперёк облазили – нет никаких домовых. А зовёт и зовёт, тянет и тянет. Надо было в лапоть его посадить и с собой забрать. Было бы кому напомнить, что духовка-то у нас с тобой давно перегрелась! Давай-ка новый противень.

– Бабушка, это не подходит, – говорю я, вспомнив, что мне ещё сочинение писать. – Я не могу писать про печку и домовых. Мне надо про тебя.

– Ну, про меня не интересно, – отнекивается бабушка, переключая духовку. – У меня медалей нет, родилась я уже после войны, подвигов не совершала, утопающих не спасала. И вообще – мне некогда.

Бабушка снимает фартук. Это я шила бабушке фартук на уроке труда. Мы всем классом шили. Двадцать шесть одинаковых фартуков. Мы их украсить решили, каждый как захочет. Чтобы, бабушки, если вдруг соберутся все вместе, они свои фартуки не перепутали. Артём купил для фартука наклейку с гоночной машиной. Иришка пришила вместо кармана красивый носовой платок со своей любимой ведьмочкой из мультика. А мы с бабушкой решили сделать красивую вышивку, да всё времени не было. Может, пока пироги пекутся, начнём вышивать? Я бегу за нитками, иголкой и бабушкиными очками, и мы выбираем узор. Я хочу вышивать картину с подсолнухами или щеночка, но бабушка предлагает какие-то крестики и ромбики. И пока мы вышиваем, вот что рассказывает:

 

Про волшебные знаки

Стольких нарядов, как у тебя сейчас, у меня, конечно, не было. В магазинах одежду тогда почти не продавали. За ней нужно было в город ехать, а он далеко. Покупали ткань и шили одежду дома. Моя мама Катя была строгая, даже суровая. Она модных платьев не шила, только ниже колен и тёмные. Да и не продавали после войны другой ткани. Тогда даже краски цветной не было, одна чёрная. И в школе все парты – чёрного цвета. Когда я в средние классы перешла, парты покрасили коричневым. Мы время цветом мерили: «Это случилось, когда парты ещё чёрными были», – говорили. Значит, немного ещё времени с войны прошло, краска не облупилась.

Папа маме говорил:

– Что ты её как старуху одеваешь, покороче платье сделай!

Но у мамы всегда ответ готов:

– Не одежда красит человека – добрые дела.

Она была строгих порядков. Смеялась редко. А вот петь любила. И какие красивые кружевные воротники вязала! Платье сразу наряднее становилось.

Раньше и ткань сами делали. Только времени на это требовалось месяцев девять. Во-первых, надо лён посеять. Это тебе не лук зелёный на окошке проращивать – огромное поле. Как взойдёт – прополоть. Да не как попало, а сидя на половичках, чтобы стебельки не поломать. Вызрел – выдёргивай из земли, колоколки с семенами убирай и на речке мочи. Недели на две в воду складывали, камнями придавливали. Самое противное потом стебли из реки доставать. Скользкие, вонючие, зато мягкие. Без этого никакая ткань не получится. После лён сушили и мяли. Мы бегали бросать его на дорогу, где телеги и машины часто ездят, – он и помнётся под колёсами. Помяли – время трепать, а потом чесать щетями из свиной щетинки. Пока рассказывала – устала, а делать и вовсе замучаешься. Мама говорила: «Лён с ленью не ходит». Чёсаный лён похож на шерсть. Вот его и пряли, нитки делали. Помнишь, «три девицы под окном пряли поздно вечерком»? У нас дома такая прялка тоже была. А ещё была с колесом и большой педалью – прялка-самопрялка. Но это только так говорилось: самопрялка. Нитку-то руками надо было сучить, а колесо ногой крутить. Нитки стирали, сушили. Ну вот, после этого и ткать можно, как раз зима пришла. Я очень любила, когда папка в комнате станок ткацкий устанавливал. Лён мне самой ткать не пришлось, мала была, а вот половики из старых, нарезанных ленточками тряпочек я ткала. Станок наш потом в школьный музей отдали. Я как пыль из половика вытрясаю, так и слышу: тр-р – это челнок ныряет между нитками основы, как уточка в волнах… Пока мама ткала, папка доставал сапожный ящик, в котором хранились нитки, шило, иголки, вар, привязывал нитку к двери, разматывал её до другого конца комнаты, обводил ножку стула, снова к ручке дверной, и так несколько раз, чтобы нитка получилась толстая; затем начинал варом по белой нитке ездить – смолить. Нитка становилась крепкой чёрной дратвой. Ею валенки и сапоги подшивали. Да и сандалии наши тоже.

