2.1 Своеобразие организации текстового пространства

(К проблеме моделирования мемуарного текста)

Автор работы воспринимает мемуары писателей ХХ века как особое текстовое пространство, замкнутую структуру, где на основе воспоминаний, впечатлений, переживаний, реакций на события конструируется художественная реальность.

Подобная повествовательная структура определяется рядом исследователей как "рамочная композиция", а ее появление связывается с формированием особого, внутреннего текстового пространства произведений. Как известно, именно образование границ и формирование внутреннего пространства произведения помогают прояснить, как происходит переход от мира реального к миру изображаемому.

Как отмечалось во введении, современные литературоведы часто предлагают изучать текст или текстовое пространство произведений. С подобной точкой зрения мы встречаемся, например, и в исследовании Ю.Лотмана "Внутри мыслящих миров. Человек — текст — семиосфера — история". Значимость подобного подхода обуславливается, в частности, такой мыслью автора: "В пределах одной и той же эпохи существуют разные жанры текстов, и каждый из них, как правило, имеет кодовую специфику: то, что разрешено в одном жанре, — запрещено в другом". _

Вероятно, подобный подход возник потому, что писатель создает в любом художественном произведении особый мир и населяет его персонажами. Поэтому и существует мнение о произведении как о замкнутой системе со своими законами организации пространственно — временной системы. Подобная моделированность повествования и обуславливает необходимость изучения текстового пространства произведения.

Анализ содержательной стороны мемуаров писателей ХХ века позволяет прийти к следующему выводу: разные по творческим установкам и стилевым особенностям авторы обращаются к одним и тем же событиям, в их произведениях встречается описание сходных переживаний и настроений. В частности, при описании одного из значимых явлений ХХ века — октябрьской революции 1917 года — используется практически однородный образный ряд.

Сравним некоторые высказывания: "Вихрь событий и — неподвижность. Все рушится, летит к черту и — нет жизни. Нет того, что делает жизнь: элемента борьбы". Гиппиус, 395. Или у Ремизова: "Нет, не в воле тут и не в земле, и не в рыви, и не в хапе, а такое время, это верно, вздвиг и въерш, решительное, редчайшее в истории время, эпоха, вздвиг всей русскую земли России". Ремизов, с.71.

Возникающий в разных воспоминаниях художественный образ стихии образует семантическое поле. Разные авторы обозначают его как вихрь (Гиппиус), переворот (Шагал), лавина (Каверин), шквал страстей (Кетлинская), вихрь и вздвиг (Ремизов). Отметим, что все элементы показанного семантического поля связаны системой определенных отношений. Передавая, в частности, романтическое восприятие событий, Каверин и Кетлинская стремятся к развенчиванию иллюзий своего героя. Иначе организуют свое художественное пространство Гиппиус и Ремизов, стремясь к обобщениям и комментариям описываемого.

Описание сходного психологического состояния встречается прежде всего отмечаются у авторов, относящихся к одному поколению и социальному окружению, получивших образование в одно и то же время, волею обстоятельств ставших свидетелями одинаковых событий. Чаще других описываются события первой мировой войны, революций, периодов восстановления хозяйства, социалистического строительства, репрессии 20–30 — х годов.

Комментируя свое отношение к явлениям времени, писатели нередко превращают повествование в летопись определенного периода, где реакция автора на события и описания его психологического состояния разворачиваются на широком историческом, социальном или культурном фоне. Так в «Эпилоге» (1989) В.Каверина главы, посвященные конкретным событиям ("Первый съезд", "Один день 1937 года", "Блокада. Допрос") перемежаются автобиографическим главами с общим названием "О себе".

В написанной несколькими десятилетиями ранее книге О.Мандельштама "Шум времени" (1928) точками отсчета времени становятся события культурной и личной жизни, что находит отражение и в названиях глав — "Музыка в Павловске", "Концерты Гофмана и Кубелика", «Комиссаржевская», "Бунты и французы".

В последней из приведенных глав Мандельштам описывает массовые события: дни студенческих бунтов, похороны Александра III. Он пишет: "Мрачные толпы народа на улицах были моим первым сознательным и ярким восприятием. Мне было четыре года".

Поскольку речь идет о восприятии, а не об оценке и осмыслении увиденного, описание строится на основе ассоциативных рядов, возникающих на основе вкусовых ассоциаций: "Проходил я раз с няней своей и мамой по улице Мойки мимо шоколадного здания Итальянского польства. Вдруг — там двери распахнуты и всех свободно впускают, и пахнет оттуда смолой, ладаном и чем — то сладким и приятным. Черный бархат глушил вход и стены, обставленные серебром и тропическими растениями; очень высоко лежал набальзамированный итальянский посланник".

Описание начинается с авторской ремарки: "Даже смерть мне явилась впервые в соврешенно неестественном пышном, парадном виде" и завершается небольшим комментарием: "Какое мне было дело до всего этого? Не знаю, но это были сильные и яркие впечатления, и я ими дорожу по сегодняшний день". Мандельштам, с. 51, 52.

Отграничение авторского и детского мировосприятия проводится с помощью повествовательной интонации и инверсии — "проходил я раз с няней своей и мамой". Резкий выход из привычного ограниченного мира ("Обычная жизнь города была бедна и однообразна") и включение в мир взрослых отношений рождает процесс воспоминаний, одна смерть (Александра III) вызывает в памяти другую (итальянского посланника).

Отбираемые события мемуаристами становятся своеобразными точками отсчета. Выстраивая тексты воспоминаний ХХ века в хронологической последовательности по упоминаемых авторами наиболее значительным явлениям, можно восстановить историю развития общества на протяжении определенного исторического периода. Так практически и складывается цельный текст, в котором представлены различные стороны жизни людей, живших в одно и то же время.

Однако, сходные повествовательные структуры, построенные по общей модели, встречаются и у авторов, не относящихся к одному поколению. В известном смысле можно даже говорить о том, что практически все воспоминания писателей строятся по одной и той же сюжетной схеме, где в заданной последовательности, направленной обычно из прошлого в настоящее, но с разной степенью полноты воспроизводятся те или иные периоды биографии или этапы жизни автора, прежде всего события, относящиеся к детству, отрочеству, юности или занятиям литературной деятельности (зрелости). Один из исследователей, например, замечает: "Мемуары «консервативны»: при вариантах и разночтениях они повторяют одну устойчивую схему — детство, отрочество, юность, зрелость". _

Дополним только замечание В.Лаврова следующим рассуждением: в зависимости от избранной писателем формы представленная модель реконструируется полностью или частично. Так в повести о детстве воспроизводится только один, начальный этап из жизни автора. В мемуарно-биографическом романе подобная схема представлена полностью.

Сами авторы подчеркивают значимость такой структуры. Как замечает один из мемуаристов: "…Почти все здесь будет обо мне самой, о моем детстве, молодости, о зрелых годах, о моих отношениях с другими людьми — таков замысел этой книги". Берберова, с.28.

В литературном портрете события из жизни автора раскрываются в связи с его встречами с конкретными лицами, в той или иной степени связанными с автором воспоминаний и входящими в общую образную систему.

Рассмотрим обозначенную выше проблему организации текстового пространства на примере анализа так называемых общих мест — зачинов и узловых точек (наиболее сюжетно значимых описаний) произведений различных авторов. _

Большинство мемуарных произведений начинается с размышления о том, почему автор решил написать свои воспоминания. Приведем несколько подобных высказываний: "…и такого рода частные свидетельства и размышления одного из людей моего поколения смогут когда-нибудь представить известный интерес для будущих историков нашего времени". Симонов, с.25. "Но — кто его знает? — может быть, то, что живет в памяти человека среднего, можно сравнить с такой домовой бухгалтерской записью, особенно если в ней, в памяти этой, отражается не обычное время, а великий переломный период истории — живая половина нашего века? Так, может быть, все-таки — "ту райт"? Успенский, с.5.

Ряд автором выделяют подобные вступления не только как внесюжетные элементы, но и в отдельные главы — "Вместо предисловия" (М.Слоним "Воспоминания"), "Трудная профессия. Вместо предисловия" (Г.Мунблит "Давние времена").

Иногда повествования начинается с своеобразного представления автора содержания своего произведения, того, о чем он хочет рассказать своему читателю. Вот как начинает "Курсив мой" Н.Берберова: "Эта книга — не воспоминания. Эта книга — история моей жизни, попытка рассказать эту жизнь в хронологическом порядке и раскрыть ее смысл". Берберова, с.28.

Некоторые произведения открываются сообщением автора, в котором даются предварительные сведения о той среде, о которой пойдет речь в основном повествовании. Одновременно в начальных главах прописывается исторический, социальный или культурологический фон. Обычно подобное повествование предваряют главы, посвященные истории рода или семьи. Не случайно М.Осоргин иронически замечает: "Сколько ни читал я воспоминаний о детстве, у всех кроткая мать и строгий умный отец: от отца мозг, от матери сердце… Так это, вероятно, полагается". Осоргин, с.18.

По характеру подачи конструируемых событий вводные части обычно представляют собой хроникальное повествование, составленное на основе многочисленных сведений, как собранных автором различных воспоминаний, так и собственно документальных материалов, разнообразных справок, исторических фактов. Так построена, например, глава "Комментарии к метрике" в воспоминаниях В.Шефнера "Имя для птицы, или чаепитие на желтой веранде".

В ней автор приводит выписку из метрической книги, цитату из книги "Метрический корабль "Красный вымпел", выдержки из послужного списка своего деда. Одновременно он комментирует брачные записи своих предков и воспроизводит рассказ своей матери об обстоятельствах собственного рождения. Автор полагает: "Документы — это протезы памяти". Шефнер, с.47. Поэтому он и строит свое повествование как комментарий к документам.

Подробные описания места действия позволяют автору организовать пространство и одновременно локализовать его во времени, даже, если писатель ограничивается семейно — бытовыми событиями.

При этом повествование постепенно разворачивается во времени, от одних событий, сцены (или эпизода) жизни героя к другим, дополняясь различными фактами, подробностями. Так в трилогии "Освещенные окна" В.Каверина, в каждом из составляющих ее романов охвачен определенный этап биографии автора: часть первая — «Детство», часть вторая "Опасный переход", часть третья — Петроградский студент".

В воспоминаниях Л.Любимова "На чужбине" картины прошлого разворачиваются на основе цепочки деталей, как бы чередой всплывающих в памяти и постепенно объединяющихся в цельный образ прошлого:

"В Вильне я провел раннее детство. Помню ясно громадный губернаторский дом с его бесчисленными покоями. Помню особенно бальную залу, площадью этак в двести квадратных метров. Когда не было гостей и отец был в хорошем расположении духа, он нас с братом катал в этой зале по паркету. Мы сидели на его халате, а он бежал, таща нас за собой вдоль возвышавшихся во весь рост портретов трех Александров и двух Николаев. Помню пасхальный стол, за которым в течение дня садились сотни людей. Помню, как мои гувернантки француженка и немка — выбегали смотреть на отца, когда он выезжал на торжественный молебен, и ахали в восхищении от его мундира и белых панталон с золоченым лампасом". Любимов, с. 33–34.

Соединение деталей и их последовательное расположение (громадный губернаторский дом с его бесчисленными покоями", белые панталоны с золоченым лампасом) и их последовательное сорасположение создают особую плавную тональность, где все детали находятся в одной плоскости. Основное время — прошедшее.

Подобной же обстоятельностью, упоминанием предков и кратким рассказом о некоторых из них отличаются и воспоминания Н.Ильиной "Дороги и судьбы". Рассказывая о городе, где прошли ее отрочество и юность, автор пишет: "Придется сделать маленькое отступление, пояснить читателю, что представлял собою этот маленький город…" Ильина, с.22. И далее следует обстоятельное введение с небольшим экскурсом в прошлое.

Автор упоминает о строительстве Китайско — Восточной железной дороги. За ним следует другое свидетельство, Ильина рассказывает о том, что, попав в Казань в 1948 году, она поняла, что "Харбин обликом своим, архитектурным стилем конца минувшего века (низкие в основном дома, лепная вычурность парадных зданий, скверы) напоминал провинциальные российские города". Ильина, с.22. От конкретного описания места, бытовой среды и времени действия автор переходит к изображению более широкого пространства.

Поэтому избранным автором название книги "Дороги и судьбы" во многом символично, оно отражает направление описаний от частного, конкретного к обобщенному. При этом исторические или семейно — бытовые события образуют основу композиции, обуславливают начальную точку движения от ранних впечатлений детства к более зрелым воспоминаниям. Начальные главы строятся по законам хроникального повествования. _ В них автор сообщает сведения о своей семье, не углубляясь в описания собственного психологического состояния: "в конце минувшего века", "до тысяча девятьсот двадцатого года", "в 1906 году он женился". Ильина, с. 22, 23.

Похожие конструкции можно встретить у других мемуаристов, тяготеющих к хроникальному типу изложения событий: "Я родился в Петербурге" (Успенский, с.5), "Обыкновенное корыто: глубокое, с закругленными краями. Какие продают на базаре. Я весь в нем умещался". "Чуть не забыл упомянуть тебя, дядюшка Нех" (Шагал, с.5, 21). Преобладание простых синтаксических конструкций является отличительной особенностью подобного повествования.

Введение авторского голоса, комментирующего и организующего события приводит в мемуарном повествовании к одновременному сосуществованию в нескольких временах.

Соединяя разновременные пласты, относящиеся к разным периодам жизни героя, автор не только существует сразу в нескольких топосах, но и часто переходит к широким обобщениям и параллелям, — "вели жизнь настолько спокойную, насколько это было возможно в те апокалиптические времена". _ Ильина, с.22. Или у Соколова — Микитова следуют описания, построенные на номинатах: "И весь этот школьный деревенский период детства остался как далекое, почти исчезнувшее воспоминание". "Духом отжитого прошлого уже тогда веяло от этого исчезавшего, аксаковского и гоголевского, мира". Соколов — Микитов, 47.

Сравним с описанием у М.Цветаевой — "После тайного сине — лилового Пушкина у меня появился другой Пушкин — уже не краденый, а черный, не тайный а явный, не толсто — синий, а тонко — синий, — обезвреженный, прирученный Пушкин издания для городских училищ с негрским мальчиком, подпирающим кулачком скулу". Обозначая предмет с помощью цветового эпитета, автор завершает описание авторским комментарием: "В этом Пушкине я любила только негрского мальчика" — Цветаева М., с.73. Подобная насыщенность повествования предметами и позволяет автору локализовать пространство, создать некий замкнутый топос. Он и становится своеобразной преамбулой к основному содержанию произведений.

Общими местами являются не только начальные эпизоды, но и описания, входящие в основное повествование. Таково, например, изображение Москвы начала ХХ века в мемуарах писателей одного поколения А.Белого, М.Сабашниковой, М.Цветаевой, М.Шагинян, И.Шмелева. Яркий и запоминающийся образ города становится символом нескольких семантических рядов.

Прежде всего автором воплощается представление о "золотом детстве", утраченном навсегда рае, где с героем происходили удивительные и даже сказочные события: "Родился я в сердце Москвы, в Замоскворечье — у Каменного «Каинова» моста, и первое, что я увидел, лунные кремлевские башни, а красный звон Ивановской колокольни — первый оклик, на который я встрепенулся", — замечает, например, Ремизов в самом начале повествования. Ремизов, 2, с.24.

Создаваемая писателями модель детства окрашивается романтическими и ностальгическими тонами, возникает воспоминание о чем-то светлом, необыкновенно радостном и удивительном красивом, еще не превратившемся в конкретные, осязаемые, наполненные предметными подробностями описания.

Похожее по тональности описание можно встретить и у И.Шмелева: "Москва-река в розовом тумане, на ней рыболовы в лодочках, подымают и опускают удочками, будто водят усами раки. Налево — золотистый, легкий утренний храм Спасителя в ослепительно золотой главе: прямо в нее бьет солнце. Направо — высокий Кремль, розовый, белый, с золотцем, молодо озаренный утром". Шмелев, 2, с. 71.

Картина сюжетно завершена, возникает цельный образ, где точно расставлены все составляющие описание подробности. Они своеобразно оттеняются примыкающими к ним определениями и сравнениями. Цветовая символика определяется яркими красками.

Подобные описания обычно относятся к авторскому плану, они сознательно отделяются от непосредственного восприятия ребенка (хотя в приведенном отрывке есть указание на встречающуюся в речи ребенка уменьшительно ласкательные суффиксы — «туманце», «лодочки», "золотцем").

Особая живописность описаний обусловлена прежде всего тем, что происходит реконструкция детского мироощущения взрослым автором, отстраненно описывающим лучшие моменты в своей жизни. Поэтому так естественны и нарочитая колористичность этих отрывков, и использование ярких красок.

Сравнение приведенных описаний позволяет сделать и другой вывод, что доминирующими цветами становятся белый, «золотой», «красный» ("розовый"), «синий». В мемуарной повести Шмелева слово «розовый» является ключевым и повторяется на протяжении всего повествования (розовая рубаха Мартына, "розовый шест скворечника", розовый самовар, розовая кирпичная стена). И хотя автор дает понятные объяснения, розовый цвет — это и отсвет солнца, падающий на предметы, и цвет праздничной рубахи, все же общая цветовая тональность сохраняется. Так передается радостное настроение, охватывающее героя от встречи с чем — то необыкновенным (предстоящим богомольем и знакомством с таинственной Троицей).

Вместе с тем образ Москвы воспринимается и как символ всей России. Как отмечает исследователь творчества Шмелева, при стремлении автора к обобщению описываемого образ Москвы "перерастает рамки географической конкретности и получает под пером писателя обобщенно-символическое значение — как точка пересечения разных временных пластов, как путь во времени". _

Особый статус и соответственно облик Москвы обуславливался древностью ее застроек, обилием церквей и особым укладом, когда соблюдение обрядов воспринималось не просто как ритуал, а важная составляющая жизни. Поэтому происходящее в дни праздников воспринималось так глубоко и оставалось в памяти.

Вот ситуация, описанная Сабашниковой, когда колокола "всех сорока сороков московских церквей звонили, извещая об окончании обедни" и был "морозный солнечный день 1882 года": "В такие зимние дни снег на улицах и крышах Москвы искрился так, как будто он состоял из одних только звезд. На солнце сверкали золотые, серебряные и усеянные золотыми звездами синие купола церквей, их кресты и пестрые керамические орнаменты. Блестели сине-зеленые глазурованные кирпичи древних башен, и большие золотые буквы на густо-синем фоне вывесок, и золото калачей над дверями булочных…. Морозный, пронизанный солнцем воздух дрожал от знаменитого московского колокольного звона: медленный, глубокий гул больших колоколов — и на этом фоне разнообразные тона и ритмы меньших колоколов всех сорока сороков московских колоколен". Сабашникова, с. 11–13.

Описание усиливается подбором эпитетов, выстроиваясь в общий семантический ряд, они создают особую плавную интонацию. Останавливает взгляд читателя и тщательно подобранные детали, как бы пересекающие описание. Они дополняются отдельными повторяющимися эпитетами.

Вместе с тем происходит своеобразная мифологизация описываемого в рамках той устойчивой модели, о которой говорилось выше. В ряде случаев даже конструируется авторский миф.

Особенности подобного мировосприятия прошлого осознают и сами мемуаристы: "Москва сама по себе — фантастический город, но в этот вечер она и мела вид совершенно сказочный. Все башни и церкви, зубчатые стены Кремля, архитектурные контуры домов пламенели. С Кремлевской набережной виднелось море огней на другом берегу реки. Все фабрики Замоскворечья были иллюминированы". Сабашникова, с. 79.

Воображаемый мир оказывается даже более реальным, чем конкретные описания места действия, поскольку часто соответствие изображаемого действительно бывшему не играет существенной роли, важны прежде всего те ассоциации, которые возникают у повествователя, находящегося в настоящем (иногда в будущем) времени.

И, напротив, когда гибнет "отчий дом", разрушается и все, что было с ним связано, остаются только какие-то детали, напоминающие о былом, целостной картины не возникает, автор только указывает на отдельные детали. Так в воспоминаниях М.Шагинян: "Помню, как поразила меня встреча за столом с нашими московскими колечками для салфеток из желтоватой слоновой кости…" Шагинян, с.456.

Подобное состояние было пережито автором уже в "чужом доме чужого южного города". Характеристика усиливается повторением семантически противопоставленных эпитетов (нашими, чужого). При этом, как и в предыдущих описаниях, выделяется ключевая деталь (салфетка). Следовательно, общий подход к моделированию мира детства традиционен. Он основан на поиске общих ключевых понятий, устойчивых образов и мифологем.

Переходя от описания мира детства (независимо от причины — его гибели или перехода (из-за резкого взросления героя, чаще всего связанного со смертью близких) в иной топос автор обычно склонен обобщать описываемое. Тогда мы встречаемся с интерпретацией образа Москвы как символа определенных устоев и взаимоотношений. Так для Белого, Шагинян, А. и М.Цветаевых он связан с бытом профессорской интеллигенции: "В понятие «москвич» входило тогда не только рождение, воспитание, ученье. И даже не только "отчий дом", а такой отчий дом, где на полках имелись книги отца с матерью и дедушки с бабушкой, а иногда — изредка — и прапра, в деревянных или кожаных, с металлическими застежками переплетах, — книги осьмнадцатого века…" И далее следует не менее интересное, очень подробное описание домов, где жили москвичи, "с еще нестершейся надписью на воротах: "Свободен от постоя".

Как считает автор, московские дома отличались своим бытом, основанном на еще не утерянной связи с деревней. Шагинян, с.457. Ключевыми словами для автора становятся «москвич» и "отчий дом". Они становятся центрами семантических полей, наполняемых конкретными реалиями.

Подобным же образом, с обилием деталей описывает место, где она жила, и А.Цветаева. Отличие заключается в местоположении автора, отражающемся в его взгляде на изображаемое.

Шагинян перечисляет один факт за другим, констатируя, определяя свое состояние, реконструируя вероятную реакцию на происходившее. Она смотрит на прошлое со стороны, изучая и сравнивая различное мироощущение сходных по ассоциациям событий. И хотя мы легко можем вычленить, где кончается взгляд автора и начинается восприятие ребенка, подростка, все-таки разрыв между тогдашним мировосприятием и действительным его ощущением минимальный.

В воспоминаниях Цветаевой прежде всего фиксируется давнее восприятие окружающего мира, может быть, поэтому, так подробно обозначаются различные запахи ("модных тогда духов «Пачулы»; запах натертых полов; А мы нюхаем! Воздух! Эту самую краску, от которой пахнет весной м осковской, андреевским флигелем, детством!"). Они становятся началом возникающих ассоциаций, складывающихся в зрительные образы на основе звуковых или словесных сигналов (таким у А.Цветаевой становится слово "волшебный"). Цветаева А., 1, с. 44, 47, 196.

Мы видим, что опорным понятием может быть не только топос, но и любой чувственный образ, сохранившийся в памяти мемуариста.

