Старший камеры № 75

Комарницкий Юрий Павлович

Часть первая. ДЕТИ В ТЮРЬМЕ

 

 

Глава 1

Гуманизм — хорошее слово. Оно и звучит как-то приятно, и содержит в себе много такого, от чего наш брат, заключенный, трепещет словно лист на ветру.

В нашей тюрьме, рассчитанной на три тысячи человек, сидят восемь тысяч заключенных. Добрая половина среди них — так называемые малолетние преступники. Каждый божий день за решетку, с левой или правой корпусной стены, со стороны камеры, тоненькими хилыми руками цепляется заключенный и кричит: «ПАЦАНЫ!.. ГУМАНКА ВЫШЛА!.. ГУМАНКА!.. УРА!»

Через пять минут тюрьма дрожит от надрывных детских голосов, ликующих по поводу прибытия в тюрьму «Летучего голландца». «Летучий голландец» грезится сломленным морально и физически детям в образе гуманного акта, якобы возвестившего заключенным свободу.

Тюремные надзиратели всячески поддерживают эту версию.

Они хорошо знают: вера — это порядок, а порядок всегда нелишний в таком заведении, как тюрьма.

Массивная черная дверь открылась, и надзиратель втолкнул меня в камеру № 75.

В тусклом электрическом освещении увидел я бледно-землистые лица. Их было много. Они смотрели на меня сверху с нар, со среднего яруса, с пола и даже из-под нар.

В углу, возле параши, лежали несколько детских тел в изорванной одежде. Ткань матрасов тускло лоснилась от вековой грязи.

Почему меня бросили к несовершеннолетним? Опять медвежью услугу оказали биографические данные — упоминание об учебе в университете.

Как я уже написал, детей было много. В камере, рассчитанной на десять человек, нас было тридцать три.

Наверное, такую же картину можно было наблюдать в средневековье в трюмах испанских каравелл, перевозящих рабов на новое место жительства. Я стоял со своим матрасом, не зная, в какую сторону ступить ногой, чтоб не наступить на чью-то голову.

— Мужик, ты чё, старшаком к нам поставлен? — спросил меня оголенный до половины подросток. Видимо, он был на положении камерного короля, смотрел нагло и вызывающе.

— Каким старшаком? — спросил я, в то время еще толком не зная о своей миссии в камере № 75.

— Не гони, мужик, — тонкие губы передернула злая улыбка, — захотел масло хватать, так и скажи. Был тут до тебя один старшак, вчера ломанулся из камеры. Если бы не ломанулся, посадили бы на четыре кости и «манечка»…

Блатной жаргон был мне известен. В КПЗ я видел несколько человек из касты отверженных. Они, как и здесь, в камере, там ютились на рваных фуфайках. К ним не подходили, с ними почти не разговаривали. Даже пнуть ногой педераста не разрешал «кодекс» заключенных. Впрочем, как я увидел потом, время от времени их зверски избивали. Просто так, от камерной злобной тоски.

— Ну и чего он ломанулся? Вы хоть узнали? — спросил я.

— Цинканули с другой хаты, что был стукачом, пацанов вкладывал. Базар такой, — продолжал мой собеседник, — если чё узнаем — сам знаешь, и многозначительно на меня посмотрел.

Мне ужасно хотелось спать. После перехода из КПЗ в тюрьму нас подвергали множеству процедур. Где-то в нижних подвалах, уже не помню, в который раз, снимали отпечатки пальцев. Тюремный фотограф запечатлевал наши физиономии. Верзилы — надзиратели из вольнонаемных ощупывали нашу обувь в поисках супинаторов.

Расспросы и угрозы мне начали надоедать.

— Я пришел с воли, в других хатах не сидел.

— С воли тоже приходят менты, — вставил маленький заключенный лет 12–13 на вид.

— Давайте, пацаны, добазаримся, — я перешел на блатной жаргон. — Дайте мне любую нару, завтра на решетке все про меня узнаете. Матрос, так звали камерного заправилу, подошел к одной из нар. В камере воцарилась тишина. Распределение места является одним из наиболее торжественных камерных ритуалов. Наверху сваренной двухъярусной нары, под тряпьем, сжался живой комочек.

Матрос безжалостно сорвал с подростка рваную фуфайку и со всего размаху ударил кулаком по спине.

— Ну, Мороз, сваливай под нару. Ты миф, а мифу нара не положена.

В камере раздался смех. Смеялись в основном те, у кого были свои спальные места.

Среди камерной элиты встречались настоящие верзилы, с крепкими бицепсами, высокие и стройные. Но были здесь и подростки, похожие на карликов, с вялыми злобными лицами, у этих физическая сила в удерживании авторитета роли не играла. Они хорошо уяснили, что жестокость и злоба — здесь лучшее оружие. Их рассуждения в камерных спорах сводились только к одному: отнять личные вещи, принудить к мужеложству, стравить в драке.

Малыш, которого сгоняли с обжитого места, жалобно захныкал:

— Матро-о-ос, я больше не буду мифовать.

Это занятие оказалось бесполезным. Малейшее проявление слабости усугубляло положение вещей.

— Я тебе чё сказал, ишак?! — Матрос ударил его кулаком по голове, затем несколько раз по спине. Удары были тяжелыми, отзывались неприятным звуком: дух! дух! дух! — Сваливай под нару.

Малыша, которого сгоняли с нары, звали Саша, фамилия Морозов. Круглая стриженая голова, пергаментной белизны кожа, круглые голубые глаза, тоненькие ручки и ножки. Суд вынес ему десять лет колонии усиленного режима. Позже я писал ему кассационные жалобы, соответственно был ознакомлен с его преступлением.

Оно заключалось в следующем: четырнадцатилетний Саша Морозов в компании с 30-летним рецидивистом Максимовым совершил несколько преступлений:

первое — рецидивист Максимов ограбил магазин, с ним был и Саша Морозов;

второе — рецидивист Максимов снял часы и избил женщину, Морозов при этом присутствовал; Максимов ударил человека ножом, и тот скончался.

Во время всех этих преступлений Саша был вместе с Максимовым. За это он получил десять лет колонии усиленного режима. Впрочем, для его здоровья это можно считать смертным приговором. Розовые воздушные пузыри его легких вряд ли вынесут отравленную камерную атмосферу. Хрупкий позвоночник тоже долго не выдержит под беспощадными кулаками Матроса или ему подобных.

Я долго думал впоследствии над судьбой Саши Морозова. Мои кассации и помилования, которые я для него писал, конечно же, пополнили закрома целлюлозно-перерабатывающих комбинатов, которые могут делать план на кассациях, отправляемых заключенными. Что можно сказать об этом преступлении?.. Если, к примеру, взять и к ремню наглого пьяного мужика привязать на веревке собачонку, вряд ли она помешает ему делать то, что он захочет, как бы ни визжала…

Заключенные удачно назвали металлическую двухъярусную нару вертолетом. Когда шевелится человек внизу, а в тюрьме он шевелится в силу многих обстоятельств, человек на верхней наре чувствует себя, словно при испытаниях первых конструкций вертолетов. Меня долго мотало из стороны в сторону, но сон брал свое. Еще несколько мгновений я обалдело всматривался в землистые лица детей, затем окунулся в омут бредового сна.

Наступило утро следующего дня. Собственно, о том, что наступило утро, известили удары в массивную черную дверь. Дневной свет в камеру почти не проникал. Лампочка низкой мощности круглосуточно освещала прокуренные стены. За дверью были слышны шаги тюремной обслуги.

— Подъем! Па-а-а-д-ём! — кричала в открытую кормушку заспанная надзирательница. Ей нравилось подолгу и часто заглядывать в камеру. Обнаженные подростки явно вызывали у нее сексуальный интерес. Иногда она отпускала в камеру эротичные замечания:

— Эй, ты! Тебе на свободе нужно находиться, баб трахать, а ты госпайку жрешь.

Подростки дружно грохнули. Это замечание относилось к здоровому парню, который рисовался своей мускулатурой.

Ты, солидольщица, — парень подбежал к открытой кормушке, картинно вихляя тазом, — выйду на свободу — тобой займусь.

Надзирательница осклабила рот, набитый золотыми зубами:

— С твоим членом у меня нечего делать. У меня муж — здоровый, как Петр I, — продолжала она сыпать “профессиональным” юмором.

Серегу, так звали заигрывающего с ней парня, подобное замечание начало злить. Он постепенно вводил в разговор блатные прибаутки.

— Да кто тебе поверит, солидольщица, а ну базарь, как тебе пацаны устроили на воле шутку с солидолом?

Камера надрывалась от смеха. Историю с надзирательницей, которую окрестили солидольщицей, знали все в тюрьме.

Несколько лет тому назад освободившиеся ребята поймали её в темном переулке, сняли платье, трусы и вымазали снизу солидолом. Говорили, что они сделали это так хорошо, что ей пришлось обратиться в больницу.

— Заткнись, ворина проклятый! — солидольщица завизжала. — Я тебе устрою! Посмотришь, сегодня будешь в камере у педерастов, они из тебя “машку” сделают!

Тут уже перепугался Сергей. Надсмотрщица знала, чего больше всего боятся подростки. Провинившегося в чем-либо подростка бросали в наказание в камеру к педерастам. В такой камере сидели несчастные, лишенные даже элементарных прав узников в рамках тюрьмы. Обозленные на остальную массу заключенных, по вине которых они попали в камеру «прокаженных», «обиженки», как их называли, незамедлительно совершали насилие над вновь попавшим к ним заключенным. Сергей, по всему было видно, перепугался.

— Дежурненькая, — заискивал он перед дверью, — я же пошутил. Врач на больного не обижается. Прости подлеца.

За черной металлической дверью послышалась возня. Кор мушка вновь открылась. Показалась одутловатая физиономия разносчика пищи из заключенных. Подростки их ненавидели старинной ненавистью заключенных к тем же заключенным, но жившим в лучших условиях.

— Эй, хозбандит, кинут тебя к нам, жопу порвем на портянки, — крикнул кто-то из камеры.

— Ты! Рожа протокольная, вчера пайку недодал, давай сегодня больше, — крикнул еще кто-то.

Разносчик пищи дрожащими руками подавал сквозь кормушку половинки булок хлеба, дневную норму каждому заключенному. Изредка можно было увидеть его пугливые глаза и землистую физиономию. Затем дверь приоткрылась, и в пододвинутый к двери трехведерный бак было вылито полтора ведра желтой воды — так называемый чай. К «чаю» выдавалось по ложке сахара на брата и по кусочку масла размером с шашечный кругляш. Это была дневная норма для малолеток.

Возле камерного туалета — «торчка», скорчившись сидели несколько педерастов. Пайку, выделенную им, положили отдельно на пол. Несчастные взяли пищу и в углу на корточках стали есть. Остальные заключенные сели на скамейки за длинный деревянный стол и начали делить хлеб и сахар. С подоконника достали свертки передач родных и тоже стали делить между собой. Там были конфеты, сыр, вареное мясо, другие продукты. Те заключенные, которым все это было адресовано, получали по самому маленькому кусочку. Остальное забирала элита.

У меня права голоса еще не было. Было бы смешным диктовать свои правила скопищу покалеченных душ и характеров способных на все подростков. Кстати сказать, у многих малолеток было холодное оружие. Супинаторы все же просачивались в камеры. Эти тонкие кусочки хорошей стали часами затачивались о цементный пол. Затем из рабочих камер, куда выводили малолеток на работу, приносили кусочки дерева, и жгутами из материи заточенные супинаторы привязывались к деревяшкам в виде ручек. Получались острые ножи с короткими лезвиями. Ими была переполнена вся тюрьма. Позже я очень часто сквозь тюремное окно слышал стук молотков и визг пил из внутреннего дворика. Оказывается, это сколачивались гробы убитым в камерных стычках заключенным.

Заключенные камеры № 75 встали в один ряд у стены на утреннюю проверку. Такие проверки устраивались несколько раз на дню. Все сводилось к подсчету заключенных. За все время, что мне пришлось находиться в местах лишения свободы — в тюрьме и лагере, я убедился, что подсчет заключенных — излюбленное занятие администрации тюрем и лагерей.

Черная дверь во второй раз открылась за сегодняшнее утро. Вошли двое в военизированной форме. Глядя на них, я увидел готовые персонажи для юмористических рассказов. На прапорщике был мятый мундир, подпоясанный перекошенным ремнем. Фуражка сидела криво на узкой и длинной дегенеративной голове. Садистское лицо нервно дергалось. Дубак, как здесь удачно окрестили дежурных прапорщиков из вольнонаемных, в придачу был колченогий и походил на козла. По национальности он был или мордвин, или татарин, молол языком кривые, малопонятные слова. Женщина походила на грязную итальянскую кухарку, была непомерно толстой и с черными усиками на пористом лице.

— Кто дежурный? — затараторил “козел”. — Сколько тшеловек имеем налишие? Как шизнь?

В это утро дежурил по камере миниатюрный китайчонок Ван-Тун-Шан. Не лишенный юмора подросток вытянулся по стойке «смирно» и выпалил:

— В камере тридцать три человека, три педераста, все здоровы, покушали, дежурный по камере Ван, черточка, Тун, черточка, Шан, точка.

Утренняя проверка закончилась. Дежурные надсмотрщики в камере долго задерживаться не любили. После ухода дежурных наступали часы вынужденного безделья. Ложиться и сидеть после сна не разрешалось. Если кто-то из заключенных ложился или садился на нару, открывалась кормушка и раздавались угрожающие окрики охраны. Но все же камерные заправилы улучали минуты и ложились. Когда какой-либо малолетний получал несколько замечаний по этому поводу, открывалась черная дверь, заскакивали несколько охранников и уволакивали подростка в карцер. Из карцера подростки возвращались с багрово-красными подтеками на спине и ребрах.

На меня мало обращали внимание. Поначалу были расспросы о моем преступлении: что и как. Время работы «камерного телефона», каким являлась решетка, наступало ближе к вечеру.

Курить в камере официально запрещалось. Но сигареты и папиросы висели в мешках, подвешенных к нарам. Курить сигареты с фильтром имела право камерная элита, состоящая из 6–7 человек. Остальные курили махорку из картонной коробки с подоконника.

Разговоры в камере сводились к одному: кто за что сидит, рассказывались бесконечные истории о лагерных законах и о жизни в колониях, куда предстоит попасть. Но вот разговор принимал русло озлобленности друг к другу. Начинались придирки к слабым, затевались жестокие игры, где применялось прямое насилие. Особенно доставалось новичкам, а их ежедневно прибывало в камеру по нескольку человек. Вот и сегодня так называемую камерную прописку должен был пройти подросток по кличке Одесса. Матрос, Боцман и Серый, камерные вожаки, освободили посредине камеры место и поставили скамейку, которую здесь называли «трамвай».

— Садись, Одесса, будешь проходить прописку. Матрос взял толстую книгу, одну из взятых в тюремной библиотеке, встал возле сидящего Одессы:

— Будешь отгадывать загадки. Одну не отгадаешь — получаешь коц.

Коцами называли предмет для экзекуции. Обыкновенная металлическая ложка привязывалась к полотенцу. В конце прописки за неотгаданную загадку полагался один удар ложкой по ягодицам. От сильного удара коцом кожа не выдерживала, трескалась, как скорлупа ореха.

Одесса понимал, что от избиения он не отделается. Его давно не мытые руки с грязными ногтями заметно дрожали.

— Ну вот, Одесса, — Матрос ткнул ему книгу. — Перед собой ты видишь книгу Зака. С чего начинается и чем кончается книга Зака?

Одесса засуетился, глазки его забегали в поисках правильного решения. Минута промедления, и удар книгой по голове заставил его втянуть голову в плечи.

— Повторяю вопрос… С чего начинается и кончается книга Зака?..

Молчание — т-рах! Матрос бил его методически и без малейшей жалости. Этот подросток поражал меня своей бесчувственностью и прямыми садистскими наклонностями. Позже, когда он, сблизившись со мной, рассказывал о своих похождениях, я был потрясен.

Через некоторое время мозги Одессы, видимо, совсем затуманились. Он вращал глазами, в которых блуждала пелена частичного помешательства.

Я пошел на хитрость:

— Матрос, если он получит сотрясение мозга, тебя сразу же вложат. Зачем тебе еще одна статья за такого тупорылого, как Одесса?

Матросу это показалось существенным доводом. Он бросил книгу на скамейку и флегматично произнес:

— Эй, ты, Одесса, мерин висложопый, книга Зака ударами начинается и ударами кончается.

«Если это было только вступлением, — подумал я, — что же будет дальше?»

— Отгадай, Одесса, загадку, — продолжал Матрос. — Летела стая, совсем большая, сколько было сов?..

Одесса не знал этого идиотского каламбура. Слово «совсем» необходимо было разделить. Получалось «сов семь».

— Один коц заработал, — изрек судья. Прописка продолжалась. — Что отдашь: пайку, майку или кровное тело?

Полагалось ответить: майку, в крайнем случае пайку, но ни в коем случае не кровное тело. Это был намек на согласие к мужеложству.

Одесса оживился. В его хилых мозгах пронеслась мысль отвоевать свой авторитет через доказательство, что он свой парень и ему ничего не жалко.

— Пацаны, я отдаю кровное тело!

В камере воцарилось гробовое молчание.

— Ах, ты, пес паршивый! — к сбитому с толку Одессе подбежал Серый, подросток, который заигрывал с надсмотрщицей. — Ты чё гонишь?! Ты чё гонишь?!

Он подтянулся заброшенными за голову руками на решетке, выгнул тело и выброшенными ногами изо всех сил ударил Одессу в грудь. Тот свалился, затем встал, прикрывая руками самое уязвимое место ниже пояса.

— Еще один коц, Одесса, а ночью поговорим особо, — ухмыльнулся Матрос.

