Вторые сутки я находился в кварсеке Бэтээр. После того, как Пров исчез, оставив меня в Космоцентре одного, после воплей сошедшего с ума компьютера, упорно утверждающего, что Пров это и есть настоящий Солярион, после краткого разговора с Фундаменталом, подтвердившим этот бред, после увещеваний Бэтээр о том, что мне надо отдохнуть, после всего, что было, есть и будет со мной, после всего этого я погрузился в бред, который был явью. Бэтээр кормила меня с ложечки, вытирала пот со лба подолом своего платья, клала меня "под бочок", утешала, как могла, при этом, однако, умудряясь посматривать на монитор компьютера, который, похоже, не выключался никогда.

— Бредь спокойно, — говорила мне Бэтээр. — Опускайся в глубины своего бессознательного, милый. Не теряй сознания. Плыви спокойно и безвольно. Сожми свою волю в кулак. Все хорошо. Все так, как и должно быть. А должно быть все не так.

Противиться ей было невозможно. Бред-явь! Как хорошо, что я в этом не сомневаюсь.

Вот на экране монитора бородатый Энгельс (когда-то я с ним был крепко знаком) задает сам себе вопрос: "Как разрешить жилищный кризис?" И сам себе отвечает:

— Это осуществимо, разумеется, лишь посредством экспроприации теперешних владельцев и поселения в этих домах бездомных рабочих или рабочих, живущих теперь в слишком перенаселенных квартирах. И как только пролетариат завоюет политическую власть, подобная мера, предписываемая интересами общественной пользы, будет столь же легко выполнима, как и прочие экспроприации и занятие квартир современным государством.

— С кварсеками у нас, действительно, туговато, — говорит Бэтээр. — Выбирайся отсюда, Мар.

И я завожу мотоцикл, Пров-Солярион прыгает на заднее сидение. Мы мчимся, мы делаем уже второй круг, а знакомая, вроде бы, дорога от Смолокуровки через колдовской овраг, потом полянами до сосны-ориентира возвращает нас упорно назад на то место, где я видел Прова в саркофаге. Другой же дороги попросту нет. Кончалось горючее, кончалось время, кончалось все. Я старался не показать, что тихо паникую.

— Вот что, — хмуро сказал Пров на очередном заезде. — Похоже, я понял, в чем дело. Похоже, меня здесь ждут.

— Тебе-то что, у тебя браслета нет.

— Вот именно. Попробуй прорваться без меня. Я не пропаду, ты меня знаешь, а у тебя времени в обрез. С Богом.

Кажется, впервые он упомянул Бога без иронии.

Но что верно, то верно, рассуждать мне было некогда, я дал газу и помчался в последнем броске. Или — или!.. Снова овраг, поваленная береза, где мы распили бутылочку "Кагора", луга, — все воспринималось до мельчайших подробностей с болезненным неверием в успех. Неужели я так и не увижу жену и детей? Вот и сосна показалась из-за вершин других деревьев. Неужели... Так и есть! Мотор заглох, конвульсивно схватил снова, опять замолчал. И, лихорадочно соображая (аккумулятор сел, а скорее всего бензин кончился), я прокатил еще метров сто по инерции. Часы-браслет начали мигать красным зловещим светом. Я бросил мотоцикл и побежал...

Легким уже не хватало воздуха, я задыхался. Во рту было сухо и горько, грудь едва справлялась с непомерной нагрузкой, а неистово бьющееся сердце, готовое в любой момент разлететься на куски, работало на пределе. Мне казалось, оно подкатывает к самому горлу и вот-вот наглухо, как пробка, перекроет его и тогда... Во мне бушевало отчаяние, мыслей не было кроме одной, громадной, всепоглощающей — жить... Жить!

И я бежал, бежал из последних сил, с ужасом чувствуя над собой неумолимое приближение рока. За мной в темной траве стремительно вился темный след и так же стремительно надо мной накатывался другой, более широкий и нечеткий. Когда до спасительной сосны оставалось каких-нибудь тридцать метров, наступила зловещая пауза в мигании часов. Точно капли свинца грузно падали секунды: одна, друга. третья...

Сонная полуденная тишина испуганно вздрогнула, словно распоротая выстрелом, разбуженное эхо тревожно отозвалось в лесу. Радужный жемчуг росы, которым он так любил наслаждаться, искристым дождем сыпался на его рыжую бороду, неловко повернувшееся к солнцу лицо.

Я стоял рядом, опустошенно воспринимая картину собственной смерти. Мое тело лежало передо мной обезображенное взрывом, страшное, окровавленное. Левая рука хоть не видна... И одежда не та. Похожая, но не та. Я боялся к нему подойти. Я знал, что не существую, ведь дважды не умирают, а вот он существует, хотя и мертвый. И он был крещен, а я, значит, нет. Хорошо хоть, что гибель мгновенная. Похоронить бы, да лопаты нет. Да и не смогу... не смогу. Будь ты проклят, Орбитурал! Пров был прав. Меня не существует, как не существует Бэтээр и всего этого мира. Тем не менее, она была рядом и увещевала меня, как могла. Мы медленно шли к городу, и я рассказывал ей о своих бедах. Она обещала помогать всегда, вечно и даже подсказывала, как дальше действовать. Мы грустно посмеялись и она исчезла, нисколько этим меня не удивив.