Восстановление подобных разновременных впечатлений (относящихся к плану автора-повествователя или его героя), их расчленение и расположение на плоскости позволяют автору углубиться в подсознание и провести своеобразное расщепление собственного «я». И тогда оказывается возможным разместить повествование в трехмерном и четырехмерном измерениях, когда, кроме конкретного или социального планов, возникает еще один мифологический ряд — дом, домовина (расщепление до уровня рождения).

Движение действия происходит извне внутрь. С подобной же попыткой найти себя в вечности, выбравшись из земного мира, мы встречаемся, например, и у Набокова — "Не умея пробиться в свою вечность, я обратился к изучению ее пограничной полосы — моего младенчества". Набоков, с.20.

Мир детства часто реконструируется как особая Вселенная, разворачивающаяся в заданной системе пространственно-временных координат. Не случайно он всегда образуется как нечто, изначально противостоящее "миру взрослых".

Описание обычно состоит из двух частей, предваряющих описание авторских замечаний и рассуждений и воспроизведения внутреннего мира ребенка, процесса познания им окружающего мира, взаимосвязей между внешним миром и внутренним содержанием сознания. "Первый час моего сознания, долгий час, в одно слиявший мое утро, мое детство, с Солнцем, с весной, с цветами, с деревьями, золотисто-голубым воздухом, с мелькающими веселыми живыми существами, которым хорошо и которых никто не трогает, — вот моя первая любовь, — пишет, например, Бальмонт. Бальмонт, 290.

Описание локализуется с помощью реалистически точно обозначаемого пространства. Одновременно перед нами разворачивается подробный авторский комментарий, в котором объясняется появление и существование конкретного и условного описания и одновременно намечаются подходы к раскрытию психологии ребенка. В представленном отрывке доминируют описания ощущений, настроений, впечатлений, сам процесс воспоминаний.

Приведенные нами примеры из произведений писателей, чье творческое развитие проходило в начале ХХ века, позволяют сделать вывод о создании архетипа детства, которое определяется авторами как «святое», «золотое» и «розовое». Эти понятия образуют определенное культурное поле, выступающее как единый художественный образ.

Понятие архетипа было введено Юнгом, который определял его как структурный элемент психики, возникший в примитивном мире первобытного человека и изначально нашедший свое выражение в его мифологии. Юнг был убежден, что такого рода архетипы живут в каждом из нас на протяжении всей жизни, являясь "всеобщими образами", свойственными всему человечеству. С этими образами, составляющими основу человеческой психики, мы знакомы по мифологемам и отчасти по сновидениям". _

В данном контексте архетип выступает как первичный мотив или сюжет, а мифологема и сновидение — как единицы мифологической системы, имеющей самостоятельное значение. _

Рассматривая архетип, Г.Кнабе справедливо отмечает, что сегодня данный термин приобрел более широкий историко — культурный смысл, чем в понимании Юнга: "Дело в том, что на основе примитивно — архетипических связей или в дополнение к ним (а иногда и вне прямой связи с ними) в сознании коллектива и в сознании личности образуется некоторый фонд представлений, которые опираются на генетическую память и не соответствуют актуальному эмпирическому опыту или даже прямо противоречат ему". _

Описывая свою генетическую память, Сабашникова, в частности, замечает: "Непредвзято рассматривая становление ребенка, можно заметить, что ребенок в своем развитии повторяет ступени исторического развития человечества. Сначала чувствует себя единым с миром, все одушевлено, как и он сам сам. Он живет в грезах, в которых он не отделен от целого. Такими грезами человечество жило в мифах. Позднее, в своих играх, в своих распрях ребенок повторяет другие эпохи, которые он, как индивидуальность, тоже переживал в прежних своих воплощениях. Также и различные таланты появляются у него как реминисценции, позднее совершенно исчезающие". Сабашникова, с.44.

Характеризуя подобное повествование, Николина полагает, что мифопоэтические структуры позволяют "интерпертировать частный опыт на фоне общего посредством обращения к архетипам, при этом сказ обычно взаимодействует с фольклорной стилизацией — с. 81.

Действительно, в воспоминаниях и повестях о детстве мы часто встречаемся с воспроизведением детских игр и различных историй (сказок). Об этом говорит и Сабашникова, полагая, что в своем развитии ребенок как бы повторяет процесс познания, через которое прошло человечества.

В архетипическом пространстве и располагаются знаковые символы, таковыми становятся мифологемы. _ Доминирующими среди них становятся «дом», «мама», «дорога», «путь». Сравним описания: "Ее комната была — особый мир. Моему уму он был недоступен, но волновал и влек". Цветаева А., 1, с.43. Или у Набокова: "Теперь это был очаровательный, необыкновенный дом. По истечение почти сорока лет я без труда восстанавливаю и общее ощущение и подробности его в памяти: шашечницу мраморного пола в прохладной и звучной зале, небесный сверху свет, белые галерейки…, лиловые занавески в кабинете, рукообразный предметик из слоновой кости для чесания спины"… Набоков, с.45.

В описаниях вновь преобладает авторский взгляд на описываемое, происходит реконструкция прежних чувств и ощущений, основным художественным приемом становится деталь. Правда, в воспоминаниях Набокова представлен несколько иной менталитет, он не ограничивает мир своего детства только Москвой.

Заметим также, что особая сказочная и иногда мифологическая ситуация возникает при опи сании не только Москвы, но и тех мест, куда автор отправляется на лето (во время каникул или для отдыха). Обычно это дача или снимаемое на лето жилище.

В автобиографическом рассказе «Заря» (1911), своеобразном прологе автобиографической трилогии о Глебе и воспоминаний «Москва» и «Далекое», Б.Зайцев также воспроизводит "непонятно-прелестные воспоминания", которым присущи зримость, конкретность и вещественность изображения: "…Навсегда врезался двухэтажный белый дом на взгорье, почти среди села; дорога к церкви, усаженная рак итами; бело-розовая церковь с раздольным погостом, откуда видны луга…" "Эти леса и поля, шедшие к ним, и речка среди ровных лугов присылали с ветрами свои благоуханья — девственную крепость, чистоту, силу. Жизнь маленьких людей была овеяна ими". _

В начале романа «Заря» (первой части трилогии "Путешествие Глеба") Зайцев воспроизводит тот же образ, но при этом резко гиперболизирует описание, усиливая яркость красок: "Все это не так, и все не раз видано… Но сегодня. Какой невероятно ослепительный свет, голубизна неба, горячее, душистое с лугов веяние… и уж истаиваешь в сладких запахах, а все в свете дрожит, млеет, как — то ходит и трепещет… Кажется, что сейчас задохнешься от ощущения счастья и рая"… Зайцев, 2, с.49

И снова мы встречаемся с наслоением деталей, расположением их в линейной последовательности. При этом деталь дополняется цветовыми, зрительными и слуховыми определениями.

Как и Сабашникова, Зайцев проводит реконструкцию прежних чувств и впечатлений, соединяя авторскую точку зрения и точку зрения героя. Правда, он уже находится внутри мифопоэтической ситуации, не показывает, как она создается.

В рассматриваемых нами описаниях можно считать наиболее значимыми мифологемы «дом» и «мать». Они являются средством актуализации соответствующих архетипов, что также свидетельствует о наличии в писательской мемуаристике единой семантической парадигмы.

"Дом" необходим автору для организации топоса своего детства как лирически переживаемого пространства. Здесь равнозначны любые мелочи. Так Соколов — Микитов фиксирует не только общее настроение, возникающие чувства, но даже запахи и звуки.

Но прежде всего повествование наполняется реалиями (предметами) вещественного мира, поскольку, как считают многие мемуаристы, первое знакомс тво с внешним миром происходит через предметы, окружающие героя. При этом происходит как реконструкция мира, так и его характеристика, обобщение пережитого и одновременно конкретизация, представление единичной ситуации, ибо жизненный опыт у каждого свой.

"Помню бревенчатые свежие стены с сучками и разводами смолистых слоев, похожими на сказочных птиц и рыб; цветную картинку над дверью в позолоченной узенькой рамке "Барышня — крестьянка"; темный угол за печью, запах глины и теплого кирпича". Соколов — Микитов, с.7.

Описание также строится на основе ключевых деталей (стена, картинка, вещицы), которые конкретизируются по мере развития описания и определяются эпитетами, помогающими складываться зрительному образу.

Одновременно складывается определенная система отношений. Не случайно Д.Самойлов замечает: "Дом был моим миром, потому что все связи мои и все детские впечатления не выходили за его рамки. Дом был миром, имевшим свои очертания и границы. И как бы противоположностью ему было неосознанное понятие пространства. Пространство было то, что начинается за забором и простирается неизв естно докуда". Самойлов, с.20.

Следовательно, с помощью мифологемы «дом» создается внутренняя среда, в которой происходит действие и происходит самоопределение героя. Поскольку вещи окружают человека с рождения и до смерти, они не теряют своего значения и в дальнейшем, встречаясь на протяжении всей жизнедеятельности личности. Со временем в памяти подобные предметы выполняют функцию индикатора событий, опорного слова, опознавательного сигнала, «вешки» события. Как отметил Соколов — Микитов, эти небольшие вещицы, помогающие мне и теперь вспоминать далекое прошлое, людей и приключения". _

Обрастая деталями и определениями, конкретное понятие превращается не только в образ, но и символ прошлого. Оно выполняет номинативную и характерологическую функцию и вместе с тем несет в себе определенное обобщение. В ряде случаев авторы даже дают подробную классификацию предметов окружающих героев, располагая их по определенным группам: игры, развлечения, еда, слова из профессиональной сферы (чаще всего связанные с занятиями родителей), покрой одежды, прически, посуда, убранство комнат.

Расшифрока мифологемы «дом» достаточно сложная. Анализ его семантики в тексте Форш позволяет прийти к выводу, что вводимое понятие полесемантично. Приводя в самом начале романа описание дома, Форш приходит к выводу, что «дом» является обозначением и места жительства людей разных времен и народов, и места обитания конкретного писателя, и места действия и даже является знаком некоей абстрактной реальности.

Расширяя значение слова, автор создает предпосылки для появления не только устойчивой мифологемы, но и символического образа: "Про этот дом говорили, что он елизаветинских времен, и чуть ли не Бирона. На всех современных фотографиях кажется, что именно от него, как от печки, идут все процессии".

"Дом оброс госпредприятиями и стал окончательной объективной реальностью". И вместе с тем, "лет десять назад" казалось, "что дом этот вовсе не дом, а откуда-то возникший и куда-то несущийся корабль". Форш, с. 71–73.

Основным художественным приемом в конструируемом автором бытовом пространстве снова становится деталь, на основе которой и возникают ассоциативные цепочки, строятся отдельные синонимические ряды ("печка", "корабль").

Автор находится внутри бытового пространства, из которого на основе переклички персонажей и "субъективной адекватности ощущений" осуществляет переходы на другие повествовательные уровни. Так вспыхнувшие фонари ("две ослепительно белые луны") у входа в кафе «Варшавянка» способствуют перемещению из конкретного пространства в условное, из Петрограда Ленинграда в Италию (Торкватову страну).

Как отмечает автор, "сон ли, прорыв ли, как в рассказе Уэльса, нечаянным поворотом руля в новое измерение", "мы на новой планете, под новым, наим неизвестным законом". Два пространства соединились в единое целое. Основными деталями становятся пространственная и бытовая.

Дом становится началом сложного мифологического ряда- «дом», «двор», «гимназия», «город». Расширение пространства происходит по мере взросления героя. Из мира комнаты ребенок переходит в пространство дома, двора и, наконец, города (гимназии). Соответственно увеличивается и количество топосов. Модель детства замкнута и раскрывается постепенно.

Определенная композиционная замкнутость повествования, так называемая рамочная композиция, свойственны не только литературным произведениям, но и фольклорной прозе, где именно каноничность изображения действительности и некая заданность основных мотивов и образов определяют внутреннее построение произведений.

Естественно, при этом нельзя не учитывать, что литература и фольклор отражают две различные ступени развития художественного сознания. Но, поскольку неотъемлемой чертой мифологического моделирования мира является повествовательность, которая применительно к сказке и выражается в существовании определенного канона, основания для подобного сопоставления представляются возможными.

Выявление подобных типологических сближений представляется позволяет увидеть глубинные аспекты взаимодействия и взаимовлияния фольклора и литературы, а также возможные пути конструирования мемуарной литературой новых изобразительных приемов с использованием конструктивных возможностей не только фольклора, но и других повествовательных систем. _

В этой связи интересно следующее высказывание одного из видных философов и культурологов ХХ века, обосновавшего отдельные законы развития общества: "Чтобы представить прошлое, надо создать его образ, не копию, а нечто вроде модели, в которой написанное выступает как прошлое, которого нет в истории". _

Правда, замкнутость пространства в воспоминаниях относительна, она прежде всего проявляется при воспроизведении отдельных этапов жизни автора, там, где существует ограниченность действия и деление пространства на две части — тогда и теперь (воспоминания автора и события жизни героя). В других же случаях, при выходе из локального пространства (прежде всего мира детства), пространство проницаемо, что отражается конструктивно в создании многопланового и многочастного повествования.

Сходная повествовательная модель легче всего прослеживается на примере конструирования (воссоздания) мира детства в рамках мемуарно биографического повествования. Именно здесь и оказывается возможным использование того ряда мифологем, о котором мы говорили выше. Только в мемуарном тексте мифологема часто существует не сама по себе, а практически выполняет те же функции, что и деталь, становясь своеобразным опорным сигналом, определяющим возникновение определенной ассоциативной цепочки, оформляющейся в цельное описание.

Любопытно рассуждение В.Шефнера: "Моя книга — не дворец и не небоскреб, не храм и не крепость. Я построил не очень большой дом и вселил в него тех, кого я знаю и кого помню, а также и самого себя. Описывая в этой книге очень давние впечатления, я порой отрываюсь от них, уходя в свои более зрелые годы; но, сделав несколько шагов в будущее, я тотчас же торопливо возвращаюсь в с вое детство". Шефнер, с.272.

При передаче пространства среды или литературного круга главным становится обобщение от лица автора-повествователя, с которого начинается или заканчивается основное описание. "В моей родословной не было ни генералов, ни адмиралов, но когда я охватываю мысленным взором ушедшие поколения, то отчетливо вижу, что биография многих моих родственников самым неразрывным образом связа на с военной историей нашей Родины", — замечает, например, Г.Марков. Марков, с.3.

Но, поскольку, главным в мемуарах писателей нередко является не событие, а описание смен душевных состояний биографического героя и определение авторского отношения к описываемым явлениям, органичным становится переход к моментам, связанным с характеристикой личности.

Подобная же «предопределенность» структуры обуславливает обращение к сходным переживания (например, большинство мемуаристов пишут, что в детстве, их волновали проблемы страха, трусости, оди ночества). Так возникают предпосылки для появления описаний похожих впечатлений, переживаний, наблюдений. Они обуславливаются одинаковостью воспитания, образования, происхождения, что, в свою очередь, приводит к появлению одних и тех же образных рядов в рамках общего повествовательного ряда. _

Не случайно М.Шагинян отмечает: "Я говорю правду о себе. Потому правду, что говорю о себе как н е т о л ь к о о себе, но как о человеке вообще — ведь многое, если не все, мы, люди, в той ил и иной степени ясности переживаем одинаково, проходим через те же опыты и сознаем одно и то же". Шагинян, с.265.

Если обратиться к одному из подобных «общих» событий, например, к описанию начала первой мировой войны, возникнет странное чувство «знакомости», «узнаваемости» ситуации, как будто Шагинян описывает ее на основании не только реконструкции собственного восприятия и отношения, И сама писательница поддерживает в нас подобное ощущение, замечая, что "для комплекса внутренних чувств и представлений нужны, разумеется, впечатления и от чужих мыслей и от произведений искусства". Шагинян, с.601. И далее следует описание проводов рекрутов, рожденное, по мнению автора, на основе воспоминаний картин передвижников.

Создаваемое М.Шагинян "личное ощущение войны" возникает в виде особого облика, портрета, который и реконструирует писательница, воскрешая "старое чувство войны 1914 года". Оно складывается из множества составляющих: разнообразных деталей ("серо-зеленых шинелей, запаха мыла от стриженных солдатских голов, от типичного солдатского сунка с примесью въедливого запаха ремня"), собственных ощущений ("психического «вне» — вне этой действительности, вне вражды и ненависти, вне страха"), описания разновременных событий (в основном военных). Шагинян, с.600.

Подобная насыщенность повествования (сгущенность событий и фактов) и позволяет, по мнению Шагинян, воссоздать ее переживания и ощущения определенного времени.

Следовательно, очевидно стремление мемуаристов к конструированности, особому построению своих произведений, что позволяет говорить о существовании общей повествовательной модели. Причем, конструирование модели детства помимо установления внешних границ повествования, разделения авторского плана и плана героя часто проводится и во внутренней структуре. Реконструируя мир ребенка, авторы считают необходимым упомянуть о существовании особого мифологического пространства, где с помощью устойчивых мифологем происходит реконструкция восприятия ребенка.

Используемый автором прием разделения планов оказывается возможным при описании не только мира семьи, но и пространства некоего литературного круга или среды. Так воссоздается определенная среда, некий мир. В воспоминаниях В.Шершеневича, например, встречаемся с следующим описанием: "Литературная жизнь группировалась в так называемом Литературно-художественном кружке на Большой Дмитровке, где бывал Арцыбашев, игравший там на биллиарде, Балтрушайтис, игравший в железку, десяток актеров и сотни зубных докторов, фармацевтов и присяжных поверенных". Шершеневич, с.430.

"Определение" пространства оказывается возможным благодаря целому ряду приемов. Ведущим среди них является деталь, чаще всего предметная. Некая моделированность, замкнутость повествования приводят к появлению "общих мест".

В мемуарном повествовании прослеживается целый ряд общих приемов организации действия. Рамочная композиция позволяет говорить о наличии тщательно прописанного исторического (социального, культурологического) фона, которое предваряет основное описание.

При этом действие вращается внутри некоего предопределенного заранее места действия, тщательно прописываемого и определяемого.

Естественно, что сделанные нами наблюдения нуждаются в более подробном объяснении и обосновании. Поэтому постараемся рассмотреть данные моменты более подробно, остановившись на повествовательных планах, пространственно-временной системе и приемах организации мемуарного повествования.

_ Лотман Ю. Внутри мыслящих миров. Человек — текст — семиосфера история. — М., 1996. — С.303.

_ О создаваемой картине мира пишет, в частности, В.Руднев — Руднев В. Картина мира // Руднев В. словарь культуры ХХ века. — М., 1997. — С.127 130.

_ Лавров В. "Чтоб сохранить свою эпоху"… Заметки о литературных мемуарах // Звезда. — Л., 1973. - N 4. — С.192.

_ Термин "общее место" используется нами для обозначения устойчивого словесного комплекса. Подробнее см.: Разумова И. Клише// Фольклор. Словарь научной и народной терминологии. — Минск: 1993. — С.114. В других исследованиях мы встречаемся с понятиями "культурное поле", «константы» См., например, В. Руднев. Словарь констант ХХ века, — М., 1997; Ю.Степанов. Константы. Словарь русской культуры. Опыт исследования. — М., 1997.

_ Приемы хроникального повествования более подробно рассмотрены автором работы в пособии "Мгновенья, полные как годы"… (Двадцатые годы в воспоминаниях писателей), докладах на различных конференциях, в частности, см. тезисы "Автобиографическое пространство А.Ремизова (на примере "Взвихренной Руси") //Проблемы эволюции русской литературы ХХ века. — М., 1994. — С. 103–104; "Эволюция хроникального стиля в книге Дон-Аминадо "Поезд на третьем пути" // Проблемы эволюции русской литературы ХХ века. Вторые Шешуковские чтения. Материалы межвузовской науч. конф. — М.,1997. Вып.4. — С.126–128.

_ Термин топос, обозначающий константу, связанную с определенным местом, введен в 1954 году Е.Курциусом. См.: Curtius E. Europaische literatur und lateinische mittelalter. - Bern.,1954. - S.79.

_ Черников А. Проза И.Шмелева. Концепция мира и человека. Калуга:1995. — С. 281.

_ Юнг К. Об архетипах коллективного бессознательного// Юнг К. Архетип и символ. — М., 1991. — С. 98–99.

9 Для формирования нашей концепции мы использовали, в частности, терминологию, используемую в справочныхм изданиях "Восточно-славянский фольклор. Словарь научной и народной терминологии". Минск:1993; «Культурология». СПб., 1998. — Т.1–2; "Словаре культуры ХХ века" В.Руднева. — М.,1997.

10 Кнабе Г. Понятие архетипа и архетип внутреннего пространства // Материалы к лекциям по общей теории культуры и культуре античного мира. М., 1993. — С.115. В современных исследованиях можно встретиться и с такими определиями: "Архетип — прообраз, первоначало, образец" — Руткевич А. Архетип // Культурология. ХХ век. В 2 т. — М., 1998. — Т.1. — С. 37.

_ Исследователь определяет мифологему следующим образом: "единица мифологической системы, имеющая самостоятельную семантику". — Топорков А. Мифологема // Восточно — славянский фольклор. Словарь научной и народной терминологии. — Минск: 1993. — С. 154.

_ Зайцев Б. Заря. Сочинения в 3 т. — М., 1993. — Т.1. — С.147.

_ Соколов — Микитов И. Моя комната // Соколов — Микитов И. Давние встречи. — М., 1976. — С. 249.

_ В последнее время исследователи все чаще обращаются к исследованиям параллелей между фольклором и литературой, поскольку ощущают их генетическую связь. См., например, содержательную статью Лейдермана "Космос и хаос как метамодели мира (К отношению классического и модернистского типов культуры) // Русская литература ХХ века: направления и течения. Екатеринбург: 1996. — Вып. 3. — С. 4–12.

_ Рикёр П. В согласии со временем // Курьер. — М., 1991. - N6. — С.14.

_ Интересная классификация подобных состояний дана в книге Cockshut A.O.J. The Art of Autobiography In 19th and 20th Century England. - London: 1984.

2.2 Повествовательные планы и приемы их организации

Проблема организации повествования рассматривалась рядом исследователей. _ В частности, K.Разлогов замечает, что повествование представляет собой специфическую форму «текста», связного знакового образования. От других «текстов» повествование отличается ориентированностью на внешнюю последовательность событий, которые "могут быть как реальными (документальные жанры, репортаж, рассказ в повседневном общении, строго исторические произведения), так и вымышленными, или же в разной степени сочетать реальность и вымысел (исторические романы, пьесы, фильмы)"._

Конкретная методика изучения повествования предполагает определение своеобразия всего текста, за исключением прямой речи персонажей, поскольку повествование "представляет собой изображение действий и событий во времени, описание, рассуждение, несобственно — прямую речь героев", что, в свою очередь, является основным способом построения эпического произведения, "требующего объективно — событийного воспроизведения действительности". _

Н.Николина отмечает, что типы повествования в прозаических текстах представляют собой относительно устойчивые композиционные и речевые формы, "связанные с определенной формой изложения. В их основе система конструктивных приемов и речевых средств, мотивированная единством выбранной автором точки зрения повествователя или персонажа, организующей весь текст, значительное его пространство или отдельные его фрагменты". _

Л.Левицкий отмечает синтетический характер повествовательности в мемуарах, позволяющей соединились черты многих жанров — исторической прозы, дневника, биографии, литературного портрета внутри одного произведения. _

Восприятие повествования как целостной системы, подчиненной изображению событий и действий героев в определенной хронологической и причинно-следственной (логической) последовательности, позволяет ряду исследователей прийти к выводу, что повествование следует воспринимать как общее текстовое пространство.

