Дело, собственно, было закончено. Но Стась для очистки сойести решил еще пройтись по соседям. Соседи - как справа, так и слева - ничего не слышали, не знали, только ахали, узнав о смерти Тураева, сожалели. Коломиец, возвращаясь к даче, соображал: “Что еще? Да, стоит забрать стаканы с опивками чая.

Сдам на анализ - насчет отпечатков пальцев да нет ли следов отравы… Черт бы взял Мельника, нашел на ком отыграться, на безответном молодом специалисте. Вот мог бы со зла, под настроение раздуть дело об “убиении академика”, чтобы и прокуратуру, и угрозыск трясло!” Сердито топоча, он поднялся по лестнице в кабинет Тураева. Старуха домработница возилась там, занавешивала окно темной тканью; увидев следователя, она что-то проворчала себе под нос. Загурский сидел в кресле у стола, перебирал листки бумаги с заметками. Стаканов на столе не было.

– А где стаканы? - спросил Стась у старухи.

– Какие еще стаканы? - неприветливо обернулась та.

– Да здесь стояли.

– Вымыла я их и убрала, чего им стоять?…

“Тьфу, напасть! А впрочем, ладно”.

– Э-э… - поднял взгляд на следователя Загурский, - простите, не осведомился о вашем имени-отчестве?

– Станислав Федорович.

– Станислав Федорович, могу я взять эти заметки? Все-таки последние записи Александра Александровича. Научное наследие его должно быть сохранено все до последнего листка… Да и, возможно, я сумею использовать эти мысли для завершения нашей последней работы. Хотя… - Загурский расстроенно вздохнул, - трудно теперь будет. "Не тот соавтор умер. Так могу?

– Одну минутку. - Коломиец взял эти четыре листка бумаги, на которые показывал Загурский, бегло просмотрел их; он чувствовал неловкость оттого, что,, будучи уверен в своей бесполезности в этой истории, все-таки продолжает ломать комедию следствия, - и читал не очень внимательно. Да и почерк академика - резкий, небрежный - был труден для непривычного к нему человека. Все же Стась уяснил, что речь в заметках идет о пространстве-времени, координатах, траекториях и прочих теоретических вещах. Он протянул листки Загурскому. - Да, пожалуйста.

– Благодарю. - Тот сложил листки в красивую желтую папку из кожи и с монограммой в углу, завязал ее, встал. - И еще одна просьба, не сочтите за навязчивость, - моя машина ушла, так не подбросите ли вы меня в город?

– Конечно, о чем разговор!

Несколько минут спустя серая “Победа” помчалась обратно по булыжному полотну среди сосен, песка, дач и придорожных столбов со знаками ГАИ. Загурский и Стась расположились на заднем сиденье.

– Нет, напрасно это затеял Исаак Израилевич с вашим вызовом, - сказал Загурский, - я его как раз перед вашим приездом упрекнул. Только бедной Лиле - Халиле Курбановне - лишняя трепка нервов, а ей ведь и без того очень тяжело сейчас, Такой удар…

– Значит, вы не поддерживаете мнения Штерна? Но все-таки эти его доводы, что не бывает смерти ни с того ни с сего… имеют смысл.

– Э!… - Евгений Петрович поморщился. - Что знает медицина о человеке вообще и о таких людях, как Тураев, в особенности? Человек индивидуален, талантливый - тем более. А медицинские оценки подразумевают некий стандарт, иначе не было бы и медицины как науки… И смерть человека есть, если хотите, завершение его индивидуальности. Что может сказать медицина о кончине Маяковского, Роберта Бернса, Есенина, Галуа? Что Маяковский выстрелил себе в висок, Есенин удавился, болезнь Бернса ае могли определить врачи того времени, Галуа убили на вздорной дуэли?… Но ведь это только поверхность события. И пусть не удивляет вас, Станислав Федорович, что я равняю своего покойного шефа и товарища с такими людьми: речь идет о явлении такого же порядка в теоретической физике. Не я первый назвал Александра Александровича “Моцартом теорфизики”. - Он помолчал. - Вот Моцарт… тоже, кстати, непонятная смерть. “Кого боги любят - умирает молодым…”

– Ну а все-таки, - пытался досконально уяснить Стасик, - были же у Тураева враги, недоброжелатели, люди, заинтересованные в его смерти?

– Конечно, были и те, и другие, и третьи; у каждого значительного человека их хватает… Но, понимаете ли, в науке нашей все эти недоброжелательства могут выразиться интригой, подкопом, ну, самое большее, доносом в вышестоящие инстанции - но уж никак не смертоубийством.

– А если не в науке, в личной жизни?

– Да у него, дорогой Станислав Федорович, почитай что, и не было жизни, помимо науки. Ну вот жена… славная, преданная женщина. Туркменка. Он встретил ее, когда ездил на полевые испытания в Среднюю Азию в пятидесятых годах. Отличная, повторяю, жена, такие бывают только на Востоке, - но и она любила его, не понимая как человека. Круг знакомых весьма и весьма ограниченный. Друзья? Льщу себе, что я был ему другом. И если бы были у него смертные враги, то я бы их знал… Нет! Нет и нет, не стоит искать здесь происки и криминал, Станислав Федорович. Просто внезапная смерть. Она всегда ужасна - грубое напоминание природы о нашей бренности. Она выбивает из колеи всех близких к покойному… Словом, я полагаю, что Штерн привлек вас, поддавшись чувствам, от профессионального раздражения скорее всего.

“Вот-вот, Мельник как в воду глядел!” Несколько минут они ехали молча.

– Вот я морочу вам голову своими суждениями, - заговорил снова Загурский; в нем чувствовалась потребность выговориться, - а сам еще не разобрался в чувствах, которые у меня вызвала эта смерть. Горе… Ну, это само собой. Может быть, даже посильнее, чем у Лили, - она женщина молодая, привлекательная, утешится. А мне эту потерю заменить нечем… Ах, Шур Шурыч, Шур Шурыч!

Коломиец заинтересованно глянул на него.

– Это мы так его еще в университете звали, - пояснил, заметив этот взгляд, Евгений Петрович, - в отличие от отца, тоже Александра Александровича. Не знаю, слышали ли вы о нем: выдающийся экспериментатор в области атомного ядра, ну и разработчик, понятно, дважды Герой Социалистического Труда, лауреат - и прочая, и прочая, из тех, кого рассекречивают посмертно. Могучий был старик, он у нас на факультете читал технику физического эксперимента. Вот в отличие от него и именовали Тураевамладшего Шур Шурычем. Потом он стал просто Тураевым, даже Тураевым-Тем-Самым, ведущим теоретиком физики, лауреатом и Ленинской, и Государственной… Теории его действительно вели, эксперимент их покорно подтверждал. И вот!…

Загурский замолк, закурил сигарету. А Коломиец с удовольствием отметил, что ему почти не хочется курить и тело налито бодростью.

– И вот… - повторил Загурский, пустив дым над опущенным стеклом. - И поэтому у меня, кроме горя, еще чувство досады, какой-то детской, если угодно, досады: будто читал интересную книгу - и отняли. На самом интересном месте отняли!- Почему именно на самом интересном? - скорее из вежливости спросил Коломиец.

– М-м! В этом-то все и дело, - оживленно, будто ждал этого вопроса, повернулся к нему Евгений Петрович. - Полгода назад Александр Александрович выдвинул идею - самую могучую из всех своих, хотя и прежние весили немало. Идею о том, что в физических теориях следует заменить два раздельных, по сути, представления: о “пространстве” и о “времени” - единым представлением о четырехмерном геометрическом пространстве. Геометрическом - в этом вся соль! Вы человек, далекий от наших исканий, но тем не менее берусь объяснить эту идею и вам. Дело вот в чем: из всех физических теорий наиболее разработана и подтверждена практикой теория о пространстве - знакомая вам геометрия. Мы знаем ее на плоскости - планиметрию, знаем объемную - стереометрию… Прибавление еще одного измерения в принципе никого не может смутить, а математический аппарат для этого давно готов…

Надо сказать, что, как только Загурский в разговоре перешел к изложению этой идеи, в голове Стасика сработало… ну вот есть в человеческом мозгу что-то вроде перегрузочного реле, которое отключает поток утомительной, малопонятной или просто неинтересной информации; правда, у одних это реле срабатывает при больших потоках информации, у других - при малых. У Коломийца оно как раз было слаботочным, и сейчас он, слушая вполуха, рассматривал собеседника. Благородные седины, но на шее они изрядно отросли и даже собрались в косички (“Стричься бы ему пора”, - отметил Стась); движения кистей и рук были изящны и уверенны, но манжеты белой рубахи несколько засалились; лицо Евгения Петровича было красиво и правильно, но красноватый цвет его и некоторая припухлость внушали сомнение (“Закладывает, не иначе”, -решил Стась).

– Однако, - говорил между тем Загурский, - чтобы это был неформальный переход, неформальное обобщение, надо то четвертое измерение, которое мы понимаем и чувствуем как нечто непространственное, как время, тоже свести к геометрическим категориям длин и расстояний. Над этой проблемой мы с Александром Александровичем более всего и бились. Многие трудности уже одолели, одолели бы и все остальные, я уверен. И тогда… Это был бы гигантский шаг в понимании мира - ив естественнонаучном и в философском. Понять время… ох, как это много и важно! И вот не вышло, смерть оборвала и жизнь, и идею.

Загурский опустил стекло вниз до отказа, выставил голову под ветер; потом снова повернулся к Коломийцу.

– Вы спросите: а что же я сам, разве не смогу? Ведь соавтор. Знаете, сейчас мне кажется, что не осилю. Не того я полета птица… Шур Шурычу было хорошо со мной работать: я умел конкретизировать, воплощать в текст и уравнения его идеи, подчас очень смутные и странные, был честным и дельным оппонентом при обсуждении этих идей. Но идеи-то все-таки были его…

Они уже въехали в город. Теперь машина, сдерживаемая светофорами, шла медленно и неровно.

– И вот, знаете, при всем том я испытываю еще одно странное чувство, думая о смерти Тураева, - задумчиво, будто даже и не Коломийцу, а себе, промолвил Загурсний. - Смирение, что ли? Неспроста мне на ум приходят ранние кончины людей гениальных, от Моцарта до Галуа. Ведь не в том, в конце концов, дело, что одни из нш: были музыканты, другие поэты, третьи и вовсе математики. Это частности, суть же в том, что они, каждый на свой манер, приближались к глубокому пониманию мира и себя - куда более глубокому, чем прочие люди. Настолько, может быть, глубокому, что это выше возможностей человека… Вот и с Шур Шурычем мне почему-то представляется, будто это закономерно, что он умер внезапно именно сейчас, когда подбирался к самой сокровенной тайне материи… что так и должно быть. Странная мысль, а? Но ведь… понимаете, исследуя природу, мы обычно разумеем под ней всякие там твердые тела, частицы, звезды - объекты вне нас. Но ведь материя - это и мы сами. Мы тоже существуем во времени - и не знаем, в чем существуем, не понимаем времени. Может, здесь действительно предел познания мира и себя, который нам не дано превзойти? Или иначе: дано, но, превзойдя его, нельзя жить?… Уф-ф!… - Загурский поднял руки, будто сдаваясь. - Наговорил я вам - у самого голова кругом пошла. Не принимайте все это всерьез, Станислав Федорович, это от расстроенных чувств.

Он наклонился к водителю:

– Сверните, пожалуйста, влево, на Пролетарскую. Дом пятнадцать, здесь рядом.

У дома довоенной архитектуры, балконы которого были почти сплошь закрыты диким виноградом, Загурский распрощался, поблагодарил, вышел из машины и вошел в подъезд.

“Хороший дядька какой, - тепло подумал о нем Коломиец, когда машина отъехала. - Простой, и не подумаешь, что член-корреспондент, ученое светило, теперь почти директор института. А я его мечтал со зла перекрестным допросом мытарить…”