Стольких нарядов, как у тебя сейчас, у меня, конечно, не было. В магазинах одежду тогда почти не продавали. За ней нужно было в город ехать, а он далеко. Покупали ткань и шили одежду дома. Моя мама Катя была строгая, даже суровая. Она модных платьев не шила, только ниже колен и тёмные. Да и не продавали после войны другой ткани. Тогда даже краски цветной не было, одна чёрная. И в школе все парты – чёрного цвета. Когда я в средние классы перешла, парты покрасили коричневым. Мы время цветом мерили: «Это случилось, когда парты ещё чёрными были», – говорили. Значит, немного ещё времени с войны прошло, краска не облупилась.

Папа маме говорил:

– Что ты её как старуху одеваешь, покороче платье сделай!

Но у мамы всегда ответ готов:

– Не одежда красит человека – добрые дела.

Она была строгих порядков. Смеялась редко. А вот петь любила. И какие красивые кружевные воротники вязала! Платье сразу наряднее становилось.

Раньше и ткань сами делали. Только времени на это требовалось месяцев девять. Во-первых, надо лён посеять. Это тебе не лук зелёный на окошке проращивать – огромное поле. Как взойдёт – прополоть. Да не как попало, а сидя на половичках, чтобы стебельки не поломать. Вызрел – выдёргивай из земли, колоколки с семенами убирай и на речке мочи. Недели на две в воду складывали, камнями придавливали. Самое противное потом стебли из реки доставать. Скользкие, вонючие, зато мягкие. Без этого никакая ткань не получится. После лён сушили и мяли. Мы бегали бросать его на дорогу, где телеги и машины часто ездят, – он и помнётся под колёсами. Помяли – время трепать, а потом чесать щетями из свиной щетинки. Пока рассказывала – устала, а делать и вовсе замучаешься. Мама говорила: «Лён с ленью не ходит». Чёсаный лён похож на шерсть. Вот его и пряли, нитки делали. Помнишь, «три девицы под окном пряли поздно вечерком»? У нас дома такая прялка тоже была. А ещё была с колесом и большой педалью – прялка-самопрялка. Но это только так говорилось: самопрялка. Нитку-то руками надо было сучить, а колесо ногой крутить. Нитки стирали, сушили. Ну вот, после этого и ткать можно, как раз зима пришла. Я очень любила, когда папка в комнате станок ткацкий устанавливал. Лён мне самой ткать не пришлось, мала была, а вот половики из старых, нарезанных ленточками тряпочек я ткала. Станок наш потом в школьный музей отдали. Я как пыль из половика вытрясаю, так и слышу: тр-р – это челнок ныряет между нитками основы, как уточка в волнах… Пока мама ткала, папка доставал сапожный ящик, в котором хранились нитки, шило, иголки, вар, привязывал нитку к двери, разматывал её до другого конца комнаты, обводил ножку стула, снова к ручке дверной, и так несколько раз, чтобы нитка получилась толстая; затем начинал варом по белой нитке ездить – смолить. Нитка становилась крепкой чёрной дратвой. Ею валенки и сапоги подшивали. Да и сандалии наши тоже.

Как мне обратно в те времена хоть на маленько хочется. Засыпаю и думаю: вот бы приснилось, как мы в деревне все вместе дома. Огонь в печи, окна до самого верха в морозных узорах. От ящика сапожного пахнет чем-то ремесленным, деревянным. Набелки стучат: тук-тук, тук-тук. От пряжи – запах живого и тёплого. Ты-то вот, интересно, что в старости вспоминать будешь? Внучке своей для сочинения рассказывать?..

Такая, как ты, раньше сама могла себе платье вырастить – девочек с пяти лет этому обучали. А какая крепкая ткань получалась! У меня до сих пор сохранилось полотенце, что вручную сделано, от зёрнышка до вышивки.