Среди обязательных признаков, отличающих подобное образование, признаются следующие: организация пространства в единое целое, общие приемы конструирования художественного времени и образа повествователя (автора) в рамках развития общей сюжетной схемы.

Мемуарное повествование характеризуется сорасположением планов автора и героя, временными переходами (например, исторического плана в биографический или эпический), преобладанием отдельных изобразительных приемов, в частности, детали, ассоциативных и метафорических рядов, реминисценции, подтекста.

Основу мемуарного повествования составляют повествовательные планы. _ В зависимости от расположения в пространстве текста произведения планы можно обозначить как внешние (в первую очередь бытовой, исторический, эпический) и внутренние (в частности, мифологический).

Вначале остановимся на бытовом плане, который занимает особое место в структуре повествования. Как отмечалось выше, мемуары разворачиваются в некоей задаваемой автором пространственно — временной модели. Характеристики окружения, уклада, взаимоотношений располагаются по всему пространству произведения.

Подобные описания предшествуют рассказу о жизни автора, входят в основное повествование в виде начального описания основной картины действия или размещаются в основном тексте. Они являются своего рода опорными топосами, вокруг которых разворачивается действие, повествование о некоем этапе из жизни героя. Иногда они открывают главу или эпизод из жизни персонажа.

Предваряя описание знакомства героя с Распутиным, Зенкевич сначала рассказывает о звонке старца, во время которого героиня уславливливается с ним о встрече. Затем следует описание места действия, где и происходит встреча: "Широкий стол накрыт суровой, вышитой по краям скатертью и уставлен расписными деревянными блюдами и ларцами с позолотой и затейливой резьбой в ложнорусскойм стиле. Посредине на круглом серебряном блюде кутья, вокруг бутылки с винами и наливками, торты, пирожные с шоколадным и розовым кремом"… Зенкевич, с.495.

Столь разные предметы точно дополняют фигуру "чернобородного мужика в меховой шубе, похожего не то на торговца, не то на диакона богатого прихода". Зенкевич, с.496. Косвенная характеристика Распутина строится на антитезе выставленных предметов — кутьи и бутылок с винами и наливками (на похоронах едят кутью и пьют водку или кагор, сладкое на похороны не подают).

Иногда подобные описания бытового убранства составляют особое текстовое пространство, проявляющееся чаще всего в форме авторских отступлений. В приведенном примере описание места действие выделено сюжетно, открывая главу "Компресс из резиновой гири".

В ряде случаев повествование не делится на главы, но тем не менее внутри него происходит членение на небольшие главки, каждая из которых представляет собой независимое целое, отделенное от основного текста графически, пробелом в тексте. Каждая из главок имеет собственное время и пространственные координаты: "Надя повела плечами и с некоторым раздражением положила свою голову на сухую, рыжую землю пустыря, поросшего пасленом, на котором уже созревали мутно-черные ягоды" (кусочек фосфора). Или "Когда кресло опускалось вниз, деревья за окном медленно поднималис ь вверх, и улица меняла ракурс (лечение зуба). Катаев, 3, с.176, с.42.

Некоторые авторы даже создают из подобных микроновелл пространство своих произведений. С подобной организацией повествования мы встречаемся не только в произведениях Катаева, но и в мемуарах Мариенгофа ("Мой век, мои друзья и подруги"), Одоевцевой, Олеши.

Смысловым центром каждой из подобных главок является опорное или ключевое слово, которое подробно характеризуется автором._. Автор повествователь не только «представляет» слова, но и прослеживает их бытовое употребление, разбивая повествование на отдельные микроновеллы, в каждой из которых и дается характеристика того или иного понятия. Так у Катаева возникают отдельные сюжетные блоки — «скетинг-ринг», «каток», "замерзшее море", "лечение зуба". _

В главках дается как описание предмета на основе характерных признаков (посредством подбора рядов однородных членов, чаще всего эпитетов), так и его возможная функция и время бытования: "футбол появился лет двадцать или тридцать назад в Англии и только сейчас начал входить у нас в моду". Катаев, 3, с.215, 216.

Подобные конкретные понятия относятся к плану героя и обозначают его предметно — вещественный мир. Поэтому вводимые автором определения объясняются через известные ребенку понятия. Так автобиографический герой Катаева стальную пряжку на ботике называет «заслонкой».

Сравнения помогают четче представить план героя. Обычно они конструируются на основе сопоставления с уже известным, привычным или, наоборот, чем-то необычным, ранее поразившим воображение. В "Разбитой жизни, или Волшебном роге Оберона" Катаева через сопоставление с уже известным, знакомым дается объяснение сложным техническим понятиям, первые увиденные самолеты сравниваются с музыкальными инструментами: "Аэропланы были и летательным аппаратами, и как бы музыкальными инструментами со звенящими, натянутыми струнами стальных проволок". Катаев, 3, с.119.

Пояснение дается и через цепочку синонимических пар, указываются оттенки значений: летательный аппарат — аэроплан — фарман. Обычно подобные понятия характеризуют уже ушедшие из обихода явления. Хотя некоторые из них могут и не обозначаться в словаре как устаревшие, для читателя они являются именно таковыми: фиксатуар, брюки со штрипками, мантилья, коломянковая рубашка, целлулоидный воротничок. Вместе с тем, в сознании героя все они не только живут полнокровной жизнью, но и, в ряде случае, выступают в качестве недавно появившихся неологизмов (скетинг-ринг, лаун-тенис).

В ряде случаев понятие не только номинируется, но и подробно описывается: "Чкалов, говорят, врезался в свалку. Я представляю себе черный ход, дворницкую, деревянный ларь для очисток и из него торчит маленький самолетик". Сергеев, с., 13.

Персонаж повести Белого "Котик Летаев" в своем объяснении новых предметов и явленийуже как бы идет дальше, он одушевляет окружающий его мир, воспринимая его следующим образом: ужасы в кухне, появились «хвосты» [хвосты — женихи Т.К.]. _ Кконструирование детского сознания происходит в повести Белого не только с помощью бытовых подробностей, но и путем конструирования авторского мифа. Ниже мы остановимся на этом явлении более подробно. _

Подробное изображение отдельных предметов и даже отграничение подобных описаний в виде отдельных абзацев или авторских отступлений приводят к появлению характеристик, построенных на ассоциативных рядах и разнообразных цветовых эпитетах, поскольку речь идет о реконструкции ушедшего в прошлого бытия.

Тогда писатель создает яркий образ, своеобразную картинку, зарисовку. В воспоминаниях А.Цветаевой «Неисчерпаемое» зрительный образ, в частности, создается на основе авторской игры со словом «рождество»: "Как хрустело оно, произносясь в душном коридоре затаенным сиянием разноцветных своих «р», «ж», «д», своим «тв» ветвей, жарко-прохладным гудением повторившегося сквозного «о»… И оно пахло — и лепестком мандарина, и горячим воском, и давно потухшей, навек, дедушкиной сигарой… Цветаева А.,2, с.25.

Существуя в составе описания, выполняя основную функцию по объединению разнородных явлений в единое целое, в данном контексте деталь из простого знака, обозначения конкретного понятия становится органической составляющей описания или даже основой развернутой целостной картины.

Вместе с тем она легко переходит в символ, в приведенном нами отрывке все перечисленные предметные детали становятся обозначением Рождества. И именно разнообразные поэтические приемы (сравнения, ассоциативные ряды) помогают подобной трансформации. Очевидно, что при организации отдельных топосов деталь выступает в виде опорного слова — сигнала.

В описании в воспоминаниях Цветаевой доминируют цветовая символика. Возникает достаточно сложная зарисовка, где обозначение цвета оттеняется определениями и разнообразными ассоциативными рядами (начинающимися со слов "и оно пахло").

Иногда, завершая конкретное описание, автор переходит к обобщениям и выводам. Тогда описание предметов быта, обстановки становится отражением определенного уклада, стиля поведения, а в более развернутом виде и частью характеристики эпохи. Именно через многочисленные бытовые детали проясняется суть уже ушедшего вещественного мира. Так, например, В.Набоков замечает: "Воздушная блуза и узкая пикейная юбка матери (она играет со мной в паре против отца и брата, и я сержусь на ее промахи) принадлежат к той же эпохе, как фланелевые рубашки и штаны мужчин". Набоков, с. 31, 32.

Похожее описание бытового окружения мы встречаем в воспоминаниях А.Цветаевой, где предметная деталь также выполняет характеристическую функцию: "Устрашающая девическая мода тех лет: длинные юбки, длинные рукава, тиски обшлагов и пройм, капканы воротников. Не платья — тюрьмы! Черные чулки, черные башмаки. Ноги черные!" Цветаева А., с.171. Сравним с описанием у Шагинян, где просто происходит констатация факта: "….Она шелестела шелками или дорогой шерстяной материей — юбки носились тогда до пола". Шагинян, с.157.

Прописывая бытовой мир как повседневную реальность, автор фиксирует и конкретное бытовое поведение, выполнение определенных обрядов и ритуалов, поскольку склад семейной жизни отражает как мировосприятие окружения писателя, так и его философские и религиозные воззрения (произведения Зайцева, Шмелева).

В данных описаниях мы также встречаемся с многочисленными бытовыми реалиями определенной поры. Используя несобственно — прямую речь, автор фиксирует и детское видение происходящего: "Таинственные слова, священные. Что — то в них… Бог будто? Нравится мне и "яко кадило пред Тобою", и "непщевати вины о гресях" — это я выучил в молитвах". Шмелев, с.185.

Анализируя подобные описания, можно прийти к выводу, что мы снова встречаемся с общими местами, повторениями сходных ситуаций или переживаний, обусловленными как общими образными ассоциациями, так и похожими авторскими умозаключениями.

В частности, многие мемуаристы дают характеристику полученного ими в детстве образования, обычно сравнивая его с тем воспитанием, которое оно наблюдают в момент создания мемуарных записей. Так, например, А.Цветаева замечает: "Религиозного воспитания мы не получали (как оно описывается во многих воспоминаниях детства — церковные традиции, усердное посещение церквей, молитвы). Хоть празднования Рождества, Пасхи, говенья Великим постом — родители придерживались, как и другие профессорские семьи, как школы тех лет, но поста в строгом смысле не наблюдалось, рано идти в церковь нас не поднимали, все было облегченно". Цветаева А., 1, с.63.

Наибольшая насущенность бытовыми реалиями свойственна частям, где описывается начальный период познания мира героем. Отражая процесс познания или восприятия новой для автора действительности, автор неизбежно включает в повествование новые понятия и сведения, тем самым раздвигая его рамки.

На композиционном уровне описание окружающего мира в основном на основе лично пережитого свойственно начальным главам мемуарно биографического повествования, а в плане индивидуального восприятия художникам, тяготеющим к модернистской и импрессионистической характеристике среды. Но и последние часто выходят за пределы собственного бытового ряда, переходя к событиям внешнего мира.

Причем таковыми не обязательно становятся явления, имеющие историческое или культурное значение. Не случайно Д.Самойлов, например, замечает: "Каждое время порождает свои формы быта. И не только время каждая социальная среда. Эпоха разлома, нестроения и перемешения породила свою неповторимую форму быта — коммунальную квартиру… Коммунальная квартира была и праздником крушения сословных перегородок. Она была присуща времени, а не одной социальной среде". Самойлов, с.21.

При обращении к более поздним периодам жизни, автор обычно отступает от такой подробной детализации пространства. Повествование не разбивается на отдельные семантические ряды, процесс познания мира закончен.

Одновременно меняется и сама структура текста, она уже представляет собой не последовательно сменяющие друг друга различные описания, а достаточно динамичное повествование, где основным структурным элементом становится диалог или авторские характеристики описываемого.

Только при характеристике новой среды обитания героя, куда тот попадает в ходе развития действия, автор вновь подробно прописывает среду обитания. Одну из глав Ильина начинает следующим образом: "Отчетливо и последовательно я помню себя и все, что происходило со мной, лишь с Харбина. Мне не было шести шет, когда из вагона, стоявшего на запасных путях харбинского вокзала, мы переехали в оноэтажный, под железной крышей дом, заняв в нем одну из двух квартир. Окна выходили в палисадник с черемухой и акациями, а крыльцо — на простой двор, где я и дети сосдеей играли, ссорились, плакали, мирились". Ильина, с.77.

Основным изобразительным приемом при создании бытового плана становится деталь. Она помогает реконструировать в воспоминаниях Ильиной тот маленький мирок, в котором она оказывается. С помощью перечисления создается плавная повествовательная интонация, которая придает некую летописность повествованию.

Один из исследователь так определил функциональную роль детали в сюжетной организации мемуарного повествования: "…Как и у Пруста, у Бунина часто не сюжетно — временная последовательность служит основой этого порядка (теологического — Т.К.), а некая деталь, обретая сильную эмоциональную окраску, оказывается связывающим звеном между вещами и событиями совершенно далекими и ничем, кроме авторского восприятия, не связанными". _

Деталь прежде всего помогает автору переместиться в прошлое: "Клетчатая клеенка на круглом столе пахнет клеем. Чернила пахнут черносливом… Кроваво-красный спирт в столбике большого наружного градусника восхищенно показывает 24 Реомюра в тени… Иволги в зелени издают свой золотой, торопливый, четырехзвучный крик". Набоков, с.50. Деталь помогает автору воскресить запахи, звуки, усиливая одновременно конкретную осязательность изображаемого с помощью цвета (черного и красного). Любопытна и метафора — "четырехзвучный крик".

В мемуарах обычно используются различные разновидности детали, в бытовом плане чаще всего встречаются предметная, интерьерная или портретная детали. Здесь она выступает в своей основной функции как «определитель» предмета, вещи или человека, придавая описанию обстоятельность, точность и картинную зрительность. _

Деталь может проявляться из простого перечисления однородных предметов, из которых и складывается общая картина: "В большие холода (а они доходили у нас до сорока градусов) в ворота въезжала обледенелая лошаденка, тащившая на обледенелых санях такую же бочку, а сбоку шла совершенно твердая, такая же ледяная, не вполне человеческая фигура в тулупе, которая от сильного удара должна была бы со звоном разлететься на куски…" Осоргин, с. 134.

В подобных описаниях сохраняется и внутренняя динамичность действия, основанная на последовательном перемещении от одного события к другому. Поэтому встречающаяся в воспоминаниях сходная временная деталь часто вводится через сравнение, отчего и описание становится более зрительным: "Его голова (водовоза — Т.К.) была обвязана тряпками поверх шапки, весь мех которой, как и борода человека и его усы, превратились в белого ежа, растопырившего колючие сосульки". Осоргин, с. 22.

Отметим также точность описаний, проявляющуюся в совпадении одной и той же детали в отдельных воспоминаниях. Конечно, зрительный ряд зависит от стилевых особенностей конкретного автора: ".. и в жизнь нашу вступил водовоз; открывались ворота, заливалась лаем собака, громыхали колеса, плескалась вода из бочки, зимой похожей на обледенелый замок". Цветаева А., 1, с.46.

Часто деталь включается в описание места действия, которое обычно предваряет основное повествование. Упоминание о кожаной мебели придает последующему описанию характер чопорной официальности, как бы подчеркивая некоторую отстраненность хозяина кабинета от реального мира. Ее подчеркивает слово «ареопаг», избранное Г.Чулковым в качестве своеобразного символа происходящего:

"В кабинете хозяина, где стояла темная, несколько холодная кожаная мебель, сидели чинно поэты, читали покорно по желанию хозяина свои стихи и послушно выслушивали суждения поэта, точные и строгие, почти всегда, впрочем, благожелательные, но иногда острые и беспощадные, если стихотворец рискнул выступить со стихами легкомысленными и несовершенными. Это был ареопаг петербургских поэтов". Чулков, с. 146–147.

Соединяя деталь с цепочкой эпитетов, автор усиливает общее впечатление — "темная, несколько холодная кожаная мебель" и одновременно вводит свою ироническую оценку — "читали покорно по желанию хозяина свои стихи и послушно выслушивали суждения поэта". Используя контраст ("несколько холодная" и "читали покорно"), он опосредованно оценивает описываемое.

Интерьерная или пейзажная деталь наряду с предметной формируют внутреннее пространство повествования, и могут стать частью исторического, культурного, бытового, социологического или другого фона.

Одновременно они способствуют созданию рамочной композиции. Подробные описаниями интерьера или природы обычно встречаются в произведениях, написанных в виде хроники, мемуарно — биографических романов и повестей. М.Осоргин, например, сообщает: "Кабачок сора Анджедло назывался Roma sparita — "Исчезнувший Рим". Обширная полутемная комната, в которой сидели только в ненастную погоду, и дворик, образованный высокими зданиями и превращенный в виноградник. В стены влепло несколько античных баральефов"… Осоргин, с.99.

Деталь указывает на место действия, даже без упоминания названия кабачка ясно, что речь идет о южной стране, всего несколькими подробностями автор точно указывает на особенности уклада (полутемная комната, по видимому, прикрытая ставнями от палящего солнца, растущий виноград).

Иногда, правда, деталь только указывает на формирующийся топос, не разворачивающийся автором в отдельную картину: "Не забудем и полной луны. Вот она — легко и скоро скользит, из-за каракулевых точек, тронутых радужной рябью. Дивное светило наводит глазурь на голубые колеи дороги, где каждый сверкающий ком снега подчеркнут вспыхнувшей тенью. Набоков, с.59. Или: "Еще по-зимнему блестящий снег, но небо синеет ярко, по-весеннему, сквозь облачные сияющие пары". Бунин, 2, с.68.

Подобные описания являются составляющей определенного культурного пространства и вводятся для воссоздания ушедшего уклада или образа утраченной России. Чаще всего они встречаются в прозе писателей русского зарубежья. Так, рассматривая автобиографические произведения Набокова, Осоргина и Ремизова, А.Павловский отмечает, что русский пейзаж становится в них ведущим автобиографическим пластом: "Русским пейзажем они буквально перенасыщены, переполнены, захлестнуты через край. _

Одновременно пространные пейзажные зарисовки органично соединяются с точной фиксацией реалий быта. Вспомним, например, начало автобиографической повести А.Толстого "Детство Никиты": "Никита вздохнул, просыпаясь, и открыл глаза. Сквозь морозные узоры на окнах, сквозь чудесно расписанные серебром звезды и лапчатые листья светило солнце. Свет в комнате был снежно-белый. С умывальной чашки скользнул зайчик и дрожал на стене". Толстой, с.126. По мере развития действия повествование последовательно наполняется реалиями ушедшего мира: "умывальная чашка", «скамейка» (доска для катания), «башлык», "меховой капор", «свинчатка», «лежанка», «душегрейка».

Ведение повествования от третьего лица не случайно. Автор повествователь (рассказчик) сознательно отстраняет себя от автобиографического героя, что позволяет говорить об установке на типизацию описываемого. Автор воскрешает не столько собственное прошлое, сколько быт определенной социальной прослойки. Лично пережитое входит в него как одна из составляющих.

Зрительность изображаемого свойственна и прозе Катаева. Как отмечалось выше, в центр рассказа о прошлом Катаев почти всегда ставит объяснение тех понятий и реалий, которые ушли из современной жизни, но живут в его памяти и важны, по его мнению, для реконструкции прошлого. Авторское мироощущение является главным.

Все минувшее живо в памяти писателя и "напоминало какой — то живописный сон, где не хватало какой — то самой главной, самой яркой краски или даже какого — то знакомого, но навсегда исчезнувшего из памяти слова, без которого все вокруг, не теряя своей красоты, теряло смысл, лишалось значения…" Катаев, 3, с.332.

Представляя тот или иной предмет, автор часто делится с читателем самыми разными сведениями. Для того, чтобы как следует приготовить золоченый орех," требовались следующие вещи"… — сообщает Катаев. Затем следует описание операции по его изготовлению и завершает «главку» изображение ореха: "…Только целый, крепкий, звонкий, золотисто зеркальный, с синей шляпкой обойного гвоздика в макушке и гарусной петелькой елочный орех может считаться вполне готовым" Катаев, 3, с.19.

Чтобы уловить исчезающее, зыбкое, появляющееся скорее из области ирреального, фантастического, авторское «я» начинает существовать на грани нескольких временных измерений, где происходит свободное перемещение из условного в реальный мир и в обратном направлении. Здесь также важен поиск ключевого слова, оно становится основой для рождения новой группы воспоминаний. Не случайно, описывая французскую борьбу и удивительные названия приемов, Катаев говорит: "До сих пор, повторяя про себя эти волшебные слова моего отрочества, я испытываю некоторое волнение, даже наслаждение". Катаев, 3, с.24.

Поэтому главная задача мемуариста и состоит в том, чтобы "обнаружить и проследить на протяжении своей жизни развитие таких тематических узлов". Набоков, с.24. Или, как замечает Берберова: "Познание себя было только первой задачей, второй было самоизменение. То есть, узнав себя, освободиться, прийти к внутреннему равновесию, найти ответы на вопросы, распутать узлы, свести путаный и замельчаный рисунок к нескольким простым линиям". Берберова, с.24

Впрочем, даже если автор и ставит перед собой цель анализировать только собственные переживания, впечатления о пережитом, он не может остаться исключительно в рамках индивидуального опыта. Человек тщеславен, и ему нужно многое вспомнить и показать, чтобы "каждый мог мне посочувствовать и втайне позавидовать", иронически замечает один из авторов. Осоргин, с.15.

Расширяя повествование, стремясь передать течение жизни и ритм времени, вписывая конкретные события в более широкий контекст автор обычно вводит другую разновидность детали — пространственную. Обычно она соединяется с предметной деталью, которая становится своеобразным переходными мостиком, связывающим бытовой и культурно-временной контекст.

Вспоминая о своем посещении кафе "Бродячая собака", Зенкевич как бы не замечает встретившуюся ему деревянную щитообразную дверь, забитую гвоздями, и восклицает: "Черт возьми! Да здесь все по — прежнему, как будто я снова пришел сюда юношей. О, если бы можно было останавливать и переводить по черному циферблату лет золотые стрелки жизни так же легко, как стрелки карманных часов!" Зенкевич, с.446. И далее следует подробное описание кафе времен молодости автора, причем налицо своеобразная авторская интерпретация прежних отношений, некая мифологизация описываемого.

Однако, чаще мы встречаемся не с идеализированным, а с конкретным описанием, вроде следующего: "…Курицын, приютивший меня в клопиной комнатке, высматривал квартиры". Ремизов, 1, с.37.