«Прописка» продолжалась. Подростки не знали пощады, как молодые волки. Единственное, чего они боялись в плане ответственности, — это быть брошенными в камеру к педерастам. Но в подобных случаях стражи порядка где-то отсутствовали. Кроме этого, за дверью следил «конь», то есть человек на посылках без лица и воли. Он ладонью прикрывал глазок.

Один из заключенных нарисовал что-то наподобие кошки. К стене подвели Одессу. Загадка, которую ему загадали на этот раз, дословному описанию не подлежит. Смысл ее заключается в следующем: Одессе предложили выбрать — или заниматься онанизмом, или (вторую часть можно привести дословно) “тигра мочить”, то есть бить. Запуганный подросток выбрал второе. Он тыкал кулаком в стену, ничего не понимая и не видя вокруг.

Я спросил: — Сколько он так должен бить?

— Пока кровь на пальцах не покажется, — ответил мне один из заключенных.

Вот она, звериная злоба и ненавистничество друг к другу, которые воспитывает подобная система. Ужас происходящего мало поддается осмыслению, если его воспринимать только через написанные строки.

Наконец из косточек на пальцах Одессы потекла кровь. Все шло по «закону», все успокоились.

— Откуда ты такой ишак взялся, опять не угадал. Ну ладно, кровь потекла, скажу: отгадка очень простая — тебе надо было сказать: «А зачем мне его мочить, ведь он не живой, а нарисованный».

Оказывается, тигр был не живой! Интересно, что бы ответил я или вы, задай вам такую загадку?

Под конец прописки измотанный и частично избитый Одесса был почти готов для больничной койки. Но основного наслаждения подростки ждали от избиения коцами. Одесса проиграл пятнадцать ударов. Подошел «палач» по кличке «Терешок». Беспристрастное помятое лицо, напоминающее перезревший огурец, бугристая кожа. Руки у этого подростка напоминали рычаги. Я понял, какой силы будут удары.

Одесса был в драных спортивных штанах. Это было одно и то же, будь он голым. Одессу положили на скамейку, и Терешок стал отсчитывать удары. Заступиться не было возможным. Могу вас заверить, что в подобном случае заступиться — значит подвергнуть себя пожалуй, самому страшному — со временем оказаться в положении педераста. У меня впереди было три года колонии. Разнеси малолетки по тюрьме весть, что я ущемлял их «права», мне пришлось бы либо кричать по-петушиному на параше, либо совершить преступление уже в рамках настоящего.

Удары были ужасными. После третьего-четвертого удара тонкое трико вспухло от крови. Одесса искусал губы, но все же приглушенные крики вырывались из его уст. Когда экзекуция закончилась, полуживой подросток на животе полез под нару. Эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами — я ее никогда не забуду. По этому поводу можно сказать только одно. Будь камера рассчитана на четыре-пять человек, а это для малолетних правонарушителей сделать необходимо, подобное явление не имело бы места. Но администрация тюрем не видит различия между совсем юными людьми, имеющими возможность исправиться, и рецидивистами. Всех меряют под один аршин, тем самым губят тысячи и тысячи людей.

Во второй половине дня, ближе к вечеру, наступило время тюремного телефона, о котором я уже писал. Из каких-то камер нашего корпуса доносились самые разные новости. В основном, это были сведения о тюремных грешниках, в чем-либо виновных по тюремным законам.

Крики затрагивали не только интересы малолеток. Из камер, где сидели взрослые, также поступали различные указания и приказы. Обрывочные крики носили такой характер:

— Хата 75! Хата 75, слышишь меня? — неслось неизвестно откуда.

— Хата 75 на решетке, говори!

— У вас в хате сидит Асмус, есть такой?

Глаза малолеток опять загорелись звериным огнем. Я это видел хорошо. Все взоры обратились на хилого, изможденного подростка. До этого я его разглядеть не мог. Он прятался где-то под нарой, но сейчас явно перепуганный, забился в промежуток между нарами.

— Говори, есть такой Асмус! Хата 75 слушает.

— Долби Асмуса, он ломанушка и кругляк, — донеслись слова, которые для Асмуса значили мучения и гонения на весь срок тюремного заключения. После этих слов, не требуя объяснений, место его уже определялось обществом педерастов — возле камерной параши.

«Ломанулся» на тюремном жаргоне означает, что Асмус по какой-то причине сам попросился в другую камеру. Чаще всего это происходило трагично. Систематически избиваемый подросток вырывался из рук тех, кто его бил (стучал в дверь) и умолял перевести его в другую камеру. Но и на этом его мучения не кончались, в чем вам предстоит убедиться. Вынужденный уход расценивался как сотрудничество с администрацией тюрьмы, и его начинали избивать и в других камерах. Что касается слова «кругляк», оно переводится так же, как и педераст, но в придачу этого заключенного подвергают минету.

Злые карлики-мыслители многозначительно поморщили лбы, и я понял, что судьба Асмуса будет ужасна. Один из камерных заправил, карлик-мыслитель по кличке Калуга, уже начал развивать вслух мысль, которую можно было ожидать.

— Ну рассказывай, чертило, кого вложил?! Ты когда пришел к нам в хату, почему не сказал, что твое место на параше?.. А мы тебе место за столом дали, хавал с нами. Теперь всем в хате распомоиваться надо из-за тебя, суки.

Я насторожился. Что такое распомоиваться, я не знал. Понимал только, что поскольку все в камере физически соприкасались с Асмусом, значит — все как бы стали прокаженными.

— Ну чё с ним, Серый, будем делать? — карлик-мыслитель посмотрел на Серого, который при малейшей возможности пускал в ход кулаки.

Серый сузил глаза, расставил руки, как борец на ковре, и пошел на Асмуса. Тот ощерил зубы в зверином оскале, и я увидел натуральную картину, одну из тех, которые, видимо, происходили в каменных пещерах наших предков. Асмус не говорил ни слова, он только принял естественную позу затравленного зверя. Серый подошел ближе, размахнулся кулаком, но неожиданно ударил Асмуса длинной ногой прямо в лицо. Тот упал, обхватив голову руками и завыл. Из носа и расквашенных губ текла кровь. Администрации, как всегда в такие моменты, не оказалось. Серый, как тигр, почуявший добычу, прыгнул на распростертое тело, одной рукой зажал Асмусу рот, а второй методично стал бить по грудной клетке кулаком и ребром ладони по почкам и печени. Во мне проснулось бешенство. Я подбежал к Серому, схватил его за руку и потащил от Асмуса.

— Хорош! Завязывай — кричал я, — кого ты бьешь? У тебя силы в десять раз больше!

Серый на меня злобно уставился.

Заострять конфликт с первых же дней своего «интенсивного» пребывания в камере малолеток мне не хотелось.

— Серый, ты же не дурак, — начал я лавировать, — неужели тебе его совсем не жаль? — говорил я, зная, что подобные слова один раз могут смягчить подростка, жаждавшего крови.

— Посмотри, Серый, на него, у него же явно ТБЦ. Загнется в камере от кровохаркания, будет грех на душе.

Малолетки как-то заинтересованно на меня посмотрели. Я понял, что у них в душе есть еще человеческие струны, но они запрятаны слишком далеко, иначе просто невозможно выжить.

Асмус, как и Одесса перед этим, всхлыпывая, полез под нару. Камерный закон восторжествовал. Осталось только загнать Асмуса на парашу, но этого вопроса никто не касался.

Серый сел на нару и закурил. Затем закурили все. Мыслитель-карлик Хухря, сидя по-турецки на наре, наморщив лоб, решал новую для себя проблему. Наконец подошло время к заинтересовавшему меня распомоиванию.

— Короче, так, пацаны, — изложил Хухря хитромудрую по замыслу задачу: — Асмус хавал на том конце стола, возле него сидел Хохол, Ван-Тун-Шан, Куцый, Одесса и Додя. Они там терлись меж собой, они и будут распомоиваться.

Хитрый Хухря решил задачу элементарно просто. Камерная элита была ограждена от процедуры, которая заключалась в следующем: каждому, из названных Хухрей, в металлическую кружку, до половины заполненную водой, насыпали по пять ложек поваренной соли. Соль растворялась, и «запомоенные» подростки выпивали содержимое своей кружки. Не знаю медицинских последствий от подобного употребления, но смотреть на лица пьющих было тяжело.

Как только конфликт разрешился, черная дверь открылась и в сопровождении специального воспитателя-офицера в камеру пришла учительница.

Общеобразовательная система распространяется в обязательном порядке и на заключенных малолеток.

Другой вопрос: необходима ли учеба в камерных условиях? За все время моего пребывания воспитателем малолетних правонарушителей я ни разу не убедился в необходимости учебы детей в камерных условиях.

Флегматичные, безэмоциональные учителя занимались с детьми только благодаря повышенной оплате за так называемую вредность. Приход учителя являлся всего лишь отдушиной для морально и физически измученных детей и в какой-то мере пре рывал их истязания друг другом. Камерные заправилы продолжали гримасничать и вести глупые разговоры, а подавляющее большинство, не вникая в лекции учителя, отдыхали.

Учителя в своем большинстве были с убогой моралью и мало чем отличались от надзирательского состава. Мне запомнилась учительница русского языка Кира Сергеевна. Увидев селедку, которую выдавали малолеткам как вспомогательный паек, Кира Сергеевна воскликнула вполне искренне:

— Ого! Какую хорошую рыбу вам дают. Мы на свободе такую не видим, а вас такой жирной селедкой балуют. Вам хо-ро-шо…

В этих стенах ее слова звучали кощунственно.

Учебы, как таковой, не было. Отметки выставлялись просто так, за одно сказанное впопад слово, да и то кем-то подсказанное. Вместо затрат на подобных учителей, лучше увеличить паек того же, так необходимого организму детей, сахара. Ведь десятки и сотни тысяч этих детей страна захочет видеть полноценными тружениками. Какой же смысл калечить детские организмы, чтобы затем лечить от дистрофии, психических расстройств, туберкулеза и других болезней, которые считаются изжитыми в наше время?

 

Глава 2

В камере ко мне начали относиться несколько иначе. Я это почувствовал. За жестокостью и озлобленностью большинства подростков скрывались нежные детские души.

Каждый из ребят боялся тюремной клеветы, которая вела к унижению. То, что я пытался защитить некоторых из них от насилия, породило симпатию. Камерные заправилы, особенно карлики-мыслители, уже затаили на меня злобу.

Цинично иронизируя, они пытались по-своему трактовать преступление, за которое я находился здесь. Вскользь затрагивали мою личную жизнь на воле, ничего о ней, по существу, не зная. В камере находились несколько детей из интеллигентных семей. Один, по фамилии Физик, — сын главного архитектора города, второй — из семьи управляющего трестом. Ребята постоянно ютились возле меня, было видно, что они боятся.

Вечером, когда все улеглись, начинались не менее отвратительные картины, чем днем. Весь цементный пол был устлан матрацами. Как я уже писал, камера до отказа была заполнена детьми. Один из заключенных, чечено-ингуш по национальности, перелез с нары на пол и стал что-то нашептывать одному из подростков. В камере стояла тишина, было ясно, что все прислушиваются к происходящему. Подросток, к которому приставал чечено-ингуш, о чем-то его умолял, тот угрожал, настаивал. Я прислушался и постепенно стал вникать в разговор.

— Чего ты боишься, никто не узнает… Я тебе сказал — возьми!

— Не тронь меня, Хезыр, я тебе свою посылку отдам, только не тронь.

Я все понял и решил во что бы то ни стало помешать назревавшему насилию. Разговор продолжался.

— Ты мне сразу понравился. Придем в зону, я за тебя заступаться буду.

— Нет, Хезыр, оставь меня, прошу!!!

— Я же сказал, возьмешь! — раздался удар, ребенок заплакал. Нервы у меня напряглись до предела. На свободе — в другом мире — я слышал о подобном, но до меня по-настоящему не доходило, что человек способен на столь омерзительные поступки.

Витя, так звали подростка, продолжал отнекиваться и плакать, и я не выдержал:

— Слушай, Хезыр, Витек — мой земляк и сосед по дому. Давай его сюда, я сам с ним побазарю. Понимаешь, по старшинству…

Меня поняли так, как я хотел. Вокруг сдавленно захихикали. Малыш полез ко мне на верхнюю нару. Он был из семьи рабочих, сидел за кражу велосипеда. Сажать за подобное несовершеннолетнего человека в тюрьму — преступление. Мы долго разговаривали. Ждать «веселых» событий всем надоело. Незаметно интерес малолеток перешагнул из одной точки камеры в другую.

На этот раз кривоногий верзила, казах, подозвал к себе одного из касты «прокаженных». Бардасов, так звали малолетку, покорно подошёл к наре казаха. Да, это была суровая тюремная реальность. Сломленный морально, симпатичный молодой парень, уже не мог сопротивляться. Он покорно полез под нару. Сердце у меня бешено колотилось, но сделать что-либо было невозможно. Под нарой происходила возня, камера оживилась. После казаха под нару полезли Серый, потом Матрос. Через некоторое время под нарой раздался плач, затем послышались удары, затем снова плач.

— Парни у вас совесть есть? — спросил я, зная, что за этим последует. Да и о какой совести могла идти речь?

Калуга высунул из-под нары свое старческое лицо:

— Пацаны, старшак до х… на себя берет. Может, завалим его?..

Стечение обстоятельств пришло мне на помощь. Открылась черная дверь. В камеру заскочили два надзирателя. Они явно были пьяны. Наступая на лежащих, подошли к наре, где лежал Калуга, вывернули ему руки и потащили в карцер.

Калугу забрали за разговор в ночное время. Такие вещи в тюрьме строго наказывались.

В камере царило напряженное молчание. Я отправил своего соседа вниз. Попытка склонения его к мужеложству повториться уже не могла. Кроме того, за камерой следили. Глазок на двери время от времени пропускал луч света. Измотанная за день нервная система просила отдыха. Кошмарный день кончился. Как бы услышав мои мысли, китайчонок Ван-Тун-Шан изрек философскую мысль: «Еще один день прошел, а значит, ближе к свободе и ближе к смерти». Эти слова, сказанные совсем еще ребенком, были просты и правильны, словно сказаны самим Богом. Видимо, Бог вложил эти слова в уста Ван-Тун-Шана. День закончился. Камера засыпала.

Калугу привели только утром. Интуиция подростка подсказывала ему, что сводить со мной счеты после ночного отсутствия небезопасно. Власть в камерах в основном менялась во время отсутствия кого-либо из камерных королей. Подростки, сами того не осознавая, моделировали государственную власть: отсутствие королей никогда не было для них безопасным после возвращения из крестовых походов.

Впрочем, не только для королей. Что касается тюрьмы, здесь дела обстояли не менее жестоко.

Позже, когда мне пришлось побывать в других камерах, я столкнулся с этим явлением. Приведу один эпизод: в одной из камер, куда меня бросили после камеры малолеток, находился заключенный по фамилии Розембаум, полуеврей, полунемец. Используя свое долгое пребывание в камере, он установил среди взрослых порядки даже более жесткие, чем у малолеток. Пожилых заключенных подвергали избиению металлическими коцами. Отнимались хорошие вещи, золотые коронки насильно снимались раскаленными ложками и обменивались у надзирателей на чай. Розембаум — широкоскулый, с выпученными глазами — у меня сразу же вызвал неприязнь. Он долго выяснял кто я, из какой камеры явился, видно было, что он очень хотел меня уличить, но по тюремному телефону передавали про меня только хорошее.

Так вот, этот самый Розембаум долго собирался в суд. Камерные шефы старались на судебное заседание одеть лучшие вещи, по возможности произвести хорошее впечатление. Для этого отбирались вещи у вновь прибывших в камеру. Розембаум долго отбирал вещи и наконец выбрал подходящее пальто, костюм, обувь. Члены его «семьи», а их было трое, проводили своего шефа в лучшем виде. Через некоторое время после того, как его увели в суд, в камере началось брожение. Здоровенный бородатый мужик по кличке Жан-Маре вспомнил, как Розембаум издевался над его сыном, который ранее сидел в этой камере. Начали всплывать обиды. Заключенные раскопали, что один из приближенных Розембаума сидел за изнасилование, но об этом умолчал. Второй его «семьянин» сидел за растление собственной дочери. В общем, это даже для тюрьмы были подлые статьи. Их тут же начали избивать, сбросили под нары…

Вечером открылась черная дверь, и заявился Розембаум. Он с порога уверенно направился к своей наре.

Кто-то его спросил:

— Сколько дали?

— Ништяк, — небрежно бросил Розембаум, — свой трояк получил.

Но тут перед ним вырос Жан-Маре:

— А теперь, Розембаум, ты от меня получишь, — он схватил ошалелого Розембаума за грудки и здоровенным кулачищем со всего размаха ударил по зубам. Удар был громадной силы. Розембаум кубарем полетел через всю камеру и, обливаясь кровью, грохнулся на пол. Зубов мы больше у него не увидели. Но это было только началом.

Заключенные, которых он тиранил, стали пинать его ногами. Затем по команде Жана-Маре выдвинули на средину камеры длинный стол, повалили на него Розембаума. Жан-Маре сорвал с него штаны и на наших глазах изнасиловал. Заслуженная кара восторжествовала. К вечеру избитый Розембаум подбежал к двери, начал колотить кулаками и головой в дверь, кричать:

— Режут! Убивают! Заберите меня отсюда… Ре-жут!

Заскочили охранники и, как говорится на тюремном жаргоне, выдернули Розембаума из хаты № 38.

На следующий день мы узнали, что его назначили старшим в камеру, где сидели педерасты. Для тюрьмы это было обычным концом обычного насильника. Моя жизнь проходила словно кошмарный сон. Порой реальность была настолько чудовищной, что я сомневался в правильности своих поступков. Ржавое колесо машины правосудия крутилось нехотя, медленно, оставляя обломки и кровь.

Общий язык с большинством малолеток я нашел. То, что я им писал кассационные жалобы, вскоре разнеслось по другим камерам.

Время от времени меня с разрешения администрации по просьбам малолеток выводили в другие камеры, где я изводил бумагу. Никогда ничьи жалобы в тюрьме не разбирались. Редкие случаи пересмотра дел и редчайшие случаи освобождения из тюрьмы происходили только благодаря хлопотам родственников, находящихся вне этой системы.

Вспоминаю один случай, когда камеры посещал прокурор по надзору. Нас, естественно, заранее подготовили, словно мы должны выступать в телепередаче. Открылась черная дверь. Вошел дряхлый казах с испитым лицом, в засаленном прокурорском мундире, с ним — начальник тюрьмы. Началось очередное состязание в показуху между органами юстиции и администрацией тюрьмы. Звучали избитые фразы: «На что жалуетесь?.. Учитесь хорошо?.. Га?.. Что?..» Прокурор в придачу был глухой. Он что-то записывал в свой драный блокнот, не дослушав первого подростка, обращался ко второму. Русский язык поборник закона знал крайне плохо. Говорю совершенно искренне: то, что я увидел, напоминало дрянной спектакль, где участвовали полупьяные актеры. Прокурор еще немного потоптался в камере и исчез в сопровождении охраны. После прокурорского обхода нас повели на прогулку. Обычно прогулка происходила в “каменных мешках” основного внутреннего двора. Дворики по размеру не превышали камеры. Вместо потолка — ряды колючей проволоки и густая решетка. Наверху по трапу разгуливали престарелые, но верные ветераны тюремной охраны.

За стенкой, в смежных “каменных мешках”, находились женщины. Мы с ними переговаривались. Но иногда прогулка для некоторых заканчивалась маленькой трагедией. В перекличках с женщинами сыновья узнавали матерей, те в свою очередь узнавали своих детей. Не обходилось без истерических рыданий. В этой атмосфере я уже успел отупеть, такие сцены терзали душу и сердце.

«Карлик-мыслитель» Калуга не простил мне вмешательства в камерные порядки. В углу, на своей наре, он шушукался со своими приближенными. Я знал, что речь идет обо мне.

Однажды, утомленный всем этим безумием, я лег на нару и забылся в свинцовой дремоте. Сквозь сон я почувствовал, что меня за полу пиджака пытаются стащить вниз. Я с силой рванул пиджак, но внизу его кто-то крепко держал. Тогда я повернулся на бок, свесил руку и схватил подростка за кисть руки. Он вскочил, вырывая руку. Это был высокий казах, чем-то похожий на атлета-африканца.

В камере его звали Мухан.

— Ну, что дальше? — спросил я.

Он молча нагло продолжал стаскивать меня с нары. Нетрудно было понять, что затевается драка. Я соскочил с нары и схватил его за руки ниже плеч. Тогда он нырком подхватил меня подмышки и начал валить на лежавших на полу подростков. Этот подлый прием меня разозлил, и резкой подсечкой правой ноги я легко повалил его на пол. Он выпустил мое тело, я же сел на него сверху. Но вдруг неожиданно я получил сильный удар в лицо. Мухан вновь применил очередной подлый прием, ударил меня снизу головой в лицо. На губах я почувствовал соленый привкус крови. Кулаком я резко ударил Мухана в челюсть и, оттолкнувшись от него, встал.

Дружки на помощь ему не пришли. До сих пор не пойму, или это была моя проверка на крепость, или обыкновенная трусость перед силой.

Вечером некоторые из камерных заправил демонстративно точили супинаторные ножи. Я понимал, на кого рассчитана вся эта показуха. Но страха не испытывал. Слабостью здоровья, в общем, я не отличался и даже в случае поножовщины решил стоять за себя до последнего. Но на этом все и закончилось.

Мухан больше драку не затевал, а старички вроде Калуги не привыкли подставлять свои лбы под удары.

День близился к концу. После вечернего кипятка, называемого чаем, с нар уже не гоняли так часто.

Иногда мой взгляд невольно останавливался в углу: там, возле параши, лежали камерные «прокаженные». Жестокое обращение тех же собратьев заключенных, казалось, не имело границ. Когда эти несчастные пытались уснуть, кто-то из основной массы направлялся к унитазу, умышленно наступая несчастным на головы, спины, животы. Среди обиженных далеко не все были педерасты. В угол загоняли за кражу, за донос, за изнасилование, но в основном страдали от клеветы, а значит, невинные. Я долго думал, как прекратить в камерах довольно частые акты мужеложства, но ничего путного мне в голову не приходило. Но все же поиск породил выход из положения. Я вспомнил одну знаменитую и простую поговорку: «Клин клином вышибают», именно клин клином… Перед сном, когда уши у всех были открыты для восприятия разных былей и небылей, как всегда была затронута излюбленная тема о мужеложстве и обиженных. Мой час настал.

— А вы знаете, пацаны, откуда пошло мужеложство? — спросил я, хотя особенных познаний у меня в этом вопросе не существовало.

— Так не знаете?.. Корни этого постыдного занятия уходят слишком далеко. Этого толком не знает никто. Одни источники утверждают, что мужеложство зародилось в монастырях среди монахов. Ближе к нашему времени в австро-венгерской армии это стало модным среди офицеров. Но везде и во все времена мужеложство вызывало у нормальных людей отвращение.

И тут я нанес свой самый главный удар. Знал, что этот удар оставит след в психологии этих запуганных существ, которым еще необходима ласка родителей, теплое молоко, сахар и зеленые лужайки.

— Пацаны, а вы знаете, в западном мире, между тем, кто хочет совершить акт мужеложства, и тем, кто соглашается, разницы не видят…

В камере воцарилась гробовая тишина…

— Как не видят? — прошелестели чьи-то сухие губы.

— Очень просто, — ответил я веселым голосом, — и тот, кто сверху, и тот, кто снизу, называются педерастами. Разделяют только педераста активного и пассивного. А слово применяется для обозначения одно.

Кому-то стало тесно, затрещали нары, у кого-то пересохло в горле, раздался сухой кашель, кто-то потянулся за махоркой, закурил. Я молчал. Знал, что сейчас с секунды на секунду обязательно поступят вопросы. И вопрос поступил. Грубый по своей прямоте, но поставленный в этих условиях правильно. К тому времени я уже успел получить в камере кличку. Основную роль в этом сыграли корни моей фамилии. Я не протестовал, да и в свою очередь это опять сближало меня с правонарушителями.

— Ну ты чё-то, Карабин, и сморозил, — раздался голос Матроса, — не по уму. Педерасты для того и существуют, чтоб с ними спать.

Он искал выход из создавшегося положения. Мой вывод затрагивал самые сокровенные стороны их жизни.

— Люди сидят по десять-пятнадцать лет, ты чё, хочешь сказать, им педерасты не нужны?..

— На это, Матрос, я тебе тоже отвечу.

Мне необходимо было его втянуть в разговор. Мне ничего не стоило выиграть в камере любой психологический спор. Я только опасался, как это часто бывало, что недостаток аргументации с их стороны заставит многих из них перейти на пошлую демагогию. В таком случае спорить было бесполезно.

— Вот вы здесь, в тюрьме, утверждаете: — «Кто жил на воле хорошо, тот живет хорошо и в тюрьме». Так вы говорите?

— Так, так, давай дальше, — послышалось откуда-то нетерпеливое.

— Это смотря как понимать «жил на воле хорошо». Нормальный мужчина, который хорошо живет на воле, живет хорошо, в моем понятии, исходя из следующего: у него есть деньги, хорошая квартира, женщина — одна или несколько — не знаю, у кого как. Так вот, Матрос, как же ты мог жить на воле хорошо, если уже за три месяца здесь в тюрьме лезешь на педераста. Значит, ты на воле жил плохо, женщин у тебя никогда не было, ты уже голодным пришел сюда. Да и срок у тебя не отсиженный, только начался. А может у тебя слишком кровь горячий? — поддел его шуткой в грузинском стиле.

В камере все захохотали. Матрос не нашел, что сказать, но выход из положения нашел самый элементарный — засмеялся вместе со всеми.

— Просто все вы здесь, — я завершал свою краткую лекцию, — занимаетесь самой настоящей чепухой. Корчите из себя бывалых уголовников, а сами торчите за ворованные велосипеды и конфеты из киосков.

Матрос продолжал смеяться. Мои доводы его, конечно, задели, но все же это был тип закоренелого уголовника, и виду он не подал.

После обеда освободились две нижние нары. Органически мне неприятный Калуга и еще один малолетка ушли по этапу в колонию. Мне предложили нижнюю нару. Я перетащил свой матрас вниз. Внизу было гораздо удобнее, можно было лежать, как старшему, в любое время. Но это относилось только к нижним нарам. Верхний ярус в глазах надзирателей, если днем был занят, портил камерный пейзаж. На моей наре постоянно сидели ребята. Потянулись бесконечные беседы, в которых раскрывались души и судьбы подростков.

— Ван-Тун-Шан, иди сюда, поговорим, — позвал я маленького симпатичного китайчонка. Он был одет в спецовочный костюм, и мне стало смешно. В такие же костюмы в свое время был одет весь Китай. Правда, на Ван-Тун-Шане он болтался, как на вешалке.

— Ложись рядом, поболтаем, — он лег ко мне на нару, я обнял его рукой.

— Расскажи, за что тебе влепили два года.

Ну и что вы думаете, я услышал?.. Люди, люди!.. Я услышал старую как мир историю, в которой цепь роковых обстоятельств завершилась звеном, которое сыграло правосудие.

Отец китайчонка, перебежчик из Китая, мать бросил, жил с другой женщиной. Мать запила, бродила по пивным, ночевала где попало. Тринадцатилетний Ван-Тун-Шан и его шестилетняя сестренка жили в полупустой квартирке, где единственной мебелью была старая кровать с металлическими шарами. Вечно голодные дети питались где попало, собирали по столовым объедки. В школу Ван-Тун-Шан не ходил, и, единственное, что для него сделало государство, его поставили на учет в милицию. С этого момента он стал трудным подростком. Он действительно был трудным, только в том смысле, что трудно добывал себе кусок хлеба. Впрочем, добывать приходилось на двоих. Сестренке тоже есть хотелось. И вот однажды в уличном киоске они увидели конфеты и лимонад, которого не пробовали давно.

Ночью Ван-Тун-Шан выбил стекло и утащил несколько бутылок лимонада и ящик конфет. Так и застали их работники уголовного розыска — лежавших на кровати и лакомившихся прямо из ящика. Следователем по этому «сложному» делу был назначен молодой казах. Не вникая в суть дела по-человечески, он квалифицировал это правонарушение как кражу со взломом.

В результате — два года колонии, грязь, мужеложство, опять голод и полная моральная деградация. Этот случай далеко не единичный. Здесь на таких преступлениях делают карьеру. Работая в милиции, эти люди оставляют за собой горы трупов, подобно смерти во время эпидемий чумы или холеры.

В камере раздались взрывы смеха. Я убрал руку, попросил Ван-Тун-Шана встать. Перед глазами предстало новое изобретение садиста Матроса: на коленях, низко согнувшись, по-восточному, стоял Одесса. Штаны у него были спущены, остро торчал грязный зад. В анусе торчала вогнанная до половины ученическая ручка. Словно дрессировщик возле покоренного зверя, рядом стоял Матрос. Он повернулся лицом к камере и торжественно изрек:

— Граждане заключенные, — перед вами птица аист. Он вам счастье принесет.

Я не знал, что делать. Было смешно, но в то же время я осознавал, что это типичное насилие. Матрос разрешил Одессе выдернуть «оперение». Морально сломленный Одесса хлюпал носом и поскуливал. Свой авторитет он потерял безвозвратно.

Одесса до этого в других камерах унижал себе подобных. Но, естественно, это не было причиной для издевательства над ним здесь, в камере.

— Ну ладно, Матрос, пошутил и хватит. Я вижу, ты не можешь жить спокойно. Если тебе дали маленький срок, так ты хочешь здесь добрать? — Я ему намекнул на то, о чем мне рассказывал во время наших личных бесед он сам. Однажды этот подросток поведал мне следующее:

— Вот я, Карабин, сижу тут за туфту, а не за дело. Ударил одного козла по пьянке ножом. Это по сравнению с тем, что мы делали, — пустяки. Если бы узнали, что мы творили в нашем городе-дикаре, мне бы светил вышак.

— Расскажи, Матрос, время как-то убивать надо.

— Короче, собираемся мы вечером кодляком восемь-десять человек, хорошенько вмажем, ловим баб и насилуем.

У меня по коже мороз пошел. Оказывается, на воле он баб видел. Теперь я понял, что за этими словами стояло. Такой лгать не будет.

— Ну и сколько вы так баб попробовали? — поинтересовался я. — Одну, две?

— Да ты чё, Карабин! Скажи лучше двадцать или тридцать — не ошибешься. Мы к этому привыкли. Как вечер, так идем на дело.

Мне было не по себе. Он же мое беспокойство расценил, как неверие ему.

— Может, ты мне не веришь? Вон сидит Мухан, — он указал на казаха, который со мной завязал драку. — Мухан всегда был со мной вместе, не даст соврать.

Но я ему верил. Такие лгать не будут, рассказывая обо всем том, что связано с насилием и садизмом.

— Ну и как вы это делали?.. Расскажи хоть один случай.

Матрос задумался. Затем по его губам поплыла спокойная, задумчивая улыбка садиста.

— Идем мы как-то по глухой улице ночью. Никто нам долго не попадался. Смотрим, идут муж с женой. У нее пузо, беременная. Мы все кучей вышли на дорогу, стали их теснить к обочине. Ее муж говорит: «Ребята, что вам нужно, оставьте нас в покое». Наш один пацан сорвал с него шапку, а Мухан ударил “пузырем” по башке и вырубил. Потом мы повалили бабу, оттащили ее в канаву, и сняли трусы.

Меня бил озноб. На губах Матроса блуждала та же мертвая улыбка. Он продолжал.

— Прошлый раз первым был я, а на этот раз полез Мухан, — он посмотрел в угол, где лежал его товарищ по «ратным делам». — Ну и Мухан кричит: «Матрос, мне живот мешает!» А я ему кричу: «Наступи коленом, сразу меньше станет».

Матрос засмеялся и продолжил:

— Мухан залез на нее, а тут ее муж очухался и кинулся на Мухана. Но тут его один пацан трахнул “пузырем” уже из-под “огнетушителя” — 750 грамм. Он снова отрубился. Короче, мы сделали свое дело и ушли.

Как я мог в тот момент поступить? Вы скажете: избить, заявить охране?.. В тюрьме, где камеры кишат подонками всех мастей, это занятие ни к чему бы не привело. Рассуждать на свободе легко, но я убежден, что ни один заключенный в тюрьме не смог бы добиться наказания для другого преступника, находясь в заключении. Своим заявлением он бы только подписал себе смертный приговор.

Я не знаю дальнейшую судьбу этого подростка, но, единственное, на что надеюсь, Фемида рано или поздно воздаст ему по заслугам.

Проходили дни, этапы сменялись этапами, я по-прежнему оставался старшим камеры № 75. О свободе я уже не думал. Мне стало казаться, что так было всегда: утренние проверки, подсчеты, запуганные подростки — с одной стороны, и творившиеся бесчинства — с другой.

Иногда нас выводили в рабочие камеры сколачивать ящики. Рабочие камеры находились в нижних этажах тюрьмы. Узкие переходы, ведущие туда, проходили мимо камер смертников.

Мы умудрялись на ходу отодвигать тот или иной волчок на черной двери, и заглядывали в камеры смертников. Ничего особенного там невозможно было увидеть. В тусклом освещении сидели обыкновенные понурые люди. Серые лица, серые стены, серая одежда. Двери, ведущие в эти камеры, отличались от камер верхних этажей тем, что на них в придачу к обыкновенным запорам навешивались амбарные замки. Все это еще раз подтверждало, что самая незыблемая в мире машина — правосудия. Такие вот замки, видимо, висели на дверях камер во времена Петра и Екатерины.

Изредка, когда нас совсем заедали вши, которыми в камере кишело, нас выводили в прожарку одежды. Эта варварская процедура по отношению к плодам человеческого труда всегда вызывала у меня возмущение. Происходило это так: мы снимали с себя рубашки, брюки, пиджаки и развешивали в огромной ржавой камере. Камера закрывалась, и туда поступал горячий пар. После такой обработки вещи превращались в изжеванное тряпье, пригодное только для свалки. Но другой технологии в тюрьме не существовало. Не менее упрощенной была и тюремная медицина. Страдающим кожными заболеваниями подросткам сваливали в кучу различные мази: «Выбирайте, которая нравится по цвету».

Помню, как одному подростку, страдавшему зубной болью, медсестра принесла спичку с ватой, смоченной зеленкой:

«Помажь зуб, все пройдет», — сказала эта подделка под медсестру. Позже мы узнали, что эту тупую развращенную девицу устроили в тюремную часть по знакомству. До этого в городе ее знали как обыкновенную потаскуху. Судьбы и здоровье детей вверялись посторонним людям, далеким от любого участия.

 

Глава 3

Перед Новым годом мне удалось лечь в тюремную больницу. Естественно, это было крайне трудно. Пришлось просить, угрожать, доказывать, прежде чем мне оказали эту «милость». В больничке, как ее называют, я попал в двухместную камеру. Пол в камере был цементный, единственное отличие от общих условий — простыня и наволочка. Питание несколько лучше в смысле количества пищи. Лечение я здесь получал, как и все остальные — витаминные уколы. Витамины на все случаи жизни. В камере, в которую меня поместили, уже находился один заключенный, оказывается, это был убийца. В пылу ревности он убил свою любовницу. Этот тип совершенно не переживал о содеянном, но возможно, что это было маскировкой. Вывод делаю по тому, что он все надеялся, что его признают психически ненормальным. Это убийство у него было вторым. Первое убийство он совершил в несовершеннолетнем возрасте. Об убитой он выражался своеобразной для него поговоркой: «Пускай с ней черви спят». Цинизм этой фразы меня не переставал удивлять до конца нашего совместного пребывания. Что касается его внешности — таких сухощавых лысых мужичков бродит на свободе тысячи и миллионы.