Как мне обратно в те времена хоть на маленько хочется. Засыпаю и думаю: вот бы приснилось, как мы в деревне все вместе дома. Огонь в печи, окна до самого верха в морозных узорах. От ящика сапожного пахнет чем-то ремесленным, деревянным. Набелки стучат: тук-тук, тук-тук. От пряжи – запах живого и тёплого. Ты-то вот, интересно, что в старости вспоминать будешь? Внучке своей для сочинения рассказывать?..

Такая, как ты, раньше сама могла себе платье вырастить – девочек с пяти лет этому обучали. А какая крепкая ткань получалась! У меня до сих пор сохранилось полотенце, что вручную сделано, от зёрнышка до вышивки.

Однажды, когда родители были на работе, а братья на улице играли, решила я смастерить себе наряд. Открыла сундук – шифоньеров и шкафов-купе тогда не было, а были большие деревянные сундуки, где лежало всё самое ценное. Если в доме случался пожар, сундук спасали в первую очередь, не считая, конечно, людей и животных. Так вот, открыла я тот самый сундук. Мама Катя про него пела:

В сундуке моём добро Бережно хранится. Когда времечко придёт, Доченьке сгодится.

Ну, я и подумала, что всё равно ведь там моё. И пришло уже время, когда оно мне сгодится. Внутри – вышитые льняные полотенца: рушники. Два полотенца поскромнее, только с краю вышивка. А на одном, самом старом, – красивые солнца, деревья, цветы по всему полотну. Сделала я из рушников сарафан. Из украшений были у нас в доме только бусы. Крупные, красные, как ягоды калины. Пять раз хватило вокруг шеи намотать. Зеркало было маленькое – смотрелась в окно. Стою, залюбовалась. Вдруг дверь открывается и входит дед Костыль. Фамилия у него Костылин, но за вредность все его Костылём звали. Про него родители между собой говорили, что давно, ещё до войны, он ходил по дворам с наганом и у кого что хорошее было, отбирал. Не себе, а в колхоз. Это называлось раскулачивание. Всё забирали: от коров до последнего мешка пшеницы. Ох и напугалась я. Думаю: отберёт ведь сейчас рушники. А он поманил к себе пальцем, прищурился и говорит: «Ах вы немцы недобитые! Свастику вышиваете! Кресты фашистские! Мало вас били! Я на вас управу найду!» И ушёл, дверью хлопнул. Я понять ничего не могу. Знак этот фашисты рисовали – крест с загнутыми концами. Как мы тогда эту свастику ненавидели, хоть и не знали, что она так называется. Я на рушник глянула – а ведь правда: один узор, если приглядеться, со свастикой схож. «Вот так нарядилась, – думаю. – Теперь ведь нас всех расстреляют!» Запрятала рушники обратно, а сама думаю: почему мама, бабушка и прабабушка вышивали такой знак? Они ведь советские люди, а не фашисты.

Вечером, когда мы ужинали, заходит к нам председатель колхоза Сомов – главный человек в деревне, а с ним дед Костыль.

– А ну-ка, хозяйка, покажи, где тут у тебя фашистские знаки, – велел Сомов.

– Что случилось? – спрашивает папа. – Объясните.