Однажды, когда родители были на работе, а братья на улице играли, решила я смастерить себе наряд. Открыла сундук – шифоньеров и шкафов-купе тогда не было, а были большие деревянные сундуки, где лежало всё самое ценное. Если в доме случался пожар, сундук спасали в первую очередь, не считая, конечно, людей и животных. Так вот, открыла я тот самый сундук. Мама Катя про него пела:

В сундуке моём добро Бережно хранится. Когда времечко придёт, Доченьке сгодится.

Ну, я и подумала, что всё равно ведь там моё. И пришло уже время, когда оно мне сгодится. Внутри – вышитые льняные полотенца: рушники. Два полотенца поскромнее, только с краю вышивка. А на одном, самом старом, – красивые солнца, деревья, цветы по всему полотну. Сделала я из рушников сарафан. Из украшений были у нас в доме только бусы. Крупные, красные, как ягоды калины. Пять раз хватило вокруг шеи намотать. Зеркало было маленькое – смотрелась в окно. Стою, залюбовалась. Вдруг дверь открывается и входит дед Костыль. Фамилия у него Костылин, но за вредность все его Костылём звали. Про него родители между собой говорили, что давно, ещё до войны, он ходил по дворам с наганом и у кого что хорошее было, отбирал. Не себе, а в колхоз. Это называлось раскулачивание. Всё забирали: от коров до последнего мешка пшеницы. Ох и напугалась я. Думаю: отберёт ведь сейчас рушники. А он поманил к себе пальцем, прищурился и говорит: «Ах вы немцы недобитые! Свастику вышиваете! Кресты фашистские! Мало вас били! Я на вас управу найду!» И ушёл, дверью хлопнул. Я понять ничего не могу. Знак этот фашисты рисовали – крест с загнутыми концами. Как мы тогда эту свастику ненавидели, хоть и не знали, что она так называется. Я на рушник глянула – а ведь правда: один узор, если приглядеться, со свастикой схож. «Вот так нарядилась, – думаю. – Теперь ведь нас всех расстреляют!» Запрятала рушники обратно, а сама думаю: почему мама, бабушка и прабабушка вышивали такой знак? Они ведь советские люди, а не фашисты.

Вечером, когда мы ужинали, заходит к нам председатель колхоза Сомов – главный человек в деревне, а с ним дед Костыль.

– А ну-ка, хозяйка, покажи, где тут у тебя фашистские знаки, – велел Сомов.

– Что случилось? – спрашивает папа. – Объясните.

– А не твоего ли, Екатерина Семёновна, старшего братца, директора маслобойки, по линии НКВД забрали? – ехидно интересуется Костылин у мамы, а на отца, словно и нет его, даже не смотрит. – За свастику забрали врага народа! У кого на маслобойне взбивалка была фашистским крестом?

Раньше масло как делали? Вот у вас кружка заварочная есть с плотной крышкой и поршнем, которым вверх-вниз можно внутри кружки водить. А для масла узкое деревянное ведро с плотной крышкой нужно. Палка-взбивалка – пестик с крестовиной на конце. Сидишь полдня, туда-сюда сливки в ведре гоняешь. В деревне масло сами делали. А в колхозе ещё и маслобойня была. Её до войны построили. И крестовины эти были старые. В войну оказалось, что они походили на фашистские знаки. Власти решили, что дядя Антон – вредитель и специально придумал такие взбивалки, и взбивает ими фашистское масло. И его посадили в тюрьму. Больше никто из родственников его никогда не видел.

И тут мама встала из-за стола, взяла крестовину да как запустит ею в деда Костыля!

Папка маму скорей успокаивать, братья на полати запрыгнули, я – за занавеску. Председатель Костыля схватил – и в сенки. Тот пригнуться не успел, за притолоку головой задел, шапка слетела.

Я следом выскочила, шапку Костылю подала. Не захотела, чтобы она у нас в избе валялась.

– Я вам покажу! – орёт Костыль. – Ишь, полотенца порасшивали! С волками жить – по-волчьи выть!

Ну, думаю, папка сейчас совсем рассердится. Ведь про волков – это про нас. У нас фамилия немецкая – Вольф, волк значит.

Но папка промолчал и велел всем садиться дальше ужинать. Потом говорит:

– Запомните: то, что обо мне говорит осёл, я не принимаю во внимание, – и ещё по-немецки эту пословицу повторил.

