Отгадай загадку: деревянный город, в деревянном городе глиняный город, а в глиняном городе серебро и злато. Это – печка в доме. Печка в доме – самое главное, потому что в ней огонь. Огонь – это и тепло, и еда, и свет. И чистота. Знаешь, как я мылась, когда маленькая была? В бане, конечно. Но дети часто вымазывались, а баню каждый день топить не будешь. И тогда нас – меня и братьев – мыли в печке, в большой шайке. Прогорят дрова, и долго-долго ещё в печи тепло держится; сидишь, как тыква, паришься. Тыква чем-то похожа на чупа-чупс, только намного больше и вкуснее. Брали её целиком – огромную, как мяч, на котором вы гимнастику делаете, – и сажали в тёплую печку. Она там долго томилась-парилась. Дети в это время ходили и принюхивались – вкуснее только от свежего хлеба запах. Потом доставали – золотую, с корочкой хрустящей; корочку отламываешь, а под ней мякоть медовая, ближе к корке – совсем как мармелад. Берёшь ложку и аккуратненько черпаешь.
Любили мы на печи играть. Но когда хлеб пекли, нельзя было на неё забираться. А то хлеб плохо поднимался. И вообще баловаться нельзя, шуметь, если тесто в доме. Пока каравай в печи, в доме обязательно должен кто-то оставаться, караулить, иначе хлеб обидится, что его одного бросили. Когда каравай доставали, взамен обязательно полено в топку клали, чтобы печь не голодала. К хлебу как к живому относились – знали, сколько в него труда вложено. «Рыба – вода, ягода – трава, а хлеб – всему голова», – говорила моя мама Катя. А бабушка Поля, тесто замешивая, шептала: «Ладно, усладно жить богато, творите славно долю, Боже, дарь хлеба и соли».
В магазин хлеб привозили два раза в неделю, и было его очень мало, поэтому все сами пекли. Но если вдруг дома хлеб заканчивался, меня мама с утра в магазин отправляла. Приду, а там старухи уже очередь заняли, и первая – бабка Макрида. Давали по две булки в руки. Если семья большая, то по три. Денег было только на хлеб. Да если бы и больше давали, покупать особо нечего. На весь магазин один сорт конфет – карамельки без обёртки разноцветные. Жвачка? Что ты, какая жвачка… Стой-ка, а ведь была у нас жвачка! Мне папка из леса живицу привозил, смолу лиственничную. Мы эту смолу серой называли. Душистая, вкус горьковатый, но приятный. Эта смолка – она микробов убивает. Мама моя ни разу в жизни зубы не чистила, а про кариес и не слыхала. Война, есть нечего, ни щёток, ни пасты зубной – а зубы здоровые. Потому что живицу жевали.
Однажды поехали мы за дровами для печки. Папка лошадку запряг в сани, и мы в рощу отправились, на берег реки. Я в семье старшая, вместе со взрослыми всё делала. Папа рубил, мама связывала, а я бегала, в сани таскала. По кустам бежать с вязанкой неудобно, решила по речке, чтобы побыстрее. А река у нас, сама знаешь, хитрая: где промерзает чуть не до дна, а где только сверху ледок. Мне-то не видно, толстый там лёд или нет, – наступила и провалилась. Хорошо, не очень глубоко. Папа меня вытащил, бегом к саням, полушубком укрыл и скорее домой.
– Воробьи торопились, да маленькими уродились! – ворчит на меня мама: дров-то мало набрали.
А папка подбадривает:
– Не бо-ось!
Дома – бегом-бегом – на печку греться. Потому что печка – это ещё и лучшее лекарство. У кого печь правильно сложена, там простуды не знали. Кости греть старики всегда на печь забирались. Мой дед, мамин папа, на голбце лежал. Болел, почти не двигался. А рядом с ним прут – длинная ветка. Если я вдруг громко запою или пробегу мимо, он прут схватит и мне по ногам, чтобы не мешала ему, не баловалась. Когда его хоронили, я этот прут взяла и тоже похоронила, закопала за баней. Но даже после этого мимо печки старалась тихо ходить, всё мне казалось – дед с прутом лежит.
У нас в деревне бабушка жила одинокая, Макридой звали. Та самая, что в магазине всегда первая. Говорили, что Макрида могла ребёнка в печке перепечь. Да не испечь, она же не Баба-Яга, а перепечь.