Используя многозначность слова «клопиный», писатель одновременно изображает как пространство (небольшого размера комнату), так и его состояние (пространство населено клопами). Он также опосредованно выражает свое отношение к происходящему.

В воспоминаниях авторов, переживших, например, события гражданской войны и период разрухи в двадцатые годы мы также можем выделить "общие места", которые организуются с помощью сходных временных деталей. Мемуаристы упоминают не только клопов или вшей. Появляющиеся реалии времени связаны с другими бытовыми проблемами, поиском денег, еды и дров.

Лаконично обрисовывая события, сообщая, например, что шел "третий месяц революции", Ремизов вводит следующие временные детали: "медовые выплеши", «фифига» — "А это такое, что наседает и никуда не скроешься, так и про человека говорят: "Превратился в фигуру!", "семена революции", "веревочные туфли". Ремизов, 1, с.74, 272, 56.

З.Гиппиус вспоминает о выдаваемой по карточках вобле "Тогда царила вобла, и кажется, я до смертного часа не забуду ее пронзительный, тошный запах, подымавший голову из каждой тарелки супа, из каждой котомки прохожего". Гиппиус, с.170.

Иногда мемуаристы описывают, как вымачивали селедку. У Зенкевича, например, "Ах, господи, опять эта вонючая селедка и ни кусочка хлеба!" Зенкевич, с.451. Она выдавалась по карточкам, и если не служить, как пишет Н.Берберова "я останусь без крупы и селедки". Берберова, с.437. Таким же приметами времени становятся и "китайское мясо" (или "трупное мясо"), увеличившееся количество нищих и «барышень».

Очевидно, что соотносясь или сорасполагаясь рядом с временными подробностями, предметные детали обычно легко трансформируются, грань между отдельными видами деталей как бы стирается, становится весьма подвижной, возможен переход одного типа детали в другую, например, предметной в бытовую и временную.

Приобретая дополнительное значение, кроме прямой, предметной или образной характеристики, участвуя в обобщении, деталь переходит способствует созданию образа — символа, что расширяет ее функции в мемуарном повествовании: "Ноябрь 1918 года… огромные ярко — рыжие афиши аршинными буквами объявляют на стенах домов Невского об открытии института живого слова… в бывшем великокняжеском дворце на Дворцовой на бережной. В зале с малахитовыми колоннами и ляпис — лазуревыми вазами большой кухонный стол, наполовину покрытый красным сукном". Одоевцева, 1, с.14.

В небольшом описании с фотографической точностью переданы приметы послереволюционного времени: ярко — рыжие афиши (в тот трудный голодный год бумаги не хватало, а афиши часто писались на обоях), красный, революционный цвет сукна на столе, резко контрастируют огромный пышный зал с малахитовыми колоннами и большой кухонный стол посреди этого великолепия. Обычно подобным описаниям предшествует авторская ремарка, с помощью которой конкретизируется место и время действия, например, "летом девятнадцатого года", "это было в 1930 году".

Часто подобный (контаминационный) тип детали вводится через лексику: "Это слово «банан» в дни военного коммунизма рождено было в детдомах исключительно невинностью детского возраста на предмет обозначения небывальщины. Слыша банальные отзывы старших подростков о прелести этого экзотического фрукта, почему-то в те годы перед революцией наполнявшего рынок, младшие дети, оскорбленные вкусовым прищелкиваньем старших счастливцев, не имея надежд на проверку, решили с досадой, что банан просто ложь. Стилистически вправе взять мы обратное: ложь есть банан". Форш, с.71. Подробно описывая реакцию на услышанное слово, Форш конкретизириует описание ("почему-то в те годы перед революцией").

Иногда с помощью детали повествование одновременно локализуется не только в пространстве, но и во времени: "И я сразу все увидел, весь Большой Проспект и так далеко — до самого моря. И не узнал — Я не узнал привычную дорогу — широкая открылась моим глазам воля. Это заборы, которые теснили улицу, — не было больше заборов! садами шла моя дорога. Это моя мечта расцвела въявь садами". Ремизов, 1, с.352.

В данном описании ключевые слова выстроены парами в оппозиции "забор — сад", "дорога — улица", "теснота — воля (море)". Встречающиеся же слова «дорога», «путь» также можно встретить в ряде воспоминаний. Они не только указывают на движение или перемещение героев, трансформацию внутреннего мира, но и обозначают глубокие внутренние ассоциативные связи, выступая в качестве мифологем (мотивы поиска, странствий). _ Их можно рассмотреть и как полисемантические понятия.

Выступая в функции семантического знака и совпадая по функции с характерологической деталью, слово «дорога» становится «ключевым» и указывает на универсальное состояние человека, склонность, способность и даже необходимость его перемещения в сложном, динамичном ХХ веке.

Номинативная функция заменяется репрезентативной и даже символической. В воспоминаниях Дон Аминадо, например: "Опять это чувство железной дороги. Законная ассоциация идей. Образ Вронского, пальто на красной подкладке: испуганный, молящий, счастливый взгляд Анны: снег, буря, метелица, искры паровоза, летящие в ночь; роман, перевернувший душу, прочитанный на заре юности; смерть Анны; смерть Толстого". Возникающее автором ощущение характеризуется как "шестое чувство". Дон Аминадо, с. 88, с.6.

Появляющаяся номината «дорога» определяет возникновение универсалий, широких смысловых рядов, передаваемых через цепочку определений. Поэтому закономерным можно считать возникновение в ряде случаев библейских ассоциаций, сравнений и параллелей: "Дрожит пароход: стелет черный дым… Нарушила свой запрет и оглянулась. И вот, как жена Лота, остолбенела навеки и веки видеть буду, как тихо — тихо уходит от меня моя земля". Тэффи, с. 416.

У Ремизова образы «дороги», «пути» осложняются традиционными для русской культуры ХХ века постоянными образами «путника», «странника», что приводит к расширению семантических рядов и превращению понятийной детали в символ.

Одновременно обуславливается ее бытование в составе реминисценции. "Я стою в чистом поле — чистое поле пустыня. Я стою в чистом поле — ветер воет в пустыне". "Родина моя просторная, терпеливая и безмолвная! зацвели твои белые сугробные поля цветом алым громким. По бездорожью дремучему дорога пролегла." Или: " — Это вихрь! на Руси крутит огненный вихрь. В вихре сор, в вихре пыль, в вихре смрад. Вихрь несет весенние семена. Вихрь на Запад лети т. Старый Запад закрутит, завьет наш скифский вихрь. Перевернется весь мир." Ремизов, 1, с. с. 63–64, 64, 177–178.

Рассматривая данные слова в ряду тех мифологем, которые были обозначены нами ранее, можно говорить о расширении семантических полей. К мифологеме «дом» добавляется «даль», «дорога», «путь», таким образом пространство может расшириться до «вечности», «вселенной», «космоса».

Подобное расширение семантики конкретного понятия, усиление значения приводят к тому, что слова «даль», «дорога», «путь» становятся не просто обозначениями некиих универсалий, но и символическими знаками, важными для организации универсальной части пространства.

Сами авторы указывают на возможность трансформации конкретного впечатления и переход к более широким умозаключениям, вводя широкие параллели (например, "скифский ветер") и усиливая динамику движения. В повествовании начинают преобладать не описания (выражавшиеся ранее с помощью интонации и подбора определений), а конкретные события и монологи (иногда диалоги), построенные на глаголах, например, в основе зарисовки у Ремизова могут присутствовать глаголы — «крутит», «летит», «завьет» и заключительный, как итоговый — «перевернет».

Все вышесказанное показывает, что в структуре мемуарного повествования бытовой план можно рассматривать как первичный. Его составляющими становятся микропространство или среда обитания героя, которые по мере расширения событийного плана начинают восприниматься автором как частная интерпретация более широкого художественного мира. Персонаж включается в него по мере взросления или введения более масштабных событий, перехода автора к более пространным умозаключениям.

При взаимоперекрещивании повествовательных планов героя и автора и происходит переход от конкретного к более широкому, эпическому плану или бытийному уровню. Характерным можно считать, например, такое признание Набокова: "Заклинать и оживлять былое я научился Бог весть в какие ранние годы — еще тогда, когда, в сущности, никакого былого и не было". Набоков, с.47.

Трансформация бытового плана прежде всего в исторический и эпический планы, выход на более широкий уровень видения и обобщения событий, изменение пространственно-временных связей обуславливаются различными задачами.

Одна из них отражает стремление мемуариста воссоздать прежний образ и облик России, который был бы противопоставлен той действительности, в котором ряд ху дожников оказывается после революции и который воспринимается как своего рода забытый и утраченный рай детства.

Поэтому и возможна такая реплика: "В историческом плане, как я теперь вижу, это признание шва… Оно дает ответ на жизнь моего поколения, существующего в двух мирах: одном, идущем к концу, и другом — едва начинающемся, оно дает покой и полноту существования в раздробленном, искаженном и беспокойном мире". Берберова, с.65.

Вот почему рассмотренные выше понятия "дорога, «путь», «путник», «странник» выступают как синтез некоей авторской идеи, а путь героя воспринимается как будущий путь интеллигенции. Поэтому и появляется сложный семантический ряд, где соотносятся понятия «путь» — «пустыня», усиливаемые дополнительными оценочными определениями: «мать-пустыня», "огненная мать пустыня с небом нездешним с зеленой землей". Ремизов, 1, с.48.

Стремление к обобщению описываемого можно отметить, например, в следующем высказывании: "…Я рассказываю о жизни подлинной, не выдуманной, тщусь на судьбе одного интеллигента, застигнутого революцией в юношеском возрасте, дать по возможности правдивую картину тех мытарств, что достались на долю русских образованных сословий". Волков, с.218.

Событиями подобного рода оказываются прежде всего различные исторические явления ХХ века, например, войны, революции, стихийные бедствия, смена политического режима. Для каждого поколения это свой круг событий.

Иногда переход к иным повествовательным планам происходит и вследствие сильных душевных переживаний, потери близких. В описаниях сохраняется предметная насыщенность повествования. Однако, поскольку рассматривается не только деятельность героя в конкретных обстоятельствах, мемуаристом вводится более широкий поток событий, вызывающий переживания, будящий воображение и память. В то же время автором предполагается переход от одного пространственного плана к другому, использование не только детали как основного средства создания описания, но и других изобразительных приемов.

В качестве примера подобной трансформации конкретной картины в обобщенную можно привести, например, описание из "Дневных звезд" О.Берггольц. На первый взгляд, перед нами возникает зарисовка конкретного и достаточно обыденного события, происходящего накануне приближающегося артобстрела и начинающаяся репликой "и рокотали и урчали все громче".

К последовательно выстроенным определениям добавляется ключевое слово «библейски», и от этого соединения вся картина приобретает эпическую глубину — "там стеной стояли круглые, библейски пр екрасные, первозданные облака". Одновременно создается следующая последовательность событий: "Я взглянула туда, и вся жизнь моя вдруг распростерлась передо мной. И с немыслимой стремительностью, которую не в силах обрести слово, катились сквозь душу картины всей моей жизни и жизни моей родины и воспоминания о том, что свершилось еще до моей памяти". Берггольц, с.100.

Очевидно, что перед нами явное сопряжение частного, конкретного и более обобщенного, пространного плана. Оно носит опосредованный характер, не влияя на развитие сюжета, поскольку автор уже знает о том, что должно произойти и воссоздает состояние биографического персонажа. Поэтому он использует прием параллелизма, реализуя его посредством введения двух образных рядов (библейски прекрасные, первозданные облака) и цепочки реминисценций. Заметим, что наличие исторического и эпического планов обуславливается включением в повествование масштабных событий, связанных с самоопределением личности в конкретных жизненных обстоятель ствах.

В приведенном нами отрывке развернутая психологическая и социальная характеристика героя дается через описание его участия в событиях культурной и общественной жизни, зарисовки бытового плана, связи с целым рядом эпизодических лиц. Лично пережитое становится общезначимым, типичным для судеб целого поколения. Такой подход к изображению собственной биографии можно считать наиболее распространенным.

Исторический план воссоздается параллельно с бытовым и чаще всего проявляется как часть рамочной композиции, участвуя в организации исторического фона. Обычно это непосредственное описание событий или их последовательное перечисление (в зависимости от избранной автором формы): "Солдаты грозили небу кулаками. Бежали с фронта. Прощайте, вшивые окопы! Хватит взрывов и крови! Бежали неудержимо, выбивали в вагонах окна, брали приступом ветхие составы, и, набившись как сельди в бочки, ехали в города, в столицы. Свобода полыхала у всех на устах. Сливалась с бранью и свистом". Шагал, с.130.

В рассматриваемом описании исторический план реализуется через изображение конкретного события, разворачиваемого линейно в заданной мемуаристом последовательности. Оно насыщено бытовыми и временными деталями (вшивые окопы, ветхие составы, набились как сельди в бочки). Подобные эпизоды обозначают переход от одного этапа жизни автора к другому.

Похожим образом характеризуются и явления литературно — общественной жизни. Предваряя анализ своих стихотворений, Н.Берберова также наслаивает свое тогдашнее состояние на окружающую ее реальность: "Я сидела в углу зеленого плашкоута и смотрела в синюю ледяную петербургскую ночь, где начиналась улица, где начинался город, Россия, мир и вся вселенная".

Причем практически одномомоментно, без всякой паузы следует резюме, явно относящееся к плану автора — повествователя: "Но вот прошли годы и научили меня видеть мир, как сферу, с радиусом, равным бесконечности, с центром в каждой точке этой сферы. И я опять оказываюсь в этом смысле центром его, как каждый вокруг меня, потому что точкам нет конца и сфера вмещает все — и мир Евклида, и мир Эйнштейна, и все миры, какие придут им на смену."

Однако, одновременно как бы проговаривается возможность трансформации повествования, смена состояния, переход от одного переживания к другому. Не случайно автор сравнивает свое состояние с состоянием "человека на заре человечества". Берберова, с.72. Авторское рассуждение заканчивается погружением в сознание формирующегося героя. Берберова, с. 72–73.

Постоянное сопряжение исторического и бытового повествовательных планов обусловлено, как нам кажется, стремлением автора к локализации описываемого и построением рамочной композиции. Иногда, фиксируя одно состояние за другим, автор не определяет себя в конкретном времени и пространстве, поэтому и происходит построение повествования, как и в приведенных отрывках, в виде смены впечатлений, отражающих мировосприятие и биографического героя, и повествователя и, следовательно, относящихся к разным временам. Они идут единым повествовательным потоком, различаясь лишь широтой видения.

Повествователь может присутствовать в более отстраненной и обобщенной форме, некоей идеи, резюме, тогда вводится взгляд не только из настоящего, но и из будущего времени ("точкам нет конца и сфера вмещает все"). Одновременно происходит и типизация, обобщение описываемого ("но вот прошли годы"). Стилизации под эпическое повествование помогает и особая плавная интонация, выстраиваемая из последовательного перемещения предметов и понятий и повторов ("где начиналась улица, где начинался город, Россия, мир и вся вселенная").

Приведем еще один пример из воспоминаний Берберовой: "Я жила теперь в удивительном, прельстительном мире. Двойка по физике и кол по немецкому на миг отрезвили меня, но очень скоро опять сладостно и тайно я погрузилась в другое измерение, где не было ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечно текла от стихотворения к стихотворению. Но что именно любила я в то время в поэзии? Возможность делать то, что делали полубоги? Или переселяться в абстрактную красоту?" Берберова, с.93.

Очевидно, что, если Шагал предпочитает хроникальную манеру изложения фактов, Берберова сосредотачивается на фиксации внутреннего состояния автобиографическго героя. Поэтому ее размышления носят более пространный и обобщенный характер. Она тяготеет к эпическому видению и осмыслению мира.

Можно провести и другое сравнение. Если Берггольц также использует даже разговорные обороты ("взглянула", "катились картины всей моей жизни"), Берберова тщательно разделяет взгляды на прошлое героя и автора. Поэтому разговорное слово «отрезвили» сигнализирует о разделении двух мировосприятий, автора и героя. Оно также обозначает переход из авторского повествовательного плана к несобственно- прямой речи героя.

Если мемуарист стремится отразить не только собственные переживания и бытовой мир, то в его воспоминаниях начинает проявляться эпическое видение событий. Обычно подобные явления времени передаются через соединение непосредственного описания и сегодняшнего комментария автора, в котором и дается характеристика культурной, общественной, социальной жизни.

Создавая эпический план, писатель идет от описания конкретных явлений к пространным обобщениям, добиваясь большей концентрации материала, прописывая не только историю отдельной личности, но и анализируя душевные переживания в связи с важнейшими событиями эпохи и определяя авторское отношение к каждому из них. Не случайно К.Федин замечал, что война и революция были основой переживаний его поколения. Федин, с.78. Они и становились предметом изображения, поскольку состояние быта до этих событий и после различалось коренным образом.

Отсюда и вытекало ощущение катастрофичности и невозможности происходящего, свойственное не только русским, но и европейским писателям. Сопоставляя разные воспоминания, можно привести, например, рассуждения современника Федина С.Цвейга, который проводит ту же мысль о разрушение привычного мира в результате войн и революций: "Мы пролистали каталог всех мыслимых катастроф — и все еще не дошли до последней страницы". _

При конструировании эпического плана усиливается роль рассказчика (повествователя). Обычно автор производит отбор наиболее значимых событий из того, что "не стерлось в памяти, отложилось общим тягучим воспоминанием". Из личных переживаний выделяются те, которые можно счита ть типичными, наиболее характерными. Практически происходит реконструкция не собственного «я», а одного из множества. Личное становится типичным.

Автор обычно описывает те события, которые изменили судьбу и психологию целого поколения. Он вводит большое количество действующих лиц, в чьих биографиях отразилось время. Они относятся к разным социальным группам, которые характеризуются опосредованно, через их отношение к событиям. Так построены, например, воспоминания И.Эренбурга "Люди, годы, жизнь", где представлены как известные исторические личности, так и рядовые участники происходящего.

Свой рассказ о писателе О.Савиче Эренбург предваряет следующей репликой: "…Хочу показать, какую роль могла сыграть Испания в жизни одного человека". И далее характеризует персонажа: "Хотя я хорошо знал Савича, я никогда не видел его перед опасностью смерти. В первый же вечер в Барселоне мы пошли ужинать в хороший ресторан "Остелерия дель соль". Мы мирно беседовали о старой испанской поэзии, когда раздался необычный грохот. Свет погас. На бомбежку это не походило, и я не сразу понял, что происходило. Оказалось, фашистский крейсер обстреливает город… Савич был спокоен, шутил. Потом я видел его во время жестоких бомбежек, он поражал меня своей невозмутимостью, — и я понял, что он боится не смерти, а житейских неприятностей: полицейских, таможенников, консулов". Эренбург, т.2, с.123.

Создавая психологический портрет конкретного героя, писатель сохраняет констатирующую и характерологическую функции детали и одновременно вводит пространственные и временные детали, рассматривая своего персонажа как типичного героя гражданской войны в Испании. Характеристика героя через события и общественные явления как бы сама предопределяет последовательную детализацию описаний.

Похожую оценку мы встречаем у А.Белого подчеркивающего, что его произведение посвящено зарисовке "не личностей, а социальной среды конца века". Белый, 3, с.14. Поэтому он так подробно прописывает мир московской профессуры — Н.Умова, П.Некрасова, М.Ковалевского, И.Янжула, А.Веселовского. Для каждого ученого Белый находит свою краску, главную деталь. Например, о Веселовском Белый замечает: "вид как водопад ниагарский, а впечатленье — пустое". Белый, 3, с.127.

Отмеченные нами особенности, необходимые для конструирования эпического плана, отчетливо прослеживаются в воспоминаниях связанных общей проблематикой, например, так называемой "лагерной темой". В этом случае образ автора из конкретной личности трансформируется в свидетеля событий, стремящегося передать произошедшее как можно более достоверно и в то же время с точки зрения одного из множества. _

Чтобы ярче подчеркнуть всеобщность, неординарность впечатлений, кроме собственно авторских воспоминаний, вводится дополнительный, более сложный ряд, основанный на глубоких, символических параллелях, а иногда и на чисто внешнем подобии, где ассоциация становится одной из составляющих и организующих повествование приемов. Так в воспоминаниях О.Волкова "Погружение во тьму" повествование организуется следующим образом.

Основной круг переживаний определяется семантикой названия "Погружение во тьму". Внешне повествование подчиняется "ненаправленному ходу событий", но на самом деле цепочка отдельных микроновелл — рассказов о встреченных людях и прошедших мимо биографического героя событиях определяется движением авторской мысли. Волков, с.407. Такова, например, глава о калмыках. Она начинается с нейтральной реплики: "Далеко не весь подневольный люд, пригоняемый на Енисей, умел приспособиться и выжить". Волков, с.412.

Авторские реплики фиксируют повествование в пространстве и одновременно служат сигналом к переходу к основному действию, тщательно детализированному, насыщенному подробностями и отступлениями, посвященным описанию вымирания калмыков и якутов. Ряд картин завершается обобщением о гибели целого народа.

По мере развития действия конкретный случай начинает восприниматься как часть общей трагедии народа. Возникающие на основе бытовых деталей ассоциации помогают автору соединить однородные события, свидетелем которых он стал в разное время и в разных местах: массовую гибель якутов на Соловках в конце 20-х годов и гибель высланных на Енисей калмыков в начале 30-х. Волков, с. 412–413.

Повествование завершается эпизодом, где описывается Последняя Калмычка, женщина, которую автор случайно встречает на долгой дороге. Эпизод вводится с помощью традиционного эпического зачина: "И настал день, когда в нашем Ярцеве уцелела всего одна женщина — Последняя Калмычка". Волков, с.414.

Автор не приводит ее имени, не дает конкретного описания внешности, не создает портрет. Да и само повествование слишком литературно, достаточно привести в качестве примера концовку, вызывающую в памяти описания из детского круга чтения автора, например, из романов Ф.Купера и Майн Рида: "Не понимая слов, я знал, что она рассказывает о своем юге, о своем жарком щедром солнце, прокалившем душистый простор ее степей и давшем жизнь ее народу. Глаза калмычки блестели, на смуглом, бескровном лице скупо показалась краска". Волков, с.415.

Осознавая литературность изображаемой картины, писатель отмечает, что все это "смахивает на анекдот в стиле Салтыкова-Щедрина". Однако, четкая «узнаваемость» описания, резко выделяющая эпизод из всего рассказа, нужна автору для того, чтобы придать своей личной биографии обобщенное звучание. Замечая, что нет еще "своего Мельникова-Печерского", чтобы описать все происходивше е в глухой тайге, он возвращается к рассказу о своей жизни. Волков, с.410, 421.

Следовательно, эпический план создается сопряжением на ассоциативной основе нескольких повествовательных планов (кроме упомянутых исторического и эпического, вводятся также биографический и даже мифологический, когда происходящее кажется неправдоподобным и возможным лишь в какой-то условной ситуации).