Я был странно спокоен, ведь я не существовал и никому ничего не был должен. Я ощущал боль, но это была мнимая боль, я слышал свои шаги, но это была галлюцинация, я хотел, как и положено, жрать, но это было вызванное извне хотение. Если я умру, то это будет мнимая смерть, я через это уже прошел. А у того, второго "Я", что остался лежать в лесу, она была настоящая. Все у него было настоящим, а я теперь никому ничего не должен. А вот они мне должны по большому счету. Пусть я не существую, но я это сделаю.

Мне начали попадаться громкоговорящие мухоморы. Это звучали их голоса, голоса того мира, который был мне должен: Орбитурал, Солярион, Галактион, Фундаментал и длинная цепочка их предшественников.

— Видали ли они когда-нибудь революцию, эти господа? — спросил меня мухомор и представился: — Энгельс, материалистический до мозга костей диалектик.

Я пнул красивый красный, ядовитый гриб с белыми пупырышками. Но тут же другой тем же самым голосом, как ни в чем ни бывало, продолжил:

— Революция есть, несомненно, самая авторитарная вещь, которая только возможна. Революция есть акт, в котором часть населения навязывает свою волю другой части посредством ружей, штыков, пушек, то есть средств чрезвычайно авторитарных. И победившая партия по необходимости бывает вынуждена удерживать свое господство посредством того страха, который внушает реакционерам ее оружие. Если бы Парижская Коммуна не опиралась на авторитет вооруженного народа против буржуазии, то разве бы она продержалась дольше одного дня? Не вправе ли мы, наоборот, порицать Коммуну за то, что она слишком мало пользовалась этим авторитетом? Итак: или — или. Или авторитаристы не знают сами, что говорят, и в этом случае они сеют лишь путаницу. Или они это знают, и в этом случае они изменяют делу пролетариата. В обоих случаях они служат только реакции.

Я наступил на гриб каблуком и потом тщательно вытер сапог о траву. Но тут же другой мухомор спросил картавым голосом:

— И, ставя этот вопрос, Энгельс берет быка за рога: не следовало ли Коммуне больше пользоваться революционной властью государства, то есть вооруженного, организованного в господствующий класс пролетариата?

Я поддел гриб носком сапога, так что он взлетел вверх метров на десять.

— Диалектик Энгельс, — раздался сбоку в траве тот же голос, — на закате дней остается верен диалектике. У нас с Марксом, говорит он, было прекрасное, научно-точное, название партии, но не было действительной, то есть массовой партии. Теперь есть действительно партия, но ее название научно неверно. Ничего, "сойдет", лишь бы партия развивалась, лишь бы научная неточность ее названия не была от нее скрыта и не мешала ей развиваться в верном направлении. Пожалуй, иной шутник и нас, большевиков, стал бы утешать по-энгельсовски: у нас есть действительная партия, она развивается отлично, "сойдет" и такое бессмысленное, уродливое слово, как "большевик", не выражающее абсолютно ничего, кроме того, чисто случайного, обстоятельства, что на Брюссельско-Лондонском съезде мы имели большинство...

Я разыскал в траве мухомор и пнул его, что было силы. И дела мне никакого не было ни до Энгельса, ни до "большевиков", ни до их авторитаризма, но почему-то слушать их не хотелось.

— Экспроприация! — проскрипел еще один гриб с красной головкой.

— Коллективизация! — булькнул другой.

— Захват власти!

— Оружие! Штыки! Уничтожение! Очередной последний бой! Умрем! Разрушим до основания! Взорвем! Потопим в крови! Вырвем! Развеем! Сожжем в пламени мировой революции!

Голоса мухоморов раздавались отовсюду и я устал давить их. Мне было с ними не справиться. Да и зачем? Я побежал, падая и снова вскакивая, пока тишина леса не зазвенела в ушах легкой музыкой.

Похоже, я шел второй день, когда сзади заскрежетали тормоза, и за моей спиной раздалось:

— Эй, борода! Пешком шагаешь? Где же ты технику потерял и своего приятеля?

Из-под высунувшегося из окна кабины солдатского шлема на меня глядело ухмыляющееся лицо Рябого. Его сощуренные в хитрой усмешке глаза словно говорили: "Что, не узнаешь?" Вот так раз! Везет же мне на него! Можно подумать, что он специально мне встречается, уставился как на диковинку, и рожа смеется, точно миллион получил по наследству. Он вылез из кабины и не спеша, вразвалку, подошел ко мне вплотную.

— Говорил же, добром отдай, так нет... — покачиваясь на широко расставленных ногах, грубовато-насмешливо сказал он.