Родился у меня брат. А у меня уже два брата было, я сестру хотела. Как-то ушла мама на речку бельё полоскать, и братья с ней – санки с бельём катить. Осталась я с Колей одна. Пойду, думаю, к бабке Макриде, пусть она нам из мальчика девочку испечёт. Папка сразу не заметит, а когда заметит, мы с сестрой сошьём ему рубаху, он и не станет ругаться. Он вообще у нас мало ругался, зато смеялся много, за это его в деревне любили и звали Весёлый Ганс, хотя у него совсем другое имя было. А мама Катя строгая была, шутить не любила. Но я подумала, что она, может, даже обрадуется, если у нас ещё девочка будет.
Бабка Макрида жила на самом краю деревни, у кладбища, под горой. Завернула я Колю в одеялко – тяжело, а других санок нету. Выкатила из сарая кошёвку. Видела, в каких санях Дед Мороз ездит? Вот это кошева и есть. Старое слово, теперь его и не услышишь. Кошем обоз называли, а ещё – поселение; человека же, в нём главного, звали кошевой. На санях дрова возили, сено, а в кошеве – пассажиров. Настоящая, узорчатая, только маленькая, для ребёнка, была у нас кошева. Сделал её мой лёлька – дядя Костя Кащеев. Он кузнецом в деревне был. Лёлька – значит крёстный. Церкви-то в деревне не было, её в 1918 году сожгли, а крёстных по старой привычке выбирали и роднились между собой. Вместо попа у нас была бабка Макрида: придёт, молитву прочитает, у тёплой печки в таз с водой макнёт, мазнёт сажей – вот и покрестили. Главное, чтобы об этом Сомов, председатель колхоза, не узнал, – запрещено это было. И крестики никто не носил. Мы носили галстуки красные. Красные как кровь – в память о погибших бойцах.
Положила я Кольку, как барина, в кошёвку, сунула ему в рот пожёванный пряник в марлечке и повезла к бабке Макриде.
У бабки Макриды домик малюсенький. Одна комната – и ту до половины печка занимает. Дом старый, крыша деревянная, на ней даже трава росла – полынь. Полынь на бабку Макриду очень похожа: длинная, сухая, торчит сквозь снег.
Затащила я Колю в комнатку, а там никого. Только печка гудит – словно плачет кто. Позвала бабушку, а в ответ:
– Га-га-га!
Из-под лавки вылезает гусыня и как зашипит, как бросится на меня. Схватила я брата и бегом домой. А ведь у нас тоже гусыня под кроватью сидела. Когда на улице и в сарае холодно, гусей пускали в дом птенцов высиживать. Чтобы яйца не замёрзли. А у бабки Макриды – все знали – гусей нет. Откуда эта взялась, до сих пор не знаю. Так и остался твой двоюродный дед дедом Колей. А то ведь мог бабой Олей стать…
После уж я узнала, как бабушка Макрида детей перепекала. Она их так лечила. Если ребёнок рождался больной, значит, он в утробе материнской «недопёкся»; бабушка его в печке допекала. Заворачивала в пелёнку покрепче, лицо закрывала блином и в тёплую печь на лопате засовывала. «Кого печёшь?» – спрашивала в это время мать. «Собачью старость…» – отвечала бабка Макрида. Блин бросали собаке, и дитя после этого поправлялось. А я, видишь, думала, она из одного человечка может другого спечь!
Бабка Макрида и за попа, и за ведьму, и за доктора в деревне была. Чуть что случится – бегом за ней. Она со своим лекарством – травами, водой, печной золою – как скорая помощь примчится. До больницы далеко, пятьдесят километров. На лошади за день не доберёшься. А зимой и на машине пути нет – дороги перемело, не проехать. По пять часов в деревне ждать не могли. Особенно если кто угорит. Эта беда от печки нередко случалась. Прикроешь задвижку раньше времени, чтобы тепло из печи не ушло, – угар вместо трубы в избу идёт. От него человек засыпает и, если не спохватиться, дышать перестаёт. Нужно скорее на улицу вынести, водой отлить. Поливает бабка Макрида, а сама домового ругает: недоглядел. Она одна в деревне в домовых да леших верила. Никто этой нечисти не боялся, даже дети. Война ведь недавно была. Кто войну застал, того ничем не испугаешь. Мы хоть фашистов и не видели, но тоже людей пуще чёрта боялись. Цыган, например. Они к деревне табором подходили и могли детей с собой забрать, из дома увезти. Велено было: как цыгане на улице появились – бегом на печку. Боялись сильно сибулонцев. Это кто из сибирской тюрьмы сбежал. Они прятались в лесу или в пещерах на горе и могли ограбить, а то и убить. Если нет у человека своего угла с печкой, любой ветер его по земле носит, как мусор какой, – от такого добра не жди.