– А не твоего ли, Екатерина Семёновна, старшего братца, директора маслобойки, по линии НКВД забрали? – ехидно интересуется Костылин у мамы, а на отца, словно и нет его, даже не смотрит. – За свастику забрали врага народа! У кого на маслобойне взбивалка была фашистским крестом?

Раньше масло как делали? Вот у вас кружка заварочная есть с плотной крышкой и поршнем, которым вверх-вниз можно внутри кружки водить. А для масла узкое деревянное ведро с плотной крышкой нужно. Палка-взбивалка – пестик с крестовиной на конце. Сидишь полдня, туда-сюда сливки в ведре гоняешь. В деревне масло сами делали. А в колхозе ещё и маслобойня была. Её до войны построили. И крестовины эти были старые. В войну оказалось, что они походили на фашистские знаки. Власти решили, что дядя Антон – вредитель и специально придумал такие взбивалки, и взбивает ими фашистское масло. И его посадили в тюрьму. Больше никто из родственников его никогда не видел.

И тут мама встала из-за стола, взяла крестовину да как запустит ею в деда Костыля!

Папка маму скорей успокаивать, братья на полати запрыгнули, я – за занавеску. Председатель Костыля схватил – и в сенки. Тот пригнуться не успел, за притолоку головой задел, шапка слетела.

Я следом выскочила, шапку Костылю подала. Не захотела, чтобы она у нас в избе валялась.

– Я вам покажу! – орёт Костыль. – Ишь, полотенца порасшивали! С волками жить – по-волчьи выть!

Ну, думаю, папка сейчас совсем рассердится. Ведь про волков – это про нас. У нас фамилия немецкая – Вольф, волк значит.

Но папка промолчал и велел всем садиться дальше ужинать. Потом говорит:

– Запомните: то, что обо мне говорит осёл, я не принимаю во внимание, – и ещё по-немецки эту пословицу повторил.

После ужина я призналась, что из-за меня это всё, что лазила в сундук. Мама не заругалась. Достала рушник и стала объяснять:

– Это – «гусиные лапки». Этот узор «кудри» называется. А это «кривонога», или «косматый Ярилко», – и показывает на свастику. – К любой доброй хозяйке зайди, у каждой на полотенце он есть. Родители не гонители, плохому не научат. Это фашисты узор у добрых людей украли и чёрным цветом раскрасили. А на самом деле это – солнце.

Кто-то в войну спорол такую вышивку, испугался. А моя мама – нет. Не захотела красоту уничтожать. Она ничего не боялась. Никто из русских в деревне во время войны не выходил замуж за немцев. А мама вышла.

– Не бо-ось… – сказал папка и повеселел. Он долго серьёзным быть не мог. И пока чинил маслобойку, всё посмеивался, что очень выгодно женился. Что эта могучая русская женщина даже из костлявых Костылей может масло жать. Мама у меня была высокая, дородная, на голову выше папки.

Я тоже вышивать научилась. Но свастику никогда не вышивала. Хотя это действительно древний знак солнца. Его с каменного века люди рисовали. Когда нашу галактику сфотографировали, оказалось, она на свастику похожа.

А деревья вышитые были не просто деревьями. Это мировое дерево, три мира, три времени: прошедшее, настоящее, будущее. Женщина с поднятыми вверх руками – не барыня, а богиня Макошь. Видишь, что раньше на одежде носили: рассказ про Вселенную. Вот этот ромбик, что ты сейчас шьёшь, – поле. А если точки в серединке – поле засеяно.

Сомов потом один к нам приходил. А что он скажет, если у него бабушка такие же узоры вышивала. Это у Костыля вся семья безрукая была, ничего не умели, вот и жили бедно – даже бани не было. Им раздолье пришло, когда разрешили наган в руки брать да по чужим амбарам шарить. Руки у Костыля всегда грязные были. Говорили, что он свои кирзовые сапоги никогда не снимает. И что ногти у него на ногах так выросли, что за стельку загнулись, и он, даже если захочет, сапоги снять не сможет. Смеялись. Над всем, что страшно было или гадко, старались смеяться. Жилось трудно, но весело. Песни по вечерам пели. Телевизоров не было, так выходили на улицу после работы и пели. Сейчас разве что пьяный на улице запоёт.

Я боюсь, вдруг бабушка сейчас запоёт. Мне как-то неловко, когда она поёт. Песни у бабушки грустные, мне не нравятся. И я поскорее спрашиваю:

– Бабуль, а скоро пироги будут или хотя бы бутерброд с маслом?

Но бабушка горячий пирог мне не даёт – он сначала отдохнуть должен после духовки. Тогда я достаю масло. Хорошо, что не надо его сбивать – вот оно, в маслёнке.

– А самодельное масло вкуснее? – спрашиваю бабушку.

– Нет, оно солёное было, – отвечает бабушка, вздыхая. – Чтобы лучше хранилось, его с солью делали. И мы всегда посыпали его сверху сахаром. Когда сахар был.

Мне масло вдруг тоже начинает казаться солёным. Я посыпаю его сахаром.

Пироги отдыхают, а мне не до отдыха. Нужно уборку в комнате делать – я её всегда напоследок оставляю. Не люблю прибираться. Не понимаю, откуда все эти разбросанные вещи берутся… Бабушка мне в комнате убираться не помогает – у неё от этого сердце болит. Когда я всякий мусор в пакет пихаю, а потом выбрасываю. Бабушка экономить привыкла, и ей жалко старые вещи выбрасывать.

– Это же надо столько нагадить, – сокрушается она, глядя, как мусоровоз во дворе полные баки забирает. – Покупают и выбрасывают, покупают и выбрасывают.

– Ты лучше не ворчи, а расскажи, как вы раньше чистоту наводили, – говорю я и беру влажную тряпочку. И бабушка, поставив гладильную доску и включив утюг, рассказывает:

 

Про чистоту

Когда я была маленькая, никаких средств для уборки, кроме веника и тряпки, ещё не изобрели. Мы пол песком чистили. Пылесосов тоже не было – половики нужно было выносить на улицу и вытрясать или чистить снегом. Вместо пылесоса был веник. В доме зимой часто жили животные: если телёночек родится, то его, пока не окрепнет, у печки держали. Гусыня под кроватью или скамьёй яйца высиживает. Утята в коробке пищат. В клетушке пара куриц. Кошки, конечно, тут же. Туалетов для них в доме никаких не было. Да что там животные – для людей и то недавно туалеты строить начали. Не было в деревне умного человека, который бы сказал, что для этого специальные домики полагаются. Народ и думал: зачем добру зря пропадать – и ходили удобрять в огород или за кустик.

А потом мужчины пошли на войну. И мой дедушка пошёл. Это была Вторая мировая, то есть Великая Отечественная, против фашистов, война. Я тогда ещё не родилась, мне это мама рассказывала. Дедушка Стёпа был в Румынии, Болгарии, Венгрии. Там люди тоже бедно жили. В Румынии даже беднее, чем у нас в деревне. Когда наши солдаты пришли в Австрию, то попали на постой в городскую квартиру. А там комнат восемь или десять. И в одной зеркала, полотенца… Дедушка спрашивает: «А это что за комната?» А городские солдаты ему: «А ты откеля?» – «Из Сибири». Объяснили, что к чему. Дед Стёпа очень удивился, даже руками всплеснул: «Господи, как люди живут, куда оправляются!»

Когда война закончилась, мужчины вернулись домой и стали строить отхожие места.

Зато бани у нас всегда были. Разве в ванне вымоешься, как в бане, где такой жар, – все микробы и внутри и снаружи от него гибнут. И без мыла мылись дочиста. Брали золу, заливали водой – через пару дней мыльный раствор готов. А если траву кипятком зальёшь (ромашку, душицу со зверобоем, крапиву, чабрец, полынь) да ополоснёшься – лучше всякого бальзама. Весной и летом в бане листьями растирались, особенно берёзовыми. Зимой – снегом: и свежесть, и польза. А мочалки так делали: папоротника нарвёшь, высушишь, в марлю завернёшь – и трись. Каждую баню новая мочалка. Старики говорили, что в других местах мочалки из липового лыка делают. Но у нас липы не росли.

Одежду стирали на речке. Когда мыла не было, рвали мыльнянку, растение такое, и очень хорошо ею всё отстирывали.

Гладили тяжёлыми утюгами. В один нужно было угли насыпать. А другой просто ставили на печку, чтобы нагревался. Ещё был малюсенький утюжок, как игрушечный, но тоже железный. Им кружева утюжили. У нас даже рубель дома был, хотя им уже не пользовались. Рубель – не деньги, а длинная деревянная палка с зазубринами. Берёшь рубашку, оборачиваешь её вокруг гигантской скалки, а рубелем эту скалку с рубахой начинаешь катать по столу туда-сюда. Но мы с братьями его для других целей использовали. Если по зубцам рубеля провести деревяшкой, получается очень музыкальный звук. Вот и вооружались: рубелем, стиральной доской, ложками деревянными, бубенцами со сбруи нашего коня Ветерка и устраивали концерты. Родителям некогда слушать, а у мамы Поли болела нога, она от нас не могла убежать. Мамой Полей звали мою бабушку, мамину маму. И дети, и внуки, и правнуки, и племянники – все называли её мамой Полей. Она с восьми лет нянькой работала, для всех мамой стала. Ещё маме Поле приходилось выслушивать наш самодельный «театр у микрофона», «новости с полей» и смотреть представление с медведем. За медведя был кто-нибудь из животных, кого удавалось поймать: пёс Драник, кошка Кика, а если братцы ящерицу поймают, то и её к искусству приобщали.

Играли мы много. Но и работали немало. У нас с тобой раз-раз – и порядок, а раньше на это весь день уходил. Вернусь в субботу из школы и начинается… Половики на улицу, посуду в таз, всё с печки и полатей на пол, а потом тоже на улицу – вытрясать, выхлопывать. Пол скребём, окна трём, паутину куриным крылышком со стен и потолка собираем. Зимой в сенях пол мыть холодно, от воды и рук пар идёт. Если ещё мама стирку затеет, то в баню уже в потёмках шли. Стирали руками, в большом тазу. Полоскать ходили на речку. Как белье пахло… Сейчас кондиционеры придумали для этого, а надо-то в чистой реке прополоскать, на свежем воздухе высушить. Знаешь, как машину стиральную изобрели? Глядя на маслобойку. Первые машины были такие же: пестик с крестовиной, только не сливки он гонял, а бельё. Мы первыми в деревне этот агрегат купили, когда у меня уже твоя мама родилась. Вся округа приходила смотреть, как он там вертит.

Перед большими праздниками стены и печку подбеливали. Известь вместо краски и обоев тогда была. Её у нас же на горе и добывали. Бросаешь в ведро с водой камень белый, водой заливаешь – шипит. Берёшь кисточку из ковыля, что вокруг деревни рос, и ровненько белишь. Не в магазин ходили за нужными вещами, а за деревню. Травинки-ковылинки прилипают к стенам, рисунки получаются. Спросонья на них интересно глядеть, истории придумывать.

Последний штрих – полотенцем красивым украсить зеркало. Но это не только для красоты делали. Чтобы из зазеркального мира никто к тебе не выскочил, и вешали полотенца с красной обережной вышивкой. Хотя, если кого спросишь, отвечали: для красоты. В другие миры верить стало нельзя, поэтому и забывалось, откуда такие привычки. Вот, к примеру, после заката мусор из дома не выносили. Если кто из родственников уезжал, в доме пол не подметали, пока он до места не доберётся. Начиная уборку, покрывали голову платком. А были дни, когда ни в коем случае нельзя было прибираться. Такие дни все любили.