Иногда появляется и символический план, несущий ярко выраженную характерологическую функцию. Подобный план возникает и при введении разных времен, когда, например, из настоящего мемуарист постепенно погружается в прошлое, и возвращается обратно, предвидя и будущее развитие событий, свободно переходя из одного времени в другое (так, например, строится сюжетная линия в воспоминаниях В.Катаева "Алмазный мой венец"). Само движение сюжета обуславливает ретроспективное видение событий, представление их с разных точек зрения. _

Одновременно достигается эффект панорамного обозрения происходящего (появляется взгляд со стороны или сверху). "Если я заговорил о некоторых чувствах, присущих всем людям, оказавшимся поневоле на чужбине, то только для того, чтобы объяснить мое душевное состояние, когда в январе 1909 года я наконец-то снял меблированную комнату на улице Данфер — Рошеро, разложил привезенные с собой книги, купил спиртовку, чайник и понял, что в этом городе я надолго", — замечает, например, Эренбург. Эренбург, т.1, с.99. Можно также отметить использование различных форм авторской оценки.

В воспоминаниях Д.Самойлова она проявляется не только в авторских отступлениях, как у Эренбурга, но и в философских и публицистических обобщениях: "Я понял тогда, что народ — не однородный фарш, а соединение личностей, из которых каждая способна сознательно и полноценно осуществляться согласно своей внутренней цели… На деле народ — это неисчерпаемое множество характеров. В сходных чертах их нет ничего извечного, постоянного и застывшего. Напротив — свежесть и энергия русской нации, ее историческая неосуществленность способствуют развитию и постоянному изменению обстоятельств и характеров". Самойлов, с.233.

Столь сложное повествование, построенное на соединении разных повествовательных и временных планов, разворачиваемое с помощью нескольких разновидностей деталей, использование сюжетных и внесюжетных конструкций, расширение функций автора (от повествователя до рассказчика), различные формы авторской характеристики и оценки, использование повествование от первого и от третьего лица встречается не только в мемуарах писателей, но и в эпической романной форме, а также в философском романе.

Мемуарный текст обладает еще одной особенностью. Когда от конкретного времени и хронологической последовательности событий автор переходит от частного к обобщенному, одновременно может быть достигнут эффект размывания и смешения реального и ирреального планов.

Рассматривая подобное пространство у Ремизова, исследователь характеризует его следующим образом: "Мир человека полон космического хаоса и над всем и над всеми царит идея фатализма. Ремизов везде видит, слышит и чувствует боль. Он поднимает внутреннее чувство трагедии настолько высоко, что эта трагедия соединяется у него с принципом существования. Поэтому лирическая высота его сочинений вдруг низвергается в пропасть драматической детали, и рассказчик переносит читателя в абсурдный мир. Часто внезапный переход из плоскости нормального в бездну ужаса вызывает комическую ситуацию — смех. И смех действует как лекарство на эмоции читателя". _

Размышляя о возникающем явлении фантасмагории, можно привести и замечание Лотмана, что разрушение быта приводит к появлению фантастического пространства. _

Переход к иному повествовательному плану возможен, и тогда, когда исчезают привычные пространственно-временные связи, и быт насильственно разрушается. В данном случае окружающая действительность воспринимается как некое не имеющее определенных очертаний пространство, раздробленная неорганизованная материя, где отсутствуют привычные связи и взаимоотношения и даже само время как бы исчезает.

Описывая страшные, невероятные события в своей жизни, происходившие в период социальных катастроф (войн, революций), и сами мемуаристы часто подчеркивают, что происшедшее кажется им невозможным и нереальным.

Чаще всего с подобными описаниями мы встречаемся в воспоминаниях, посвященным двадцатым годам, когда, по мнению многих мемуаристов, мир теряет привычные очертания и погружается в состояние хаоса. В одном из подобных высказываний емко и лаконично зафиксировано даже состояние автора: "Приготовление к могиле: глубина холода: глубина тьмы: глубина тишины". Гиппиус, с.212.

В "Петербургских дневниках" образы потопа, холода, голода организуют сложные ассоциативные ряды, вызывающие в сознании автора параллели с войнами в периоды античности, средневековья, смутного времени и событиями периода французских революций. "Ходят по квартирам, стаскивают с постелей, гонят куда-то на работы… Ассирийское рабство. Да нет, и не ассирийское и не сибирская каторга, а что-то совсем вне примеров. Для тяжкой ненужной работы сгоняют людей полураздетых и шатающихся от голода, — сгоняют в снег, дождь, холод, тьму… Бывало ли?" Гиппиус, с.217.

Весьма сложные ряды возникают и в воспоминаниях Шаламова "Четвертая Вологда" в связи с событиями, относящимся также к послереволюционным событиям, связанными с деятельностью патриарха Тихона и обновленческого движения.

Писатель строит их на основе своеобразной переклички современных явлений с событиями периода Петра I, Софьи, Николая I.

При уходе автора от конкретного событийного ряда возникает ощущение условности изображаемого. Данный прием можно также считать значимой типологической особенностью мемуаров как жанра, в которых условное изображение часто доминирует над конкретным. _ В ряде случаев мемуарист не может адекватно воспроизвести прошлое. Поэтому некоторые события оказываются на первом месте, о других умалчивается, третьи истолковываются в соответствии с авторскими представлениями. _

Но в целом, создавая художественную реальность, автор основывает ее не на вымысле, как в любом другом художественном произведении, а на конкретных фактах личной биографии. В мемуарном повествовании условная ситуация приобретает особое значение. Один из исследователей отмечает, что писательские мемуары чуждаются "простой летописности", подчиняясь принципу условности: рассказать о том, как было, сохраняя при этом ощущение того, как вспомнилось". Внешним проявлением условности, с его точки зрения, и становится сюжет, когда "мемуарист предпочитает, сохранить процесс памяти, оставив целое в виде этих разрозненных фрагментов воспоминаний". Шайтанов, 2. С.59.

Внутренний план обычно состоит из условного и мифологического планов. Первый основан на условной ситуации, которая возникает прежде всего тогда, когда автор описывает события собственной жизни такими, какими ему хотелось бы их видеть, а не так, как они были прожиты на самом деле. Память всегда проявляет себя избирательно, поэтому оставались лишь некоторые детали, которые по замечанию Самойлова "соединяются в один день". Самойлов, с.48.

Действительно, мемуарист может создать образ мира, полностью отличный от того, в котором он жил, в рамках некоей условно — мифологической ситуации. Об этом прямо говорится, например, в воспоминаниях Берберовой: "Это подсознание возвратило мне сном слышанною много лет тому назад объяснение…" Берберова, с.60.

Вероятно, подобный подход к собственному прошлому обусловлен желанием автора представить свой путь иначе, чем он прожит, стремлением уйти в мир выдуманных связей и отношений или передать не столько собственные впечатления, сколько воспоминание о них. Не случайно Ильина замечает: "Иногда мне кажется, что я помню, как мы ехали, как тряслись и было холодно, но, быть может, мне просто об этом рассказывали…" Ильина, с.21.

Н.Кондаков отмечает, что эмигранты "были во власти творимой ими же утопии, когда дело касалось России и ее исторической судьбы. Поэтому многие мемуары русских эмигрантов, даже такие незаурядные, как И.Бунина, Г.Иванова, В.Ходасевича, Б.Зайцева, И.Одоевцевой, Берберовой и др., страдали "художественными преувеличениями", откровенным субъективизмом и даже произвольным домысливанием действительности, особенно, если она была незнакома мемуаристам ("советская жихзнь"). _

Наконец, можно говорить об условности ситуации, необходимой автору для создания особого плана, где доминирует авторское осмысление событий. К этому приему прибегает, в частности, Ю.Нагибин, чтобы привести воссоздаваемые картины в "согласие с тем временем, которое вспоминается". Нагибин, с.24.

Некоторые писатели создают мемуары с сознателоьной установкой на условность изображаемого. Так Катаев идет по пути мифологизации прошлого. Он создает панораму литературной жизни двадцатых — начала тридцатых годов. Продолжая традицию модернистов, он соединяет тщательную бытовую детализацию с символическими образами исторических лиц.

Маски — прозвища дают возможность для предельно откровенных характеристик, часто приобретающих легкий оттенок шаржированности. При этом отправной точкой для прозвищ могут становиться как особенности внешности (Мулат — Пастернак), занимаемое положение и образ поведения (Командор Маяковский), биографические обстоятельства (конармеец — Бабель), так и ассоциации, возникающие при виде определенного лица или его увлечений (Птицелов — Багрицкий).

Зенкевич сознательно вводит в круг действующих лиц умерших исторических деятелей (Н.Гумилева, Н.Кульбина). Иногда даже неясно, что описывается автором — конкретная ситуация, возникшие в его сознании представления об этом же времени или возникающая в авторском воображении личность.

"Появление Сологуба" описывается следующим образом: "От коротконогой, кувалдой приплюснутой к полу старомодной фигуры, круглого чиновничьего, аккуратно выбритого лица со старческим румянцем и ровного бесстрастного глухого голоса Сологуба веет (или мне так кажется) чем то передоновским: объявление у водосточной трубы, накрытый прибор для покойницы и пыльной метелицей по полкам, по грудам книг завихрившаяся недотыкомка". Зенкевич, с.417.

Конкретные характеристики (короткотконогая, кувалдой приплюснутая к полу старомадная фигура) несут в себе и ироническую авторскую оценку. При этом фиксируются некоторые привычки (старомодность, чиновнический облик) и даже манера говорить (глухой голос). Однако, автор тут же сам начинает сомневаться в том, что он видит, возможно, он отожествляет Сологуба с его персонажем (указывая с помощью реминисценции на свое восприятие — веет "чем — то передоновским").

Формируя подобное внутреннее пространство, писатели конструируютя своеобразное пространство, которое существует в сознании его героя параллельно с реальным миром. Там, как образно заметил В.Набоков, "индивидуальная тайна пребывает и не перестает дразнить мемуариста". Набоков, с.23. При этом происходит дробление традиционного (линейного) повествования, действие обычно происходит в подтексте, моделируемом автором сне или мифологической модели мира.

Создание условного плана часто начинается с реконструкции пограничного состояния между реальным и ирреальным. При этом фиксируется не только то, что происходило или происходит, но и то, что якобы могло быть: страхи, видения, сны, кошмары, фантасмагории, уходящие в глубины подсознания.

Границы окружающего мира размываются, становятся зыбкими, теряется ощущение реальности происходящего. В дневниковых записях Гиппиус встречаемся с следующей репликой автора: "Исчезло ощущение связи событий среди этой трагической нелепости". Гиппиус, с.205.

Иногда условный план представляет собой сцепление различных психологических состояний (возникающих во время сна и болезни), выстраиваемых с помощью ассоциативных и символических образных рядов, реминисценций, аллегорий, подтекста, аллюзий. Своеобразными сигналами появления такой конструкции становятся также вневременные, вечные и даже абстрактные образы, а также повторяющиеся пространственные и временные детали.

Чтобы объяснить появление подобной повествовательной структуры, сделаем небольшое отступление. Своеобразное отношение к явлениям внешнего мира и их соотнесенность с внутренним миром человека формируется не только в мемуарах писателей, но и во всей русской литературе на протяжении почти трех веков ее развития, находя разрешение в развитии приемов психологического анализа.

Принципиально новый взгляд на личность и природу человеческого сознания складывается в литературе на рубеже ХIX–XX веков под влиянием философии и разнообразных научных открытий, прежде всего в области естественных наук. В литературе он приводит к углублению приемов познания человека с учетом и достижений авторов социально-психологического романа (прежде всего Ф.Достоевского и Л.Толстого).

В основе данных приемов лежат две основные предпосылки: во-первых, максимальное раздробление поведения человека на элементарные проявления и описание его ощущений. Во — вторых, поведение героя расматривается в пограничном состоянии между сном и бодрствованием, где происходит как бы возврат в детское, первобытное состояние, и становятся видны скрытые в обычных условиях особенности его характера.

Естественно, что и те образы, которые возникают в человеческом мозгу, находящемся в этом состоянии, отражают начальное, примитивное составляющее его внутреннего мира. Стремясь его реконструировать, современные авторы обращаются к различным фольклорным формам, и прежде всего к древнейшим мифам. Оно позволяло показать такие особенности внутренней жизни человека, которые связаны прежде всего с подсознанием, когда происходит поиск первоначальных ощущений. Ведь начало осмысления человеком окружающего мира было заложено много веков назад и дошло до нас в виде мифов.

Отсюда и столь широкое использование этого приема многими художниками и особенно писателями и композиторами, которые, перенеся его в новую художественную реальность, и смогли усовершенствовать отдельные поэтические приемы. В воспоминаниях создается мифологическая ситуация, встречающаяся также в философском романе и фантастической прозе (например, в "фэнтези").

Но в мемуарах в роли мифа, «подсвечивающего» сюжет, выступает не мифология в ее обычном понимании, а прошлое самого мемуариста. историко-культурная реальность, бытовые подробности. Как пишет Руднев, мемуарный текст начинает "уподобляться мифу по своей структуре". Основными чертами этой структуры являются циклическое время, игра на стыке между иллюзией и реальностью. _

Но именно воспоминания относятся к тем жанрам, в которых генетическая память человечества оказывается наиболее устойчивой. В воспоминаниях часто реконструируется первоначальный момент познания и отношение к событиям, а собственно описание происходящего отводится на второй план, главным становится исследование природы человеческого «я».

Интересно с этой точки зрения суждение М.Шагинян. Анализируя строчки Пушкина: "… Невидимо склоняясь и хладея, //Мы близимся к началу своему…", изучив целый ряд мнений, она приходит к выводу, что "нельзя в конце жизни писать воспоминания, не близясь, по Пушкину, "к началу своему", не пытаясь по-новому войти в стихию своего детства". Шагинян, с.6.

Поэтому писатель часто выходит на уровень "древней памяти", "коллективного бессознательного", как бы расщепляя свое сознание, исследуя глубину подсознания, его корни и истоки: "Колыбель качается над бездной. Заглушая шепот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями". Набоков, с. 19.

Расщепление сознания происходит в процессе создания цепочки символов и рождения образных рядов типа дом — домовина. В.Набоков вспоминает одного чувствительного юношу, страдавшего хронофобией в отношении к безграничному прошлому, с томлением вглядывавшийся в домашний фильм, снятый до его рождения: "Особенно навязчив и страшен был вид только что купленной детской коляски, стоявшей на крыльце с самодовольной косностью гроба; коляска была пуста, как будто "при обращении времени в мнимую величину минувшего", как удачно выразился мой молодой читатель…" Набоков, 19.

Заметим, что отмеченный нами ряд мифологем с центральной семой «дом» «двор», «город», «дорога», «путь», «домовина» можно считать завершенным. Поиск первоначальных ощущений происходит путем создания игровой ситуации. "Я все это отлично помню. Помню свои чувства и свои мысли (да, да, свои мысли!) в эти драматические минуты. Причем помню гораздо лучше, острей, чем то, что случилось со мной, приближающимся к старости, лет пять тому назад. А может, это все мое воображение. Ведь уверял же Андрей Белый, лично меня горячо уверял, что он помнит себя в животе матери", — иронически замечает Мариенгоф. Мариенгоф, с. 73.

Постоянное упоминание имени Белого и обращение к его прозе не случайно. Чтобы раскрыть внутренний мир личности, Белый создал одну из первых мифопоэтических моделей детства. В повести "Котик Летаев" Белый предпринял попытку описать путешествие в «Я», начиная с первого проблеска сознания в явившемся на свет младенце и, в неоформленных еще его ощущениях во чреве матери. Поэтому в центре его книги не столько события внешнего мира, сколько душевная жизнь автора, а мифологический или сказочный сюжет определяют развитие повествования.

Подобные "внутриутробные воспоминания" (если пользоваться определением С.Дали) мы, действительно, позже найдем у целого ряда авторов. В воспоминаниях Э.Казакевича, например: "Все, что я расскажу в этих автобиографических заметках, — прежде всего правда, хотя и не вся правда, но и ничего, кроме правды. Еще точнее будет сказать, что здесь правда в том виде, как воспринимал ее я — то есть определенный человек, имеющий данные ему границы опыта, разума и интуиции. Это относится к любой автобиографии, но я хочу это оговорить, что почти вся жизнь моя ка залась мне грезой, вся она проходила в некоем тумане, похожем на очень, правда, прозрачную родильную плевру, которой я, казалось бы, был окутан. Или, может быть, напротив — весь мир казал ся мне окутанным таким образом, а я находился как бы за прозрачной его гранью. Затрудняюсь сказать, свойственно ли такое ощущение мне одному или оно — общий удел всех людей, или по меньшей мере людей, занимающихся художественным творчеством, или, наконец, людей, живших в тех условиях, в которых жил я". _

Казакевич показывает, как реальное переходит в план ирреальный. При этом он считает, что подобное состояние свойственно не только ему одному, поэтому и фиксирует его так подробно.

Возможно, внутренний план для мемуариста оказывается даже более интересным, о чем Г.Медынский, в частности, замечает: "… Жизнь моя была несложная, может быть даже неинтересная, без особых про исшествий, злоключений и подвигов. Внешняя жизнь… А внутренняя… Вот к внутренней жизни своей я и решил приглядеться — через нее прошла такая величественная и такая сложнейшая эпоха". Медынский, с.11.

Обратимся к анализу формы сна, которую, как мифологему или архетип, также можно считать универсалией, присутствующей в нескольких повествовательных планах и поэтому используемой как на стилевом, так и внестилевом уровне, от конкретного образа до мотива.

Обычно сон используется в составе мотива, как образ или как конкретный прием, участвующий в создании сравнительной или оценочной характеристики. Сон рассматривается художниками не только как конкретное состояние, но и как вторая реальность, в которой только и возможны подлинные чувства, взаимоотношения. Она возникает, когда человек испытывает глубокие душевные потрясения, нах одится в пограничном состоянии между жизнью и смертью. Как известно, во время сна человек оказывается в загадочном воображаемом или ином мире, переживает глубокие потрясения, которые затем персонифицируются в виде образов-символов.

Общее мировосприятие свойственно не только художникам, тяготеющим к модернистской поэтики реконструкции мира, но и реалистам. Е.Воропаева отмечает, что «своим» у Зайцева было чувство мистического слияния и взаимопроникновения человеческого и природного миров, при котором человек осознает себя частью великого безым янного начала, некоего созидающего духа, разлитого во Вселенной. Смерть и сон осмысливаются писателем прежде всего как растворение в этом начале. _

Прежде всего можно рассмотреть сон как конкретный предмет изображения. По мнению многих современников, с самыми подробными описаниями снов мы встречаемся у Ремизова. _

Ремизов не только подробно записывал и описывал свои сны или сновидения. давая им одновременно характеристику ("сон был прерывен и тревожен), но и составляя из них специальные разделы. Так в главе "В деревне" возникают как бы пришедшие из снов портреты писателей Белого, Замятина, Розанова, доктора Нюренберга, священника Святослава-Полоцкого, художника Добужинского. С каждым из них связана своя история, подробно прописываемая в повествовании.

И.Ильин так характеризует повествовательную манеру писателя: "Ремизов обладал постоянной привычкой записывать свои личные сновидения — яркие, фантастические, иногда глубокомысленные, но иногда совершенно нелепые и вплетать их в повествование. "Сновидения эти невыдуманные; он их в самом деле видит. И смешивает, таким образом, — д н е в н у ю я в ь, н о ч н ы е с н ы и ф а н т а с т и ч е с к и е в и д е н и я". _

Продолжая мысль исследователя, заметим, что для Ремизова характерно постоянное расхождение с реальностью, размывание очертаний объективного мира. Перед нами — один из основных приемов поэтики символизма, глубоко и всесторонне разработанный, например, близким к Ремизову по мироощущению и поэтому часто упоминаемым в повествовании А.Белым (кстати, автор постоянно обыгрывает как физическое, так и духовное родство с Белым).

Но в отличие от символистов, всегда строивших авторское видение событий на основе яркой, конкретной детали, когда обостренная изобразительность сливалась с подробным анализом внутреннего со стояния, Ремизов четко разъединяет эти два стилевых пласта. Реальность, сон и их восприятие авторским сознанием — как три составляющих картины существуют в прозе Ремизова параллельно, соединяясь в зависимости от обыгрывания конкретной ситуации.

Функция детали в подобном повествовании характерологическая. Восприятие мира через сон, смешение границ между конкретным и условным обуславливают и особую организацию повествования в виде "потока сознания", "летописного беспорядка", как бы имитирующую расщепленное состояние личности. При этом часто встречаемся с утверждениями типа, что подобные переживания являются для автора органичными и естественными — "этот вихрь и есть то, в чем я только и могу жить". Ремизов, 1, с.76.

Итак, Ремизов часто создает реальный мир на основе увиденного во сне, как бы воспринимая внешний мир сквозь призму сна, в котором иногда могло содержаться предвидение того, что должно было произойти. Через сон автор осмысливает и самого себя, собственную болезнь, изменения в социальном положении, фиксирует возникающие слухи, обусловленные оценкой конкретной временной и исторической ситу ацией: "Так и шли дни, перевиваясь снами". Ремизов, 1, 190.

Отличительной особенностью автобиографического героя Ремизова является то, что он видит сны не только, когда спит, но и во время периода бодрствования. "Так и шли дни, перевиваясь снами". Ремизов, 1, 190. Для него переход от реальности к миру сновидений совершается незаметно. Привычные образы вдруг начинают трансформироваться, и герой оказывается в ином, воображаемом мире. И тогда сон выступает как составляющая композиции, одна из возможных ситуаций, с помощью которой автором задается ритм передвижения, перемещения в пространстве произведения.

Поэтому сновидения у Ремизова часто оформляются в виде отдельного вставного эпизода или самостоятельной новеллы. В описание снов обычно включаются другие структурные элементы, повествование постепенно усложняется за счет появления разнообразных вставных эпизодов и дополнительных мотивов (отрывков из житий, баек, слухов, сплетен, пророчеств, знамений, видений). Они дополняются и многочисленными лирическими или пейзажными отступлениями, сопровождаемыми авторскими репликами или комментариями.

В ряде случаев автор фиксирует и собственное отношение к происходящему или дает эмоциональную оценку описываемого: "… Снились ли тебе мои сны, играло ли твое сердце от радости, заливавшей мою душу — радости, от которой светится весь мир, дышут камни, оживают игрушки, глядят, разговаривают звезды! И разрывалось ли твое сердце от тоски и скорби, которая обугливала всякий блеск и свет? Нет, ты дрыхнешь и тебе ничего не снится, нет, ты не страждешь, ты только орешь от голода и визжишь от похоти". Ремизов, 1, с.205.

Своеобразным сигнала, указывающим на появление подобных авторских замечаний или реплик используется внешне нейтральная деталь. Но по ходу повествования она обычно становится характерологической.

В книге Ремизова чаще других повторяются детали «хвосты» и яблоко", вводимые обычно через цепочку определений: "Андрей Белый в сером мышином, как мышь, молча, только глазами поблескивая, водит меня по комнатам — а комнаты такие узкие, сырые — показывает. И вывел в яблоневый сад. На деревьях яблоки и наливные, и золотые, и серебряные, и маленькие китайские, я сорвал одно яблоко, а это не яблоко, а селедочный х востик, я за другое и опять хвостик". Ремизов, 1, с.262.