Я вдруг решил его испытать:

— Тебе-то какое дело? Кто, да что... Все равно до города не подбросишь.

Взгляд его посерьезнел.

— Двинул бы я тебя  по шее, чтобы голова отвалилась, да друг у тебя хороший, мне понятный. К вам по-человечески, а вы... Что тут, что там — привет один. Шлепай, не держу.

И с ожесточением плюнув в траву, он направился к машине.

— Да подожди ты!

Рябой только махнул рукой. В этом его взмахе было столько горечи и обиды, что мне стало стыдно.

— Постой! Сам не знаю, как получилось. Не в себе я.

Рябой не оглядывался. Я догнал его и повернул за плечо.

— Извини, в затмении ляпнул.

Его лицо прояснилось. Глядя в сторону, он сурово произнес:

— Извини... Кусаешь протянутую руку и не понимаешь того, что укусить можно больно.

— Убили меня. А я — не я. И мухоморы все стращают.

— Ты смотри-ка, действительно человек не в себе.

— Так подбросишь до города?

— Да ладно, помогу добраться, к одному уж...

— Слушай, Рябой... — обрадовано заговорил я.

— Опять — Рябой. Ла-ми-но-ур-хи-о!.

— Имя какое-то дикое. Лучше буду звать тебя Лам.

— Черт с тобой, зови. Пользуйся. Знаешь, что я не набью тебе морду. Ност! — Это относилось уже к его напарнику. — Я с ним в кузове. Поехали.

И вот мы уже трясемся с Рябым в пустом кузове военной машины, бешено летящей к городу. Не везло, не везло, а теперь так повезло, что только держись. Самое время начать разговор.

— Так где же твой приятель? — спросил Рябой.

— Можно сказать, сгинул, пропал без вести. Ушел за грань, как те... с парохода...

— Бывает. Сегодня он, завтра — ты...

— Я тоже едва унес ноги. Не я, вернее, а не-я. Я-то действительно сгинул. Похоронить даже не пришлось. Кто-то вертит нами, как хочет. И я почти знаю, кто и где... У тебя поесть что-нибудь найдется? — без всякого перехода добавил я. — Вторые сутки голодую.

— Почему же нет. Вы меня угощали.

Он засунул руку в ящик под скамьей, вынул банку тушенки, вскрыл ее ножом и протянул мне.

— Не обессудь, солдатский харч. Ешь, я-то сыт по горло. Рассказывай дальше.

Мгновение поколебавшись (а ведь другого выбора у меня и не было), я, будь что будет, коротко, без подробностей, рассказал ему все. И о гдоме, и о проникновении в этот мир, и о Космоцентре, как источнике зла, и сдвигах во времени. Рябой слушал серьезно, не перебивая. Когда я кончил, он, помолчав, спросил:

— Ну и что ты предлагаешь?

— Нужно нанести удар по центру всей системы, которая здесь, в Сибирских Афинах. Вывести ее из равновесия. Но только, что при этом произойдет, никому не известно.

— Забавная история... Взорвать?

— Взорвать! Уничтожить! Извести! Расстрелять! Слышал я уже такое. Старо и примитивно. А там хитрая штучка, вся на датчиках, на индикаторах; о тебе на подходе уже все знают. Взорвешь, да не то. Окажется, что это не Космоцентр, а Дворец Дискуссий.

— Тебе видней.

— А что означает та фраза, которую передал тебе отец: "Хоронги таллада ок"? — неожиданно для себя спросил я.

Рябой, как и тогда, на реке, сосредоточенно молчал, только белки глаз мрачно мерцали из-под шлема. Я не торопил его.

— Она означает... — неохотно пробормотал он, — примерно следующее: наступает конец света. Но я что-то не верю

— А зря. Твой отец мудр.

— Короче, что нужно, говори.

— Совсем немного, сущие пустяки. Бочку касторового масла.

Рябой заржал заразительно, показывая крепкие, здоровые зубы.

— Ну, ты даешь... Я-то развесил уши, слушаю... Будет тебе бочка с маслом. Мы из него тормозную жидкость делаем. Значит, Космоцентр затормаживать?

— Как раз наоборот: растормаживать. Еще бы одежонку какую поприличней. В этой шкуре меня там уже видели.

— Сделаем.

— Тогда завтра около десяти утра жду тебя на перекрестке улицы Слепой с Разбойничьей щелью. Устраивает? — Город я почему-то знал до тонкостей, до последнего переулка и тупичка.

— Подходяще. Бочку я сегодня ночью в грузовик заброшу. А теперь вылезай, город рядом, стражи могут проверить. А связываться с ними не хотелось бы.

Он постучал кулаком в кабину, машина остановилась, и мы вылезли из-под тента.

— До завтра.

— Можешь не сомневаться.

Я стоял, глядя вслед уходящей машине. Неизвестно, что из всего этого получится. Но почему-то я верил Рябому, странному солдату с мрачным лицом.