Вечером в субботу, после уборки, обязательно баня. По всей деревне баньки дымят. Банный дым ни с каким не спутаешь. Берёзой пахнет. Всегда, пока я маленькая была, мама в конце мытья выливала на меня ковш чистой прохладной воды и говорила: «Как с гуся вода, так с тебя худоба», и потом скорее одеваться. Бежишь по улице до дома – если зимой, то от тебя пышет жаром, как от паровоза. У крыльца тормознёшь, в небо посмотришь. Звёзд столько, что от удивления плакать хочется. Думаешь: не может быть, чтобы на какой-нибудь из них кто-нибудь не жил. Бог не Бог, а хоть кто-нибудь.

Утром в воскресенье просыпались от запаха блинов. Спускаешься с полатей, умылся и сразу за стол. И весь день можно бездельничать. Только кур с утками накормишь, яйца соберёшь, воды из колодца принесёшь, золу из печки выбросишь, летом – корову встретить сходишь на околицу. Если зима – дров и кизяков в избу наносишь. Да, делать кизяки – это тоже было отдельное большое дело и для детей, и для взрослых. Ничего не выбрасывалось, всё в дело шло. Даже навоз. Из навоза и соломы кизяки месили, лепили, высушивали. А потом печи топили. Переделаешь дела – и в гости к подружкам или на улицу играть.

Телефон! Тебе Иришка, наверное, звонит. А у нас телефонов долго не было. Идёшь, к кому тебе надо, в окошко стукнешь…

Иришка сегодня у меня ночует. У Иришки нет братьев и сестёр. У меня тоже. Мама говорит, что ей хватает меня одной. У бабушки в семье было шестеро детей, но двое умерли, и даже бабушка Макрида не помогла. Мне иногда очень хочется брата или сестру. И тогда мне разрешают пригласить в гости Иришку. Это здорово. Можно вместе играть в карты или на компьютере, а потом шептаться полночи. А ещё страшные истории можно сочинять. Нам родители не разрешают ужастики смотреть, поэтому мы сами придумываем про ведьм, вампиров. Или про пирожки с ногтями. Только это сначала страшно, а потом смешно – мы же знаем, что это неправда.

– Бабуль! – зову я. – А вы в детстве друг другу страшные истории рассказывали?

– Ещё какие. – Бабушка заходит в мою комнату, в руках у неё вязанье. Бабушка сама нам носки вяжет из моих старых шерстяных кофт. Хотя сейчас в магазине можно любые вещи купить.

– Про скелетов рассказывали? – спрашиваю я.

– Что же можно страшного про скелеты рассказать, они ведь не живые… Мы про войну рассказывали. Вот это было страшно. Когда живые люди живых людей уничтожали. А ещё про волков. Их вокруг деревни много водилось. А самая страшная история – это про волков и про войну вместе. Про моего папку.

– Расскажи, – просим мы с Иришкой. В комнате у нас, для большего страха, темно. Бабушка садится на край моей кровати, разглаживает простынку, поправляет одеяло и рассказывает:

 

Про самый большой страх

Вечером мы с братьями укладывались на полатях. А родители спали на кровати. Папа её сам сделал.

У нас было радио, и мы перед сном слушали концерт или «Театр у микрофона». Но иногда радио барахлило, и мы друг другу начинали рассказывать страшные истории. Или просили папку рассказать.

Мой отец, твой прадед, родился на Волге в деревне Эбенфельд. В переводе – Ровное Поле. По национальности он немец. В их деревне даже не говорили на русском. И в соседних деревнях тоже. Потому что здесь была Поволжская немецкая республика. Раньше у нас страна была совсем другая. Называлась Советский Союз. У нас было много республик: Украинская советская республика, Белорусская, Таджикская – много-много народов в Советском Союзе жило. Границ не было. Как сейчас в Европе, так и у нас было. Вот и немцы тоже жили. Рядом с ними в своих деревнях жили русские. В других – украинцы. Хочешь – живи сам по себе, хочешь – приходи в гости к соседу. У нас в стране знаешь сколько народов живёт? Больше ста семидесяти. Кто-то на своих землях с древних времён. А кто-то не так давно. На Урале или на Алтае русские совсем недавно поселились. Когда-то царица Екатерина, она ведь родом тоже из Германии, пригласила в Россию немцев. Земли на всех хватало, а рабочих рук было мало. Но вот началась Вторая мировая война. Германия напала на Советский Союз. Сталин – главный в стране он тогда был – испугался, что поволжские немцы будут помогать фашистам, раз они им родственники и с ними на одном языке говорят. Немцев назвали предателями и решили срочно отправить подальше от фронта. Генриху, прадеду твоему, тогда было четырнадцать лет. Чуть старше тебя. Все были объявлены предателями: и старенький дедушка Теодор, и малышка Мария, и Генрих – самый весёлый парнишка в деревне. В Ровнополье жило много людей. Большая была деревня. Со школой. Аккуратным заборчиком из камня обнесена, деревцами обсажена. Ведь эта земля родной им стала.

– Через двадцать четыре часа за вами придёт подвода, – объявили военные. – Взять самое необходимое. Дома на замки не закрывать. Скотину отвязать. Двери в сараях и ворота оставить открытыми.

Люди бросились собираться. А что собирать? Огороды неубранные, сентябрь стоял. В сараях животные, куры. Мама Генриха рыдает, обнимает коров. А то, что в избах, что с этим-то делать?

Пришли подводы и всю деревню повезли. Лают, воют собаки, бегут вслед за хозяевами. Кошки попрятались под крылечками. Над Волгой стоны, плач. Никто не знает, куда людей везут, зачем, почему, на сколько. Вернутся ли домой?

На вокзале распихали всех в вагоны для скота и повезли. Долго ехали, больше месяца. Спали на соломе и узлах. В одном углу за простынями женщина рожает. В другом три дня уже лежит мёртвый мужчина. Места свободного нет. Малышка Мария за месяц дороги ходить разучилась. Приехали в конце октября. Выгрузили всех вечером из вагона на станции. А ночевать негде. Пришлось прямо на улице одеяла постелить. Утром проснулись, а на людях – снег. И местные жители рядом стоят.

– Гляди-ка, – говорят. – И глазов-то у них тоже два, а говорили три. У шпиёнов по три глаза бывает.

– И рогов нету. На людей похожи.

По-русски говорят, немцы понять их не могут, но догадываются, о чём речь. Не догадываются только, что в их родной деревне уже коровы не мычат и куры не кудахчут, а фашисты хозяйничают, на своём немецком разговаривают. Только их бы наши немцы всё равно не поняли: они-то в Поволжье в давние времена перебрались и язык сохранили старый, который в самой Германии уже не все и понимали.

Подъехали из разных районов и деревень подводы. Велели всем рассаживаться. А если семья большая, в одну подводу не входит? Вот так и получалось: часть семьи увезли в одну деревню, а часть – в другую. И нельзя было друг к другу переехать: уйдёшь за двадцать километров от того места, куда привезли, – двадцать лет каторги. Так Генрих, твой прадед, попал в нашу деревню. Один из семьи. Подселили его в дом к чужим людям. Угол в сенях отвели. И на следующий день велели выходить на работу. Генрих к работе привычный – с семи лет поросят пас, просыпался до солнца. Всю зиму лес валили, а весной поручили ему сторожить колхозных жеребят. Днём пасти жеребят, если погода хорошая, несложно. Можно ходить и искать себе что-нибудь съедобное. Травку, ягодку. Есть всегда хотелось, ели всё, что можно разжевать: дикий чеснок, первоцветы, заячью капусту. А кофе варили из моркови!

Зато ночью… Ночью он тоже должен был оставаться на лугу. Шалаш построил и спал в нём. Из оружия – бич и палка. А волки тогда совсем близко ходили. Даже, случалось, в деревню забредут, собаку украдут. Это волчица так учит своих волчат охотиться.