В больнице меня долго не держали, через десять дней, спустя два дня после Нового года, я опять был помещен в камеру № 75. За эти дни в тюрьме и моей камере произошли грандиозные события. Я оказался прямым участником окончания этих событий. Дело обстояло так: находясь в больнице, я слышал, что в тюрьме была предпринята групповая попытка к бегству. Малолетки одной из камер под руководством старшего камеры решились на этот ставший трагичным шаг. В момент, когда надзирательница открыла дверь в камеру, малолетки за волосы втянули ее внутрь и связали. Затем они выбежали в тюремный коридор, по нему выбрались во внутренний двор тюрьмы. Старший камеры, зная расположение тюрьмы, использовал малолеток для отвлекающего маневра. Старший с одним подростком побежали в другую сторону, а остальные, брошенные малолетки, заметались во внутреннем дворе. Здесь они столкнулись с хозобслугой из заключенных. Хозяйственники стали выплескивать из ведер под ноги детям горячую баланду. Дети скользили, падали, подоспевшая охрана всех до единого переловила. Только старший камеры с одним малолеткой из приближенных сумели достичь построек, которые прилегали к тюремной стене. Старший успел забраться на стену, но раненный из автомата солдатом охраны, свалился вниз. Малолетку, который повис на пристройке, стащила собака. Солдат не стал унимать разъяренного пса, взбешенное животное вырвало зубами клок щеки у распростертого на земле подростка. Все это рассказывали, когда я вернулся в камеру из больницы. Но было это, оказывается, не все… Больше всего меня заинтересовали события, которые произошли в новогоднюю ночь в камере № 75.

Здесь подростки были участниками случившегося. В том, что они говорили правду, мне незамедлительно пришлось убедиться. А случилось в эту ночь следующее: Дед Мороз не пришел поздравить заключенных детей. Говорят, тюрьму Санта-Клаус посещать боится… Слишком здесь много горя, поэтому его волшебные свойства бессильны. Но все же после 12 часов ночи уснувших детей с Новым годом поздравили — в стиле средневековой инквизиции. Черная дверь с шумом отворилась, в камеру ввалились три младших офицера-казаха из тюремного аппарата. Офицеры были зверски пьяны, им, видно, хотелось порезвиться. Они выстроили сонных подростков под стенкой и устроили психологическую «игру» на манер той, которую устраивали садисты в концлагерях. Суть этой «игры» была крайне примитивна: первому стоящему в шеренге подростку приказывали бить кулаком по лицу второго. Если подросток отказывался, его уводили в карцер и там до бесчувствия избивали. Через эту экзекуцию прошли все, вплоть до старшего, который был приставлен к детям вместо меня. Многие из детей исполняли их требования. Избиение длилось несколько часов, вплоть до утра. Я не верил своим ушам. Такое невозможно представить в наше время. Но мне пришлось поверить своим глазам. Лица у малолеток были в синяках. На теле у многих я своими глазами видел бесчисленные багрово-синие подтеки. Все это свидетельствовало само за себя.

Я написал обстоятельную жалобу. Мы ее решили передать не через администрацию тюрьмы, а иным способом: на свидании с матерью один из малолеток передал ей нашу жалобу с подписями всех заключенных камеры № 75. Мать же в свою очередь передала ее прокурору по надзору этого города. Началось расследование.

Тюремное расследование в поисках истины я назвал бы односложно — могилой. Так случилось и на этот раз… Сначала пришла воспитательница, тоже в чине младшего офицера, и начались уговоры: «Ребята, не нужно этого делать… Я с ними училась… С них ведь звездочки снимут», — упрашивала она нас. Но малолетки отказывались брать обвинения обратно. Тогда к начальнику тюрьмы вызвали меня: «Вы молодец, очень грамотно написали жалобу, что я для вас могу сделать?» И тут же:

«Уговорите малолеток забрать свои показания обратно».

Уговаривать ребят я не стал. Зверство пьяных молодчиков из тюремной администрации возмутило меня до глубины души.

Малолеток обрабатывали несколько дней. Затем, убедившись, что уговоры бесполезны, применили старый принцип: разделяй и властвуй.

Камеру расформировали. Там, в других камерах, используя страх и неуверенность детей, из них все же вырвали нужные для оправдания офицеров показания. Так и закончился этот «маленький» инцидент в новогоднюю ночь.

Я остался в камере один. По непонятным мне соображениям администрация оставила меня старшим той же камеры.

Но «свято место пусто не бывает» — говорит народная пословица. Открылась черная дверь, и в камеру, держа в руках мешок, вошел новый жилец. На малолетку этот заросший щетиной парень походил мало. С виду ему было 20–22 года. На его руках я увидел татуировки, сделанные профессиональным лагерным изобразителем.

Он небрежно бросил свой вещевой мешок на одну из нижних полок нар, сел, закурил и обратился ко мне:

— А чё, земеля, эта хата пустая?

Объяснять мне не хотелось, я односложно ему ответил:

— Разогнали.

— А какой здесь сидел режим? — поинтересовался он.

— Сидели пацаны из общака, — ответил на жаргоне я.

— Значит, разогнали чертей, — как-то гордо сказал он и вслед бросил фразу, из которой мне стал понятней его гордый тон:

— Я пойду на усиленный режим, вторая ходка.

Знакомиться мы не спешили. В камерных условиях, не зная друг друга, общепринятые человеческие правила знакомства отходили на второй план. Я и он ничего не знали друг о друге. Случись, к примеру, что кто-то из нас был прежде на положении униженного или обиженного, а здесь, не зная об этом, мы жали бы друг другу руку, последствия не замедлили бы сказаться. Знакомство обычно происходило таким путем:

— По какой статье сидишь? — спросил я его.

Он назвал, не помню под каким номером, но разбойную статью. Вслед за этим мне был задан тот же вопрос. Я ответил:

— Статья нормальная — 7-ая…

— А часть какая? — он уже дружелюбно посмотрел на меня.

— Часть вторая, дали ни много ни мало — три года, — ухмыльнулся и подумал: «Как это много — три года, вырванных из человеческой жизни»!

— Короче говоря, моя кликуха — Наркоша. Я из города Балхаша… Первый срок сидел в Петропавловске, теперь пойду на усиленный в Усть-Каменогорск, — сказал он.

Я назвал ему свою кличку и объяснил, что я был в этой камере старшим и что камеру расформировали по такой-то причине.

Как я и думал, услышав, что я — старший камеры, он насторожился и наполовину замкнулся. Старшим не доверяли, и это было вполне закономерно. Большинство из старших систематически доносили администрации обо всем, что делалось в камере, и жестоко за это расплачивались. Я быстро уяснил, что методы борьбы с негативными явлениями внутри камерного мира должны базироваться на честности между друг другом. Борьба должна носить сугубо внутрикамерный характер, не выноситься на суд администрации, где наказывались в основном невиновные. Через 20–30 минут в камеру вошел новый заключенный. Он тоже сидел вторично. С Наркошей они были знакомы. Новенький решил перед товарищем порисоваться своей приверженностью к уголовному миру и его традициям.

— Старшак? — бросил он в мою сторону. Наркоша ответил:

— Старшак.

Он подошел к моей наре и неожиданно бросил свой мешок мне на колени.

— Давай, дергай с этой нары, я на нее упаду!

Такого поворота событий я не ожидал. Наглый подросток меня в прямом смысле слова взбесил. Я согнул в колене ногу, толчком сбросил на пол его мешок.

— Ты рожа!.. Что, ворина, ох…й? — отрезал я на блатном жаргоне, завершая фразу матом. — Полегче на поворотах, а то сейчас возьму трамвай, получишь по башке!

Такого отпора он не ожидал. Глаза забегали, сразу было понятно, что он лихорадочно ищет выход из создавшегося положения. Как я и ожидал, выход им был тут же найден.

— Он чё, путевый? — указав на меня, обратился вновь прибывший к Наркоше.

— Путевый… Торчит тут уже пять месяцев. Я про него в других хатах слыхал, — неожиданно для меня сказал приятную новость Наркоша.

— Ладно, упаду на эту нару, — как бы сделал мне одолжение.

— Пока никого нет, нужно место хорошее забить, — словно ни в чем не бывало подмигнул мне.

Итак, свой авторитет на первых порах я поддержал. Камеру заполняли 16—17-летние парни, уже умудренные жизнью в тюрьме и в колонии. Они по-хозяйски занимали места. Во избежание впоследствии инцидентов, я в компании нескольких так называемых путевых отбирал и распределял по статьям свободные места. Путевых определить было нетрудно. И я, и вновь прибывшие их знали заочно. Что касается распределения мест, места на нарах получали все, кроме сидевших за изнасилование, извращения и уже где-то приобретших репутацию отверженных.

Через некоторое время наша камера вновь превратилась в трюм рабовладельческой каравеллы. Вместо десяти человек нас опять было тридцать три. На полу сидели и лежали. Из-за ужасной тесноты «закон» нарушался. Места под нарами, предназначенные только для педерастов, занимались заключенными всех статей.

Под предлогом того, что я пишу кассационные жалобы, я незаметно писал краткие рассказы, заметки, стихи. Считали, что я завел песенник, переписываю стихи и песни. Здесь многие ребята клеили книжечки, рисовали на платках и майках цветной пастой всевозможные рисунки. Чтобы рисунки сохранились, делался солевой раствор и на ночь ткань оставляли в солевой жидкости. На следующий день ткань споласкивалась в воде и таким образом рисунок закреплялся. Все это разрешалось и поощрялось, чтобы отвлечь детей от действительности.

Иногда в тюрьму приезжали следователи, и тогда того или иного подростка уводили на беседу к следователю. Порою после таких бесед подростки рассказывали вещи, несовместимые с понятиями «справедливый», «гуманный», «неподкупный».

— Ну что там новенького, расскажи Соловей? — поинтересовался я. Подросток явно чем-то маялся, вздыхал, беспрерывно курил. В его несложившемся характере происходили ломки, бури, в такой момент сделать ложный поступок ничего не стоит. Я это понимал.

— Тебе скажешь, Карабин, а ты не поверишь, подумаешь, что сп….л, — выматерился только что возвратившийся с «дружес кой» беседы

заключенный Потап Максимов по кличке Соловей.

— Ладно, ложись рядом и рассказывай. Только чтоб никто не слышал.

Он прилег рядом. Я услышал очередную историю:

— Ну этот козел, следователь Малдабаев, мне говорит: «У тебя, Максимов, бандитизм, кошелек у гражданки Сологуб забрал. Так? При поимке у тебя нашли нож, а это уже вооруженный бандитизм. За него ты по статье получишь до 15 лет», — Соловей облизал губы, перевел дух, продолжил: — Короче, следователь базарит: «На мне, Максимов, висит три нераскрытых преступления — обворованные магазины. Тебе все равно сидеть, возьми их на себя. А эти магазины у тебя на срок не потянут за давностью совершения преступления».

Теперь уже сухие губы облизал я. Все оказалось проще пареной репы: следователь «раскрывает» преступление, про двигается по службе, а забитый, с необсохшим молоком на губах подросток получает 15 лет, идет отбывать наказание в колонию для малолетних преступников, амнистии не подлежит, а затем уходит в колонию для взрослых, где досиживает 13–14 лет. Да!..

Годами чужой жизни у нас любят разбрасываться, словно это не годы, а прохудившиеся домашние тапочки. «Три года можно просидеть на тюремном унитазе» — гласит камерная поговорка. Но я уверен, зародилась она не в камере, а там, в кабинете следователя, который, не испытав мучений и ужаса затравленных, щедрою рукой раздает года и комбинирует по «договоренности» Уголовный кодекс.

Кто по воле рока бывал в местах лишения свободы, знает: одним из самых мучительных и в то же время сладостных чувств для человека, лишенного свободы, является сон. Когда погружаешься в омут сна, получаешь возможность забыться, увидеть себя счастливым и свободным. Но пробуждение ужасно… Оно убивает мысль, чувства и плоть. Открываешь глаза, и вновь перед глазами серые стены камеры, тусклый свет светящейся круглосуточно лампочки. Легкие заполняет спертый, переполненный миазмами воздух. Не верится, что где-то там, за серыми казематами, цветет степь, поют птицы, бродят не ощущающие своего счастья люди. Вспоминаю два навязчивых желания, сопутствующих мне за все время пребывания в неволе. Первое из них — это мечта уйти в широкую бескрайнюю степь. Идти долго-долго, просто так, навстречу солнцу днем и звездному горизонту — ночью. Второе желание не столь поэтично. Оно сводилось к возможности войти в дешевое кафе, сесть в уголке, заказать обыкновенную пищу, насладиться спокойствием, пищей, созерцанием свободного выхода. Читатель, возможно, усмотрит в подобных желаниях банальность, но могу вас заверить: случись возможность исполнить это в тех условиях — и человек на вершине счастья.

Дни тянулись однообразно. Я не хотел торопить ржавое тюремное колесо административного аппарата, не требовал отправки в колонию, которая явно затягивалась. Впереди еще предстояло испытать одну из исправительно-трудовых колоний этого степного края.

 

Глава 4

Однажды после очередного вывода на работу, по возвращению в камеру, нас ожидал сюрприз: в ней находился незнакомый нам тип — маленький, плюгавенький, с круглым брюшком, весь какой-то обрюзглый, с бегающими колючими глазами на одутловатом лице. Лет ему было около пятидесяти, его облик свидетельствовал, что на воле этот тип вел безалаберный образ жизни. Малолеткам он не понравился.

— Моя фамилия Пьянков, — представился он. — Я назначен в камеру вторым воспитателем.

Мне стало все ясно. Администрация, мне не доверяя, закрепила еще одного старшего, который, без сомнения, является обыкновенной подсадной уткой.

— За что сидишь, папаша? — в первую очередь задали ему вопрос малолетки.

— У меня большой срок будет, дело очень серьезное, — стал объяснять он.

— Ты приговор показывай и статью говори. Кто тебя знает, чем ты дышишь?

У каждого заключенного на руках имелось обвинительное заключение, где описывался состав совершенного преступления. Но Пьянков его показывать не спешил.

— Еще не принесли, — не глядя в глаза ответил он.

По всему было видно, что он что-то крутит.

Один из заключенных, по кличке Хан, подошел к Пьянкову и неожиданно большим и указательным пальцами схватил его за нос:

— Ты, мерин висложопый, показывай объебон!

Этим матерщинным словом заключенные называли обвинительное заключение. По сути, оно означало обман.

— У нас уже есть старший, — Хан указал в мою сторону, — второго нам не нужно.

В какой-то мере я был польщен, но в случае избиения Пьянкова, крайним в этой истории оказался бы я. В администрации рассудили бы однозначно — натравил на конкурента!

— Эй пацаны, так не катит, — вмешался я. — Хан, отпусти мужика. Что, закона не знаешь, мужиков за 50 лет долбить нельзя.

Что касается закона, он существовал только на словах. В камерах избивали людей всех возрастов, всех, кто был слаб и не мог за себя постоять или в чем-то провинился.

Хан недовольно отошел от Пьянкова. У всех заключенных в камере злые глаза. Мое заступничество никому не понравилось — Пьянков определенно вызывал какое-то раздражение.

Пьянкову дали верхнюю нару. Этот тип на свободе был, с его слов, главным энергетиком города. Образование у него имелось, это я сразу понял, но в его причастии к одному громкому делу, потрясшему Казахстан, я сомневался.

Вечером, когда все улеглись, мы потребовали от Пьянкова подробно рассказать, за что он находится в этих стенах.

— Я замешан в известном вам деле подпольной меховой фабрики. Хищение превышает десять миллионов рублей, — начал Пьянков свой рассказ. — Вы, наверное, знаете подробности этого дела, — обратился он к нам.

— Давай, мужик, гони все с самого начала про это дело, — затребовали малолетки. — Дохнуть еще успеем…

— Недалеко от нашего областного города, в городе-спутнике N. успешно была запущена и работала меховая фабрика. Параллельно с официальными делами дирекция этой фабрики вела подпольный прием меховых шкурок, а затем производила реализацию изделий в крупнейших городах страны. Изделия реализовывались через определенных лиц, работающих в торговле. Специально снаряженные на север агенты скупали за бесценок меховые шкуры, доставляли их на фабрику, а затем уже готовые изделия превращались в деньги. Основателями второй нелегальной фирмы являлся председатель конторы адвокатов, заслуженный юрист Д. Деньги, естественно, текли рекой.

— Так вот, желая выйти на международные рынки, председатель «общества» раздобыл пригласительные билеты на международный пушной аукцион.

Кроме всего, Д., посредством этого предприятия, хотел выехать за границу на постоянное место жительства. Но на аукционе им заинтересовались органы внутренних дел. Следы привели в маленький казахстанский город на меховую фабрику. Операция длилась длительное время. Москва не посвящала в свои планы местные органы, поскольку все слои местного правления в той или иной мере были замешаны во взятках и хищениях. Когда «святых братьев» взяли, — хрипло засмеялся Пьянков, — я, фактически маловиновный, оказался тоже здесь.

— Что ты все вокруг да около, говори ясней: за что сидишь? — обратился к нему я, чувствуя, что высказываю желание всех в камере.

Глаза Пьянкова суетливо забегали.

— Я им продал на фабрику бобину кабеля для электростанции, — он назвал огромную длину кабеля, сечение и марку, в чем я ничего не смыслил.

— Ну и сколько тебе заплатили?

— 100 тысяч рублей. Но у органов нет доказательств, бобина проржавела, нет ничего, даже клейма изготовителя.

Чепуха сказанного была очевидна. Во-первых, судя по такому сложному делу, Пьянков никогда не стал бы утверждать, что в нем участвовал. Во-вторых, все эти бредни о ржавчине рассчитывались на уже порядком проржавелые в камерных условиях мозги.

Я промолчал. Будучи человеком доброй воли, любые проявления насилия и агрессивности в камере были мне органически неприятны. Ребята тоже молчали, интуитивно они чувствовали, как и я, в словах Пьянкова ложь.

Тем временем мой новоиспеченный помощник оживился. Чувствовалось, что ему во что бы то ни стало необходимо пере хватить в камере хоть малость инициативы командования. Чтобы завоевать авторитет малолеток, он стал нам рассказывать, как хорошо жил на воле, о своих всесильных друзьях, в состав которых входил даже начальник милиции. Это явно рассчитывалось на отсрочку, в случае если ребята захотят пересчитать ему ребра.

Его болтовню я слушал мимоходом, но вдруг изумился, услышав, что мой помощник читает малолеткам стихи. Стихи были благородного содержания, возвышенные, поэта 30-х годов. Возвышенная наивность даже на свободе могла вызвать раздражение, а здесь, в стенах, звучала прямо-таки кощунственно. Он плел что-то про какого-то Кольку, который в порыве ревности ударил поклонника его любви Таньки пером в бок, а затем искал своей смерти.

Господи! Эти истерзанные дети, которые погибали по нескольку раз на дню от страха быть оклеветанными, от тоски по матери, от голода, вшей и различных кожных заболеваний, они видели в этой самой Таньке в бальном платье обыкновенную смазливую дрянь. А в страдавшем Кольке, который потерял свободу из-за бабы, и в том пострадавшем глупце, что не обошел беду стороной, — дураков.

Эти стихи звучали до идиотизма глупо и напыщенно, даже мне хотелось подойти и врезать Пьянкову пару раз по одутловатому рылу.

Один из заключенных по кличке Лещ все же оборвал Пьянкова:

— Ладно, мужик, глохни, — и обратился ко мне: — Давай, Карабин, расскажи что-нибудь про пиратов.

Роясь в памяти, я им рассказывал про веселые братства джентльменов удачи, про острова в Карибском море, где пираты устраивали свои базы, в сотый раз пытаясь отвлечь их от непосильных жизненных гроз, заряжал душевный аккумулятор бесшабашными историями.

Утром, часов в десять, Пьянкова, как и предполагалось, повели якобы на разговор со следователем. Визит явно носил предательский характер, поскольку вечером был повальный обыск в камере. Охрана отняла у нас несколько супинаторов и атрибуты, нужные для нанесения татуировок. Ребята откровенно обвинили Пьянкова в роли провокатора, я опять не дал его избить. На следующий день его опять вывели в другую камеру, якобы писать кассационную жалобу. Тюремный шпионаж был налицо. События разворачивались довольно быстро. Видимо, фортуне надоело томить меня восемь месяцев в камерных стенах, охранник крикнул мне в кормушку, чтобы я к следующему утру собирался с вещами.

До моего ухода из камеры № 75 произошел инцидент с Пьянковым. Когда Пьянков рылся в своем вещмешке, заключенный Хан подсмотрел у него то самое обвинительное заключение, которое Пьянков якобы не получал. Парни насильно отобрали листы и зачитали. Оказалось, наш «делец» был обыкновенным алиментщиком. Припоминаю дословно строки из его заключения: «Приходил к жене пьяный, буянил на лестничной площадке, показывал жене и соседям фигуры из трех пальцев (фиги)…»

Бить Пьянкова не стали, но дни его пребывания в камере № 75 были сочтены.

Утро следующего дня принесло мне неприятность. Все думали, что я ухожу на этап в колонию. Мне приготовили на дорогу лучшую пищу, чай, сигареты, сахар. Я был совершенно убежден, что ухожу по этапу.

Но когда меня вел сухопарый охранник — азербайджанец, я услышал от него следующее:

— Не боишься? Идешь к другому режиму, там не любят тех, кто пользовался льготами малолеток.

Я остановился ошеломленный. Вот она, благодарность администрации за то, что восемь месяцев я всеми силами удер живал в камере возможный максимум физической и моральной чистоты. Меня бросают в другую камеру, где, возможно, умышленно распространили обо мне клевету. Что мог я ответить любопытному церберу?..

— Не боюсь! Я с пацанами жил хорошо!

Наконец на одном из длинных переходов охранник отыскал нужную ему дверь. Он пропустил меня вперед, открыл дверь, я вошел в незнакомую мне камеру. В камере стояла завеса табачного дыма. Стены, в отличие от камер, где содержали малолеток, не белились, постельное белье не выдавалось. На цементном полу, на нижних и верхних нарах сидели люди с землистыми лицами. Проходить дальше было некуда, я стоял у двери, держа в руках мешок.

— Откуда, земеля? — спросил меня парень лет двадцати пяти, по национальности ингуш.

— Был старшим в хате малолеток № 75.

Все затихли, заинтересованно на меня посмотрели. Я был хорошо одет, это всегда имеет немаловажное значение. Естественно, если я хорошо одет, у меня может быть чай, золотой товар уголовного мира. Чай я им отдал, они тут же стали резать на полосы тряпки, зажигать и в кружке варить смолянистую жидкость, именуемую чифирем. Чифирь я не любил, хотя впоследствии в колонии, где порой голод и холод едва не сводили с ума, к нему пристрастился, но это обычно с выходом на волю проходит, прошло и у меня.

Вечером по камерному телефону стали выяснять, не ущемлял ли я малолеток в их правах. Ответ был положительный, мне дали верхнюю нару, где мне пришлось ютиться в паре с еще одним заключенным, поскольку количество заключенных опять же превышало положенную норму втрое. Верховодили в этой камере трое: Аслан, Гера и Бык.

Аслан, кажется, меня понял и мое постоянное молчание воспринимал правильно. Я использовал свое небольшое умение рисовать — разрисовывал цветной пастой майки, иногда делал татуировки, — этого мне хватало, чтобы иметь сигареты, которые выменивал на эти рисунки.

Иногда Аслан пускался в воспоминания. Мне всегда в такие минуты было немного смешно. Воспоминания прерывались восклицаниями: «А вот ты жил красивой жизнью?.. Были у тебя красивые девушки? Ходил ты по кабакам?»

Эх, что вы понимаете… Подобные вопросы он задавал не мне, интересно, что только мне он их не задавал. В душе этот парень злым не был.

Тащунчик Гера был худым рябым типом. Он вечно сидел в грязного цвета майке на наре и рассказывал новые подробности, как из ружья убил какого-то мужика. Третий, Бык, — тупое, без конца бессвязно матерящееся создание, — за счет этого и физической силы временно пребывал в составе элиты.

Опять потянулись дни и недели. Питание здесь было такое же, как и у малолеток, за исключением кусочка масла. На обед в капроновую миску выливались пшенная бурда со сваренной с костями мелкой рыбой. На второе — пшенная каша, политая подсолнечным маслом. Что касается чая, желтую водичку называть чаем я не осмеливаюсь. Ложек у многих из нас не было. Ели, сгибая капроновые тарелки, хлебая из них, нагребая гущу хлебом. Места за столом хватало на 6–8 человек. Остальные ели где придется, в основном на нарах. Иногда из узкого проема из-под нар вылезало существо, которое приводило меня в ужас. Этот сломленный морально и физически человек месяцами жил под нарами. Дело в том, что в этой сырой камере с цементным полом под нарами стояли лужи, спать там было невозможно.

Все, у кого не было нар, ютились в центре камеры на двойном слое матрацев. Этот же изможденный человек из-под нар не вылезал по два-три дня. В туалет он не ходил.

— Парни, кто этот мужик? — спросил я.

— Бомж, он привыкший, пусть лежит, — ответил мне Аслан.

— Нет, парни, он тут в эту неделю ел два раза, а в туалет вообще не ходил. Точно загнется под нарами.

Все на меня недоуменно посмотрели. До человека под нарами никому не было дела. Охранники при проверке заглядывали под нары, хохотали и с фразой: «Он еще живой?», уходили из камеры.

Моему терпению подходил конец. Рядом умирал человек, истощенный, падший, но все же человек.

Я подошел к двери и начал колотить:

— Дежурный!.. Забери в больницу человека… Умрет — будешь отвечать! — это подействовало. Чем больше безответственности, тем больше у нас боятся ответственности. Вошли два охранника. Мы посторонились.

— А ну вылазь… Эй, бич… Вылазь! — под нарами было тихо.

Пришлось раздвигать нары и вытаскивать это существо на свет.

Когда его, не дышавшего, вытащили мне стало страшно. Это была натура рисунков Гойи. Оскаленный рот с запекшейся в уголках губ кровью. Синее лицо, лысый череп, длинные закрученные ногти…

Перепуганные охранники ушли за медициной. Вскоре пришли один из врачей и два человека из хозяйственной обслуги. Несчастного подхватили под руки и уволокли. Был ли он еще жив или умер, мне это до сих пор неизвестно.

День, ночь, день, ночь, бесконечная каша дней и ночей. Суд давным-давно состоялся, но баланды из овсяной крупы с разварившейся вместе с костями рыбешкой хватает на всех. Главное — хорошенько обезличить, отнять в каменных мешках побольше здоровья.

Но вот, кажется, этап…

Да, это был этап. Наконец нас, пропущенных физически и морально сквозь тюремную мясорубку, изъеденных вшами и кожными заболеваниями, решили отправить в исправительно-трудовую колонию.

Я часто задаю себе вопрос: почему места лишения свободы у нас в стране именуют «исправительно-трудовой колонией»? О каком труде идет речь, если условий для труда в колониях не существует?

Если человек и желает работать, этот процесс будет прерван или в начале, или в середине, или в конце работы той существенной мелочью, которая является связующим звеном единого божьего процесса: в начале работы заключенного не накормят и не выдадут вовремя рукавицы, а в середине рабочего дня пьяные надсмотрщики (прапорщики) используют его в своих же целях, то есть принести, подать, «почесать пятки». В конце же рабочего дня за невыполненную работу он будет наказан мордобитием, что является роковым стимулом для дальнейшего желания трудиться. Фарс! Фарс! Фарс! Везде и всюду, во всех проявлениях и на каждом шагу.

Впереди будет еще одно испытание… Сумею ли я выдержать предстоящее?

 

Глава 5

В тюремном дворе под «парами» стоял фургон, именуемый заключенными «автозаком». По излюбленному принципу администрации: «В тесноте да не в обиде» — нас, как селедку в бочку, загоняли в его черное нутро для транспортировки на железно дорожный вокзал к поезду. Сдавленный со всех сторон другими заключенными, я стоял со своей котомкой, ожидая дальнейших событий. Машина затряслась по дорожным ухабам, заключенные матерились, стонали, охали в невероятной тесноте. В двух закрытых клетках машины, рассчитанных на одного человека, перевозили двух женщин.

Неожиданно пьяные охранники внесли «оригинальное» предложение нам, сбитым в кучу, стоящим фактически на одной ноге:

— Эй, вы, у кого есть деньги, можете зарулить в клетку к девочкам. Пока доедем до вокзала, успеешь палку поставить, — предлагал, похихикивая, голос азербайджанца-охранника из-за решетчатой перегородки внутри машины. Заключенные насторожились.

Такие случаи здесь бывали часто. По договоренности с заключенными женщинами охрана, нарушая закон, наживалась на животной потребности людей.

Какой-то заключенный живо ухватился за предлагаемое. Послышался сиплый голос:

— Давай, начальник, у меня есть деньги, только побыстрее, чтобы успеть.

В клубке тел началась возня, это имеющий деньги протискивался к перегородке, чтобы отдать охране и быть запущенным в ящик к особе женского пола.

Раздался скрежет открываемой двери, смех, циничные шутки заключенных. Многому происходящему в этой системе я уже перестал удивляться, но омерзение, охватившее меня в тот момент, было безграничным.

Между держащими в руках автоматы охранниками закона и уголовниками не было никакой разницы. Везде подонки, везде грязь, везде отсутствие малейшего проявления человеческого достоинства.

Между тем в фургоне всем было весело. Со всех сторон неслись циничные прибаутки и замечания. Мой сосед, седой рецидивист со стажем, не переставал выкрикивать:

— Спеши, братишка, осталось пять минут, скоро вокзал.

С другой стороны, кто помоложе, комментировали событие по-своему.

— Мужик, как там у нее с зубами… хи-хи-хи… все на месте?.. Пацаны, он беззубую старуху дерет? Хи-хи-хи!

Я не ханжа и не чистоплюй, возможно, все это было весело, но все же кажется — человек везде должен оставаться человеком, если к нему приклеилось название «хомо сапиенс», что переводится как «человек мыслящий».

Все происходило своим чередом.

Буквально перед самым прибытием на железнодорожный вокзал «счастливый» обладатель лагерной потаскухи вернулся в общую массу заключенных. Подробно описывать мораль таких женщин я здесь не стану, поскольку придется несколько обобщать, что может обидеть прекрасную половину нашего общества. Могу лишь несколько описать, как выглядели эти особы, когда я их увидел при перегрузке из автофургона в вагон. Возраст одной и другой приближался к пятидесяти годам. Измочаленные, морщинистые лица, седые, слипшиеся от грязи, взлохмаченные волосы, плоские фигуры с полуспущенными дырявыми чулками на тонких ногах.

Наконец нас растолкали в темные зарешеченные клетки в вагоне. Положенная на квадрат норма загрузки опять превышалась в три раза. Опять для расположения измученного тела пришлось принимать положение змеи. Перед этапом на «счастливую» дорогу нам был выдан паек: булка хлеба и маленький кулек сахара. Что касается положенной банки консервов, она нам только полагалась по бухгалтерской ведомости. Консервы, видимо, больше были нужны полупьяному конвою на закуску.

Поезд тронулся. Под непривычный слуху монотонный стук колес каждый предался воспоминаниям о тех счастливых дорогах, которые были у нас когда-то там, на воле.

Хотелось плакать или потихоньку подвывать.

На верхнем ярусе, где разместился я, можно было лежать, внизу же, тесно прижавшись друг к другу, заключенные могли только сидеть. Впрочем «только» подходит как к нижнему, так и к верхнему ярусу. Пространство между верхней сплошной полкой и потолком не позволяло изменить позу и сесть.

Вскоре время взяло свое, нам захотелось есть. «Прокаженные» ехали в отдельном купе, так что все продукты мы объединили и приготовили ужин из ломтей хлеба. Сахар перемешали с сухим чаем. Эта смесь именовалась «сушняком»: на сухую сахар и чай. Мы черпали ложками, заедая сухим черным хлебом. Через 10–15 минут с ужином было покончено, все опять заняли первоначальные позы.

Спустя некоторое время мы поняли роковую неизбежность подобного ужина. Хлеб, чай и сахар в наших желудках под воздействием температуры и под влиянием неподвижности раздули наши желудки, принесли ужасную тяжесть, боль и жажду.

— Начальник, выведи в туалет, — попросил один из нас проходившего по коридору охранника.

— Солдат, дай водички, — попросил мой сосед, которому явно стало плохо. Из купе охраны раздался полупьяный голос:

— Заткнитесь, суки! Посцать будем выводить в десять вечера! Тогда и воду получите!

Время было около шести часов вечера. Подобное заявление конвоя было явным издевательством.

В других клетках происходило то же самое. Крики усиливались. Люди не могли терпеть.

— Начальник, выводи в туалет, жаловаться будем, — опять раздались крики, уже содержащие угрозу.

У пьяных конвоиров это вызвало звериную злобу. Конвоиры забегали, гремя сапожищами, заглядывали в наши клетки, выискивали тех, кто кричал. Наконец, как бывало всегда в подобных случаях, из клетки вытащили запуганного старика и начали его избивать.

Все закричали… Вагон задрожал от взбешенных криков. Конвоиров стали в открытую обзывать и материть.

— Что вы делаете, псы!.. За что издеваетесь?! Вы люди или фашисты?!

Бунт всех клеток подействовал на конвой. Они решили удовлетворить наши ничтожные просьбы, но сделать это с иезуитской изобретательностью.

— Сейчас будем выводить в туалет, но только посцать! — пьяный охранник кричал громко, чтоб было слышно во всех клетках. — Каждому даем времени, пока сгорит спичка. Если не успеешь — пойдешь в туалет завтра.

Что значит оправиться за двадцать секунд, мы еще не знали. Когда дошла очередь до нашей клетки, первые заключенные, которых уже выводили, тут же возвращались с болезненными гримасами.

— Издеваются гады. Парни, готовьтесь заранее, расстегивайте штаны и вытаскивайте…, иначе не успеть.

Как я понял это был полезный совет.

Дошла очередь и до меня. Как только я оказался на коридоре с расстегнутыми брюками, солдат ткнул меня кулаком в спину и приказал бежать в конец вагона, где находился туалет. Там возле открытой туалетной двери стояли два солдата. Один из них ударил меня ребром ладони по затылку и втолкнул в туалет. Второй зажег спичку. Туалет не закрывался. Кое-как выдавив из себя несколько струй, я выскочил из туалета и после очередных ударов по затылку и по спине был отправлен в свое купе.

Через такую процедуру проходили все заключенные.

Туманное ранее лицо садизма в местах лишения свободы приобретало для меня реальный облик.

С той поры я часто задаю себе один измучивший меня вопрос: интересно, почему доброта не может отработать свои проявления до таких тонкостей, как зло и насилие?

Какой философ мог бы на это ответить?

Несколько лет спустя, проезжая по этой дороге в комфортабельном купе, я вспоминал все происходящее со мной в те «удивительные» годы и написал под впечатлением стихотворение:

По дороге по этой когда-то За решеткой я ехал глухой. Ныло сердце, оковами сжато, Псом больным выл отнятый покой. А затем — плеть, укусы и волки, Беспросветность степных лагерей. Лай конвоя, холодные полки И ухмылки продажных друзей. Эх, дорога, ты видела много. И меня, молодого глупца, В подведенье большого итога В клетке зэка куда-то везла. Видит бог, ты меня научила И прощать, и любить, и ценить. Ясно то, без тебя б и не было То, чему предназначено быть.

Итак, после вывода в туалет, нас, фактически не справивших нужду, решили напоить водой. Последовательность садистов-конвоиров была удивительной. В дрожащие кружки полилась живительная влага. Впрочем, слово «полилась» необходимо заменить на «пролилась». Ошалелые от жажды заключенные оттесняли кружки соседа. Каждый торопился подставить свою посуду.

Конвоир не пытался регулировать поток воды. Матерясь, он разливал воду на пол, наклонял канистру до такой степени, что струя выхлестывала содержимое некоторых уже наполненных кружек.

— Хорош! Другим не достанется, — «сострил» он и ушел, едва наполнив три кружки.

На этом благотворительность пьяного конвоя закончилась. Задыхаясь от испарений, мучимые жаждой, болью в желудке, в мочевом пузыре, мы пытались погрузиться в спасительный омут сна. Где-то за полночь бредовый сон прервали душераздирающие крики, доносившиеся из клетки, в которой этапировали женщин. Там находилось несколько молодых девиц, осужденных за рас трату, работавших продавщицами. Молодые девушки, фактически не падшие, стали объектом насилия пьяных конвоиров. Солдаты матерились, требовали, звучали окрики:

— Ну че, ты, сука, ломаешься!..

— Дай е….ть, что, для зэков себя бережешь?

Девушки рыдали, слышались истерические выкрики:

— Нет! Лучше убей, гад!.. Отпусти… Помогите!..

Вагон мигом проснулся. Из всех клеток раздавались угрозы в адрес озверелого конвоя.

Окажись мы в тот момент на воле, участь конвоя была бы решена.

— Эй вы, менты поганые, псы дешевые, отпустите девушек, — кричали мы, стуча кружками и ногами в жестяную обшивку вагона.

Вопли, громыхания, матерщину и плач слышала, наверное, вся ночная степь, сквозь которую мчался этот проклятый поезд насилия. Неизвестно, что там в женской клетке произошло, но крики девушек и конвоиров затихли. Мы немного успокоились, покурили и клетка вновь погрузилась в болезненную дрему.

 

Глава 6

Утром следующего дня поезд прибыл. Это был маленький тупиковый полустанок в степи. С помощью ударов конвоя нас выгнали из вагонов в степь и выстроили в колонну. Женщин и заключенных других режимов сняли с поезда ночью.

В этом степном краю насчитывается множество колоний с различными режимами.

После предупреждения конвоя о том, что шаг влево или вправо считается побегом и будет наказываться пулей, под лай овчарок нас погнали к лагерю. Он находился где-то в двух километрах от полустанка.

Опьяненные дыханием степи, мы трусцой бежали по жухлой траве навстречу новым испытаниям.

Вскоре из-за холмов мы увидели дощатый забор, проволочные заграждения, вышки и серые бараки. Это была колония общего режима, где нам предстояло отбывать наказание.

Заключенные в нашей толпе чувствовали себя двояко: те, у кого в колонии были друзья, нетерпеливо ожидали ввода на территорию. Те, у кого в колонии были враги или из тюрьмы опередила дурная слава о них, сникли, зная, что пощады не будет.

Когда ворота открылись, и нас стали по пятеркам загонять внутрь, несколько человек из нашей толпы бросились в сторону и с криками упали на землю.

— Не пойду, начальник!.. У меня там враги! Хочу в другую зону, — вопил один.

— Что хотите делайте… Там меня убьют. У-у-у, — выл второй, закрывая голову руками.

Солдаты окружили отказчиков, били прикладами, насильно тащили в подсобное помещение, именуемое заключенными «козлодеркой». Мы, напуганные, ожидали, что будет дальше. А дальше охрана продолжила нас выстраивать колонной по пять человек и вводить на территорию колонии.

Из “козлодерки” были слышны душераздирающие крики отказчиков. Вперемешку с криками заключенных слышалась брань солдатов.

— Ты у меня, сука, пойдешь!.. На пинках, падло, загоню, если добровольно не пойдешь! — орал невидимый обладатель зычного голоса.

Через мгновение послышались глухие удары. Не нужно было много ума, чтобы понять — это удары сапог по массе чьего-то тела. Очередная легенда о том, что при желании можно отказаться от предписанной колонии, распалась, как легенда о гуманном акте, провозгласившем амнистию в тюрьме.

На территории колонии, за карантинной полосой, именуемой заключенными «конвертом», нас встречала большая толпа заключенных. Все были одеты в форменные черные костюмы. На груди бирки с фамилией. У всех на головах были черные шапочки с длинными козырьками по немецкому образцу. Начались братания, выяснения отношений.

Через некоторое время нас, вновь прибывших, собрали в административном корпусе для распределения по отрядам. В помещении летнего «кинотеатра», на дощатой сцене, за длинным столом сидели офицеры, начальники отрядов и заключенные СВП, составляющие вспомогательный аппарат в управлении колонии. Основное, что интересовало администрацию, — это рабочая специальность каждого вновь прибывшего. Дошла очередь и до меня.

— Ваша основная специальность? — перелистывая мое личное дело, спросил сутуловатый лейтенант с землистым квадратным лицом.

По правде говоря, я не знал, что ему ответить. Шахтеры здесь вряд ли были нужны, как и опрессовщики отопительных батарей, то есть мои специальности, приобретенные после учебы в университете. Работать здесь художником, я уже знал, было рискованным и неблагодарным делом. Художники в колонии в основном исполняют плакатную работу, а это значит, что придется быть и карикатуристом, выпускать газеты, в которых систематически содержатся приказы о наказаниях, карикатуры на того или иного заключенного. Такого рода активность вызывает здесь всеобщую озлобленность.

— Специальности у меня нет, — сказал я, — мне безразлично, где работать.

— Не прибедняйтесь. Вы, кажется, учились в университете? Возьмите бригаду, будете командовать.

— Послушайте, лейтенант, я же сказал, что специальности у меня нет. Что касается университета, то это было давно и неправда.

Офицеру мой ответ не понравился. Возможно, он хотел оказать мне своеобразную поддержку как человеку «своего» круга. Но в ответ, так сказать, получил черную неблагодарность.

— Ладно, идите, — смерил меня холодным взглядом. Он что-то записал в карточке, вложил ее в конверт и отложил в общую кучу.

После зачисления меня в бригаду и отряд, уже в сумерках, подлежало посетить баню, получить обмундирование и постель.

Баня тоже оказалась шедевром изобретательности лагерной администрации… Из десяти распылителей воды, торчащих с потолка, только из двух бежала вода. Остальные пузырились, выпуская из отверстий капли, но не струи воды. В отдаленном прошлом мне приходилось посетить один наш убогий зоопарк. Там в маленькой ржавой клетке томился северный медведь. Несчастное животное, по своей природе не обходившееся без воды, стояло в клетке, задыхаясь от казахстанской жары, а на голову ему из ржавого крана бежала тоненькая струйка воды. Медведь поднятой лапой ловил эту ничтожную струйку и размазывал по грязной шерсти на голове.

Кое-как размазав на голове грязь, я помылся и вышел в раздевалку, где заменил вольную одежду на спецформу лагерного образца. Штатскую одежду связал в узел, закрепил бумажную бирку с фамилией и сдал на вещевой склад. Больше мне, как и большинству заключенных, свою одежду увидеть не довелось. «Будь доволен, что живым ноги уносишь» — бытовала при освобождении фраза, «списывающая» шалости лагерной администрации.

Уже в темноте вошел я в барак, в котором должен был получить спальное место. Мой отряд и бригада размещались на первом этаже двухэтажного здания. В тускло освещенном бараке стояли двухъярусные койки. На нижних и верхних койках сидели заключенные. Как и в тюрьме, люди группировались по два-три человека.

Когда я вошел, меня позвали к одной из групп, где находились бригадир и несколько его ближайших помощников. В проходе между коек, на тумбочке, стояла банка с «чифирем». Заключенные пили «чифирь», пуская по кругу алюминиевую кружку. Когда я подошел, на меня с высокомерием уставились несколько наглых физиономий.

— Ну что нам скажешь? — задал мне неопределенный, многозначительный вопрос один из сидящих — бригадир.

— Что я могу сказать? Вот пришел срок отбывать, — сказал я, чувствуя раздражение под этими тупыми взглядами.

Бригадир, казах, явно набивая себе цену, продолжал:

— Знаю, что срок отбывать. А как жить думаешь? Блатным, мужиком или пацаном?..

О порядках, существующих в этих колониях, я уже знал. Подонки всех мастей величали себя блатными или пацанами, что в итоге значило одно: они — лагерная элита, поэтому им работать, по неписаным законам, не полагается.

— Жить буду, как все. А вешать себе ярлык разных там пацанов, блатных и других не собираюсь.

Губы моих слушателей перекосила ехидная улыбка. Я понял, что сказал слова, которые не вмещаются в извращенных мозгах.

Охраняя культ насилия, они не могли допустить отклонения от принятых лагерной жизнью законов.

Один из сидящих, коренастый, с заплывшим лицом казах, встал, толкнул меня кулаком в плечо и изрек:

— Ты, земеля, так больше не скажи… Сам по себе. Так не бывает, понял?!

Вступать в философскую полемику с ярко выраженными уголовниками не имело никакого смысла. Малейшее проявление интеллекта в этой системе раздражало как уголовные элементы, так и администрацию.

Страха у меня не было. Единственное, что я в тот момент испытывал, это бесконечную усталость и отвращение. Больше всего хотелось вытянуть тело в горизонтальном положении, отдохнуть от изнурительной нервной мясорубки, пережевывающей душу и тело.

— Понял, — односложно ответил я.

— Хорошо, что понял, — бригадир по имени Амангул удовлетворенно махнул головой. — Вот твоя нара, верхняя, — указал мне на третью от входной двери двухъярусную койку.

Первую ночь в колонии я проспал удивительно крепким сном. Нервы требовали отдыха и наконец они его получили.

Пробуждение было вынужденным. По бараку ходили прапорщики, стучали по железным спинкам коек, стаскивали со спящих одеяла.

В связи с воскресным днем на работу не выводили. Бригадиры выстраивали заключенных по-бригадно, маленькими группами, вели в лагерную столовую на завтрак.

В барачного типа столовой, на металлическом подносе, лежали ломти черного хлеба по количеству людей в бригаде. Люди суетливо подходили к подносу, каждый хватал ломоть черного хлеба и быстро занимал место за длинным столом. Спешка, с которой все расхватывали хлеб, оказывается, имела под собой почву.

Последние, и я в том числе, оказались без хлеба. Мои попытки выяснить почему так получилось, закончились весьма своеобразно. Дежурный прапорщик, к которому я обратился с просьбой дать мне хлеб, выматерился и сказал:

— Ты чего людей баламутишь?! Еще раз подойдешь ко мне с такими заявками, посажу в карцер.

Ответ был исчерпывающим… Пришлось завтракать без хлеба. Потом я убедился, что это явление здесь было систематическим. Хлеб, да и не только хлеб, другие продукты бесследно исчезали.

«Баланда», то есть лагерная пища, на завтрак составляла жидкий суп, в котором сиротливо плавали непонятного происхождения шкурки, комочки, сгустки разной гадости. «Чай», желтую воду без сахара, по установившейся традиции заключенные пили в жилом помещении. Возле выхода, внутри барака, стоял трехведерный бак с подкрашенным кипятком. Чем подкрашивают воду, я так и не уяснил. После завтрака заключенные садились на койки возле своих тумбочек, доставали сэкономленный хлеб, густо посыпали солью и съедали, запивая кипятком. Что касается сахара, о вопросе, относящемся к получению и распределению этого продукта, можно было бы написать детективную историю. Кто-то когда-то в этой колонии решил и постановил, что для заключенного лучше получать не ежедневную порцию сахара, а один раз в месяц сразу получать количество в размере поллитровой кружки. Составлялся список очередности. Вели список бригадиры. Никто из рядовых членов бригады не знал, чья очередь следующая, и не видел этого списка.

Сахар постоянно исчезал, а те редчайшие случаи, когда простой заключенный его получал, происходили и заканчивались приблизительно так: к счастливчику подходил бригадир и несколько человек из приближенных пацанов.

— Ну че, Максимов, говоришь, глюкозу получил?

— Получил… первый раз за четыре месяца, — ссутулившись, отвечает несчастный Максимов.

Он уже знает, что за этим последует. Один из блатных фамильярно его обнимает и заводит речь:

— Короче, братишка, ты нам займи кружак глюкозы… Завтра наш кент на волю идет, нужно на проводы бак чая заварить.

Максимов знает, что отказать невозможно. Если он откажет, завтра на работе к нему начнутся придирки, а потом и избиения. По физиономии бригадира это сразу можно определить. Губы на широкоскулом лице ползут в улыбку, а в черных с желтизной глазах нескрываемая угроза. Максимов говорит, как и ожидается:

— Да я че, я ниче… берите, ребята…

Дрожащими руками он достает и развязывает заветный узелочек с сахаром и пересыпает в поставленную банку.

— Вот так, мужичок, — хлопает его «блатной» по плечу, — получим — сразу отдадим.

После так называемого второго завтрака из хлеба, соли и воды, вся колония выстраивается на плацу для подсчета заключенных. В центре квадрата стоит начальство. Начальник колонии — русский, начальник спецчасти — казах, замполит — еврей и офицеры-отрядники — в основном казахи.

Прапорщики бегают вдоль колонн, выравнивают, подравнивают, толкают, кричат. Начинается подсчет заключенных.

Мимо учетчика-табельщика из привилегированных заключенных, мимо начальства одна за другой проходят по пятеркам бригады и отряды. Снова и снова после пересчета кого-то недосчитываются… Процедура повторяется опять и опять.

Начальник колонии, русский, как правило, в колонии бывает редко. Молодой, невысокого роста, полный бонвиван, он, по всему видно, живет теплой жизнью гурмана-сластолюбца. Такие люди злыми не бывают, но и, занимая пост, пользы не приносят. Скорее всего способствуют процветанию беззакония в возглавляемом аппарате.

Здесь, в лагере, все это на лицо: толстый, здоровенный, с басмаческими замашками начальник по режиму гнул свою линию. Она сводилась к тому, чтобы карцеры всегда были полными. А когда переполненные камеры уже не вмещали людей, брошенных туда неизвестно за что, он являлся, мудрый, как мулла, всех торжественно освобождал, чтоб тут же начать все сначала.

Длинный, аскетичного вида, начальник спецчасти, был явным фанатиком. Узкое желтое лицо, немигающие глаза, тихий голос. Однажды я подслушал, как он разговаривал с психически больным заключенным.

— Гражданин начальник, — говорил явно невменяемый заключенный, — отпустите меня домой… меня дети зовут, просят купить мороженого и конфет… Я через два часа вернусь!..

Сквозь приоткрытую дверь я увидел, как начальник спецчасти достал ручку, блокнот и тихим гробовым голосом спросил:

— Называй адреса, фамилии тех, кто тебя зовет… Кто такие, говори!..

С такими людьми все было ясно. Но вот кто, когда, зачем доверил им судьбы пусть заключенных, но все же людей?

Я еще и еще раз повторяю, что в этой колонии в основном находился контингент не закоренелых уголовников, а пострадавших в семейных скандалах отцов семейств, шоферов-аварийщиков, пришедших из малолетних колоний на взрослый режим по возрасту бывших малолеток. Что касается настоящих уголовников, они здесь служили администрации. Занимали посты бригадиров, были членами СВП и СКО, фактически держали за горло и истязали остальной контингент. Что касается определения «общий режим», в уголовном мире хорошо известно, что колонии общего режима по содержанию гораздо хуже колоний строгого режима. Голод, холод, издевательство друг над другом, включая издевательство администрации, достигают здесь невиданных размеров.

Стояло воскресенье.

После тройного пересчета, когда начальство наконец уяс нило, сколько нас на самом деле, мы получили команду «вольно» и направились к своему бараку. Вошли в помещение и… Комната напоминала поле боя, или Помпею после извержения Везувия… Все было перевернуто вверх дном… На полу валялись матрасы, подушки, личные вещи. Койки в асимметричности составляли замысловатые узоры. Оказывается, во время утренней проверки прапорщики в нашем бараке делали обыск. Такие обыски, как правило, ничего не давали. Самодельные ножи, электрокипятильники, поделки никто не прятал, а водку и марихуану, кото рые поставляли те же прапорщики, блатные прятали надежно. Очень часто такие тайники оборудовались в кабинетах отрядных офицеров.

До обеда мы наводили в бараке порядок. Итак, в первой половине воскресного дня отдых оказался иллюзорным.

Замполит, еврей, был явным поклонником содержания заключенных с использованием элементов содержания узников в концентрационных лагерях. В центре колонии, на столбе висел радиоприемник классической формы «лопух». Из него громо гласно неслась музыка, в основном травмирующая нашу психику. На всю жизнь запомнилась одна песня: «Пряники русские, сладкие, мятные, к чаю ароматному угощенье знатное».

Ошалелые от голода, мы метались по территории колонии, вдвойне ощущая в пустых желудках голодные спазмы. Лично я был потрясен…

Это был садизм. Звонкие мелодии стирали реальность мироощущения, превращали нас в роботов. Встречаясь друг с другом, мы многозначительно недоговаривали фразы, прерывали разговор ухмылками, дурацким похохатыванием. Психика голодных людей, а эта колония всегда была голодной, разрушалась на глазах.

Наш обед состоял из бесцветной теплой жидкости, именуемой супом. На второе — водянистый картофель, напоминающий известь, залитую водой. Многие заключенные, чтобы зрительно получить ощущение сытости, выливали первое блюдо во второе, перемешивали и жадно проглатывали это отвратительное месиво. Такую картину я, выросший в деревне, неоднократно наблюдал в свиных хлевах.