После ужина я призналась, что из-за меня это всё, что лазила в сундук. Мама не заругалась. Достала рушник и стала объяснять:

– Это – «гусиные лапки». Этот узор «кудри» называется. А это «кривонога», или «косматый Ярилко», – и показывает на свастику. – К любой доброй хозяйке зайди, у каждой на полотенце он есть. Родители не гонители, плохому не научат. Это фашисты узор у добрых людей украли и чёрным цветом раскрасили. А на самом деле это – солнце.

Кто-то в войну спорол такую вышивку, испугался. А моя мама – нет. Не захотела красоту уничтожать. Она ничего не боялась. Никто из русских в деревне во время войны не выходил замуж за немцев. А мама вышла.

– Не бо-ось… – сказал папка и повеселел. Он долго серьёзным быть не мог. И пока чинил маслобойку, всё посмеивался, что очень выгодно женился. Что эта могучая русская женщина даже из костлявых Костылей может масло жать. Мама у меня была высокая, дородная, на голову выше папки.

Я тоже вышивать научилась. Но свастику никогда не вышивала. Хотя это действительно древний знак солнца. Его с каменного века люди рисовали. Когда нашу галактику сфотографировали, оказалось, она на свастику похожа.

А деревья вышитые были не просто деревьями. Это мировое дерево, три мира, три времени: прошедшее, настоящее, будущее. Женщина с поднятыми вверх руками – не барыня, а богиня Макошь. Видишь, что раньше на одежде носили: рассказ про Вселенную. Вот этот ромбик, что ты сейчас шьёшь, – поле. А если точки в серединке – поле засеяно.

Сомов потом один к нам приходил. А что он скажет, если у него бабушка такие же узоры вышивала. Это у Костыля вся семья безрукая была, ничего не умели, вот и жили бедно – даже бани не было. Им раздолье пришло, когда разрешили наган в руки брать да по чужим амбарам шарить. Руки у Костыля всегда грязные были. Говорили, что он свои кирзовые сапоги никогда не снимает. И что ногти у него на ногах так выросли, что за стельку загнулись, и он, даже если захочет, сапоги снять не сможет. Смеялись. Над всем, что страшно было или гадко, старались смеяться. Жилось трудно, но весело. Песни по вечерам пели. Телевизоров не было, так выходили на улицу после работы и пели. Сейчас разве что пьяный на улице запоёт.

Я боюсь, вдруг бабушка сейчас запоёт. Мне как-то неловко, когда она поёт. Песни у бабушки грустные, мне не нравятся. И я поскорее спрашиваю:

– Бабуль, а скоро пироги будут или хотя бы бутерброд с маслом?

Но бабушка горячий пирог мне не даёт – он сначала отдохнуть должен после духовки. Тогда я достаю масло. Хорошо, что не надо его сбивать – вот оно, в маслёнке.

– А самодельное масло вкуснее? – спрашиваю бабушку.

– Нет, оно солёное было, – отвечает бабушка, вздыхая. – Чтобы лучше хранилось, его с солью делали. И мы всегда посыпали его сверху сахаром. Когда сахар был.

Мне масло вдруг тоже начинает казаться солёным. Я посыпаю его сахаром.

Пироги отдыхают, а мне не до отдыха. Нужно уборку в комнате делать – я её всегда напоследок оставляю. Не люблю прибираться. Не понимаю, откуда все эти разбросанные вещи берутся… Бабушка мне в комнате убираться не помогает – у неё от этого сердце болит. Когда я всякий мусор в пакет пихаю, а потом выбрасываю. Бабушка экономить привыкла, и ей жалко старые вещи выбрасывать.

– Это же надо столько нагадить, – сокрушается она, глядя, как мусоровоз во дворе полные баки забирает. – Покупают и выбрасывают, покупают и выбрасывают.

– Ты лучше не ворчи, а расскажи, как вы раньше чистоту наводили, – говорю я и беру влажную тряпочку. И бабушка, поставив гладильную доску и включив утюг, рассказывает: