Мне нужно было увидеть их обоих. Но где? Я этого еще не знал. Я ходил по городу и ждал, что вот они сейчас появятся передо мной на шумной и огромной площади или на аллее космолетчиков. Но они не появлялись. И тогда я садился на свободную скамью в тени деревьев, доставал сигарету и снова ждал. Иногда мне вроде бы удавалось на мгновение увидеть их. Площадь замолкала, торжественно, чутко, радостно, как при долгожданной встрече, и чуть грустно, как при расставании.
Они стояли на возвышении, видные всем издалека. Два космолетчика, парень и девушка. В сверкающих легких и изящных доспехах-скафандрах. Они были молоды, сильны и счастливы. Они уходили в далекий космос на двух красавцах кораблях. Он должен был вести «Мысль», она — «Нежность». И вот они стояли передо мной и перед тысячами людей, намного возвышаясь над всеми, положив руки на плечи друг другу и широкими взмахами приветствуя всех, кто собрался вокруг. Они были героями. Это чувствовали и они сами и все другие. Это чувствовал и я и страшно завидовал им. Они еще не взошли на борт своих кораблей, но слава уже несла их на своих стремительных крыльях.
Забрала их шлемов были подняты, и даже отсюда, где сидел я, можно было различить их счастливые улыбки. Такими они и запомнились всем. Наверное, это была вершина их счастья. Всеобщая любовь и всеобщее уважение.
Видение исчезло. И люди снова шли по своим делам, и шумела площадь, и нещадно палило июльское солнце, а я вынужден был признавать, что что-то я еще не додумал, не дочувствовал и начинал искать ошибку, но не находил. Так проходили дни, а у меня все еще ничего не получалось, и ничьи советы мне не помогали, потому что я, наверное, закуклился в своих мыслях, и все внешнее отскакивало от меня как от стенки горох.
— Ты хоть изучил их биографии? — спрашивал меня Островой, июльский руководитель нашей мастерской. Это руководство выжимало из него все соки, он высох то ли от забот, то ли от жары.
— Изучаю, — отвечал я. — Хотя их биографии знают все.
— Да, каждая минута их жизни была расписана заранее. И все же...
— Я буду узнавать еще.
— Узнавай. Но лучше почувствуй хоть одно их мгновение.
— Я уже пытался. Сегодня, например.
— Ну и что?
— Они стояли на площади и приветственно махали всем руками.
— Приветственно, — пробормотал Островой. — Ты так решил? А. что за чувства-переполняли их?
— Счастье, — ответил я, — восторг, радость.
Островой грустно покачал своей лысой головой на тонкой шее. И ничего не сказал мне больше. Наверное, говорить со мной было бесполезно. Я не обиделся. Менее всего были нужны мне всякие советы, наставления и подталкивания.
Я снова шел бродить по паркам, площадям и скверам и все думал, почему мне удалось удержать ту картину на площади лишь мгновение? Ведь все было красиво, празднично, радостно. Нет, ошибка еще путалась где-то во мне. И просто, волевым усилием, мне было не поднять ее из подсознания.
Я вышел на проспект, по которому они ехали на космодром, когда вокруг стояли тысячные толпы, и миллионы роз падали на асфальт перед ними, и все вокруг кричали что-то приветственное, ласковое, радостное, героическое. Все были празднично разнаряжены, и настроение у всех было праздничное.
Остановившись на углу, я попробовал все это себе представить. И мне удалось. Удалось! Правда, всего лишь не одно мгновение, как и тогда, на площади.
Ну какой я к черту мыследел! Ведь у меня же ничего не получается!
На ближайшей стоянке я вызвал авиетку и полетел на космодром. В нагрудном кармане у меня был каплевидный ультразвуковой пропуск, и поэтому передо мной открывались все двери. Я мог проникать в святая святых этого огромного космодрома. Но сначала я просто побродил по залу ожидания с его парками и милыми уютными барами, с его солнечным прямолинейным пространством и с его уже чуть не земным временем. Люди встречали и провожали друг друга. Стройные табунчики детей смешно шествовали к посадочным площадкам, уже с очевидностью предвкушая себе приключения в песках Марса. Командированные и художники, туристы и неопытные отпускники, все они двигались вокруг меня, точно зная, что им предстоит делать. Одежды модниц причудливо менялись на ходу, обдавая встречных сиянием переливающихся цветов радуги. Изящные роботы-корзинщики, мороженщики, доверху наполненные сластями, мороженым и бутылочками с тонизирующими напитками, бесшумно носились по залу, подчиняясь мысленным желаниям людей. Направленные узкие пучки звуковых колебаний сопровождали любителей музыки.
Я вышел на смотровую площадь, с которой люди уже казались смешными черточками. И здесь кое-где сидели провожающие. И тот, кто хотел, видел перед собой лицо или всю фигуру отъезжающего человека и мог с ним говорить, пока люки корабля не закроются наглухо. А сами корабли стройными стрелами пронзали золотисто-голубой воздух космодрома и чуть покачивались в струях разогретого воздуха. И время от времени какая-нибудь из этих стрел срывалась с места и стремительно, с легким свистом, исчезала в зените, словно растворялась в солнечных лучах. И тогда кто-нибудь из провожающих медленно вставал и шел к выходу.
Я обратил внимание на лица этих людей. За секунду до старта они были радостны и бодры, а теперь грустны и замкнуты. И тогда я понял, что эта грусть и замкнутость присутствовала на их лицах и во время разговора, только она тщательно, хотя и не нарочно, скрывалась.
Меня это заинтересовало, как чуть отдернувшийся край завесы какой-то тайны. А впрочем, подумал я, что же тут особенного: люди провожают своих близких и им грустно. Все правильно.
Забравшись повыше, где было пусто, я снова представил себе момент их отлета. Вот они стоят на подъемниках своих кораблей. А тысячи людей на этой смотровой площади и еще десятки и сотни тысяч на ближайших холмах, и еще миллионы у телевизоров приветственно машут им руками... Фу, черт! Далось мне это «приветственно». С этим «приветственно» я не мог удержать картину и на мгновение. Впрочем, эта картина мне и не была нужна. Но в ней все-таки что-то было, что так неуловимо ускользало от меня, без чего я не смог бы Сделать главного.
Люди тогда провожали двух близких... Я сосредоточился... Картина получилась, я удержал ее. Но это были не сотни тысяч провожающих. Сначала я увидел девушку, стройную, в переливающемся розовыми оттенками платье. Она была очень красива, и она плакала. Она сама не замечала этого. Но почему? Кого ей жалеть? Себя? Этих двух? Я думал снова и снова. И лицо девушки надвинулось на меня, остались лишь два больших черных, широко открытых глаза. И в уголках каждого — слезы. Я смотрел в эти глаза и начинал что-то чувствовать. Я, кажется, понимал ее. Она смотрела на этих двоих, которые любили друг друга. И она любила. Сейчас она была той девушкой, которая улетала на «Нежности». И любовь, и нежность, и горе были в ее глазах, в ее взгляде, в ее слезах. Это провожали ее. Пусть на мгновение, но и навсегда, надолго. От этого мира, в котором прожиты первые двадцать лет, от этих людей, чувств, улыбок, ласковых взглядов, пустячных разговоров. А что будет там, впереди? Все время был порыв, страсть, стремление вперед, в поиск, в неизвестность, и вот теперь на мгновение все прошлое остается здесь и через несколько минут с ужасающей скоростью останется позади.
Bce-таки я приблизился к чему-то.
Я чуть сдвинул картину. Передо мной был парень. Он держал за руку ту девушку, в огромных глазах которой были слезы. Их руки застыли в каком-то неестественном напряжении, и я боялся, что он сломает хрупкие пальцы девушки... Только ни он, ни она этого не замечали. Я развернул лицо этого парня, так что он теперь смотрел на меня. Да... Конечно... Он провожал самого себя. И лицо у него было смелое, чуть жесткое, внешне решительное. В нем не было колебаний, только чуть заметное «Прощайте!»... Я сдвинул картину еще, все так же крупным планом. Женщина... Она провожает своего ребенка. И гордость в ее лице, и неистребимое желание вернуть все назад, не прощаться, прижать его к груди и никуда, никуда не пускать больше, никогда.
Картина сдвигается, вправо, влево, вверх, вниз... Мальчишки с разинутыми от загадочного и таинственного ртами. Это они сейчас уйдут в зенит на «Мысли». Восторг и страх! Старик, женщина, девчонка, мужчина, девушка, и еще, и еще... Лица, фигуры, и души, души людей, раскрытые сейчас тем двоим, которые стоят на подъемниках «Мысли» и «Нежности».
Ну что же, я, кажется, понял, пусть чуть-чуть, тех, кто провожал их. И мысленно создал теперь общую картину. Это удалось с трудом, но все же удалось. Стыдно стало за «приветственные» взмахи руками. Ну да! Люди, конечно, махали им руками, но каждый по-своему, с радостью, с болью, с нежностью. Одни были со слезами на глазах, как та девушка с огромными черными глазами, другие что-то кричали, смеялись, улыбались, смотрели сурово и сдержанно, кто-то подпрыгивал, кто-то бил кулаком по спинам стоящих впереди, кто-то спокойно доедал мороженое или непослушными руками теребил воротничок рубашки.
И невозможно было удержать мыслью эту картину, силы моей и воли было слишком мало. Я бы разорвался на тысячи частей, если бы попробовал продолжать удерживать ее своим сознанием. Да это теперь уже и не нужно было мне.
Я понял, что каждый в этой толпе был самим собой и еще одним из них. Я расслабился, и картина ускользнула. Ну и хорошо! Они меня уже многому научили. Я приблизился к решению своей задачи и устал. Я сидел, откинув голову на спинку кресла, и ни о чем не думал... Стрелы кораблей устремлялись в зенит, кто-то из людей улетал, оставлял частицу своей души на Земле в тех, кто оставался. И кто-то оставался, отдавая себя космосу, который он, быть может, и никогда не увидит.
Прошел час. Ну что ж. Надо продолжать работу. Я вызвал картину их кораблей, потом приблизил ее к себе и сделал так, что лица двух космолетчиков сблизились. Они улыбались. Потом она украдкой взглянула на него. На моей картине это получилось неудачно. Ведь тогда они стояли на расстоянии ста метров друг от друга. Ее взгляд и был направлен туда, к «Мысли», и поэтому прошел сквозь него. Секунду длилось это, и картина смазалась, растаяла.
Нет, я еще не понял их. Я ужаснулся. А вдруг никогда и не пойму! Я встал и пошел вниз, потом долго бродил по службам космодрома. Двери комнат и залов открывались передо мной, но двери душ тех двоих оставались закрытыми.
Много ли я о них знал? Посещение библиотек, встречи с людьми, которые их знали, просмотр кинолент. Всему этому я отдал много времени. Я знал почти каждый час их жизни. Они всегда были на виду. Во всяком случае, начиная со школы космолетчиков и кончая отлетом с Земли.
Я не помню момента, когда они улетали. Мне тогда было всего несколько месяцев. Но, моЖет быть, именно поэтому я и взялся за эту скульптуру, потому что был уверен, что смогу все увидеть своими глазами, без предубеждения. И все-таки я сбился. Эти «приветственные» взмахи рук, эта гордость, радость, счастье и даже зависть. Все это оказалось лишь верхним слоем, позолоченным и поэтому не глубоким и не главным.
Они учились в одном классе. Потом они поступили в одну школу космолетчиков. И там, на третьем году обучения, им предложили полет в Дальний космос. Первый полет человека в Дальний космос. Они были абсолютно психологически совместимы. Это поразило ученых и вселило в них уверенность, что полет закончится благополучно.
Потом их начали готовить. Месяцы и годы, расписанные по минутам. Даже редкие часы отдыха были тщательно продуманы учеными. Каждый шаг их был записан в протоколах и актах. Конечно, это делалось незаметно, ненавязчиво, необидно. Вряд ли они сами это знали. Разве что чувствовали.
Я уже давно понял, что они любили друг друга. Но разве можно было из этого вывести, что они должны лететь с радостью? Ведь они должны были лететь на разных кораблях и никогда не покидать их, не встречаться вплоть до посадки на планете Сиреневой звезды. Правда, у них была постоянная видео— и звукосвязь...
Стоп!.. Вот что пришло мне в голову. Они никогда не были одни. Что-то в этом заключалось... Да. В записях распорядка их поступков и действий был один пробел. Всего на несколько часов, когда им удалось запутать, отвлечь опекунов. Это было... было... Да, я знал, где это примерно было.
И снова я вызвал авиетку и полетел на заросший ивняком берег таежной речушки. А там я долго стоял над водой, крепко держась за гибкий ствол куста.
Они не вернулись на Землю. В этом был какой-то абсурд. Это было невозможным, нечестным, дурацким. Я даже не мог придумать этому слов. Их корабли нашли в тысяче световых лет от Земли. Они не дошли до своей цели. «Нежность» была изуродована неведомой ужасной силой. И она была мертва. «Мысль» была изуродована меньше. А его на корабле не нашли. Он вышел спасать ее и не вернулся.
Они были первыми, и им необходимо было поставить памятник, созданием которого я и занимался.
Я стоял над рекой и думал. Почему я все время хотел запечатлеть вершину их славы, их почитания? Не потому ли я не могу удержать мыслью эти картины даже на мгновение? Значит, не это было главным в них. Не подвиг, не слава. Это вообще поверхностное выражение поступков и стремлений человека.
С площадями и аллеями космолетчиков я покончил навсегда. Там они не согласятся стоять.
Вот здесь, где-то рядом, они были вместе. Сказал ли он ей, что любит ее? Или это сказала ему она? Было тихо, очень тихо, и чуть слышный плеск волн и шелест листьев на ивах только усиливали эту тишину, это молчание.
Я стоял и видел, как шли они по траве, с удивлением вслушиваясь в этот прекрасный и молчаливый мир. Это было впервые, далеко от всех людей. И он бережно обнял ее за плечо, а она прижалась к его груди. Они молчали.
Я мог, как хотел, приближать эту картину к себе. Мог видеть их фигуры, лица и глаза. И если они даже не смотрели друг на друга, они все равно взглядом тянулись друг к другу.
Молчание.
Они ничего не говорили. Это было молчание, которое красноречивее слов. Они все, все, все сейчас говорили друг другу этим молчанием. В эти минуты для них ничего в мире не существовало, кроме них самих. И его руки, ласково, но неумело, еще по-мальчишески, обнимающие ее плечи... И ее грудь трепетно и нежно прижавшаяся к нему... И волнение лиц, движение бровей, взмахи ресниц.
Они впервые были одни и знали, что это ненадолго, возможно, единственный, последний раз. Только там, на планете Сиреневой звезды, они снова смогут взять друг друга за руки. Память о шумной, на людях, жизни, мысли о предстоящем одиночестве, прижимали их друг к другу все теснее.
Картина удерживалась легко, без всякого напряжения. Значит, в ней не было лжи, значит, такими и были эти их минуты, пусть не в деталях, но в главном. Здесь начиналась моя работа. Я мог остановить эту неосязаемую еще картину в любой миг, потом добавить детали, увеличить размеры. Я мог сделать скульптуру величиной с Эйфелеву башню, если ее захотят поставить на огромной площади. А потом бы я сделал постамент и написал на его необычных формах: «Мысль» и «Нежность». И так бы они и остались на века, осязаемыми, в камне или металле, знакомые миллионам людей, чуточку непонятные, потому что ведь для всех они были героями, а я хотел сделать их людьми, обыкновенными, простыми, как все другие, как ты да я, как целующиеся на другом берегу мальчишка и девчонка.
Меня могли и не понять. Но это была правда. Эти минуты, это удивительное молчание составляли все существо их жизни. Я сделаю модель, покажу ее специалистам, пусть спорят, доказывают, у меня перед ними преимущество. Я понял их души, и никто, кроме меня, не сможет удержать картину своею мыслью, если только она не совпадет с моей. Никому не удастся сделать их только героями, потому что главным в них была любовь. Любовь друг к другу, а через нее ко всем людям, ко всей Земле. И пусть они уходили одни, своею любовью они уносили с собой всю Землю.
Молчание...
Они спустились к реке.
Он сел на корявое, выброшенное на берег волной бревно, а она опустилась с ним рядом, положила голову на его колени и протянула вверх руки к его лицу. А он нагнулся над ней.
Это был тот миг! Я понял. Я уже ничего больше не хотел изменять. Пусть все будет так!
Без этого молчания им не вынести и месяца дороги. Без этого молчания они погибли бы. Без этого молчания они не выдержали бы взлета. А если бы и взлетели, то уже сломленными и покоренными.
Так, так, все так! Сейчас в этом молчании, в этих поднятых кверху ее руках, в его склонившемся над ней лице начинала рождаться их слава. Не нужно славы. Пусть будут людьми. Пусть любят друг друга.
Я остановил картину...
Я учился. Я создавал скульптуры и раньше. Теперь я мог превратить эту картину в нечто осязаемое, в скульптуру. Я так и сделал.
Я устал. Все-таки у мыследелов ужасно тяжелая работа. Я больше не глядел на них. Да. Я сделал свой шедевр. Я понимал это. Ни раньше, ни позже я не делал и уже не сделаю такого. Словно тяжесть свалилась у меня с души. Стало легко, но не совсем, не так, как раньше, не полностью.
Тут дело было уже не в ошибке. Тут было что-то другое. Я бросил сигарету и подошел к ним. Все было так, как я хотел. Я ласково потрогал скульптуру. Счастье и мука были в ее глазах. Счастье, горечь и растерянность в его.
Нет, я правильно схватил миг. На них будут смотреть и плакать. Люди увидят гораздо более важное, чем геройство и подвиг. Они увидят боль, в которой еще только рождается их будущее, их слава и смерть... И молчание. Это тоже правильно. Ведь по сути они говорили с собой только в эти минуты молчания.
Они молчали тогда, молчат и сейчас. Они будут молчать всегда. Тысячи поколений людей будут рождаться, проходить возле них и умирать, а они все будут молчать, как тогда. Молчать...
Я сел на бревно. Я мог сейчас разрушить эту скульптуру, а дома в своей мастерской воспроизвести вновь. Так я делал всегда. А сейчас не мог почему-то. Я знал, что все сделано правильно, но не мог показать ее людям. Слишком живыми сейчас были они для меня. И потом, эти тысячи лет молчания. Их молчание тогда было прекрасным, потому что оно было неожиданным, потому что длилось недолго, потому что впереди все-таки что-то было. А теперь? Тысячи лет молчания!
Нет! Ее нужно было разрушить. Но я не мог.
Ее нужно было показать людям. Но и этого я не мог сделать.
А третьего пути не было. Вернее, был, но он запрещался. После этого я уже не был бы мыследелом. Я не имел права этого делать. Нужно было посоветоваться хотя бы с Островым. Но это все равно означало отказ.
Я сидел возле них, которые улетели когда-то на «Мысли» и «Нежности» и не вернулись, и курил, пока не кончились сигареты. И солнце уже начало цепляться за верхушки деревьев. А я все еще ничего не мог решить. И вдруг солнце под каким-то странным углом осветило ее, и в глазах девушки я увидел слезы. С этими слезами скульптура была еще прекраснее, еще невозможнее. Я онемел, внутренне сжался, надеясь, что солнце сейчас уберет свой световой эффект. А слеза вдруг покатилась вниз... Я потрогал лицо девушки рукой: слеза была настоящая, солнце здесь было ни при чем.
И тогда я встал, оглядел их еще раз и сказал: «Ну что ж, живите...» — и пошел к своей авиетке, но не сел в нее, а лишь вызвал по каналу связи Острового.
— Ну что у тебя? — спросил он. — Что-нибудь получилось?
— Получилось, — сказал я. — Вот что... Я больше не скульптор, я больше не мыследел. Я разрешил им... жить.
— Ты с ума сошел! Ты нарушил клятву! Что теперь будет?
— Со мной будет то же, что и с другими скульпторами-мыследелами, которые преступили закон.
Я закрыл колпак авиетки. Авиетка была мне больше не нужна. Я пошел напрямик, куда глядели глаза, внушая себе, что оглядываться нельзя. Но не вытерпел и оглянулся. Они стояли у самой кромки воды, обнявшись. Отсюда я уже не мог слышать, говорят ли они, или молчат, да это мне и не нужно было знать.
Сумерки упали на лес, а я все шел, и идти было легко, и хотелось идти.
И молчание было вокруг меня.