После обеда голодных людей колоннами, побригадно, уводили из столовой. Попросить дополнительную порцию еды было невозможным. Если заключенный просил дополнительную порцию, сами же заключенные его выслеживали и уже к ночи он получал кличку Барбос. Такого заключенного унижали, заставляли делать работу за других. Каждый мог его ударить, что и делалось. Как я понял, преследования в этом отношении между самими заключенными были администрации на руку. Огромное количество пищи оставалось, уходило в помои. Остатками вскармливались свиньи из подсобного хозяйства лагеря. Мы же мяса в своих мисках никогда не видели, за исключением санчасти и жалкого подобия мяса, в качестве консервов для близира брошенного в котел.

После обеда выдалось свободное время. Заключенные бесцельно ходили из барака в барак, посещали знакомых, выискивали возможность выпить «чифиря».

Как я уже писал, эталоном всех ценностей был чай. Пристрастие к нему наших заключенных можно сравнивать с пристрастием алкоголика к спиртному. За чай можно было получить в условиях колонии почти все, кроме свободы. Те, у кого был чай, могли не работать, отдавая его бригадиру, который взамен проставлял часы. Чай, полученный в лагерном магазинчике на положенные восемь рублей отоварки, составлял ничтожную часть имеющегося в обиходе. В основном его приобретали через прапорщиков-контролеров, через солдат охраны или вольнонаемных рабочих. За маленькую плитку можно было выменять фуфайку, рабочий костюм, другие вещи лагерного обихода. Человеческое достоинство — визит к педерасту — стоило пачку маргарина или ту же плитку чая.

Чай жаждали везде. При встрече заключенного с заключенным можно было всегда услышать следующие слова:

— Как живешь, земляк?..

— Спасибо, херово!

— Заварить есть?

— Голяк!

— А у тебя есть?

— Тоже голяк!

У обоих заключенных кислые физиономии. Но вдруг один из них оживляется, что-то вспоминает.

— Па-да-жди… падажди… Мне Поросенок должен одну завару.

— Катит… Пойдем бомбить Поросенка. Они медленно бредут в сторону одного из бараков. «Чифирь» заваривают и пьют, соблюдая лагерный ритуал. В поллитровую банку закипевшей воды опускается четвертая часть маленькой плитки (размером со спичечный коробок). Одна пачка называется «одной заваркой». Вскоре чай растворяется и превращает воду в густую черную настойку. Ранее уголовники пили этот напиток категорически без сахара. Теперь же при питье «чифиря» желательны сахар или конфеты. Сладкого в лагере очень мало, а «чифирь» с сахаром притупляет впридачу голод. Через определенное время после систематического употребления «чифиря» обязательно наступают изменения в организме. Наступает недержание мочи. Появляются боли в области почек, печени. Также разрушается желудок и другие внутренние органы. Это действие чая, непомерное его употребление, я испытал и на себе.

 

Глава 7

Работа заключенных использовалась на двух различных производствах. Трудно сказать, какое из них в финансовом смысле приносило большие доходы. Непосредственно на территории находилось несколько рабочих бараков. В этих бараках часть заключенных вязала хозяйственные сетки и плела шнурки для обуви. Другую часть заключенных ежедневно выводили на территорию стройки. Там уже много лет строили горно-обогатительную фабрику.

Огромные деньги, отпущенные на это строительство, из года в год превращались в прах. Полная бесхозяйственность руко водителей стройки, с одной стороны, и нежелание работать заключенных, терпевших бесчеловечное отношение, сделали эту стройку посмешищем.

Я знал — меня определят работать на стройку. Завтра, в понедельник, мне предстоит в шкуре заключенного воздвигать стены фабрики. Что ждет меня завтра?..

Вечерний прием пищи мало чем отличался от завтрака и обеда. Разве только тем, что в столовую строем нас не повели, а посетили мы ее в вольном порядке. Каждый подходил сначала к знаменитому хлебному блюду, а затем к повару, который наливал миску теплой нежирной воды.

Словно вороны на поле брани, возле поваров, на раздаче, вились «блатные пацаны». Те, кто проповедовал запрет на добавочную порцию пищи, клянчили и угрожали поварам, требуя «диету». Так называлась несколько улучшенная пища, которую предписывала больным лагерная медицина.

Азербайджанцы, грузины, армяне, казахи, отличающиеся наглостью, кричали, напирали на остальных. У раздатки завязывались драки.

Омерзительные картины сменялись одна другой. Какой-то вертлявый азербайджанец с крючковатым носом избивал пожилого русского. Не встречая сопротивления, он тыкал его кулаком в лицо и кричал:

— Я тебя задолблю, ишак… ты мине зачем толкал?!

Никто ни за кого здесь не заступался. Запуганный мужик прикрывал лицо руками, сквозь пальцы просачивалась кровь. Дежурных прапорщиков поблизости не было. Меня толкали со всех сторон. Откуда начиналась очередь, было непонятно. Голодные люди размахивали жестяными мисками, напирали, у многих из мисок пища выплескивалась на окружающих. Таких заключенных из толпы выпроваживали на пинках.

Я вышел из толпы и стал ждать, когда стихнет бешенный водоворот озверелых людей.

Мое внимание привлекла группа заключенных, которые стояли в углу. Это были педерасты из шестой бригады. По лагерным законам они принимали пищу после всех за отдельным столом. Группа насчитывала восемнадцать-двадцать человек. У «отверженных» были безразличные, оплывшие жиром лица. Одеты они были неряшливо, одежда по размеру не подходила. Как, и в тюрьме, к ним запрещалось прикасаться, а также поддерживать любые отношения. Тем не менее подпольная торговля и отношения с педерастами процветали. Выменивались самодельные трубки, шкатулки, хозяйственные сетки, отделанные бахромой.

Когда толпа схлынула, я съел свою похлебку. В похлебке плавали рыбные кости. Пища совершенно не насыщала в условиях постоянного нервного перенапряжения и климатических условий Казахстана. После ужина я отправился в барак. В тусклом свете заключенные небольшими группами сидели на нижних койках. У входа, возле электрической розетки, сидел старый, запуганного вида заключенный, и банку за банкой кипятил воду. Почти не затихали в его адрес крики:

— Кузьма, заварил?!

Кузьма был шнырем — забитое, запуганное существо, затычка во всех делах.

От нечего делать, чтобы отвлечься, я взял лист бумаги и стал рисовать. В основном здесь рисовали обнаженных женщин, змей, тигров, ножи, карты, символику уголовного мира. Я почувствовал, что за моей спиной кто-то стоит.

— О-о-о-о! Да у тебя золотые руки!.. — услышал я слова. А когда оглянулся, увидел, что мой рисунок разглядывают бригадир и его приближенные. — А сможешь нарисовать руку в наручниках с порванной цепью? Чтоб в руке был зажат факел?

Я взял чистый листок бумаги и шариковой ручкой нарисовал желаемый рисунок. Блатные стали охать и ахать. Они не ожидали, что такое «чудо» можно воспроизвести в считанные минуты.

Один из них несколько раз ручкой обвел контуры, а затем отпечатал рисунок на предплечье.

— Колоть можешь?..

Нудный процесс исполнения татуировок мне не нравился.

— Нет… Запартачу, — лаконично ответил я.

 

Глава 8

Ночь прошла. Наступал мой первый рабочий день в этой богом проклятой исправительно-трудовой колонии общего режима. Почему я назвал колонию проклятой богом? Эта колония являлась и является ни чем иным, как гнойным очагом на господнем теле! Впрочем, она далеко не единственная в этом краю. Читая Антонова-Овсеенко, «Повесть о Матильде и Ларисе», я узнавал «милые сердцу места», несмотря на то, что времена его героев и мое пребывание в Карлаге не совпадали. Был я и в Долинке, которая в данное время является, как бы в насмешку, санитарным лагерем.

Итак, мой первый рабочий день начался. Колонной по пять человек нас ведут на рабочий объект.

Осеннее холодное утро. Солдаты и прапорщики из вольнонаемных охраняют колонну. Солдаты вооружены автоматами. На поводках овчарки.

У прапорщиков в руках клюки-палицы из очень толстой стальной проволоки с изогнутыми рукоятками в виде кольца. Мы, безусловно, предупреждены, что шаг вправо, шаг влево считается за побег и наказывается пулей. Старая песенка… Нам больше хочется жить, чем бежать. Побег бессмыслен и равноценен смерти. Перед глазами простирается бескрайняя жухлая степь.

Иногда колонна теряет ритм. Люди сбиваются в кучу, и чье-либо тело выталкивается из пятерки. В одно из таких нарушений ритма я был стиснут со всех сторон и выброшен из колонны. Прошло всего мгновение, и адская боль электрическим разрядом пронзила мою спину. Когда я оглянулся, увидел улыбающуюся физиономию прапорщика. Широкоскулое желтое лицо самурая… темные очки… гнусная улыбка.

Клюка наизготовку для нового удара. Я успел уклониться, и острие прошло мимо. Мои нервы не выдержали:

— Ты что, подлец, делаешь?! Сказать не можешь?! Козел поганый, гад!.. — выпалил я, не думая о последствиях. Конвоир поравнялся со мной и поднял ствол автомата на уровень моей груди. Но я уже был в колонне, стрелять ему не пришлось.

Солдат прошел вперед. Теперь уже со мной поравнялся прапорщик, который напоминал самурая.

— Так, говоришь, гад?.. Хи-хи-хи… — засмеялся он и, ускорив шаг, пошел вслед за солдатом. Я понял, что нам еще предстоит встретиться.

Потянулись однообразные дни. Осень была короткой и холодной, вскоре на сухую землю выпал первый снег.

Что такое Карлаг и карлаговский заключенный в условиях казахстанских морозов — понять трудно. Поймет только тот, кто все это пережил.

С первых же дней, у нас, новичков, одежда была отнята или украдена своими же заключенными. Когда мы обращались к офицерам за помощью, ответ был односложным: «Ты не на курорте!.. Ищи, где хочешь, а на работу не выйдешь — ШИЗО». У меня украли сапоги. В углу барака, под вешалкой, в куче старья я выбрал дырявые искривленные сапоги.

Лагерная форменная одежда годилась разве что для климатических условий Крыма. Тонкие хлопчатобумажные куртки без воротников, шапки с козырьками немецкого образца, все является ничем иным, как насмешкой в условиях казахстанского климата. В “конверте”, или отстойнике, как называют заключенные карантинную территорию, перед пропускником нас держали иногда по несколько часов. Тело бьет озноб, а голова, продуваемая ветром, начинает нестерпимо болеть.

Проходит еще час, и мы на рабочем объекте. На территории до половины возведенные мрачные корпуса. Крыша отсутствует. Несколько теплушек заняты «блатными», вспомогательной силой подавления, отечественными капо. Нас пятнадцать человек. Мы спускаемся в котлован.

— Сегодня будете заливать фундамент… Делайте опалубку, — говорит бригадир Амангул и уходит с тремя заключенными из «своих» в вагончик.

На дне котлована мерзлая жижа. Чтобы хоть как-то согреться, мы сбиваем под опалубку доски, и уже через тридцать минут наши сапоги разбухают от воды.

Мы поднимаемся на поверхность и возле бетонных балок разжигаем небольшой костер. Появляются два прапорщика, казаха, изрядно навеселе. Они подходят к нашему костру и остервенело его затаптывают:

— Вы что, суки, греться сюда пришли?.. Марш в котлован!

Я вижу его пьяную ненависть к нам. Он напоминает мне робота-агрессора.

Мы спускаемся в котлован. От беспомощности приходит отчаяние.

Цемента все нет, да и засыпать его в грязную жижу все равно бесполезно. Мы знаем, что этот проклятый горно-обогатительный комбинат строят уже много лет. Его строят по принципу Беломорско-Балтийского канала — на костях. Холодных, голодных, раздетых нас ждет только смерть.

Привезли обед. Идет снег. Столовая — неотапливаемое помещение без крыши — подчеркивает неестественность происходящего. Мы выливаем первое блюдо во второе и за мгновение проглатываем непонятную отвратительную бурду. Если у нас есть воз можность закурить, ощущение сытости продержится около часа.

В течение дня обогреться нам так и не разрешили. Мне становится до конца ясно, что такое Карлаг и почему даже физически закаленные мужики здесь долго не выдерживают… Холод, голод, физические и моральные издевательства убивают людей, как везде и всюду, — запросто!

Такая оголтелая ненависть и жестокость не укладывались в моей, напичканной дешевой пропагандой голове. Мое основное окружение составляли люди, вся жизнь которых была честным трудом. Суть их преступлений сводилась к смехотворным скорее проступкам, чем преступлениям. Привожу уголовные биографии нескольких человек в сокращенном варианте.

1. Чабанный Михаил Иванович: уличив в изменах жену, не выдержал, дал ей несколько пощечин. Согласно заявлениям жены и тещи получил три года общего режима.

2. Степанов Валерий: по спекулятивной цене продавал спиртное. Продал 20 бутылок вина. Получил два года общего режима.

3. Крымов Андрей: пьяным срубил ель в городском парке. Получил три года колонии общего режима.

Голод и холод доводили людей до частичного помешательства. Припоминаю одного бывшего ведущего инженера — Климовицкого Леонида, сидевшего за посредничество во взятке. Однажды я увидел его возле лагерной столовой разговаривающим с самим собой. Я подошел:

— Что, Леньчик, потихоньку начинаешь “гнать гусей”? Здесь все равно не пройдет.

Он пришибленно улыбнулся:

— Нет, я сейчас решил, что когда освобожусь, пойду работать на хлебозавод рабочим — там, кроме хлеба, есть молоко, масло, яйца, — и добавил мечтательно: — Вот это жизнь!!!

Доведенный голодом, человек с высшим образованием, кандидат наук, уже терял человеческий облик.

Припоминаю один смешной, сквозь слезы, разговор, который я подслушал, наблюдая за пожилыми заключенными, спорившими на предмет, кто сколько за один присест может съесть банок сгущенки:

— Я бы запросто съел пять банок, — сказал один.

— Сгущенки? Пять банок?.. — переспросил второй. — Не смеши пи…у, она и так смешная. Дай мне десять банок, я в момент их уделаю.

Под их вздохи я незаметно ушел прочь.

И все-таки, чтобы выжить, пришлось опять, как в тюрьме, заняться художеством в кавычках.

За чай, сигареты и деньги я рисовал пошлые картинки и многое другое. Почему я называю это художеством в кавычках? Вряд ли назовешь искусством рисунки, которые делаются по заказу. Не назовешь искусством и перенесение на майки толстозадых девиц, предназначенных на сувениры. Через «шнырей», обслуживающих комнаты свиданий, и вольнонаемных рабочих барахло обменивалось на чай и деньги.

Похожий на чанкайшиста надзиратель меня не забыл. Однажды я опоздал на обеденную проверку. Перекличку проводил именно «чанкайшист».

Когда я, запыхавшись, встал в строй, он, опираясь на клюку, подошел ко мне. Та же мертвая улыбка, тот же унаследованный от заключенных жаргон:

— А-паз-ды-ва-ешь? Ты че, рожа протокольная, в карцер захотел?

Он подошел ко мне вплотную и неожиданно кулаком ударил меня в лицо. Я свалился на битый кирпич. Рот наполнился кровью.

На этом «чанкайшист» не успокоился… Блеснул сапог, и я почувствовал боль в области живота. Задыхаясь от последовавших частых ударов, я приподнялся, выбрал момент, схватил его за ногу и рванул на себя. Еще через мгновение «чанкайшист» лежал подо мной.

В бешенстве я несколько раз кулаком, словно молотком, ударил его по желтой физиономии. Затем схватил за шею и стал душить. Последнее, что я помню — это его хрип:

— Булат, хр-р-р-р, стреляй!

Очнулся я в санчасти. Хотелось пить… Глаза плохо видели. Как я впоследствии узнал, солдат на вышке стрелять в клубок тел не решился. Второй прапорщик ударил меня рукояткой железной клюки по голове.

Лагерная санчасть являла собой несколько выбеленных комнат с койками вольного образца. «Лечили» в основном витаминами. Пища, как и в лагерной столовой, уходила на откорм свиней. Тем не менее санчасть была заветным местом всех заключенных. Здесь можно было выспаться, отдохнуть от бесконечных проверок. Место в санчасти покупалось. Главврач, татарин по национальности, делал свой бизнес без зазрения совести. Второй врач, женщина, толстая рыжая Тамара, видимо, о клятве Гиппократа никогда и не слышала. Вершина лицемерия и жестокости, осмотр больных она начинала с причитаний:

— Ой, миленький, ты что же, заболел, а? Вот помрешь здесь, а тебе еще жить бы да жить!.. Нам тебя лечить нечем, у нас здесь не больница, — и обычно заканчивала, — …иди, милый, работай, мы тебе симулировать не дадим.

Неожиданно меня в санчасти посетил самый редкий гость в колонии — ее начальник Москалев. Этот человек был вытеснен начальниками по режиму и спецчасти и, как я уже писал, приносил больше вреда, чем пользы. Разговор вначале был обыденным, опять же звучали знакомые слова: «У нас здесь не курорт… Не нужно было совершать преступлений», и т. д.

Но все же под конец он сумел меня «обрадовать».

— Выйдете из санчасти, мы вас вынуждены будем отправить в ШИЗО. Рапорт прапорщика уже есть.

Я ожидал худшего! Сотрясение мозга спасло меня от срока не менее чем в 5–7 лет.

Он ушел, а я, перебарывая частые приступы тошноты, долгое время не мог уснуть.

Разбудил меня шум. В санчасти кричали, хлопали дверями, все куда-то убегали. Сосед по койке, ревматик, равнодушно сказал:

— На трубе от кочегарки кто-то повесился… Если дойдешь, сходи посмотри…

Кочегарка была рядом. Я одел халат и, как был, в тапочках вышел во двор. Жуткая картина: на высоте 8-10 метров болтается человек. Ветер раскачивает тело. Возле кочегарки стоит начальник по режиму, размахивает руками и кричит, отдавая распоряжения:

— У-у-у… ишак… и-и-и… какая дурак! На полгода в БУР посажу! — кричит он, не допуская мысли, что, не дождавшись его наказания, человек может уйти из жизни.

Услужливый заключенный из санчасти быстро, словно юнга, взобрался на трубу. Но вместо того, чтобы попытаться обрезать веревку, придерживая человека, не дать ему упасть, одним махом обрезает веревку. Тело с большой высоты падает на кучу исковер канного металлолома возле кочегарки.

Потрясенный, я ушел в санчасть. Я знал этого заключенного. Молодой двадцатилетний парень не выдержал издевательств: с одной стороны — «блатных», а с другой — администрации, которая, как я уже писал, сотрудничала рука об руку с уголовным миром. Блатные заставляли его вязать хозяйственные сетки, ежедневная норма которых составляла двенадцать штук. Свою личную норму делать он не успевал, за что его избивали прапорщики. За это же били блатные, которые обложили непомерным оброком. Помню, как однажды, на общелагерной проверке его не досчитались. Вскоре его все же нашли в канализационном люке, куда он спрятался, словно загнанный зверь. Тогда его стали избивать тут же в строю за задержку проверки. И вот пришел финиш, человек не выдержал.

Итак, курс лечения я прошел. Диагноз: сотрясение мозга. В легкой степени. В легкости я сомневался, так как постоянно испытывал рвоту и головокружение. После выписки я пошел в барак, а затем мне предстояло идти в штрафной изолятор на пятнадцать суток.

Завидев меня в бригаде, блатные осклабились в улыбках. Бригадир Амангул сверкнул рандолевыми зубами и сказал:

— Я же тебе говорил — так не бывает!.. Сам по себе никто не живет… А теперь собирайся в изолятор, отрядный с утра уже про тебя спрашивал.

Я знал, что в штрафном изоляторе жесточайшие голод и холод. Сигареты и белье пронести невозможно. Впрочем, к тому времени сигарет у меня не было.

Случалось, некоторым заключенным удавалось, в зависимости от дежурной смены, пронести теплое белье. Из каптерки я принес свой вещмешок, достал единственную пару теплого белья, но прежде чем одеть, вышел из барака в туалет. Через пять-десять минут, когда я возвратился в барак, белья на месте не оказалось. Подлость блатных в местах лишения свободы всегда стабильна и последовательна. Впоследствии один из них, азербайджанец Ромазанов, отдал мне заношенное белье, с поддельной наивностью оправдываясь:

— Ты же в изолятор шел, а там все равно не разрешают.

На территории колонии находилось здание изолятора (ШИЗО), огороженное дощатым забором и рядами колючей проволоки. Часть камер отведена под так называемый в уголовном мире БУР, где люди сидят по шесть и больше месяцев. БУР отапливается, что касается камер суточников, отопление и кормежка здесь весьма условные.

Первым делом, когда меня завели в приемную изолятора, я подвергся введенному в правило избиению. Пьяный прапорщик, казах, методично бил меня кулаком под сердце, хохотал, твердя слова:

— Попался, сука… хи-хи… говоришь, здоровый, ги-ги-ги. Мы у тебя здоровье быстро заберем.

В правдивости его слов я не сомневался, стоял, стараясь выставить плечо, чтобы хоть как-то смягчить удары.

Меня проверили — нет ли белья и втолкнули в камеру.

В камере находилось примерно 18 человек. Камера — бетонированный ящик, в котором из дерева — только нары, закрепляющиеся на день к стене. Возле противоположной стены на уровне поднятых рук проходила железная труба отопительной системы. Сквозь выбитое стекло и решетку гуляли предновогодний мороз и ветер. На бетонных стенах серебрился слой инея. Заключенные, словно верующие на молитве, стояли, подняв руки вверх, сжимая в кулаках единственный источник тепла — отопительную трубу. Уже через двадцать минут я ощутил, как холод колючими иглами вонзился в мое тело. Как только мы пытались заткнуть дыры в окне лоскутами, выдранными из одежды, в камеру врывались прапорщики и железными клюками выталкивали затычки.

В ШИЗО сидели люди, посаженные за самые различные провинности. За отказ от работы, попытку пронести из рабочей зоны в жилую головку лука, за невыполненную норму. Озлобленные люди, вместо того, чтобы поддерживать друг друга морально, не говоря о физической поддержке, готовы были друг друга загрызть. То и дело лишали кого-либо из сокамерников затяжки самокрутки, набитой больше мусором, чем табаком.

Как только в десять вечера прозвенел звонок отбоя и нару разрешили опустить, начались омерзительные ссоры и драки за место посередине нары, где можно было хоть немного согреться за счет тепла соседа. Я кое-как занял место с краю. Одна из досок подо мной зияла пустотой, ноги проваливались в дыру. Нескольким заключенным места вообще не досталось.

Ночь была заполнена дробью отстукивающих от холода зубов, кошмарами и боязнью не прозевать момент переворачивания с бока на бок.

В случае, если тот или иной заключенный не успевал это сделать, на его голову сыпался град ударов.

В шесть часов утра прозвенел ненавистный звонок подъема. Голодных и холодных, нас пересчитали, сводили на оправку, выдали по куску хлеба и кружке чистого кипятка. Все началось сызнова. На прогулку в ШИЗО не водили, да и о какой прогулке могла идти речь, если за стенами стоял сорокаградусный казахстанский мороз.

Я понял, что судьба послала мне еще одно испытание. Возможно, кто-то скажет, что пятнадцать суток — чепуха, мол, человек и не то выдерживает. Я же утверждаю, что пятнадцать суток, проведенных в описанных мной условиях, вполне достаточно, чтобы человек заполучил хроническое заболевание или лишился рассудка. Если внутри колонии убивал голод, здесь убийцей в первую очередь был холод. Все без исключения штрафники после отбытия пятнадцати суток или в процессе пребывания попадали в лагерную санчасть. Кто с воспалением легких, кто с заболеваниями печени, почек, непонятными заболеваниями кожи.

На следующее утро один из заключенных, Алексей Шлыков, не поднялся. Его тело распухло до неимоверных размеров, покрылось, как у висельника, синевой. Если верить местной медицине — отказали почки. Спасти его, кажется, удалось, но такие изменения в организме вряд ли останутся без последствий. Язва желудка здесь заболеванием не считалась. Только в случае прободения язвы людей забирали и увозили в отдаленный, за сто километров, город Каркаралинск.

На девятые сутки мое изможденное тело покрылось мелкими нарывами, не пощадившими даже ладони рук и ступни ног. Я опять оказался в санчасти. Излечили меня элементарные, но в то же время важнейшие лекарства. Этими лекарствами были продукты из посылки матери, пришедшей до странного вовремя, и тепло лагерной санчасти.

В штрафном изоляторе я увидел еше одну нелепую смерть начинающего жить молодого парня. Но поскольку любая смерть нелепа, эту смерть лучше назвать смертью, устроенной администрацией лагеря. В ту новогоднюю ночь, о которой я упоминал, мы все же получили своеобразный новогодний «подарок».

Кто-то нарушил мой свинцовый сон ударом локтя в грудь. Когда я очнулся и ошалело сел на нару, все в камере созерцали необычное зрелище. Оказывается, несколько минут тому назад пьяные прапорщики бросили к нам в камеру изможденное существо, которое уже трудно было назвать человеком. В обтянутом кожей черепе светились безумием лихорадочные глаза. Живой скелет скрючился и, сидя на корточках, обгладывал обыкновенный камерный веник.

В камере воцарилось гробовое молчание. В тишине послышался чей-то шепот.

— Вальтер! Вальтер!.. Смотри, что с Вальтером сделали!.. Через пять-десять минут открылась дверь, и в камеру ввалились два пьяных прапорщика. Им было весело, они гоготали:

— Ги-ги-ги… Вальтер, иди сюда!

Случилось непредвиденное: Вальтер завизжал, толкнул одного из прапорщиков вытянутыми руками и выскочил в коридор. Еще через секунду прапорщики побежали за ним. Раздался шум падающего тела, а затем хорошо нам знакомый звук ударов сапог о тело. До нас долетали отзвуки происходящего:

— Ги-ги-ги… Вальтер, ты куда решил бежать? Из тюрьмы в тюрьмушку?!

Восемнадцатилетний немец Вальтер Сергей прибыл из тюрьмы в лагерь два месяца назад. Я видел его, слышал его историю, но узнать в подобном облике не смог. В тюрьме Вальтер якобы издевался над заключенными, принудил пожилого заключенного к акту мужеложства. Этот заключенный пришел в колонию и был вынужден уйти в бригаду «обиженных». Вальтер неожиданно подвергся «благородному» гневу как блатных, которые, кстати, творят подобные бесчинства на каждом шагу, так и сотрудников администрации. Начались избиения и гонения. Вальтер в поисках спасения пытался спрятаться в санчасти, имитируя больного. Затем, когда об укрытии в санчасти не могло быть и речи, он опять же решил имитировать побег, за попытку которого сажали на шесть месяцев в БУР. В БУР он попал, но не мог предвидеть одного — самые отпетые уголовники — «законники» сидели именно в БУРе. От бессилия и злобы они готовы были сожрать друг друга, и неожиданно им подбрасывают заключенного с подмоченной репутацией. Издевательства приняли грандиозные размеры. Вальтера мордовали, лишали воды и пищи.

Через два дня мы узнали завершение ночного происшествия. Избитого в новогоднюю ночь Вальтера прапорщики бросили в неотапливаемую камеру и, якобы для того чтобы привести в чувство, окатили водой. Затем о нем забыли.

Когда вызвали «эскулапа» Тамару, обледенелый Вальтер еще был жив.

Тамара запричитала:

— Ой, миленький… Да что же с тобой сделали? Не надо было…

По дороге в городскую больницу Вальтер умер. Его убили. Что ж, подобные случаи в наших колониях не столь редки, чтобы на них останавливаться слишком долго.

Повторяю, в этой колонии находились в подавляющем большинстве люди, «заслуживающие» не более штрафа. Нес колько десятков насильников и бандитов тесно сотрудничали с администрацией колонии. Чины администрации, на мой взгляд, и являлись преступниками крупного пошиба.

Итак, я второй раз выхожу из санчасти. После штрафного изолятора я уже не имел права вывода на рабочий объект. Очередная нелепость порядков в колонии: объект, где люди фактически замерзали, наживали хронические болезни, являлся привилегированным местом. Нарушителям делали «хуже» — определяли на вязание хозяйственных сеток в отапливаемые бараки. Что это?.. Не умышленное ли поощрение нарушений для создания видимости работы, связанной с укреплением режима? Впрочем, если посмотреть на это явление с идеалистической точки зрения, руководствуясь религиозным мировоззрением, можно сказать так: «Через муки приходит избавление». До избавления мне было еще далеко, что касается пытки холодом, от нее я был спасен.

В помещении для вязания сеток я познакомился с китайцем по имени Джалал, перебежчиком из Китая. Мать у него была уйгурка. В колонии содержались двое китайцев. Первый — упомянутый Джалал, второй — Мяо, двадцати восьми лет.

Джалал поражал меня огромной трудоспособностью. Ему было около шестидесяти лет. Черные с проседью волосы, побитое шрамами от оспы лицо, хищные рысьи глаза.

В Китае Джалал отсидел в заключении двадцать пять лет за вооруженный бандитизм. Вдвоем с Мяо они перешли границу и как перебежчики, прежде чем получить подданство, отбывали трехгодичный срок. Через своего «семьянина», татарина Гатина Саида, который знал несколько восточных языков, я задал Джалалу вопрос: в какой стране лучшие условия содержания заключенных в лагерях?

Китаец презрительно скривил губы и скороговоркой, нервно жестикулируя, начал объяснять:

— В Китае в лагерях намного лучше, — переводил татарин, — люди живут по вероисповеданиям, группами. Каждая группа имеет свой котел. Если заключенный работает, у него есть в изобилии и рис, и хлеб, и мясо. Он жалеет, что пришел сюда.

Я понимал, что китаец не обманывает. Но все же как-то не укладывалось в голове такое понятие, как сытость в Китае, не говоря о лагерях. Долгие годы нам внушали, что Китай — страна с нижайшим жизненным уровнем. На поверку оказалось, что в таком положении наша страна.

Китайцев в колонии боялись. Начальство старалось их не замечать.

Однажды Мяо и Джалал что-то между собой не поделили. В бараке завязалась драка. Джалал издавал звуки мартовского кота, подпрыгивал и бил Мяо ногой в грудь. В его 60 лет это было фантастично. Иногда Мяо успевал схватить его за ногу, они падали, катались, наносили друг другу удары руками, головой. В барак прибежал отрядный офицер Приходько. Он отличался хамством, лживостью, жестокостью — теми самыми качествами, которые мало чем отличали его от уголовника. Огромного роста, выхоленный, он подскочил к Джалалу сзади и схватил пальцами за шею. Джалал вырвался, подпрыгнул и в следующее мгновение ударом ноги снизу в подбородок свалил Приходько на пол. Туша грохнулась, сметая ряд кроватей и тумбочек. Удар был профессиональным и красивым. Приходько унесли в кабинет, Джалала никто не тронул. Не знаю почему, но китайцев лагерное начальство не трогало.

К весне количество заключенных превышало положенную норму вдвое. Жить стало совсем невмоготу. Возле раздатки пищи в столовой участились драки. Заработков у заключенных почти не было. Буфетчица показывалась один раз в месяц, да и то в неопределенные числа. Никто толком не знал, есть ли у него заработок, внесена его фамилия на отоварку или нет. Возле окошка, откуда буфетчица подавала счастливчикам чай, конфеты, сигареты, кружилась стая лагерных «шакалов», выманивая, выпрашивая, а чаще отбирая у других часть продуктов.

Припоминаю случай: один из чечено-ингушей, которые в лагерях в основном не работают, стал вырывать из рук пожилого заключенного сигареты:

— Эй, мужик, не зажимайся, давай пару пачек курехи!..

В лагерных условиях две пачки сигарет вполне можно приравнять к маленькому состоянию свободного человека. Мужик ответил:

— Они мне самому нужны!..

Тогда чеченец вырвал у него из рук мешок, выгреб половину его содержимого и швырнул мешок мужику в лицо. Тот, ничего не говоря, поднял мешок и пошел к себе в барак. Через некоторое время он вернулся, незаметно подошел к обидчику:

— Так ты, змей, моих сигарет сильно захотел?.. Заполучи сигареты!!!

Из-под фуфайки резким движением он выхватил длинный обоюдоострый клинок и несколько раз вонзил чеченцу в грудь. Тот упал. После этого он швырнул нож на пол и спокойно направился на вахту к солдатам.

Так делали многие доведенные до отчаяния люди: убивали, а затем добровольно шли на вахту, заявляли о совершенном преступлении.

Дистрофия в колонии достигала невиданных размеров. Повторяю, это было наше время… В небе Казахстана по ночам можно было увидеть звездочки ракет и спутников. Это было не сталинское прошлое.

В тех случаях, когда человек доходил до ручки, в лагерной санчасти ставили любой диагноз, но только не дистрофию, и направляли в знаменитую Долинку подлечиться. Там находится больничная колония, куда привозят больных заключенных со всего восточного региона. Именно в этой колонии толстозадый майор Карасев отнял у меня написанные мной сборники стихов и рассказов.

Всех больных, кроме туберкулезных и привезенных умирать, держали не более десяти суток, что еще раз свидетельствовало — лечили нас именно от дистрофии. Уходя на этап, я попросил у Карасева вернуть мои тетрадки. Лицо его налилось кровью. Он выпучил на меня свиные глазки и прорычал:

— Я тебе верну! Я тебе возверну! В карцер захотел?

На этом все кончилось. И глазом не моргнув, у меня вырвали кусок души. Расскажи я кому-либо о случившемся, мне, пожалуй, дали бы совет в стиле нашего многострадального народа: «Скажи спасибо, что в карцер не загнали, здоровье не отняли!»

В сангороде я пробыл десять дней, а шел по этапу через Карагандинскую тюрьму четырнадцать дней. Итак, через двадцать четыре дня я вновь оказался в колонии. Теперь переполненная колония напоминала зажатую холмами равнину, на которой бродят голодные стаи стервятников. Голодные заключенные, не занятые работой, бесцельно бродили из барака в барак. Что-то должно было произойти и вскоре произошло: вышел очередной указ об отправке заключенных на стройки народного хозяйства.

Заключенные так называемую «химию» называют «свободой в кредит».

Из близлежащего поселка приехал выездной суд в составе старого судьи, казаха, и нескольких чиновников. Те заключенные, кто попадал по статье и отбытому сроку под отправку на стройки народного хозяйства, вызывались в административный корпус колонии на суд.

Колени у меня дрожали. Казалось неимоверной возможность оказаться на пусть ограниченной, но все же свободе. Мне казалось нереальным в скором будущем вдоволь наесться хлеба. От осознания этого путались мысли и становилось дурно.

К тому времени я уже давно напоминал обтянутый кожей скелет. Судья неприязненно посмотрел на меня, перелистал мое личное дело и обратился к одному из представителей лагерной администрации:

— Как отрядный могла его представить на комиссия?.. Ана нарушитель… В карцер недавно сидела! После этого судья обратился ко мне:

— Ин-те-ре-сно, пачему мине твой глаза не нравятся?..

Ответ суда мы сразу не получали. Трое суток я, фактически не отдыхая, метался по колонии. Наконец нам объявили, что в воскресенье с летней трибуны огласят списки прошедших. Бог смилостивился над бродячим поэтом. В апреле судом я был направлен на стройку народного хозяйства в Джамбульскую область на рудник «Каратау».