Генриху пригрозили, чтобы смотрел в оба. Время военное, если что с колхозным имуществом случится, наказание одно – расстрел. Кому в четырнадцать лет хочется помирать? Генрих всё свою родную деревню вспоминал и пряники мятные на Рождество. Если ночь тёплая, снится ему, что война кончилась и они вернулись домой, и что Рождество. Если холодная, ходит вокруг шалаша, жеребят пересчитывает, гадает, скучают ли они, жеребята, по мамам, как он сейчас скучает.

Та ночь была холодная. Слышит Генрих – жеребята заволновались. А один побежал и с испуга голову в шалаш сунул. Генрих выглянул, а там волк. Подпрыгнул волк, вцепился в жеребёнка сзади. Генрих схватил жеребёнка за голову и давай тащить в шалаш, а волк к себе тащит. Жеребёнок кричит, Генрих крепко его за шею держит, пальцы побелели, и плачет. Знает: если упустит, жеребёнка волк задерёт, а его расстреляют, и маму, и дом свой, и братьев с сестрой он больше никогда не увидит. Сколько в темноте продержал жеребёнка, не помнит. Хорошо, кто-то из взрослых мимо ехал, увидел волка, выстрелил из ружья, отпугнул зверя. Генриху кое-как пальцы разжали. Сам не мог.

Мечта его не исполнилась. Не вернулся он в свою деревню. Не стало деревни. Генрих со старшим братом – дядей Адольфом – через много лет поедут искать Ровнополье. Но деревни нет. Место распахано. На пригорке найдут только обломок кирпича. От их ли дома, от их ли печки, кто знает. И пряниками мятными там больше не пахло никогда. Я теперь всегда, когда пряники ем, папку вспоминаю. И когда жеребёнка вижу – тоже. И когда товарный вагон едет. Я его часто вспоминаю.

Бабушка беззвучно плачет. Не знаю, что делать, когда взрослые плачут. Я прадеда Генриха никогда не видела. Я даже не знала, что его Генрихом по-настоящему звали. Думала, что Андрей. Он давно умер. Мне очень жаль, что я его не видела. Я бы ему на каждый Новый год дарила по большому пакету пряников.

– Это хорошо, что мы, люди, всегда скучаем по своим родителям, – вдруг говорит бабушка. – Иначе бы помирать было страшно. А так – почти не страшно. Люди мрут, нам дорогу трут.

Но мне совсем не хочется, чтобы бабушка умирала! Почему учёные не изобретут лекарство, чтобы никто не умирал?!

– Это глупо! – Бабушка уже не плачет. – Умирать надо. Если бы все, кто до нас жил, не умерли, нам бы неоткуда было на Земле взяться, материи-то в природе ограниченное количество. А мама Катя говорила: «Кабы до нас люди не мёрли, и мы бы на тот свет дороги не нашли». Заметь – не во тьму люди уходят, а на свет. Только он другой.

– Но мне это совершенно не нравится! – заявляю я бабушке.

– Тебе и рождаться не хотелось, ревела, – вдруг рассмеялась бабушка. – Человек рождается – все радуются, а он плачет. А умирает – всё должно быть наоборот. Кто родится – кричит; кто умирает – молчит.

И добавляет:

– Не бо-ось. Всему своё время.

Я ухожу в ванную чистить зубы и долго стою у зеркала. Не знаю, что мне написать в сочинении про бабушку, когда она была, как я. Какой она была? Такой же тощей и голубоглазой. Любила своих родителей и братьев. Хотела красиво одеваться. Ещё она смелой была. «Не бо-ось». И терпеливой. Иногда непослушной. Умела многое. Училась хорошо.

Я стою у зеркала и вижу, какой была моя бабушка. Такой же, как я. Хотя тогда ничего не было.

Электрические зубные щётки?

– Нет.

Фен для укладки волос?

– Нет.

Коврик с антискользящим покрытием?..

Ссылки

[1] Дарь – дай.