Доминантой в описании героя становится слово «мышь» — "в сером мышином", "как мышь". Даже обстановка ("комнаты такие узкие") напоминает скорее нору, чем комнату.

Соединяясь со словом «сад», «яблоко» из простой детали превращается в образ, выступает уже в качестве реминисценции, библейской ассоциации.

Как библейский символ слово «яблоко» используется многими мемуаристами. В воспоминаниях Каверина, например, и райское, и земное оказываются недолговечными (описание взаимоотношений родителей).

"Я помню солнечный день ранней осени, блеск двери, полуоткрытой в спальню родителей, вкус яблока, которое я держу в рукахЮ и с хрустом закусываю, зажмурившись от счастья, потому что все это — блеск двери, праздничность солнца, яблоко — соединяются в еще небывалое чувство счастья". Каверин, с.20.

"Яблоко" выступает в двух значениях — как символ райского счастья (прежние отношения родителей и воспоминания о светлом детстве) и как яблоко раздора. Свое мировосприятие автор комментирует такой репликой: "Я был еще так глуп, что ходил в портняжную мастерскую Сырникова, во флигеле во дворе, и рассказывал об этих скандалах". Одновременно через несобственно — прямую речь фиксируется тогдашнее состояние биографического героя: "Мне нравилось ходить к портным — мои рассказы имели успех". Каверин, с.19.

Вторым опорным словом у Ремизова выступает слово «хвост», иногда «хвосты». Используя его как лейтмотив, ключевую повествовательную или философской идею, автор превращает его в символ времени ("Не революция… война, ее хвост, выворачивающий нутро России — развал, распад, раздробь". Ремизов, 1, с.161) или использует для характеристики личности (чаще всего того же Белого).

Подобным же значением наполняется данный образ и у других мемуаристов, описывающих двадцатые годы, например, у Гиппиус, Шагала, Шаламова. Возможно, в подобных случаях уже следует говорить о появлении не только конкретных примет времени, совпадающих реалиях, но и об определенной типизации действительности через доминирующую (повторяющуюся) деталь. Так у Ремизова реальная очередь за билетами наслаивается на символический образ: "Очередь-хвост, или как говорят в Германии, die Schlange" Ремизов, 1, с.168. Он описывает и "хлебные хвосты". Похожее описание мы встречаем у Гиппиус, где ключевому понятию «хвосты» дается подобное же семантическое значение.

Хотя не так обстоятельно и подробно, но тем не менее достаточно постоянно свои сны реконструируют и другие авторы воспоминаний. У Шагала, например, тоже возникает ощущение одновременного пребывания в двух мирах (реальном и воображаемом): "Я лежу между двух миров и смотрю в окно. Небо без синевы гидути, как морская раковина, и сияет ярче солнца". За конкретным описанием следует авторская реплика: "Не предвещал ли этот сон события следующего дня… Шагал, с.150.

Можно даже говорить о классификации снов. Они различаются по отдельным темам и чаще всего характеризуются с с помощью определений (вещий Соколов-Микитов, наркотический, мертвый, райский — Катаев, седьмой, полный, вечный — М.Цветаева).

Реконструирование снов как бы обуславливалось внутренней потребностью художников. Так, например, В.Набоков замечает "в поисках ключей и разгадок я рылся в своих самых разных снах". Набоков, с.20.

Иногда сон можно рассматривать как синоним воспоминания, указывающий на сам процесс воспроизведения прошлого. "В этих отдаленных воспоминаниях я не могу отличить яви от сновидений. Многое, быть может, снилось, и я запомнил это как пережитую явь", — отмечает Соколов-Микитов. Соколов-Микитов, с. 9. Или у Шагинян, в связи с описанием второй войны в ее жизни, первой мировой: ".. Словно все это со мной не на самом деле совершается, а только представляется, воображается во сне…" Шагинян, с.600.

Сон выступает и как своеобразная модель, образец, который сменяет восстанавливаемое мемуаристом картины прошлого, как некоторая альтернатива воображению героя. План сновидений может дополнять объективный мир или внезапно замещать его. _

В произведениях Ремизова сон возникает и как своеобразный отголосок пережитых ранее впечатлений, прежде всего детских. Он также становится своего рода переходным моментом между прошлым и настоящим. Упоминавшийся нами ранее символический ряд путь — дорога, выступающий в воспоминаниях Ремизова "Взвихренная Русь" в функции лейтмотива, рождает следующую сложную цепочку: "Точно раз уж во сне я видел такую дорогу!" "Да, в детстве я во сне видел такую дорогу. И не раз снилось. И это был самый мучительный, самый изводящий из снов. С этим сном соединялся у меня к о н е ц — конец света, конец жизни, «светопреставление». Ремизов, 1, с.138.

Сон выступает как идеал, особое провидческое состояние духа, высшая реальность, мистическое чаяние новой жизни. Чаще всего подобное переживание обусловлено какими-то экстремальным состояние м, в котором находится герой, например, болезнью. Так в воспоминаниях Катаева "Святой колодец" во время операции герой погружается в состояние сна.

В начальном эпизоде не происходит никаких чрезвычайных событий — герой засыпает под действием снотворного, и в его сознании начинают проноситься воспоминания, возникать образы прошлого. Но постепенно сон и реальность меняются местами, на что автор указывает посредством нового описания: "…Может быть мое обнаженное тело лежало где-то в ином измерении и голубые люди при свете операционного прожектора рассматривали на нем давние шрамы: пулевые и осколочные, следы разных болезней, войн и революций. Катаев, 4, с.17. Соответственно, в конце происходит обратное перемещение — герой просыпается после операции.

Главным для Катаева является предметная, вещественная сторона прошлого. Вот почему переход в воображаемый мир совершается как движение авторского сознания по своеобразной цепочке ассоциаций. Она становится основой для ретроспективного и проецированного восприятия прошлого. Отправная точка — Святой колодец — источник, расположенный неподалеку от станции Переделкино.

Иногда точное указание на время происходящих событий дается одной деталью — "жара, будто прилетевшая из Хиросимы", значит, речь идет о 1945 годе. При этом сам автор определяет место происходящего словами "после смерти", как бы еще раз апеллируя к стране воспоминаний из пьесы Метерлинка. Так путешествие из конкретного перемещения в пространстве трансформируется в путешествие в сознании.

Иногда литературные реминисценции используются как средство характеристики героев — например, описывая свою дочь, Катаев замечает, что она "еще не достигла возраста Джульетты, но уже переросла Бекки Тетчер". Катаев, 4, с.150.

Подобные перемещения воспринимаются как искусная авторская игра с читателем, о чем свидетельствует ряд шаржированных портретов, включенных в повествование. _ Это и Джанни Родари, в котором Катаев видит "пожилого римского легионера", и Алексей Толстой — "деревяный мальчик Буратино", и Григол Абашидзе, принимавший Катаева в Тбилиси. Катаев, 4, с. 160. Об игре свидетельствует и прием "встречной композиции". Стоит автору подумать о ком-то из знакомых, как они тут же появляются. _

Итак, сон выступает как составляющая повествовательной структуры, с которой связано обозначение системы координат, в которой существует герой. Она строится на основе оппозиции — реальность — воображение, настоящее прошлое. Из первых двух уровней вытекает третий — жизнь вне сна — жизнь во сне, которая и является истинной для героя. Сон выполняет разграничительную функцию ме жду разными состояниями героя. Он становится и составляющей сюжета, определяющей движение действия.

Внутри сна существуют разные образы, которые прежде всего используются для раскрытия внутренних состояний главного героя. Реальные персонажи характеризуют также внутренний план, отражают авторское мироощущение. В ряде случаев они выступают как постоянные (повторяющиеся) образы. Обычно таковыми становятся близкие герою люди.

Иногда персонажи снов необычны. Даже конкретный персонаж приобретает какие-то дополнительные свойства или даже предстает в искаженном, зачастую гротесковом виде (таковы, например, образ Белого у Ремизова, Мандельштама у Катаева). Следовательно, перед читателем возникает типичный мир видений, параллельный или оппозиционный реальности. Для него характерен не только ряд фантастических образов, но и образов-двойников, которые представляют второе «я» автора и одновременно становятся средством дополнительной, внутренней характеристики биографического персонажа.

Каверин, например, говорит о том, что в эту новую жизнь "мне помог втянуться двойник, которого я придумал, встретив на Невском человека, поразительно похожего на меня, хотя повыше ростом и старше". Я придумывал ему биографию, похожую на мою, но энергично продолженную, отмеченную известностью, может быть, скромной". Каверин, с.334, с.348.

Некоторые образы из сновидений, выходя на уровень символа, приобретают функцию мифологемы. Подобные абстрактные образы отсылают к мифологическим представлениям разных народов. В воспоминаниях Катаева таков образ Вечности, обозначающий «переход» к мифологическому уровню.

Вводя символические фигуры, Ремизов добивается максимального обобщения описываемого и даже использует скрытую цитату из Апокалипсиса: "сползались придушенные и придавленные — обида выходила со своей горечью творить суд непосужаемый". Ремизов, 1, с. 57.

Подводя читателя к восприятию этого образа, писатель вводит и остальную часть ряда апокалиптических образов — символов (огонь, пламя, пожар, звезды, кровь, черепа). Любопытно, что практически полностью этот же образный ряд повторяется в бытовом плане у Гиппиус как примета времени (огонь, вихрь, пламя, звезда, кровь, череп/кости).

Обобщение описываемого, переход из условного плана в символический и мифологический планы обуславливают появление еще одной группы действующих лиц, относящихся к области ирреального — "лица необычные: перекошенные, передернутые, сухие, колчепыги, завитнашки". Ремизов, 1, с.57.

По образному определению Катаева, как бы продолжающего наблюдения Ремизова, подобные ирреальные образы являются возбудителями старых снов и повторяющихся кошмаров (человеко-дятел — Катаев, 4; покойники Соколов-Микитов). Не случайно многие авторы говорят о сновидениях как о кошмарах. А главной особенностью кошмара, подмеченной еще средневековыми демонологами, является присутствие в нем того, кто видит сон.

Иначе говоря, человек видит себя со стороны, преображенным в автобиографического героя, своего двойника или близкого ему по мировосприятию современника. Последовательность трансформаций (текст-подтекст-мифологема) или перемещение во времени (обычно по схеме настоящее — прошлое — будущее) приводят к тому, что герой (или автор) оказываются внутри сна, конструируемого практически одновременно на глазах у читателя (как воспоминания о пережитом).

Возникает своего рода круговой парадокс, в котором автор (а с ним и читатель) все время ищут точку опоры. Подобное состояние так описывает Катаев: "По отношению к прошлому будущее находится в настоящем. По отношению к будущему настоящее находится в прошлом. Так где же нахожусь я сам? Неужели для меня теперь нет постоянного места в мире?" Катаев, 5, с.390.

При переходе в состояние сна автором как бы предусмотрена возможность трансформации, превращения в самые разные предметы: "…Все, что я вижу в данный миг, сейчас же делается мною или я делаюсь им, не говоря уже о том, что сам я как таковой — непрерывно изменяюсь, населяя окружающую меня среду огромных количес твом своих отражений", — отмечает Катаев. Катаев, 4, с.245. Организация плана сновидения обусловлена и реализацией на художественном уровне философии буддизма, теории перевоплощения, явным сторонником которой является автор (в качестве примера можн о привести сцену превращения повествователя в ламаистского монаха).

При композиционного обособлении сновидения оно начинает восприниматься как особый пространственный план, расположенный между реальным и ирреальным миром, что определяет его двойственность в осприятия. Само сновидение оформляется или в виде внесюжетной конструкции или описания какого-либо образа.

Поэтому можно считать органичным появление параллельно со сновидческим еще одного, чаще всего мифологического повествовательного плана, через который происходит объяснение первичного по времени появления сновидческого пространственного плана (чаще всего с помощью системы мифологем или архетипов).

Вхождение писателя во внутренний мир героя осмысливается как проникновение в архаическую память, основанную на традициях русской (а в ряде случаев и мировой) мифологии. Отсюда, в частности, ведет свое происхождение "симфония мифологических образов", которую можно увидеть в произведениях писателей, использующих приемы модернистской поэтики.

Свободное сосуществование автора сразу в нескольких временных плоскостях, приводит не только к усложнению самой временной системы, но и к раздвижению границ пространства, выходу в несколько измерений, что и находит реализацию, как мы отметили, в параллельном сосуществовании нескольких планов (сновидческого и мифологического) или их взаимопереходами друг в друга.

Восприятие окружающей действительности как мифологической, нереальной обуславливается невероятностью событий, пережитых художниками именно ХХ века, вызвавшей особую глубину переживаний.

По образному определению Ремизова, конструирование иной действительности происходило благодаря умению "мыслить мирами" и как бы предопределяло выход за пределы конкретного, личного мировосприятия, требуя отражения явлений времени в обобщенных образах и символах.

Похожее наблюдение встречаем и у других мемуаристов. Так о своем восприятии Блока Бальмонт писал: "…Остра и велика моя радость от каждой встречи с ним, что явно, нас св язывает какое — то скрытое, духовное сродство, и хочется сказать, что мы где — то уж были вместе на иной планете, и встретимся снова на планете новой в мировых наших блужданиях". _

Мифологическое мироощущение проявлялось в том, что мемуаристы воспринимали собственный опыт в контексте мировой истории. В частности, конструируя мир детства, мемуаристы осмысливают жизнь автобиографического героя как освоение и переживание им всего предшествующего опыта человечества, обращаясь для сравнения к разным историческим эпохам.

Принимая значимое для себя решение расстаться с музыкой, Пастернак, например, замечает: "В возрастах отлично разбиралась Греция… Она умела мыслить детство замкнуто и самостоятельно, как заглавное интеграционное ядро". Пастернак, 2, с.144. Он полагает, что греки воспринимали как равнозначные частные и исторические события, в детстве же видели пролог будущих необыкновенных событий. Как это свойственно Пастернаку, он выражает свое мнение в метафорической форме, используя философскую лексику "заглавное интеграционное ядро".

Собственное решение Пастернак воспринимает как значимое, оно определило его будущую судьбу, выбор литературного творчества в качестве основной профессии и предпочтение писательского труда остальным занятиям.

Перспективный взгляд на прошлое обуславливал появление сложной временной системы, где в одном контексте сопрягались прошлое, настоящее и будущее. Одновременно создавался особый эффект присутствия, автор находился внутри события и в то же время смотрел на него со стороны. Вероятно, обращение к миру детства как начальной точке для конструирования внутреннего мира произведений также обусловлено замыслом мемуаристов, для которых необычайно важны первоначальные впечатления и наблюдения.

Как отмечал в предисловии к неопубликованному изданию повести "Котик Летаев" Белый: "… дети иначе воспринимают факты; они воспринимают их так, как воспринял бы их допотопный взрослый человек. Вырастая, мы это забываем; проблема умения, так сказать, внырнуть в детскую душу связана с умением раздуть в себе намек на угаснувшую память — в картину… Ребенок начинает сознавать еще в полусознательном периоде; он сознает, например, процессы роста, обмена веществ, как своего рода мифы ощущений; (…) всякую метафору он переживал, как реальность; отсюда — органический мифологизм, сон наяву, от которого позднее освобождается сознание (после 4-х лет); сперва ребенок верит в реальность метафорических миров; потом играет в них (период "сказки"); и потом уже: ребенок мыслит абстракциями". _

Возвращая утраченные впечатления, мемуаристы и идут по пути, намеченному Белым, от воссоздания прежних чувств и ощущений к конструированию особого мира, некоей мифологической реальности. Для А.Цветаевой обычно мир детства воплощен через ассоциативный ряд, отправной точкой которого является конкретный предмет. Постепенно его очертания как бы размываются и возникает обобщенный образ. "Уют дома, где родился и где идет детство. Он кажется вечным. Кто мог знать, что это идет последний год детства нашегов этом доме, что неожиданные события уведут нас из него так надолго, что детство кончится так далеко от этого дома". Цветаева, 1, С.91.

Миф становится основой генетической памяти, своеобразным кодом, через который и происходит возвращение прошлого. Так, например, воспроизводит атмосферу своего детства Соколов — Микитов: "Каждое слово, каждое движение, всякий доносившийся звук дополнял я тогда своим воображением, все сливалось в сказочные образы и представления". Соколов-Микитов, с.42.

Подобное восприятие действительности возникает благодаря следующему явлению. Ребенку свойственно одушевление, овеществление внешнего мира, который часто предстает в виде волшебной страны, не коего удивительного мира (страна Мерцэ из детских воспоминаний Шагинян, описанная в книге "Человек и время"; Швамбрания из известной автобиографической повести Л.Кассиля).

Обычно данная реальность создается на основе синтеза рассказов взрослых о детстве их ребенка и впечатлений от прочитанных книг. _ Позже в воспоминаниях о прошлом она обрастает подробностями. Катаев, например, описывает игру в Боборыкина, навеянную, вероятно, услышанными от взрослых упоминаниями имени модного тогда писателя.

Мифологическое мировосприятие может быть свойственно и взрослому сознанию, которое конструирует новую для него действительность по тем же законам детской игры.

Попав в имение графа Мордвинова, где служил отец братьев Бурлюков, Б.Лифшиц так описывает свои впечатления: "Вместо реального пространства… передо мной возникает необозримая равнина, режущая глаз фосфорической белизной… Возвращенная к своим истокам, история творится заново. Ветер с Эвксинсого понта налетает бураном, опрокидывает любкеровскую мифологию, обнажает курганы, занесенные летаргическим снегом, взметывает рой Гезиодовых призраков, перетасовывает их еще в воздухе, прежде чем там, за еле зримой овидью, залечь окрыляющей волю мифологемой". Лифшиц, с.321.

В описании Лифшица античные образах и мифологемы ("курганы, занесенные летаргическим снегом") объединяются в последовательно расположенные ассоциативные ряды. Любопытны также авторские неологизмы — любкеровская мифолология, зримая овидь (мир Овидия).

Античные мотивы, реминисценции и образы мы встречаем у целого ряда авторов. Увлечение писателей начала ХХ века античной мифологией было не случайно. С одной стороны, оно явилось своеобразным подражанием культуре начала XIX века, с другой стало насущной потребностью времени. Магомедова предлагает следующее объяснение этого феномена, она пишет о качественно новом восприятии античности, основанном на трактовке философом Ницше двойственной трагической природы античной культуры. Магомедова, с. 60–68.

В книге "Рождение трагедии" философ писал: "Грек знал и ощущал страх и ужасы существования: чтобы быть вообще в силах жить, он принужден был заслонить себя от них блестящим порождением грез — олимпийцами". _ Так рождался мир реальный и мир вымышленный, пространство, населенное людьми и место обитания богов. Они противопоставлялись и сравнивались, не пересекаясь между собой. Отсюда и возникающие образные ряды, где центральным становится образ «космоса».

В повести о детстве "Котик Летаев" Белый посвящает собственным представлением специальную главу "Ощупи космосов", где продолжает начатый ранее разговор о собственном окружении, предлагая своеобразную схему мироздания: "Тротуары, асфальты, паркеты, брандмауэры, тупики образуют огромную кучу, эта куча есть мир и его называют "М о с к в а". Белый, 2, с.492. _

Вселенная «Москва» сужается в его сознании до "кусочка Арбата", который переходит в пространство квартиры. Писатель создает своеобразную цепочку образов, каждый из которых является мифологемой: "Миг, комната, улица, происшествие, деревня и время года, Россия, история, мир лестница моих расширений" по ступеням ее восхожу…". Причем последние строчки в разных вариантах повторяются на протяжении всего повествования.

Обозначенный нами ранее ряд топосов — мифологем — «комната», «двор», «город» находят у Белого последовательное разрешение, проявляясь как ступени сознания. Они вписываются в более широкий ряд, дополняясь значениями «вселенная» и «космос». Мир героя можно представить как часть микрокосма (Арбат, Москва, Петербург, Провинция) и макрокосмоса (Вселенная, Вечность, Бездна).

Частое повторение последних образов (или цепочки образов) не случайно. Происходящее в ряде случаев даже помимо воли автора разрушение привычных пространственно-временных связей приводит к необходимости создания нового мира или возрождения привычных связей и взаимоотношений, но уже с помощью воспоминаний. Так органично возникала мифологема «космос». В повести о детстве "Котик Летаев" Белый создает своеобразную космогонию, собственное представление о мире, о рухнувшем космосе.

Но и здесь он находится в рамках общего отношения к античности, свойственного сознанию европейского художника, проводившего в своих произведениях аналогии между Римской империей периода упадка и революционной Европой. Античность воспринималась как конкретное историческое и культурное явление и в то же время использовалась как средство выражения современных идей. _

Подобную функцию античность выполняет и в воспоминаниях Дон Аминадо. Правда, он несколько иначе, чем Белый, трактует мифологему «космос» (выступающую в его воспоминаниях и как синоним мифологеме "Олимп").

Дон Аминадо резко описывает разрушение традиционных устоев. Полагая, что не "только из соображений такта, или особого к ним уважения, или какого-то мистического целомудрия" или из легендарных соображений возникает Космос, он замечает: "Ибо советский Космос, как и библейский Космос, возник из распутного и разнузданного Хаоса, из первобытного, бесформенного, безмордого месива солдатни и матросни…" Дон-Аминадо, с.200.

Чтобы обобщить описываемое, как и Белый, Аминадо использует синекдоху. Конкретный план присутствует в виде мелких, незначительных событий, например, связанных с газетной деятельностью, и не доминирует в основном повествовании. Для Аминадо главным становится объяснение происходящего, а не реакция на него (бесформенное, безмордое месиво).

В мемуарах, посвященных социально значимым явлениям (как и у Аминадо, например, революционным событиям), мы обычно встречаемся с фиксацией именно непосредственных впечатлений. Тем не менее, осознавая нереальность происходящего и отказываясь верить в происходящее, как и его современники, пережившие события двадцатых годов, Аминадо описывает конкретные факты как невозможные, которые могут или присниться, или привидеться как страшный кошмар.

Раскрывая свои впечатления, он использует мифологические мотивы и образы. Поэтическую богему он описывает как мир, где выстраивается новый Пантеон богов, новый Парнас. Любопытно и сравнение Брюсова с первым консулом — "Из недр этой директории [Литературно — художественного кружка Т.М.] и вышел Первый Консул, Валерий Брюсов". Дон — Аминадо, с.121.

Античная мифология является значимым, но не единственным источником, используемым для создания мифологического плана. Мы встречаемся с другими мифами, в частности, библейскими, авторскими, русскими. Так в выше приведенных примерах Белый и Аминадо каждый по своему интерпретируют космогонические и эсхатологические мифы.

Античные или библейские мотивы и образы чаще всего встречаются у мемуаристов, чье становление пришлось на начало века. В воспоминаниях Пастернака, например, после описания весенней ночи следует: "Мы расходились, обгоняя по широким и удлинившимся от безлюдья улицам громыхающие бочки нескончаемого ассенизационного обоза. «Кентавры», говорил кто — нибудь на языке времени". Пастернак, 2, с.246. Поскольку автор указывает на встречающиеся в языке отсылки на древние мифы, отдельные образы, в его описании они не мотивируются и не объясняются.

Другие авторы обычно не строят внутреннее пространство своих произведений на основе мифа (как в уже упоминавшемся нами отрывке из повести О.Берггольц "Дневные звезды"), а скорее используют отдельные мотивы или образы, но подразумевая под ними какие — то конкретные параллели. Тогда возникающие ассоциативные ряды носят внешний, а не внутренний характер. Подобные «механические» упоминания встречаются у многих мемуаристов.

В частях, посвященных детству, мы встречаемся с мифологической основой, использованием мифа как одного из повествовательных мотивов или образной системы. При воссоздании основного пространства мемуарного произведения, речь реконструируется мифологическое мышление, с помощью которого также происходит воскрешение прежних впечатлений и чувств.

Характерно рассуждение И.Бунина: "Что вообще остается в человеке от целой прожитой жизни? Только мысль, только знание, что вот было тогда-то то-то и то-то, да некоторые разрозненные видения, некоторые чувства… Принято приписывать слабости известного возраста то, что люди этого возраста помнят далекое и почти не помнят недавнего. Но это не слабость, это значит только то, что недавнее еще недостойн о памяти — еще не преображено, не облечено в некую легендарную поэзию. Потому-то и для творчества потребно только отжившее прошлое. Restitutio in integrum (востановление в первоначальном виде — Т.К.) — нечто ненужное (помимо того, что невозможное)". Бунин, с.336.

Иногда все повествование может быть построено как мифологическое пространство, где происходит поиск первоначальных ощущений. С подобной конструкцией мы встречаемся в романе "Мужицкий сфинкс" М.Зенкевича, где доминантой сюжетного развития становится мотив зеркального превращения героя, приводящий к почти полному его уничтожению. Такая трансформация происходит и с другими героями, которые воспринимаются читателем как фантомы, а не конкретные исторические личности (в частности, поэты И.Анненский, А.Белый, А.Блок).

Внешне трансформация сознания выражается в своеобразной театрализации реконструируемой картины мира. Так, в воспоминаниях И.Одоевцевой действительность двадцатых годов окрашивается в романтические тона, и это именно тот мир, который хотел бы видеть автор, а не та суровая и страшная действительность, которая окружала его на самом деле. Естественно, что применительно к каждому автору можно говорить о специфических приемах изображения пережитого им прошлого.

В воспоминаниях Одоевцевой, где время четко разделено на «тогда» и «теперь», особая романтическая атмосфера создается с помощью описания придуманного автором фантастического пространства, в ряде случаев замещающего в ее сознании реальный мир. В частности, интересна трактовка писателем конкретного события, реально происходившего в двадцатые годы нарушения привычных временных рамок в связи с введением декретного времени.

Отмечая, что это событие придало жизни "какой-то фантастический оттенок, какой-то налет нереальности", Одоевцева вспоминает: "Дни были удивительно голубые, поместительные, длинные, глубокие и высокие. В них как будто незримо присутствовало четвертое измерение… Трех измерений для них, как и для всего тогда происходившего, мало". Одоевцева, 1, с.36.

Автор характеризует двадцатые годы как "те далекие, баснословные, собаче — бродячие годы". Обычно эпитет «баснословные» употребляется применительно к сказочному, мифологическому плану. И в воспоминаниях Одоевцевой понятия фантастический, далекий, баснословный выступают как ключевые слова, являющиеся своеобразными сигналами, указывающими на границу, разделяющую реальное и мифологическое время. Одновременно писательница вводит и авторский неологизм — собаче — бродячие. Он локализует происходящее в строго определенных временных пределах. С помощью всего лишь одной детали автор вводит читателя и в атмосферу определенного времени.

Чтобы передать передать собственное психологическое состояние, Одоевцева использует опорные слова. Ими могут быть не только существительные, но и другие части речи, например, прилагательные или наречия. Соответственно и в описании они могут являться как дополнениями, так и определениями.

Иногда подобными опорными словами становятся и цепочки определений, предметная деталь ("гранитный рай"), и оценочные эпитеты (дни голубые, поместительные, длинные, глубокие и высокие). Они дополняются констатацией авторского ощущения "все растает и растворится".

Одним из значимых приемов организации мифологического плана является и система пространственно — временных координат. Появление некоего универсального бытия, когда, утратив привычные границы, время начинает "расслаиваться во всех направлениях" и переходить на уровень "теургического воспроизведения вселенской действительности" можно даже считать общей типологической особенностью организации мифологического плана. Так, в уже упоминавшемся нами описании из воспоминаний Лифшица: "Все принимало в Чернянке гомерические размеры… Чудовищные груды съестных запасов, наполненные доверху отдельные ветчинные, колбасные, молочные и еще какие-то кладовые, давали возможность осмыслить самое существо явления. Это была не пища, не людская снедь. Это была первозданная материя, соки Геи, извлеченные там, в степях, миллионами копошащихся четвероногих". Лифшиц, с.322.

Столь же органичны сопоставления описываемого мира с реалиями античного бытия и у Шагинян: "Это — детство человечества, детство начального ощущения Времени, когда складываются первые контрасты света и тьмы, белого и черного, добра и зла, родного и чужого. И как всякое первое пробуждение творчества, теургического воспроизведения вселенной человеком, — оно было связано и с первым в сердце движением эроса, легким, как трепет крыла в полете". Шагинян, с.58.

Для создания мифологического плана в структуру мемуарного повествования могут инкорпорироваться самые разные фольклорные формы, как прозаические, так и поэтические. Прежде всего это мифы, а также производные от них — предания, легенды, сказки и так называемые «несказочные» жанры фабулаты, мемораты, былички. Они вводятся мемуаристами для оттенения происходящего или дополнения описываемого. Иногда в них дается авторская характеристика основного повествования. Конкретный биографический факт включается в мифологический сюжет и объясняется через особую образную систему и мотивы.

Под пером мемуариста даже реальная ситуация может выглядеть как некая мифологизированная история. Таковой можно считать историю о девушке Аксинье в мемуарно-биографическом романе М.Исаковского "На Ельнинской земле". Она построена по законам сюжетного развития лирической песни. Любопытно и замечание Соколова-Микитова: "Детство отца, о котором он сам рассказывал мне в наши таинственные вечера, казалось мне сказкой". Соколов-Микитов, 40.

Мифологический план также находит конкретное воплощение в создаваемых авторами архетипах и мифологемах. По сравнению с реальным планом в мифологическом плане представлен более обобщенный образный ряд, вводятся фигуры, через которые просвечивает вневременное, общечеловеческое. Они и становятся мифологемами — персонифицированными воплощениями мифологических мотивов. Таковыми, например, являются "вечные образы", выступающие в качестве разновидности образа — символа и несущие многоплановую художественно-смысловую нагрузку.

Одним из них является образ матери. В сознании мемуаристов он всегда выступает как особенный, сакральный. Как правило, он проходит через все повествование, сочетая в себе различные функции — от чисто сюжетной (организующей) до символической (идейной), олицетворяющей самое дорогое и важное в жизни автобиографического героя. "Мать я чувствовал как весь окружавший меня мир, в котором я еще не умел различать отдельных предметов, — как теплоту и свет яркого солнца…" — отмечает, например, Соколов-Микитов. Соколов-Микитов, с. 24.

По мере взросления персонажа образ матери меняется — укрупняется, обогащается все новыми чертами, сквозь которое все сильнее просвечивает вневременное, общечеловеческое. Часто этот образ выводится автором на уровень символа, тогда в нем соединяются как родовые черты матери — прародительницы, современной женщины и некоей обобщенной авторской идеи. _

В воспоминаниях Катаева образ матери практически лишен реальной оболочки, поскольку герой потерял близкого и родного для него человека в шестилетнем возрасте. Поэтому основным приемом становится деталь (чаще предметная и бытовая). Мама, "в шляпе с орлиным пером, в темной вуали, вынимала из своего муарового мешочка письмо и, читала, приподняв рукой в лайковой перчатке вуаль…"; "мама тоже носила пенсне, но с черным ободком и тоже со шнурком". Катаев, 3, с.243.; 13. Вместо портрета автор дает подчеркуто контрастную характеристику, в которой совмещаются два разновременных образа "мамы — дамы" и "юной девушки".

Каждый из составляющих образ портретов, в свою очередь, дробится на два, также противопоставленных друг другу обличий: "На улице мама была совсем не такая, как дома. Дома она была мягкая, гибкая, теплая, большей частью без корсета, обыкновенная мамочка. На улице же она была строгая, даже немного неприятная дама в мушино — черной вуали на лице, в платье со шлейфом…" Катаев, 3, с.435.

В ходе развития повествования данный образ «превращается» в восприятии автора в «епархиалку», а потом "ученицу музыкального училища с шифром на груди", на место которого, в свою очередь, встает образ одной из сестер матери, превращаясь в ее своеобразного двойника: "Тетя Маргарита была похожа на маму, в таком же пенсне, такая же чернобровая, но только гораздо моложе, только что окончившая гимназию". Катаев, 3, 502.

Детализация портретной характеристики матери (при доминанте цветого определения черный (мушино — черная вуаль, чернобровая тетя) и вместе с переводом конкретного описания в область иррреальных отношений (появление внешне похожего двойника) способствуют выявлению вневременной составляющей образа матери.

Об этом же свидетельствует и авторская реплика: "В моем представлении мама все же была жива, хотя и неподвижна". Катаев, 3, с.502. Одновременно через образ матери достигается эффект размывания и смешения реального и ирреального планов, границ между жизнью и смертью, происходит свободный переход из настоящего в прошлое.

Подобное, как бы «расщепленное» восприятие образа не случайно: в воспоминаниях Катаева реконструируется сознание маленького человека, автор путешествует во времени, постепенно погружаясь в его глубины.

Введение в мемуары темы смерти не случайно. Ребенок обычно воспринимает данное понятие абстрактно, не наполняя его конкретным содержанием. Но в воспоминаниях Катаева мотив смерти становится сюжетообразующей основой. После ухода матери из жизни начинается новый этап жизни героя. Воспоминания о ней помогают воссоздать прошлое.

В сознании автобиографического героя представление о смерти может быть связано и с образом бабушки. В "Крещеном китайце" А.Белого встречаем такое определение: "черная бабушка — жизнь. Этой жизнью стала и бабушка; мы ею станем, когда мы устанем."

Соотнесение с мотивами жизни и смерти приводит к появлению следующего образа: "бабушка крепко уселась на просидне кресла с моточком, с крючочком: разматывать мне, выборматывать мне, из меня самого — мою жизнь…". _

Одновременно как бы закладывается не только мифологический, но и символический смысл, деталь — моточек и глагол движения «выборматывать» вызывают возникновение с сознании читателя ассоциативного ряда — бабушка пряжа — нить времени — богиня судьбы Мойра. В сознании героя бабушка часто приобретает черты мифологического существа.

В автобиографической трилогии М.Горького образ матери сливается с образом бабушки. Чтобы подчеркнуть их единство, писатель вводит общий эпитет «большой». Правда, данные образы существуют в составе разных сравнительных оборотов. Сравним два описания: "Мать: она чистая, гладкая и большая, как лошадь. Но сейчас она неприятно вспухла и растрепана. Бабушка выкатывалась из комнаты как большой черный мягкий шар". Горький, с.26.

В дальнейших описаниях бабушки мифологизация постепенно нарастает не без влияния народной демонологии: "Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, черные, отливая синим". Горький, с.26. Иссиня — черные волосы являются достаточно традиционным атрибутом нечистой силы женского пола — ведьм и русалок. По мнению С.Максимова, неестественный цвет волос подчеркивает их нечеловеческую природу. _

Любопытно сравнить приведенные описания с образом бабушки, конструируемой М.Прустом (практически в одно время с М.Горьким): "Изогнувшись дугой, на кровати, какое-то иное существо, а не бабушка, какое-то животное, украсившееся ее волосами и улегшееся на ее место, тяжело дышит, стонет, своими судорогами разметывает одеяло и простыню". И другое воспоминание, возникшее уже после ее смерти: "…Франсуаза в последний раз, не причинив им боли, причесала ее красивые волосы, только чуть тронутые сединою и до сих пор казавшиеся моложе ее самой". _

Оказывается, что писатели разного художественного мироощущения практически одинаково используют общий мотив смерти, совпадают и отдельные конкретные детали, с помощью которых осуществляется синтез зрительного и символического образов, позже воссоздаваемых автором.

Другой образный ряд, необходимый для конструирования мифологического плана, образуют так называемые «ключевые» фигуры, олицетворяющие основные идейные и общественные искания своего времени. Так личность А.Блока привлекала внимание многих мемуаристов, которые видели в ней отражение сложнейших противоречий начала ХХ века. Их видение отличалось целым рядом общих черт, не связанных с внешним обликом поэта, но отражавших единство угла его видения. Многие мемуаристы передают неожиданность от первой встречи с Блоком, неподдельное удивление, почти восторг. Одновременно с этим они ощущали и его неоднозначность, видели, что перед ними было лицо-маска, поэтому часто упоминается такая важная деталь, как улыбка, которая появляется "вдруг — сквозь металл, из-под забрала — улыбка, совсем детская, голубая". _

Целостный образ поэта раздваивается, приобретает как бы второе, внутреннее содержание. Так в разных воспоминаниях возникает постоянный образ, вырастающий до значения символа, где эпитеты в ыполняют не только оценочную функцию, но и становятся некиим опорным сигналом, после чего появляются разнообразные ассоциации, аллюзий — "рыцарское лицо" и "лицо усталое, потемневшее от какого-то сурового ветра, запертое на замок". _

В одном штрихе оказывается отраженной целая человеческая жизнь, взятая в ее исторической значимости. Одновременно конструируется портрет личности, за внешними чертами которого скрывается более широкий, обобщенный образ, в котором типизируются черты не только конкретного человека, но и представителя своего времени.

Подобная же тенденция к обобщению при передаче образа конкретного современника сохраняется и в других литературных портретах Замятина. Так образ А. Белого создается на сочетании двух "несхожих, но, по существу, родственных стихий", на гофмановский лад обозначенных как "математика и музыка". В характеристике автор соединяет рациональное и иррациональное, познаваемое и непознаваемое, конкретное и условное.

Основные качества прозы Белого как бы переходят в рассказ о нем, становятся основой для передачи всей сложности не только его личности, но и эпохи, "когда искание нового началось во всех слоях русского общества". Следовательно, конкретная реалистическая фигура превращается в мифологему, а само повествование наполняется условными ситуациями, из которых и конструируется мир произведения. Он адекватен сознанию мемуариста, но не всегда может точно соотноситься с реальной общественной ситуацией.

Трансформация конкретного образа в символ происходит с помощью сложных ассоциативных рядов, которые позволяют включить огромное количество действующих лиц и более подробно обрисовать внешний фон. Личное становится типическим. Так, в воспоминаниях о М.Волошине конкретный образ корабля становится своеобразным определителем и места действия, и самого действующего лица.

Своеобразное объяснение мы находим в воспоминаниях Э.Миндлина "Необыкновенные собеседники": "Дача Волошина стояла и по сей день стоит почти у самого берега. Она напоминает корабль, и легкие деревянные галерейки, опоясывающие ее второй этаж, как и во дни жизни Волошина, еще называются «палубами». Дача — легкий, перепончатый кораблик на суше, легкокрылое Одиссеево суденышко на приколе". _

Исследователь творчества Волошина также рассматривает дом как полисемантическое понятие: "Дом поэта имеет и прямой и переносный смысл. Местожительство, мастерская поэта и художника. И вместе с тем "Дом поэта" расширяется до понятия "Мир поэта". _

Сходное сравнение "человек — корабль" мы находим и в воспоминаниях Зайцева в описании портретной характеристики Балтрушайтиса: "… Пил чай, устремляясь всею фигурою вперед (от него и вообще осталось впечатление, что, даже, когда он стоит, тело его наклонено вперед — как бы плывущий корабль". Зайцев, 1, с.486.

Однако семантика образа «корабль» достаточно сложная. Встречаясь в ряде воспоминаний, выступая как постоянный образ, он несет различную семантическую нагрузку. В уже упоминавшихся воспоминаниях О.Форш "Сумасшедший корабль" находясь с одном ряду с мифологемой «дом», становится своеобразной приметой времени, символом отношений двадцатых годов.

Но чаще образ корабля употребляется в ином контексте, в тех же воспоминаниях Зайцева «Далекое»: "А между тем дело ведь шло об отъезде из родного города, родной земли! Мы покидали самых близких… Все — таки мы не колебались. Нас несла уже некая сила — корабли у пристани, на дальний Запад, прочь от Трои пылающей. Это судьба". Зайцев, 1, с.502.

Ассоциация помогает превращению конкретного понятия в символ (конкретный корабль и корабль древних греков). Входя как часть целого в описание, он способствует созданию более обобщенной картины, становясь одним из приемов изображения осмысливаемого автором материала. "Давид Бурлюк, как корабль на рейде, стоял на посту футуризма…" — замечает, в частности, — Каменский. Каменский, 469.

Образы — символы помогают наполнению как конкретного, так и условного плана. Подобную же функцию выполняют и аллегорические фигуры. Они не столь распространены и, как нам представляется, выполняют прежде всего сюжетную функцию, являясь частью подтекста, плана сна.

В качестве конкретного материала рассмотрим своеобразие организации мифологического плана на примере анализа произведения конкретного автора, привлекая в качестве сопоставительного материала и другие произведения. Выбор повести о детстве Белого "Котик Летаев" в качестве основы для сопоставления нам представляется естественным и органичным. Начиная с 1916 года мемуары становятся ведущим жанром в его творчестве.

Практически до смерти, последовавшей в 1934 году, Белый пишет самые разнообразные по форме мемуарные сочинения: дневниковые записи, роман в письмах, путевые заметки, повесть о детстве, мемуарную трилогию. Правда, при этом он создает не столько последовательный рассказ о пережитом и увиденном, сколько миф о собственной жизни. Создавая свою поэтическую модель мира, как известно, Белый строил ее на основе анализа пограничного состояния между сном и явью.

Вспоминая свое детство, писатель реконструировал не только реально существовавшую обстановку и события (они всегда интересовали Белого в минимальной степени), но и то, что могло быть — свои возможные переживания, сны, страхи, впечатления. Закономерно, что при этом окружающий мир не просто распадался на несколько слоев, уходящих в глубину сознания, но самые эти слои становились зыбкими, теряли четкость реальности. Границы между ними часто лишь подразумевались, а иногда и вовсе исчезали.

Белый стремился к сочетанию двух картин прошлого, реальной, видимой "очами телесными" и реконструированной в воображении, раскрывающейся лишь перед "очами духовными". И сам писатель постоянно говорит о своеобразной литературной игре, которую он предлагает читателю, чтобы соединить в единое целое разнообразных впечатлений и сопоставление разнообразных образных рядов с собственными наблюдениями и комментариями.

Организуя повествование, Белый вводит миф (полностью или частично). Он становится частью мемуарного повествования или основой сюжетной ситуации, составляющей некоторых эпизодов. Одновременно на смену четким мотивировкам, характерным для реалистического повествования, приходит своеобразная иконизация — введение форм первичного, языкового мышления. Поэтому закономерным становится обращение к организации мироощущении главного героя, с точки зрения которого изображается окружающий мир. Оно воспринимается Белым как бессознательное мышление, где могут существовать любые архетипы памяти.

Воссоздание прежних впечатлений рождает в повести Белого несколько групп мифологем: традиционные (античные), русские и собственные. Одни отражают уровень восприятия взрослого героя, который в поисках модели первоощущений фактически реконструирует древние мифы о происхождении человека и Вселенной, чтобы затем найти в конструируемом пространстве свое место. Он, например, заявляет: "В нас мифы — морей: М а т е р и е й" и бушуют они красроярыми сворами бредов…" Белый, 2, 433.

"Мифы — древнее бытие: материками, морями вставали когда-то во мне мифы; в них ребенок бродил; в них и брнели, как все: все сперва в них бродили; и когда провалились они, то забредили ими… впервые, сначала — в них жили. Ныне древние мифы морями упали под ноги: и океанами бредов бушуют и лижут нам тверди: земель и сознаний; видимость возникала в них; возникало «Я» и "Не — Я"; возникали отдельности… изрывалось сознание в мифах ужасной праматери; и потопы кипели". Белый, 2, 433.

Другие мифы основаны на восприятии ребенка, который на основании разговоров взрослых, круга чтения (прежде всего античных мифов) создает собственную картину мира. При этом автор обычно стремится показать именно детское восприятие окружающего (наиболее показательной можно считать в этом плане главу "Лев").

Формирующемуся сознанию свойственно одушевлять, оживлять внешнюю действительность, причем интерпертировать ее через уже известное, привычное. Рассмотрим эту особенность на примере конструирования образа Христофора Христофоровича Помпула, под именем которого выведен сосед Бугаевых по квартире профессор-экономист И.И.Янжул, жена которого была приятельницей матери Белого. Он проживает "за глухой стеной", вне привычного мира, а потому и предстает вначале через предметные образы (кресла и пролетки): "в нем-то и воссел Помпул с огромнейшей книжищей и колотится ею". Белый, 2, с.492.

Дальнейшее развитие этого образа приводит к тому, что он представляется герою "совсем как… буфет". Образ конкретного человека замещается хорошо знакомым предметом, который в свою очередь становится началом целой цепочки ассоциаций: "если бы хорошенько приплюснуть наш столовый буфет, то середина буфета бы вспучилась, было бы — набухание, было бы — круглотное брюхо буфета: в никуда и в ничто, были бы уши, рвущие грохоты посудных осколков в буфете, и был бы он Помпулом". Белый, 2, с.492.

Использование ассоциации приводит к появлению ассоциативных рядов с опорным словом в центре, определяющим доминанту образа. Так в повествовании несколько раз возникает ассоциативный ряд с ключевым словом «шуба». Он становится составляющей образа некоторых героев: "У доктора Дорионова, помню я, — были огромных размеров калоши, подбитые чем-то твердым: и, попадая в переднюю, производил ими грохот он; я всегда его узнавал по громосному топоту, по огромной енотовой шубе, висящей в передней, и по резкому звонку во входную дверь…" Белый, 2, 439.

Шуба превращается в живое существо, о котором автор сочиняет свою историю, в которой опорным словом станет «минотавр». "Быкообразный мужчина" появляется во время болезни героя. Другим подобным опорным словом можно считать слово «обморок». "Помню я этот сон: — выбегаю в столовую, рассказывает автор, — а за мной моя нянюшка с криками: «Обморок», И этот обморок вижу я: он — дыра в лакированном нашем паркете; и я вижу в дыре: Т а м- гостиная; она — в красных креслах, как наша; на стенах на огромных гирляндах багренеют, грозясь: кисти красные роз заревыми роями; я туда падаю…" Белый, 2, с.439.

В приведенном нами отрывке соединяются несколько рядов биографических событий: и те, что имели место в действительности, и те, что возникли во сне. Образный ряд организуется повторяющимся цветовым эпитетом «красный» и его цветовым оттенком, использованным в глаголе «багрянеют».

Центральными же фигурами становятся "доктор Пфеффер в короне" и "чернобровая девка Ардаша", превращающаяся в даму. Здесь также использованы авторские неологизмы и имеет место детализация описываемого.

Сам же Белый объясняет свою стилевую манеру следующим образом: "Метафоры понимаю я точно: упал в обморок — значит; упал, куда падают, а ведь падают — вниз; внизу — пол; под полом доктор Пфеффер проказникам дергает зубы; и — попадают к нему". Белый, 2, с.462.

Метафоричность мемуаров как раз объяснима осознанной мифологизацией действительности. Мемуары предполагают разное прочтение, поскольку в их основе субъективный опыт, который каждый читающий и воспринимает по своему. И даже сам мемуарист одно и то же событие может представить с помощью своей системы метафор.

Поэтому реальное и мифологическое часто соединяются в одном образе. Так, например, использован в повести и другой символ, также имеющий мифологическое происхождение титан: "Над крышами в окна восходит огромная черная туча, тучею набегает титан, тихий мальчик, я — плачу, мне страшно". Белый, 2, с. 501.

Титан связывается не только с описанием разных психологических состояний героя, но и с его мироощущением, а также становится одной из характеристик действующего лица. Так в главе «Грозы», создавая "первозданные космосы" и одновременно воскрешая "прощупи прежних лет" автор и вводит образ Титана, символизирующего начало бытия. Вместе с тем данную главу можно воспринимать и как описание грозы ("облако рушили в липы титаны; и подымали над дачами первозданные космосы"; "снова молнилась ночь", "сверкания начинали сбрасывать ночь), где конкретное соседствует с мифыо логическим. Белый, 2, с. 506–507.

Любопытно соединение метафоры и с библейской символикой, на основе которого Белый строит свое описание: "полосатый живот из-за кресельных ручек урчит и громами и бредами, в животе — блеск о гней, будут дни разорвется он, в стену ударит осколками, образуется черная брешь, в нее хлынет потоп". Белый, 2, 492.

На первый взгляд, упоминание о библейском потопе кажется лишними, даже перегружающим картину. Однако оно выполняет очень важную функцию переключает восприятие с внешней стороны на подтекст. И Белый еще раз это подчеркивает, обозначив Помпула как "тихолазного толстяка". Белый, 2, с.493.

Портрет героя получается как бы сотканным из взаимопротиворечащих друг другу штрихов, соединяемых единым обозначением — библейским потопом (остающимся именно на уровне упоминания, некоего указания, не переходящим, как это обычно бывает у Белого, в образную характеристику или развернутую картину).

Подобных слов — указателей в повести немного и почти все они связаны с библейской мифологией: «змей», «космос», «вселенная», «солнце», «распятие», "древо познания". Иногда эти образы группируются вокруг одного, выступающего прежде всего в номинативной функции, как бы завершая собой ранее представленный описания. Таков "дозирающий облик "нянюшки, встающ ий "как реликвия древности" и помогающий ввести более широкий образ трубочиста: — Как он бродит над трубами и опускает в отверстие длинную веревку на гире: согнутый, озоленный — посаживает: в гарях, в копотях — у перегиба трубы, в темном ходе, спасая оттуда младенцев и после выпалзывая из печей, где ему, как ужу, ставят на блюдечко молочко; и — трубочист представляется мне змееногим: извивается в комнатах; тихо пестует мальчиков". Белый, 2, с.432.

Как известно, образ трубочиста имеет устойчивую семантику. Встреча с ним означала предстоящую удачу в делах. У Белого же происходит расширение значения, трубочист связывается с дальнейшими возможными перемещениями героя. Он как бы помогает понять, что же происходит с младенцем при его выходе из конкретного мира.

В ряде случаев автор расшифровывает образы, переводя их из простого знака, обозначения понятия или бытового предмета в описание или пространную картинки в виде отдельного эпизода или даже постепенно разворачивающегося мотива (образ курицы — описание конкретно го летнего дня, картина курицы с цыплятами в отдельной главке — "Курица"). Одним из главных качеств воссоздаваемой Белым системы является ее антитетичность или непрерывно развивающаяся система противопоставлений (иногда и на основе сопоставлений). Остановимся на нем подробнее.

Вначале она предстает как достаточно простое сочетание двух взаимоисключающих понятий — «Я» — "Не — Я", отражающих начальный уровень мировосприятия ребенка. Затем он начинает приобретать определенное "образное наполнение"- через переход от «безобразия» к «образу». При этом герой хочет "чувствовать свою неотделенность" от мира. Иначе "переживания моей жизни приняли бы другую окраску, голос премирного не подымался бы в них". Белый, 2, с. 433, 438, 451.

Однако, реальность пока еще не является единственно возможным состоянием для героя, она "еще не оплотнела, не стала действительной". Герой находится где-то "в величавой суровости и спокойной пустоте", ему "вечность родственна". Белый, 2, с. 451. Попутно заметим, что понятия «мир» и «вечность» для маленького героя равнозначны точно также, как органичны и сами категории конкре тного и абстрактного. Постепенно этот неопределенный мир, на первый взгляд, состоящий из ощущений, начинает приобретать определенные очертания и наполняться как конкретными предметами, так и отдельными образами.

Одним из первых появляется образ старухи, которая дополняет уже существующую дихотомию: "Я младенец — наливаюсь старухой". Белый, 2, с. 435. Писатель намеренно смещает традиционное представление о прошлом, соединяя на первый взгляд несовместимое: младенец — старуха. Любопытно, что для другого мемуариста характерно аналогичное со единение понятий смерти и долголетия, персонифицированное в образе историка Иловайского, похоронившего своих детей. Постепенно появляется уже мифологический образ Иловайского-Харона, "перевозящего в ладье через Лету всех своих смертных детей". Белый, 2, 111.

Однако, эта внешнее различие оборачивается глубоким внутренним единством — апокалиптическим христианским представлением о единстве жизни и смерти. Именно поэтому старуха начинает преследовать героя: "она протянула руки, а вы — беспокровны". Белый, 1, с. 441. Возникает традиционный образ смерти, от которой тщетно убегает герой.

Белый редко оставался в рамках лишь одной мифологической системы. Образ старухи становится начальным звеном другой цепочки, из четырех образов: "человека, быка, льва и птицы". Однако, рамки апокалиптической картины оказываются слишком тесными и писатель в новь раздвигает их: "они мое тело, черная мировая дыра — мое темя, я в него опускаюсь". Белый, 2, с. 449.

Автор передает сложную систему философских воззрений, в которую включает дохристианские и христианские образы. "Мир хтонических культов пронизан струей аполлонова света", — так афористически кратко писатель обозначает этот "пограничный слой", в котором возникает "трагедия воспоминаний". Белый, 2, с. 471.

Проведенный нами анализ позволяет прийти к выводу, что мифологическое мышление проявляется в мемуарном повествовании разными способами. Во первых — на структурном уровне, когда вводятся разнообразных мифологических мотивов (из русской, античной, библейской, европейской мифологии).

Обычно основными приемами становятся метафора, дополняемая цветовым эпитетом. повторами, допо лняемого чаще всего цветовым эпитетом. Особую роль играют ключевые слова, становящиеся основой различных описаний и часто теряющее свое основное семантическое значение. _

Расширение значения образа происходит через смысловой подтекста, создающийся с помощью ассоциативных рядов. На смену четким мотивировкам, характерным для реалистического повествования, приходит своеобразная иконизация — введение форм первичного, языкового мышления. Она проявляется прежде всего в расширении значений одного и того же образа и присутствии его в разных уровнях произведения (например, «змей» вводится в составе древнего языческого мифа, как часть образной характеристики и как основа мифологических построений автора при создании собственной философской системы).

Во — вторых, мифологичность мышления проявляется и в мироощущении главного героя, с точки зрения которого изображается окружающий мир. Герой Белого ощущает себя частью придуманного им мира, поэтому нянюшка может превратиться в одно из библейских существ, отец получает имя Титаника.

Некоторым писателям мифологическое мышление помогает раскрыть внутренние связи героя с действительностью. Оно может быть и просто частью внутреннего состояния автора, что видно, например, из такого высказывания: "Это относится к тому времени, которое я хочу назвать "мифологической эпохой" моей жизни, потому что все, что тогда вокруг меня происходило, я воспринимала еще в другом состоянии сознания", — отмечает, в частности, Сабашникова. Сабашникова, с.30.

Два показанных выше направления: конструирование образной системы в рамках определенной мифологии и собственно мифологическое восприятие мира мы и встречаем в воспоминаниях писателей, обращающихся к условному и мифологическому планам. При этом авторы одновременно постоянно ощущают себя не только в рамках конкретной, окружающей их реальности, но и более широко, соединяя в своем сознании мировосприятие разных времен. Чаще всего реализация подобного видения мира происходит на основе реминисценций и введения мифологии разных эпох, прежде всего библейской и античной.

Ряд художников стремились освоить и даже имитировать поэтические приемы минувших эпох и прежде всего средневековья, соединить реальную картину с реконструированной в воображении.

В результате подобного синтеза возникают очень интересные описания современности, воспринимаемой через призму веков минувших. С указанным восприятием мы встречаемся, например, в повествовании Ремизова "Взвихренная Русь".

Мифологическое восприятие мира основывается на законах мифа, схема которого развертывается перед читателем и насыщается образами, основанным и на мифологемах и образах из разных мифологических систем. Как правило, они не выступают в прямом виде, а становятся архетипами, основой, на которой писатель конструирует свои образы.

При этом традиционные образы (из античной, русской, западноевропейской мифологии), сосуществуют на равных с собственно авторскими. Создаваемые в определенной временной период они иногда встречаются у нескольких авторов, переходя на уровень символа.

Основным приемом, участвующим в создании повествовательных планов является деталь. она участвует в создании повествовательного пространства, образной характеристики человека, предмета или явления. Поэтому можно говорить о ней как об основном приеме конструирования мемуарного повествования. Использование детали не случайно: вещественный мир реализуется в конкретных и понятных проявлениях и объясняется через уже известное.

В настоящей главе мемуары писателей были рассмотрены как единая текстовая реальность. Сходство переживаний и совпадение отдельных описаний при общей «установке» на жизнеописание как ведущег о сюжетного стержня произведений, обязательная фактическая основа приводят к некоей заданности, конструированности повествования. Она обусловлена использованием целого ряда художественных приемов: ассоциативно — хронологического принципа построения повествования, организацией сложной пространственно-временной модели, наличием нескольких повествовательных планов, особой ролью автора.

Бытовая реальность имеет самостоятельную ценность и в то же время является частью целого, где равнозначны описания определенного уклада, пейзажные и интерьерные зарисовки и главным является изображение процесса познания героя, когда складывается даже своебразный портрет окружающих его вещей.

Воспоминания — своего рода миф о прошлом, поэтому с помощью элементов, привнесенных из разных источников жанровых форм фольклора, древнерусской литературы, мировой культуры создается мифологический план. Миф обычно не используется мемуаристами в чистом виде. Он существует в виде образа, лейтмотива или реминисценции и становится опорным сигналом для образова ния сложной временной системы, где возможен уход как на уровень мистического (уровень восприятия подсознания), так и подтекста (уровень сюжетной организации).

В мемуарном повествовании постоянно соотносятся реальный и условный планы. Они и являются основой создаваемой автором картины мира.

Анализ мемуаров писателей ХХ века позволяет прийти к следующему выводу: разные по творческим установкам и стилевым особенностям авторы обращаются к одним и тем же событиям.

Можно даже говорить о том, что практически все воспоминания писателей строятся по одной и той же сюжетной схеме, где в заданной последовательности, направленной из прошлого в настоящее, с разной степенью полноты воспроизводятся те или иные периоды биографии или этапы жизни автора, прежде всего события, относящиеся к детству, отрочеству, юности или занятиям литературной деятельности (зрелости). Из многих произведений как бы складывается цельный текст, в котором представлены различные стороны жизни людей, живших в одно и то же время.

_ Укажем некоторые основные работы: Кожевникова Н. Типы повествования в русской литературе ХIX–XX вв. — М.,1994 (в монографии содержится и основная литература по вопросу, правда, отметим, ч то повествование исследуется с точки зрения языка); Кривонос В. Художественная проза Н.В.Гоголя и проблема реалистического повествования. АКД. — М., 1989; Макаровская Г. Типы исторического повествования. — Саратов: 1972.

_ Разлогов К. Проблема трансформаций повествования// Вопросы философии. — М.,1979. - N 2. — С. 122–134.

_ Сапогов В. Повествование// Литературный энциклопедический словарь. М., 1987. — С.280.

_ Николина Н. О контаминации типов и форм повествования в прозаических текстах // Переходность и синкретизм в языке и речи. — М., 1991. -С. 247.

_ Левицкий Л. Мемуары// Литературный энциклопедический словарь. М.,1987., - С.216.

_ Понятие повествовательного плана вводится нами для обозначения той части пространственно — временного единства, которая связана с организацией художественного целого или внутреннего мира произведения, находящихся в определенной системе координат. Обычно бытование повествовательных планов определяется четкой соотнесенностью и связанностью с одним из главных действующих лиц произведения.

_ Термин "опорный сигнал" употребляется, в частности, Н.Николиной. См.: Николина Н. Семантизация и ее функции в художественном тексте // Язык и композиция художественного текста. — М., 1986. — С. 64–75.

_ С.Липин, например, замечает: "В детстве слово воспринимается в изначальном его значении, как непосредственно передающее смысл вещей и явлений". — Липин С. Сквозь призму чувств. О лирической прозе. — М., 1978. — С.164.

_Некоторая метафоризация описываемого признается критиками как особенность мемуарного текста. Она помогает созданию своеобразной мемуарно — художественной условности. Шайтанов, 2, с.63.

_ Чтобы избежать тавтологических повторений, термины «деталь» и «подробность» употребляются как синонимические понятия.

_ Мальцев Ю. Иван Бунин. — М., 1994. — С.312.

_ Одна из интересных и достаточно подробных классификаций видов детали дается А.Деминым в статье "Реально-бытовые детали в Житии Протопопа Аввакума (К вопросу о художественной детали) // Русская литература на рубеже двух эпох (XVII-начало XVIII века). — М., 1971. — С.231. Исследователь отмечает следующее: 1) художественная деталь вместе с иными художественными средствами отражает картину, бывшую в воображении писателя; 2) художественная деталь обычно многозначна, т. е. отражает сразу несколько предметных признаков воображаемого автором явления; 3) на художественной детали в основном «держится» вся картина, без детали отражение картины бледнеет и тускнеет, если вообще не пропадает. Он полагает, что у Аввакума большинство деталей имеет реально-бытовой характер, то есть они выступают в виде подробностей быта и природы. При этом А.Демин отмечает документальную точность подобных деталей.

Аргументированную классификацию детали мы находим и в книге Кухаренко В. Интерпретация текста. — М., 1986. — С. 110.

_ Павловский А. К характеристике автобиографической прозы русского зарубежья // Русская литература. — Л., 1993. - N9. — С.41.

_ Сравним с высказыванием исследователя: "Путь — мифологема движения, пространственно — временной ориентации и цели; аспект смысла жизни и вектор истории; универсалия научного и художественного познания и культурного творчества". словами — сигналами признаются «порог», «граница», «перекресток», «край», «рамка» и т. д. — Исупов К. Путь // Культурология ХХ века. Энциклопедия. В 2тт. — М., 1998. Т.2. — С. 146.

_ Цвейг С. Воспоминания европейца. Собр. соч. в 10 тт. — М., 1993. Т.8. — С.408.

_ Вот как начинает, например, свое повествование Е.Гинзбург: "Все это кончилось. Мне и тысячам таких, как я, выпало счастье дожить до Двадцатого и Двадцать второго съездов партии… И вот они — воспоминания рядовой коммунистки. Хроника времен культа личности. Гинзбург Е.Крутой маршрут: Хроника времен культа личности. — М., 1990. — С.4.

_ Поскольку подобные отношения реализуется через временную систему, они рассматриваются более подробно в специальной главе.

_ Карлова Милена. Осуд и сон писателя: О жизни и творчестве А.М.Ремизова в эмиграции // Русская литература в эмиграции: Сб. статей. Под ред. Н.Полторацкого. — Питтсбург: 1972. — С.192 (Цит. по: Русское литературное зарубежье. Сб. обзоров и материалов. — М.,1992. — Вып. 1. — С. 169).

_ "Как только бытовой мир обернулся хаосом, он стал не менее фантастичным, чем противопоставленный ему". Лотман Ю. Художественное пространство в прозе Гоголя // Лотман Ю. В школе поэтического слова. Пушкин. Лермонтов. Гоголь. — М., 1988. — С. 279.

_ Автором работы учтены положения, содержащиеся в работе А.Михайловой "О художественной условности". — М.,1966.

_ Ср. со следующим высказыванием А.Лосева "Миф есть данная в словах чудесная личностная история" // Лосев А.Диалектика мифа. — М., 1930. С.239.

_ Кондаков Н. Введение в историю русской культуры. — М., 1997. С.418.

_ Руднев В.Неомифологическое сознание// Руднев В.Словарь культуры ХХ века. — М.,1997. — С.185.

_ Казакевич Э. Автобиография// Советские писатели. Автобиографии. Т.IV. М.,1972. С. 211–234.

_ Воропаева Е. Предисловие к собр. соч. Зайцева Б. в 3 т.т. — Т.1. М., 1993. — С.13.

_ Круг автобиографических произведений Ремизова достаточно широк. Исследователи отмечают появление автобиографического начала уже в произведениях 1915 года (Б.Аверин. Автобиографическая проза А.Ремизова //А.Ремизов. Взвихренная Русь. — М.,1991. — С.13.). В настоящей работе основное внимание обращено на автобиографическую хронику "Взвихренная Русь", в качестве сопоставительного материала привлечена книга "Подстриженными глазами".

_ Ильин И. О тьме и просветлении. Книга художественной критики. Бунин. Ремизов. Шмелев. — М., 1991. — С.88.

_ На эту особенность прозы Ремизова указывает и Б. Аверин. См. Аверин Б. Автобиографическая проза Ремизова//А.Ремизов. Взвихренная Русь. М.,1991. — С.13.

_ В главе "В глубь личности", посвященной развитию мемуарного романа, М.Кузнецов пишет: "Алмазный мой венец" — опыт сложного, многозначного романа, в котором автор с лукавой усмешкой снача ла запутывает читателя, постепенно вводит его в суть особой литературной игры, участником которой должен стать читатель… Затем — развертывает необычайную картину, в которой реальные факты, в том числе и собственная писательская биография, смешны с безудержной фантазией в некий поразительный синтез. Так на наших глазах рождается новое видоизменение романа как жанра". — Кузнецов М. Советский роман. Пути и поиски. — М., 1980. — С.146.

_ Как известно, в ходе полемики, возникшей после публикации повести Катаева, было отмечено, что писатель уходит от реалистической манеры изображения действительности, занимаясь какой-то ерундой. Однако, созданные Катаевым в шестидесятые годы произведения тяготеют скорее к постмодернистскому видению мира, где цитатность и игра являются важными стилевыми приемами. Сегодня М.Липовецкий называет прозу Катаева "культурным гибридом" — Липовецкий М. Русский постмодернизм. — Екатеринбург:1997. С.300.

_ Бальмонт К. Три встречи с Блоком// Воспоминания о серебряном веке / Сост., авт. предисл. и коммент. В.Крейд. — М., 1993. — С.136.

_ Белый А. Предисловие к неосуществленному изданию "Котика Летаева". Цит. по ст. Вл. Муравьева "Ударил серебряный колокол" //Белый А. Старый Арбат. Повести. М., 1989. С. 32.

_ Любопытно, что подобную игру можно найти не только в русской писательской мемуаристике. Так Ш.Бронте вспоминает, что дети Бронте (из которых трое стали известными писательницами) придумали страну грез Ангрию, где жил своенравный, жестокий и вместе с тем обаятельный герцог Заморна. Позже романтическая фигура Заморнфы возникнет в юношеских сочинениях Шарлотты и Брэнуэлла (единственного брата знаменитых сестер). — См. более подробно об этом в кн. Тугушевой М. Шарлотта Бронте. Очерк жизни и творчества. — М.,1982. — С.15.

_ Ницше Ф. Рождение трагедии //Ницше. Полн. собр. соч. — М., 1912. Т. 1. — С.49.

_ Любопытно сравнить, как описывает мироощущение Белого в своих воспоминаниях Берберова: "С этой улыбкой, в которой как бы отлито было его лицо, он пытался (особенно выпив) переосмыслить космос, перекроить его смысл по новому фасону. В то же время, без минуты передышки, все его прошлое ходило внутри него каруселью, грохоча то музыкой, то просто шумом, мелькая в круговороте, то лицами, а то и просто рожами и харями минувшего. Берберова, с. 192–193. Ключевым словом в описании и становится «космос».

_ См. об этом более подробно в нашей публикации — "Традиции античности в мемуарной прозе ХХ века (к постановке проблемы)" // Тезисы VI Пуришевские чтения. Классика в контексте мировой культуры. — М.,1994. С. 43–44.

_ Более подробно см. в нашей статье — Образ матери в воспоминаниях В.Катаева "Разбитая жизнь, или волшебный рог Оберона" // Проблемы вечных ценностей в русской культуре и литературе ХХ века. — Грозный: 1991. С. 173–176.

_Белый А. Крещеный китаец //Белый А. Серебряный голубь: Повесть, роман /Автор вступ. статьи Н.Утехин. — М., 1990. — С.543.

_ Максимов С. Нечистая, неведомая и крестная сила //Максимов. Собр соч. — М., б.г. Т.18. — С.227.

_ Пруст М. У Германтов. — М., 1980. — С.341.

_ Замятин Е. Воспоминания о Блоке //Русский современник. 1924. - N 3. — С.25.

_. Замятин Е. Воспоминания о Блоке //Русский современник. 1924. - N 3. — С.117.

_ Миндлин Э. Из книги "Необыкновенные собеседники" //Воспоминания О Максимилиане Волошине. — М., 1990. — С. 418.

_ Озеров Л.Максимилиан Волошин, увиденный глазами его современниками //Воспоминания О Максимилиане Волошине. — М., 1990. — С. 17.

_ Сравним с описанием у А.Цветаевой: "Драгоценное существование слова, как источника сверкания, будило в нас такой отзвук, который уже в шесть семь лет был мукой и счастьем владычества…Заткнув, на бегу словесного вихря, эти камни в это ожеррелье, те — в другое, мы согли отдохнуть в ощущении чего — сделанного. Д е т с т в о же, рог изобилия, задарив, не давал опомниться, мучил созвучиями, как музыка, опьянял и вновь и вновь лил вино…" Цветаева А.,1, с.64.