Когда бабка Макрида умерла, старую избушку раскатали по брёвнам – древняя она очень была, обрушиться могла. Только печь долго стояла среди палисадника. Печь трогать боялись. С неё ведь наша деревня расти начала.
Раньше жили здесь только старожилы – несколько больших, крепких семей. Они себя называли «родчими», «тутошными». Никого из новых жителей в эти места не пускали. А тогда много народу шло из других краёв. Вот и предки моей мамы пришли сюда – кто с Украины, кто из Воронежа. Кто волю искал, кого голод гнал, а кого-то царским приказом отправляли Сибирь заселять. Земли здесь много, лес, река. Все горки над речкой раньше в деревьях были. Рыси водились, волки, медведи даже. А рыба в реке попадалась больше тебя ростом. Но тутошные не хотели, чтобы кто-то кроме них здесь хозяйничал: мало ли какие люди пришли, вдруг бездельники да разбойники – ограбят и дальше двинутся. Начнут переселенцы сарайку или землянку себе мастерить, а местные молодцы на следующий день придут да стройку и завалят. Но особо настойчивые не уходили, не сдавались. Решили тогда тутошные на мировую пойти: построете, говорят, за ночь избу с печкой, не будем противиться. Закипела работа. На рассвете приходят старожилы – дом стоит. Из трубы дымок идёт – затопили печь. А раз печь за ночь сложили да дом сделали – значит, корни уже пустили, таким соседям только рады. Разрешили новым людям остаться, дали им прозвание: «рассейские». Стали родчие и рассейские вместе жить, стала наша деревня расти. А домик этот первый – тот самый, в котором потом Макрида жила. Малюсенький – больше за ночь разве срубишь. Но говорили, что, пока он стоит – и деревня стоять будет. Сейчас и печки не осталось. Школу собираются закрывать. Все в город подались. Вот и мы с дедом к вам приехали. А печка-то тянет домой. Раньше, если кто далеко из дома уезжал, а по нему скучали очень, нужно было к печке подойти, заглянуть поглубже внутрь и позвать. Он и приедет. Вот и меня будто кто зовёт. А кто может звать? Разве что домовой. Говорят, пока печка цела, домовой из дома не уходит. Уж мы эту печку вдоль и поперёк облазили – нет никаких домовых. А зовёт и зовёт, тянет и тянет. Надо было в лапоть его посадить и с собой забрать. Было бы кому напомнить, что духовка-то у нас с тобой давно перегрелась! Давай-ка новый противень.
– Бабушка, это не подходит, – говорю я, вспомнив, что мне ещё сочинение писать. – Я не могу писать про печку и домовых. Мне надо про тебя.
– Ну, про меня не интересно, – отнекивается бабушка, переключая духовку. – У меня медалей нет, родилась я уже после войны, подвигов не совершала, утопающих не спасала. И вообще – мне некогда.
Бабушка снимает фартук. Это я шила бабушке фартук на уроке труда. Мы всем классом шили. Двадцать шесть одинаковых фартуков. Мы их украсить решили, каждый как захочет. Чтобы, бабушки, если вдруг соберутся все вместе, они свои фартуки не перепутали. Артём купил для фартука наклейку с гоночной машиной. Иришка пришила вместо кармана красивый носовой платок со своей любимой ведьмочкой из мультика. А мы с бабушкой решили сделать красивую вышивку, да всё времени не было. Может, пока пироги пекутся, начнём вышивать? Я бегу за нитками, иголкой и бабушкиными очками, и мы выбираем узор. Я хочу вышивать картину с подсолнухами или щеночка, но бабушка предлагает какие-то крестики и ромбики. И пока мы вышиваем, вот что рассказывает: