Глава 1
В душе я писатель и поэт, но жизнь заставила меня стать коммивояжером.
Это удивительная профессия. Почему-то писатели в своих произведениях всегда хотят унизить коммивояжеров. Почему? Видимо, потому, что они в душе тайком осознают свою близость к представителям этой старой как мир и в моральном плане мучительной профессии. Писатели, как и коммивояжеры, очень много говорят, боятся быть непонятыми и, если не имеют известности, также зарабатывают на хлеб кропотливым, порой мелочным трудом.
Иногда, читая того или иного писателя, сталкиваешься с выражением: «У него была психология коммивояжера — всего побольше и желательно сразу». Или такая банальная фраза: «Ее соблазнил проезжий коммивояжер». Как это неверно. Чаще всего наш брат, коммивояжер, прекрасный семьянин, много испытавший, обладающий нежной чувствительной душой. Уважая и понимая время, он никогда не разменивается на мимолетные увлечения, считает дни и часы, которые приближают его к встрече с родными. Я не знаю, как относятся к коммивояжерам в прогрессивной Америке, но у нас любой вид работы разъездного характера люди называют унизительно «шабашкой». В переводе с простонародного языка это значит что-то вроде безголовости и бестолковости. Тем не менее люди, заключающие договора — одни из самых талантливых представителей своего времени и своего народа. Наша работа в наших условиях требует мужества, выносливости и силы воли. Мы должны воплотить идею, превратить ее в деньги, уплатить государственный план, оставить довольными две, три и больше заинтересованных сторон.
Корни такого отношения к работе разъездного характера у нас закладывались веками… Наверное, с времен крепостничества, когда разъезжать мог только барин, а для других это было недоступно.
Итак, я — коммивояжер, скрываю свою профессию потому, что в любой момент меня до глубины души могут оскорбить словами: бродяга, шабашник, аферист. Это говорят люди, не желающие понимать значения этих слов. А таких у нас добрых девяносто процентов.
Мы чувствуем себя, благодаря многим обстоятельствам, словно преступники. В гостиницах сидят церберы-администраторы, отношение которых к клиентам, не имеющим направления или брони, граничит с отношением экзекутора к пытаемому. Дошло до того, что нас подобное отношение невольно возвело в разряд умышленных лжецов. Что я имею в виду, спросите вы?
Отвечу… Представьте такую картину: сквозь окошко администратора на вас смотрит недружелюбная физиономия. Звучат ненавистные фразы: «Устраиваем только при наличии брони или авиабилета. Когда вы улетаете, где ваш билет?» Приходится покупать билет в любом направлении, затем его, теряя проценты, сдавать, затем опять и опять.
Иногда мы, коммивояжеры, идем на кощунственный обман — пытаемся разжалобить стражей ночлега, убеждая в том, что мы приехали к родственнику, попавшему в автомобильную катастрофу, или тому подобное. Но есть города, где в ответ на такую жалобную чепуху администратор спрашивает: «А какие у вас есть доказательства, что ваш родственник в больнице?» Почему, спрашивается, за свои же деньги я должен испытывать чувства, подобные чувствам подследственного в кабинете у следователя? Это еще и еще раз унизительно. Бороться с этими явлениями нашему брату, рядовому гражданину, бесполезно. В то же время в гостиницах множество свободных номеров. Они пустуют, ожидая представителей власти.
В стране перестройка, но, мотаясь в поисках заработка, я, «бродяга-шабашник», никаких перемен не вижу. Они мне нужны уже сейчас. Я хочу иметь возможность спокойно уплатить деньги, снять удобный, теплый номер и на следующий день не бояться быть выгнанным благодаря заезду в гостиницу на срочное совещание механизаторов области.
Я — коммивояжер. Это гораздо больше, чем актер. Я один в целом мире. Каждому отдельному человеку, с которым я имею дело, я должен понравиться, каждому отдать кусочек души. К концу дня организм у меня дрожит, словно под высоким напря жением. Я не мечтаю соблазнить молодую девчонку. Я хочу сделать свое дело и с успехом вернуться к своей единственной любимой женщине.
Иногда в часы, когда я, усталый и разбитый, сижу вдали от дома, в аэропорту или на вокзале, мне приходит в голову невеселая мысль: зачем все это? Зачем мои мытарства, лишения, если здесь, в своей стране, я не могу получить элементарные блага цивилизации за свои честно заработанные деньги?
Я — коммивояжер. Я все вижу и знаю, что так быть не должно! Я уверен, что миллионы американцев, деловых, понимающих людей, через океан пожмут мне руку и скажут: «Ты прав, сопланетянин, ты прав!»
Джон! Ты спрашиваешь, почему я, обладая задатками прозаика и поэта, видевший свои вещи в печати, выбрал себе работу коммивояжера?.. Это целая история, а теперь уже можно сказать — целая жизнь. Ну что ж, попытаюсь тебе ответить на этот вопрос. Времени у меня предостаточно, правда, вдохновение… с этим у меня плохо. Посуди сам: откуда взять вдохновение, если находишься в тюрьме?
Ты плохо представляешь, что это такое. Я прошу Всевышнего, чтоб ты никогда не испытал тех мучений, которые здесь испытывают люди. Да, Джон, люди в этих желтых вонючих стенах попросту умирают. Время останавливается, тело разлагается, и только надежда заставляет делать попытку выжить.
Всем известно — жизнь полна превратностей. К народной поговорке «никогда не зарекайся от тюрьмы и от сумы» я всегда относился с большим уважением. Но когда человека закрывают в тюрьму за то, что он был судим ранее, это уже абсурд, грани чащий с узаконенным бесправием.
У меня самая трудная и самая изнурительная работа на свете. Я — «бродяга», коммивояжер.
У нас люди не знают этой профессии. Слово «коммивояжер» в широких массах не употребляется, тем не менее коммивояжеры существуют. Они закреплены за комбинатами бытового обслуживания, их называют сборщиками заказов, агентами, но только не коммивояжерами. Мы мотаемся со своими образцами, терпим унижения и бытовые лишения, и не дай бог нашему брату оступиться, как это произошло со мной.
Честно говоря, Джон, я не могу все происшедшее тебе доходчиво описать. Дикость происшедшего выходит за рамки человеческого понимания. Меня лишили всего. Вот уже семь месяцев я лишен свободы, лишен любимой женщины, домашнего крова, солнца, воздуха.
Дни мои проходят в мрачной камере. Все смешалось. Остатки реальности размывают бредовые сны. Они приносят мне допол — нительные страдания, особенно если в снах приходишь ты, моя последняя любовь.
Когда меня арестовали, она была со мной. Для них этого оказалось достаточным, чтоб развязать травлю… Я вижу изумрудные глаза, из которых бегут слезинки. Я слышу грубые слова дознавателей: «Пойдешь как соучастница!»
В чем сознаваться? В том, что она меня любила? В том, что я в свои тридцать семь лет искренне, как никогда в своей жизни, полюбил?!
Господи, всемирный создатель!.. Что же все-таки творится в этом жестоком, подлом, завистливом, продажном мире! Кто захочет выслушать живое человеческое существо?! Как выжить и как пробить ужасающее равнодушие людей, которые постав лены вершить то, что называется правосудием?!
Я приносил в дома радость. Я видел ее в человеческих глазах. А что теперь? Озлобленные люди, которых успел настроить против меня вершитель моей судьбы — следователь? Что может и что хочет он понять, когда ведет сухой допрос и, пользуясь моей некомпетентностью в юридических вопросах, радостно вспыхивает, поспешно записывая каждое сказанное мной компрометирующее меня, по его понятию, слово.
Адвокат по ходу следствия нам не положен. Сотрудники одного и того же аппарата проникнуты друг к другу злобным недоверием. Боясь утечки информации, наших адвокатов, как шкодливых мальчишек, допускают к подследственному только на закрытие дела. Вот она — первая ступень бесправия.
Кажется, Джон, я слишком ушел в описание своих мытарств. В этих стенах единственное спасение — это поговорить с понимающей человеческой душой.
Меня держат в уголовной тюрьме. Что значит подобное, тебе, прочитавшему первую часть этой книги, догадаться будет нетрудно.
Да, Джон! Эта система мне знакома… Почти год камерной жизни в одной из тюрем востока. Затем колония. Почти три года в шкуре заключенного. После колонии психиатрическая больница, где я был на грани между жизнью и смертью. То, что я увидел и пережил в тот период, оказалось весьма суровой романтикой. А теперь моя давно погашенная судимость сыграла для меня зловещую роль. В мировоззрении следователя я — закоренелый преступник.
Я — коммивояжер. Сборщик заказов от населения. В мои обязанности входит собирать у людей фотографии, которые в быткомбинате переснимут, увеличат и сделают из них цветные фотопортреты.
И еще я — отличный ходок. Мог бы исполнять работу почтальона. Но почтальонам очень мало платят. Мне же хочется хорошо одеваться, иметь возможность пообедать в ресторане и время от времени делать подарки своей женщине. Я знаю, это идет вразрез с нашей ханжеской моралью. Но у меня своя мораль. Она всем понятна, но в нашем обществе считается зазорной, даже если ты деньги зарабатываешь законно. «Хорошо пожить, пока молод». Что в этом зазорного? В нашем многострадальном обществе такие запросы прощаются только молодежи из неформальных объединений, которую не воспринимают всерьез.
Просыпаюсь утром, проверяю папку, в которой лежат образцы, выхожу из дома. Моя работа тем хороша, что я могу работать где угодно. Я еду в городском транспорте и выбираю место для работы.
Вот перед глазами кирпичные дома микрорайона. Я выхожу из автобуса, выбираю первый попавшийся из домов и вхожу в подъезд.
Нажимаю кнопку и жду. Открывается дверь. В дверном проеме вырисовывается фигура полуобнаженной женщины. Она смотрит на меня и не знает — то ли бояться меня, то ли я из конторы, не имеющей ничего общего с представителями закона. Она смотрит на меня и немножечко по-идиотски улыбается. Впрочем, я не стар, элегантен и вообще довольно обаятельный мужчина. Возможно, она улыбается потому, что я ей нравлюсь.
Я не люблю разговаривать через порог. Проходящие по лестнице беспардонно останавливаются, чтобы послушать, подъезд оживает в считанные минуты. Иногда я чувствую себя, словно воришка. Сам не знаю, откуда это чувство. Скорее оно передается от хозяина квартиры. Боязнь воров, наверное, трепещет в его мозгу и, вполне возможно, передается мне.
Наконец зрительный контакт установлен. Хозяйка видит, что перед ней не бродяга-оборванец, которых везде так не любят. Я же вижу, что хозяйка не пьяница и ее физиономия не являет собой образчик лиц, которые принято называть хамскими.
Хозяйка говорит мне в нашем русском стиле:
— Чего вы хочете?
Тут уже я на своем профессиональном коньке:
— Извините, к вам можно на одну минуту? Пропуская меня в квартиру, она говорит:
— Да, конечно, заходи.
Это уже кое-что… ко мне обратились на «ты». После такой постановки очень часто приглашают выпить чаю.
Я прохожу в освещенную прихожую.
Рассматривать обстановку прихожей и комнат не рекомендуется: воров ненавидят и боятся со времени постройки пирамид. Несмотря на то, что моя работа все же носит лакейский характер, я перед клиентами не расшаркиваюсь. Открываю папку, показываю образцы и говорю:
— М-м-м-м-ы из быткомбината… изготавливаем вот такие портретики… Можете заказать себя, детишек, родственников. Если фотографий нет, пожалуйста, можем сфотографировать.
Физиономия хозяйки приобретает уверенность. Она облегченно вздыхает. Она приосанивается и начинает оправдываться — качество, очень присущее нашему человеку:
— Честное слово, мы уже сделали, заказали… хочете (повторяет такое покоряющее слово), я вам покажу.
Ее предложение меня до смерти пугает. Море впустую потраченного времени. Я ее поспешно останавливаю:
— Нет, нет, спешу!
Извиняюсь и выхожу за дверь, на лестничную площадку. В подъезде прохладно. Дышится легко. Я вынимаю из кармана расческу, привожу в порядок слипшиеся от пота полосы и констатирую факт: «Три минуты бесполезной болтовни». В груди скребущее чувство недовольства собой. Вот уже несколько лет работаю на этой работе, а никак не получается вытравить из себя эмоции. Вот бы приобрести безэмоциональность гейши.
Звоню в другую квартиру. Дверь открывается сразу. В дверном проеме стоит мрачный верзила в спортивном костюме. В его глазах я читаю самодовольство, недоверие и злобу. Чувствую интуитивно: с таким разговаривать бесполезно. Профессиональная привычка берет свое:
— Мы из быткомбината, портрет заказать не хотите?..
В квартиру не захожу. Показываю ему образец через порог.
Его физиономию перекашивает презрительная улыбка.
— А я думал что-то важное… Валька, иди сюда, — зовет жену, — тут к тебе пришли.
С подобным юмором я уже встречался. Люди вроде этого хмыря — из породы самовлюбленных эгоистов и семейных тиранов.
Появляется растрепанная жена в засаленном халате. Она смотрит испуганно, но тем не менее по-хамски обращается ко мне:
— Чего надо?!
Я повторяю ей заученные фразы. Она еще не дослушала до конца, а ее глаза уже наливаются кровью и она кричит:
— Чего вы ходите тут с утра?! Не нужны нам ваши портреты! Я молчу. Я чувствую, как в моей душе закипает бешеная злоба. Но я — коммивояжер. Человек, который должен являть собой образчик миролюбия и вежливости.
Перед тем как захлопнуть дверь, она с чисто женским коварством оборачивает этот случай в свою пользу… демонстрирует мужу любовь и верность. По-собачьи заглядывая ему в глаза, обхватывает своими руками окорок его руки и говорит:
— А ты че, взаправду подумал, что этот пришел ко мне?..
И смерив меня презрительным взглядом, закрывает дверь. Я — коммивояжер. У меня отличная, легкая, денежная работа.
Я работаю в сфере бытового обслуживания. Поднимаюсь на пятый этаж. Звоню опять. Дверь открывает седовласая женщина… Прохожу в коридор, показываю образцы.
— Ох, молодой человек, как давно вы не ходили.
Наконец я открою сегодняшний счет.
Прохожу в комнату. Скромная обстановка жилища одинокого старого человека. Вот он — предел, после которого человеку остается только память.
Старуха приглашает меня во вторую комнату. Прохожу в помещение, больше похожее на кладовку, чем на комнату. Красные плюшевые шторы на окнах. Такая же плюшевая скатерть на столе…
Грубо сработанные старые шкаф и сервант.
— Молодой человек, — старуха держит в руках пожелтевшую фотографию, — я бы хотела увеличить фотографию своего мужа.
Беру снимок в руки.
На снимке изображен человек в форме офицера царской армии.
Молчу, знаю, что человека нет в живых.
— Он перешел на сторону революции… А уже перед войной его забрали и… — она безнадежно махнула рукой.
Все ясно. Опять Сталин. Что же это было, если не террор и геноцид по отношению к «свободному» народу?!
Записываю на обороте фотографии адрес старухи и выхожу из квартиры.
Опять гудят ноги!.. Идет коммивояжер.
Очередная квартира… Молодая мама очень желает заказать цветной фотопортрет, но у нее нет фотографии ребенка.
Открываю сумку… достаю старенький «Зенит», прикрепляю вспышку.
— Хотите голенького?.. Лежа?..
Мама не знает, как лучше. Она знает только одно: ей хочется портрет… Хочется увековечить свое чадо.
Мне нравится фотографировать маленьких детей. Я вижу в них обмытые дождем зеленые яблоки, которых еще не коснулась червоточина.
Я люблю к ним прикасаться. От прикосновения к их телам у меня пропадает ощущение бренности жизни.
Подходит время обеда. Я доволен. У меня есть восемь заказов. Правда, ноги у меня болят, но это не беда. Похуже то, что после рабочего дня в моей голове образовывается пустота и начисто пропадает желание разговаривать. Вот только эта профессио нальная фраза: «Здравствуйте, мы из быткомбината». Иду по дороге и без надобности шепотом ее выговариваю.
— Н-н-н-ничего, так и должно быть, — успокаиваю я себя, — ведь я — коммивояжер.
У меня в кармане всегда есть деньги. Это подозрительно и непривычно для окружающих. Это обстоятельство необходимо скрывать. Когда у российского мужчины в кармане скапливается больше пяти рублей, это уже должно настораживать. Семья — ячейка государства, а разбазаривать государственные деньги не положено! Ну а если говорить серьезно, причина элементарно простая — мизерные заработки. И еще: наши мужчины смирились с тем, что их считают потенциальными пьяницами. Двух этих факторов вполне достаточно, чтобы приличные деньги водились только в снах. Что касается чековых книжек, привычных во всем мире, я считаю такую рекламу на экранах наших телевизоров издевательством над многомиллионным народом!
У меня обед. Я устало бреду среди похожих друг на друга, как близнецы, домов в надежде отыскать закусочное заведение.
Ресторанов в рабочих кварталах, как правило, нет. Остается только отыскать столовую или кафетерий. Наконец, через двадцать минут тщательных поисков, вижу стандартный дом, на первом этаже которого висит изъеденная ржавчиной вывеска:
«Столовая № 7».
В зале не раздеваются. Стоит зловонный залах подгоревшей пищи. Толпятся люди в рабочей одежде.
Я занимаю очередь и еще через полчаса получаю кровавокрасный свекольник и шницель с вермишелью, слипшейся в один комок.
Еще я беру горячий чай. Горячий чай, что может быть лучше, особенно если делаешь ставку только на него.
Я проглатываю обед и ощущаю, как он чугунной болванкой оседает в моем желудке. Остается только закурить. Но в процессе рабочего дня я никогда не курю.
Поиски столовой и сам обед заняли у меня больше часа. Интересно, как выкручиваются рабочие? Впрочем, у них не зарплата, а зря плата — вспомнил и успокоился.
После обеда ужасно не хочется работать. Мучительно пропускать через себя весь психологический процесс набора. Но стоит начать, все пройдет буквально через несколько минут. Ура! Прошло!.. Я собираю волю в кулак и направляюсь в микрорайон продолжать работу.
Тяжесть в желудке не проходит. В этом нет ничего удивительного. Когда я представляю, что творится в моей утробе после попадания туда хлебного шницеля, сгустка вермишели и кислого свекольника, я успокаиваюсь. Все так и должно быть.
Нажимаю кнопку звонка. Дверь не открывают. За дверью детский смех. Хочу уйти, но привычка доводить дело до конца удерживает. Открывается дверь… О господи!!! Огромная овчарка, открыв пасть, прыгает на меня. Я едва успеваю отскочить от двери. Овчарку удерживает ремешок, конец которого привязан к чему-то в коридоре. Ее зубы щелкнули, едва не коснувшись моего носа. Что это?.. Ага… Все ясно! Родителей нет, а дети резвятся. Впрочем, такое уже было. Ведь я — коммивояжер. Зарабатываю деньги самым легким способом на свете.
Я сдерживаю нервную дрожь и поднимаюсь этажом выше. В квартире, куда я попадаю, хозяйничает ярко накрашенная жен щина лет тридцати.
Необходимо сфотографировать ребенка. Она наряжает трехлетнего малыша с круглыми, как у тюлененка, глазами в полосатый костюмчик и садит на диван. Малыш боится, она его успокаивает:
— Не бойся, Мишенька, дядя хороший.
То, что я не такой уж плохой, я знаю сам. Но и то, что она желает от меня чего-то большего, я тоже чувствую. Женщина, усаживая малыша, то и дело старается распахнуть коротенький халат, показывает мне толстые белые ноги. Через своего сынишку она затевает со мной игривый разговор:
— Дядя хороший, не то, что наш папа, — многозначительно на меня поглядывает. — А где наш папа?.. У-у-у, какой нехороший.
Я эту женщину понимаю. Жизнь есть жизнь. Физиология берет свое. Но мне совершенно не хочется. Я фотографирую малыша, отказываюсь от предложенного обеда и ухожу.
Дома, подъезды, этажи, квартиры и опять этажи, дома, подъезды. Тысячи, десятки тысяч контактов, лиц.
В последнее время меня неотступно преследует чувство, будто каждый встречный человек мне уже знаком. Вернее сказать, его лицо. Что это? Одна из разновидностей шизофрении? Стоит мне сделать перерыв в работе — это проходит. Перерыв буквально в два-три дня. Это наводит на размышления.
Как бы там ни было, я — коммивояжер, бродячий фотограф, сборщик заказов от населения.
Два раза в месяц я обязан являться в свой комбинат бытового обслуживания, сдавать заказы в работу и получать для раздачи готовую продукцию. Командировочные нам не оплачиваются. Мое оружие: образцы, ноги, язык. Все важно в одинаковой мере. Транспортом «фирма» нас не обеспечивает.
Иногда я ловлю себя на мысли, что начинаю стареть. Особенно в минуты, когда от бесконечных подъемов с этажа на этаж начинает бешено колотиться и покалывать сердце. Впрочем, не только сердце.
Печень тоже барахлит. Причин много. В моей жизни были периоды, когда отсутствие духовного общения, одиночество ввергали меня в омут пьянства. Нет, это не было болезнью. Болезнью было одиночество. Знаете ли вы, что это такое? Это когда нет ни родных, ни друзей, ни дома. Вернее, все это есть, но не твое. Люди, которые тебя окружают, погружены в мир иллюзий, грез, которые чередуются со вспышками истерии, привитой тиранией. Они убиты, заморожены убогим подобием философии. Их запросы в конце концов сводятся только к удовлетворению животных инстинктов. Тот, кто им осмелится говорить это в лицо, будет немедленно уничтожен пошлой демагогией, а затем, если не сумеет вовремя уйти, — физически.
Мне 38 лет. У меня рост выше среднего, слегка вьющиеся волосы, голубые глаза, широкие плечи. У меня прямой с горбинкой нос, смуглая кожа и правильный овал лица. Такие лица вызывают доверие, располагают к общению. Это мне очень помогает в работе. Я — коммивояжер.
Моя работа подарила мне максимальную свободу, которая только возможна в моей стране.
У меня нет налета лакейства, как у многих коллег, несмотря на то что я работаю на этой работе давно. Это объясняется тем, что работу я выбрал не по призванию, а во имя того, чтобы быть свободным.
Дома, подъезды, квартиры. Иногда мне кажется, что я родился в подъезде, что подъезд — мой дом, что в подъезде меня похоронят.
По внутренностям подъезда можно определить очень многое: какие жильцы проживают в квартирах, степень их солидности, чистоплотности, семейного положения.
Очередной подъезд. На лестничной площадке валяются окурки. Стены испещрены нецензурными надписями. Из забитых до отказа мусоропроводов торчат горлышки бутылок.
Звоню…, еще раз звоню. Никто не подходит. Дверь не заперта. Где-то в глубине квартиры плачет ребенок. Не выношу, когда плачут дети.
Прохожу в комнату. Убогая обстановка. Стол завален объедками. Шторы на окнах отсутствуют. На стене пошло и одиноко маячит плакат, на котором изображен передовик производства. На полу драная дорожка. В углу комнаты достопримечательность: на матрасе без простыни в неестественной позе спит голый мужчина. Трусы валяются рядом на грязном полу. Рой мух ползает по голой спине, копошится в заднице.
Посередине комнаты — детская кроватка. Годовалый ребенок в грязной маечке захлебывается плачем. В кроватке есть даже «игрушки» — две пустых бутылки из-под водки. Стою в раздумье. Для меня это обычная картина, но привыкнуть не могу. Эту картину можно назвать приблизительно так — «Впереди всеравно тюрьма». Беру мокрого ребенка на руки, выхожу на лестничную площадку и звоню в соседнюю квартиру. Дверь открывают не сразу.
— Участковый, за-хо-ди, гос-тем будешь, — дышит перегаром мне в лицо толстая неряшливая женщина. За ее спиной лицо еще одной женщины, тоже пьяной. Я молчу.
— У-у-у-у-участковый, отнеси ребенка обратно… он мне не нужен.
Она пьяно пытается меня оттолкнуть и продолжает:
— Я дочку забрала, ему пусть остается пацан… понял?! Я продолжаю молчать. Мое поведение ее настораживает. В интонации появляются ноющие нотки:
— А-а-а… ты меня не забирай… ты его посади.
Мне все это омерзительно. Я протягиваю ей ребенка и говорю:
— Машина придет через двадцать минут. Успокойте ребенка и ждите.
Она берет ребенка, пьяно пытается его ласкать:
— Ути, моя маленькая, ути-ути…
Выхожу из квартиры. Выбегаю из подъезда.
Недалеко будка телефона-автомата. Звоню, объясняю ситуацию.
Моя работа самая приятная, денежная, легкая на свете. Я — коммивояжер.
В голове хаос. Усилием воли заставляю себя идти по набору дальше. Знаю, что мое состояние уже написано на моей физиономии. Как будто ничего нового для меня в этих картинах нет, все же здравый смысл не желает воспринимать подобное спокойно. Почему так происходит? Почему в нашем обществе огромное количество обездоленных людей? Я вижу подобные картины ежедневно и заверяю, что в тысячах и тысячах квартир, пройденных мною, огромное количество жильцов ведут убогий, безрадостный образ жизни.
Оказывается, я забрел на окраину города. Перед глазами вырастают несколько старых покосившихся домиков.
Подхожу к одному из них. Из трубы вьется дымок, значит, есть живые люди. А если есть живые люди, обязанность комми вояжера — нанести им визит.
Прохожу во двор. Он весь зарос травой, которая уже убита осенними заморозкам. Низенькие стены, маленькие окна, ветхие ставни, затхлость и заброшенность.
Открываю первую дверь, прохожу. В коридоре темно. Стучу в дверь, ведущую в жилую комнату. За дверью слышится голос, напоминающий шипение самовара:
— Вхо-жи-ше.
Вхожу, образцы наготове. Вижу сгорбленную фигуру старухи.
«Почему она стоит в темном углу? Так, пожалуй, не разглядит образцы». Подхожу ближе… протягиваю образцы и говорю:
— Бабушка, не хотите портрет заказать?.. Можете заказать портреты своих детей, родственников, деньги сразу платить необязательно.
Старуха делает шаг, и я наконец могу рассмотреть ее лицо. Мне становится жутко. Я вздрагиваю и непроизвольно отступаю на шаг. Ее лицо — бесформенный, разлагающийся кусок мяса. Там, где должны быть щеки, — висящие куски бледно-розового мяса. Нос отсутствует полностью. На его месте — две ужасные дыры. Красные глазницы уставились куда-то в пространство. По непонятной причине я с каким-то болезненным интересом смотрю в это лицо и не могу оторваться. Что это было?.. Проказа?.. Сифилис?.. Старуха что-то пытается сказать, но ее слов я уже не слышу. Пришедшее в одно мгновение чувство отвращения заставляет выбежать из дома, быстрым шагом уйти из этого отмеченного богом или дьяволом места.
Я — коммивояжер. «У вас работа, которую нельзя назвать работой… Так, одно баловство и неуважение к себе». Подобные суждения я слышал неоднократно и от лиц, занимающих довольно высокие государственные должности. Правда, у нас по этому поводу есть слова в Конституции: «Любой труд почетен». Оказывается, так думают далеко не все.
Странно, я ко всему привык, но на поверку оказывается: собственное убеждение, что у меня хорошие нервы, — самообман. После «прокаженной» старухи пойти по набору дальше уже не смогу. «Кто же меня в шею гонит», — ловлю себя на радостной мысли, что я свободен. Вот сейчас прекращу работу, и никто не заставит идти дальше. Собственно говоря, свобода — это все.
Глава 2
В последнее время я за город выезжаю мало. На периферии, в райцентрах, работа идет лучше, но полное отсутствие бытовых условий и комфорта заставляет меня отдавать предпочтение городу. Под бытовыми условиями не следует понимать что-то слишком обширное. Нет… я имею в виду всего лишь гостиничный номер и ванную комнату.
Вопрос гостиниц и устройства в них — это один из важнейших вопросов моей жизни. Восточный мудрец сказал бы по этому поводу следующие слова: «Устроиться у вас в гостиницу рядовому гражданину — это все равно, что достичь обиталища богов великой Джомолунгмы». Естественно, восточному мудрецу попасть в ту же гостиницу несравненно легче, чем коммивояжеру-фотографу.
Иногда попасть в гостиницу удается. Налитой свинцом походкой я вхожу в холл.
Здесь я уже проживаю целых два дня и две ночи. Сегодня у меня «экзамен» — день продлевания проживания. Ведь у нас, если ты не принадлежишь к клану начальников, ты обладаешь правом проживания не более трех суток. Всевозможная бронь, бланки направлений, командировочные листы с печатями — вот неполный арсенал, обеспечивающий устройство в гостиницу. Твои честно заработанные деньги роли не играют. Гостиничные церберы-администраторы у нас возведены в ранг судей, способных наказывать и миловать.
Итак, я в холле… Подхожу к швейцару… Показываю пропуск… Кажется, начинается:
— У вас тут проживание закончилось… А у нас продления не будет.
Он топчется на одном месте, словно изо всех сил сдерживает нужду. Я выхватываю у него из руки пропуск и поднимаюсь на свой этаж к дежурной за листом продления.
На этаже обычная картина… Возле размалеванной вульгарной дежурной суетятся несколько человек восточных национальностей. Старая омерзительная картина. Элементарные блага цивилизации возведены в привилегии, становятся предметом торговли.
Подобное обстоятельство приводит меня в бешенство. Отстраняю смуглых и говорю:
— Я из двадцатого, мне листок на продление. Губы на крысиной, измочаленной физиономии поползли в ехидной улыбке. Она торжественно обводит взглядом стоящих рядом и не менее торжественно произносит:
— Придется тебе свои вещи забрать. У нас сегодня продления не будет!
Вот они, первые ступени бесправия, где человек за свои же кровные деньги вынужден терпеть лишения и унижения.
Расшатанные нервы все больше дают о себе знать. Я не могу спокойно смотреть на эту кошачью, отмеченную вихрем пороков, мордочку. Мне хочется постучать пальцем по узкой полоске ее лба, за которым пульсирует первобытный мозг.
Раздраженным голосом я говорю:
— Этот вопрос вас совершенно не касается. Дайте лист продления.
Как все мелкие исполнители, она наглая и трусливая. В ее глазах вспыхивают злобные огоньки. Она прекрасно понимает, что я не принадлежу к разряду начальников. В то же время в глубинах примитивного мозга вертится извечная боязнь российского бюрократа: «Как бы чего не вышло». Побеждают все же наглость и хамство. Она оскаливается и показывает на свет божий прокуренные желтые зубы.
— Почему ты мине указываешь, что нам делать?!
Пошлая знакомая фраза окончательно выводит меня из себя. Я понимаю, что сейчас скажу слова, которые поставят меня на одну с ней ступень, но уже сдержаться не могу:
— Слушай ты… мышь… давай направление… быстро!
«Глупо, ох как глупо… не сдержался». Ее лицо наливается кровью. Вся грязь, которая скопилась в фибрах ее души, выплескивается на меня:
— Ты чего командываешь!.. Ты чего командываешь?!! Нажрался водки, как свинья, и ходишь тут командываешь! Она входит в раж:
— Надо милицию вызвать. Он каждый день здесь пьяный ходит, — обращается к стоящим рядом. — Выведите его, он пьяный.
Азербайджанцы не заставляют себя ждать:
— Маладой тшеловек… зачем девушка обижаешь… Напился, надо дома сидеть.
Один из них хватает меня за рукав пиджака… толкает к лифту.
Вот она, обратная сторона моей сдержанности в квартирах клиентов: глаза застилает розовая пелена. Локоть правой руки непроизвольно поднимается на уровень плеча. Апперкот подводил меня редко, не подвел и на этот раз. Бью по наглой усатой физиономии снизу в челюсть. Смуглый подпрыгивает, а затем с грохотом падает на дежурную, переворачивая стол. Краем глаза успеваю заметить, что второй поднимает с ковровой дорожки графин, явно намереваясь меня ударить. Провожу второй апперкот и сразу поворачиваюсь, чтобы выяснить, где третий из этой компании. Его не оказывается. Знакомая картина, когда дерешься с подонками… сплетение наглости, коварства и трусости.
Дверь в мой номер открыта. Мои вещи без меня уже начали собирать. Из сумки торчат рукава рубашек… в дипломате груда мелких вещей. Я сажусь в кресло, включаю телевизор, ожидаю сотрудников милиции. Из коридора долетают шум, крики, причина которых мне хорошо ясна.
Проходит десять минут. Раздается громкий стук в дверь, а затем без приглашения в номер врывается группа людей. Ее возглавляет седой милиционер в чине сержанта. За его спиной приплясывают, объясняя, «пострадавшие» азербайджанцы. Раздается визгливый голос дежурной:
— Вот этот самый… таким место в тюрьме… мы его пустили, пошли навстречу, а он — натуральный бандит.
Оцепенение стряхивать не хочется. Я прекрасно понимаю, сейчас будет составлено заявление. Несколько человек его подпишут, и меня закроют минимум на пятнадцать суток. Объяснять и доказывать в этом обществе, где достоинство человека попирается на каждом шагу, — очередная цепь унижений.
Единственное, что я говорю в свою защиту, это слова:
— Сержант, интересно, как поступите вы, если вас оскорбят свиньей, пьяницей?..
Что касается драки — это звенья одной цепи.
Возможно, в цивилизованном обществе этих слов было бы достаточно для справедливого разбирательства, здесь же… Впрочем, что это я пишу! Разве в цивилизованном обществе дежурная гостиницы посмела бы рыться в вещах клиента?.. Смешно.
Дальше все пошло своим чередом… В милиции составляют заявление. Слушать мои доводы о невиновности не стали. Несмотря на мои просьбы назначить экспертизу, подтверждающую, что спиртного я не употреблял, в протокол записывают: «Хулиганские действия в состоянии алкогольного опьянения».
Ночь я провожу на голых досках в обществе людей, из которых добрая половина невиновны. Утром следующего дня меня ведут на суд, который состоится тут же, в КПЗ. Лысый толстяк судья смотрит на меня сквозь толстые стекла очков и спрашивает:
— Что делаешь в нашем городе?.. Где работаешь?..
— Коммивояжер!..
— Что, что?! — не понимает он, видимо, решив, что я его разыгрываю, и орет:
— Как стоишь! Ты у меня сейчас год получишь!!!
Вот они — тупость и хамство, облеченные властью. Тысячи и тысячи людей остаются обездоленными после прикосновения к судьбе вот таких судей.
— Я работаю разъездным фотографом.
Видимо, он прочитал в моих глазах что-то иное, чем раболепие и страх. Отводя глаза в сторону, уже флегматично бросает:
— Пятнадцать суток, уведите.
Глава 3
Города все разные, как люди. Я имею в виду не архитектуру. У нас она, за исключением нескольких городов, серая и одно типная. Под различием городов я подразумеваю административные порядки, установленные удельными князьями… в большинстве самодурами и сумасбродами.
После судьи, определившего срок наказания, меня ведут в одну из камер, где милиционер, по совместительству исполняющий обязанности парикмахера, остригает меня наголо. Непреодолимое желание окончательно растоптать достоинство человека царствует в этих стенах безраздельно. Вспоминаю, как молодой парень, которому присудили всего трое суток, упрашивал милиционера его не стричь. На его, можно сказать, мольбу, милиционер весело хохотал и повторял:
— Да ты что, парень, хи-хи-хи… Да ты будешь еще красивее. Выйдешь — сразу женишься… О-хо-хо.
У парнишки в глазах стояли слезы. Через несколько минут его привели в камеру обезображенным, как и все остальные.
В камере нас было 18 человек. Спим одетыми на деревянных нарах. Некоторым места не хватает. Приходится спать в ногах, поперек, кто как примостится. Завтрак состоит из куска черного хлеба, посыпанного сахарным песком, и кружки подкрашенного кипятка. После завтрака — проверка. Дежурный офицер входил в камеру и торжественно спрашивает:
— Ну как… все покушали?
Дождавшись нестройного ответа «п-па-завтракали», устраивает перекличку пофамильно и отправляет нас на рабочий объект.
Что такое человеческое достоинство?.. Если взять на вооружение философию, отвечать можно долго. Я люблю пофилософствовать за рюмкой коньяка. Реальность смазана, в такие моменты мне действительно кажется, что в нашем обществе можно сохранить достоинство и отстоять, несмотря на страх и гонения за инакомыслие. Когда же опьянение проходит и я начинаю толкаться в буднях, восприятие становится иным.
Кожей ощущаю, с каким удовольствием мне бы разбили голову люди, которые на пенсиях далеко не все.
Итак, милиционер через весь город ведет меня на рабочий объект. Едем в общественном транспорте. Люди с интересом поглядывают на мою стриженую голову. В дополнение конвоир вцепился в мое плечо. Ему и в голову не приходит, что это очередной маразм, так как через десять-пятнадцать минут я буду работать с вольными людьми под относительным надзором и легко могу сбежать. Переодеться в гостинице я не успел. На мне светлосерый костюм, очень хороший, германской фирмы, светлая в тон рубашка, натуральной кожи итальянские туфли бежевого цвета.
Первая ночевка на голых досках успела преобразить мой гардероб. У меня мелькает мысль: «Что, если попросить этого служаку съездить со мной в гостиницу, где я смог бы переодеться?» Вещи я оставил в гостиничной камере хранения.
— Сержант, тебе не кажется, что в такой одежде люди на стройках не работают? Поехали в гостиницу, я переоденусь, заодно и перекусим.
В его глазах мелькает что-то наподобие живой мысли, но мгновение спустя искра потухает:
— Какая гостиница, надо было раньше думать, когда хулиганил… На стройке тебе что-нибудь подыщут.
Во мне опять закипает ненависть — спутник не отупелого до конца человека. Я прекрасно знаю, что у нас можно получить на строительном участке. Даже самые необходимые инструменты: лопаты, ломы, кувалды — в конце рабочего дня бригадир не знает куда спрятать. Вагончики разворовываются.
— Предупреждаю, сержант, если не найдешь подходящий чистый комбинезон, работать не буду!
После моих слов милиционер заметно оживляется. Его заторможенный мозг мгновенно воспроизводит информацию, которую за время службы выдавал тысячи раз.
— Будешь работать, дорогой, еще как будешь!.. Не ты первый, не ты последний так говоришь!.. А не станешь работать, — хрюкнул от удовольствия, — судья Ким годишник влепит за милую душу.
Что я могу на это ответить? Вопрос практически исчерпан. Я ведь прекрасно знал и знаю, что у нас уже осужденного человека могут за один и тот же проступок наказывать бесконечно. Я встречал множество преступников международного масштаба, разгуливающих на свободе, и видел тысячи несчастных, отбывающих огромные сроки за воровство кур. Психически больных людей, которые по Конституции и кодексу не подлежат уголовной ответственности, у нас в течение двух недель знаменитый судмедэксперт города С. Петербурга признает здоровыми и, как говорят только у нас: «За милую душу» — угоняет на сибирские реки валить лес. Так что мои пятнадцать суток в любой момент могут приобрести «ноги» и побежать в сторону возрастания.
Стройка, куда меня привозят, оказывается типичной нашей стройкой.
Шестеро рабочих, из них пять — женщины, выливают фундамент для нового здания линейной милиции. Конвоир сдает меня своему коллеге.
Подходящей спецодежды не находится. Мордастый надсмотрщик, поглядывая на меня, то и дело улыбается. Зная психологию примитивных, злых людей, нетрудно догадаться, почему он ехидно улыбается:
«Смотри-ка… в какой он костюм одет… я такой в жизни не носил…
Не надо быть пророком, чтобы после его криков: «Быстро! Быстро!.. Ты не на курорте!» — не убедиться в своей правоте.
На следующий день вырваться в гостиницу за вещами мне опять не удается. Костюм все больше начинает напоминать половую тряпку. Как ни стараюсь я его чистить, пятна от цемента остаются.
Катать тачку с цементом по наклонному дощатому настилу тяжело. Кожаные подошвы скользят, ноги разъезжаются, в такие моменты я напоминаю корову на льду.
Сержант время от времени меня спрашивает:
— Ну что, фотограф?.. Тачку катать — это тебе не фотографировать?
Я молчу. Я понимаю, что люди из этого разряда двуногих, получают от подобных разговоров наслаждение, граничащее с наслаждением садиста при виде мучений, испытываемых жертвой.
Порой хочется плюнуть на все и сбежать с этой стройки. Но последствия необдуманного поступка хорошо известны: ровно через два-три часа на мои вещи в гостинице наложат арест. Еще через неделю меня задержат без паспорта и на год или два лишат свободы.
Жизнь человека в нашем обществе — одинокого человека — можно сравнить с жизнью хрупкого мотылька-однодневки. Несколько злобных гримас природы — и конец.
Мне остается только терпеть. Подобное терпение граничит с терпением раба. Я это очень хорошо осознаю, но ничего не остается делать. Единственное, что меня утешает, это мысль: сравнительно скоро кошмар кончится, и я навсегда покину этот город. Вот написал слова «этот город» и поймал себя, что этот город не является исключением. В КПЗ этого города не избивают, чего нельзя сказать о других городах.
Мне есть с чем сравнить и что вспомнить. Как говорит моя старая мать: «Ты прожил за свои 37 лет такую жизнь, которой нормальному человеку хватит на три жизни». Она имела в виду жизненные бури. Все это не так плохо, если я донесу до людей увиденное и до этого не кану в вечность, как сотни тысяч желающих сказать правду в нашей стране.
Итак, в этом городе в КПЗ не избивали, чего не скажешь о других городах. Я повторяюсь умышленно. Вспомнился один случай из моей жизни, о котором захотелось рассказать.
Глава 4
Итак нас, заключенных ИТК № 45, в количестве восьмидесяти человек освобождают условно с привлечением к труду на стройках народного хозяйства. В народе такой принцип освобождения называют «химией» по причине отправки первых этапов на химические производства.
Нас привезли по этапу и сдали в комендатуру. После колонии даже такое освобождение было истинным счастьем. Но, как любое счастье, наше счастье имело оборотную сторону. Об истинном счастье я и не говорю. У меня его не было. А то, что я считал истинным счастьем, после тщательного анализа оказалось счастьем иллюзорным. Так… иногда период, проведенный с красивой женщиной. Иногда неплохие деньги в мерках сугубо наших, закомплексованных понятий. Что касается занятий любимым делом, воплощения мечты в жизнь, здесь был воздвигнут для меня барьер. Впрочем, выбор был: или слащавая ложь, или правда, но за решеткой.
Первый день свободы. Пусть «химия», пусть не отбытый до конца срок, вкус свободы неотразимый, потрясающий! Опьяненные свободой, мы бесцельно бродим по улочкам провинциального города, наслаждаемся жизнью. В универмаге я приобретаю вольную одежду — рубашку, брюки — все 44-го детского размера. Мой размер — 50-й. Впервые за два с лишним года наедаюсь хлеба.
Женщин мы пока боимся, а вот вина выпить хочется. Нас трое. Покупаем по бутылке вина на брата. Выпиваем, становится непривычно хорошо. В комендатуре отмечаться в десять вечера.
Отправляемся в парк на танцы. Играет музыка, полно молодежи.
Билеты мы не достали. Бродим вдоль забора. К нам подходит парень восточной национальности, завязывается разговор:
— Земляки, мне тут на бутылку не хватает, подгоните денег.
Он по блатному жестикулирует оттопыренными указательным пальцем и мизинцем руки. В тоне слышатся наглые нотки… в глаза не смотрит.
Нас это раздражает, тем не менее мы ему сдержанно отвечаем:
— Нет, земляк, откуда у «химиков» деньги?! Сам знаешь, в зоне только доски на гроб зарабатываешь…
В тусклом свете уличного фонаря вижу, как его губы скривились в презрительной гримасе. Восточные глаза вспыхнули нехорошим огнем.
— Какая зона? Хорош мне гусей гнать… Короче говоря, поищите хорошо, вас Али просит.
Его наглость поражает. Все принимает неожиданный оборот. Откуда ему знать, что мои товарищи, грек Миша Попандопуло и русский Шурик Кузьмин, сидят с малолетнего возраста за излишнее пристрастие к кулачным боям.
Али играет с огнем. Я видел, как мои спутники переглянулись и уже в их глазах загорелся мрачный огонь, предвещающий драку.
Необходимо было что-то делать. Малейший привод в милицию для нас означал зону и только зону.
— Давай, земляк, иди своей дорогой… В следующий раз встретимся, увидишь, «химики» мы или не «химики».
Я едва утащил ребят. Мы отошли в тень деревьев. В мой адрес сыпались упреки.
Через некоторое время мы решили уйти в общежитие.
Когда мы вышли из парка и пересекали небольшую площадь, в зарослях напротив раздались крики, треск ломаемых веток. Мы задержали шаг, прислушались к шуму доносившейся драки. Эта незначительная задержка оказалась для нас роковой. Спустя какое-то мгновение с диким ревом выскочил и остановился возле нас милицейский мотоцикл. Несколько милиционеров, ничего не говоря, набросились на нас, и началось светопредставление. Меня ударили под солнечное сплетение, а когда я согнулся, на мое бренное тело посыпались оглушительные удары. От одного такого удара я потерял сознание. Когда я пришел в себя, почувствовал, что в неестественной позе, связанный, лежу в коляске мотоцикла. На меня взгромоздили связанного Шурика Кузьмина. Мишу Попандопуло я не видел.
Через несколько минут мы оказались в отделении милиции. Нас развязали и пинками загнали в дежурку, где было полно милиционеров. Они тут же набросились на нас и с выкриками:
«Ну что, суки, попались?!! Тут мы вас и угробим!» — стали нас избивать.
Признаюсь, такого урагана ударов в своей жизни я не испытывал. Меня хватали за волосы, прицеливались — и ДУХ!.. Затем бросали на пол, пинали, а то и просто топтали подошвами ботинок и сапог.
Вскоре боль притупилась. Тело одеревенело. Не могу понять, что это было?.. Защитный рефлекс организма или следствие принятого алкоголя?
Я фактически лежал в луже крови. Оправдываться мне не давали. Стоило приподняться, сделать попытку что-либо сказать — очередной удар валил на пол.
В углу той же комнаты верзила-казах в чине капитана избивал Шурика. Наконец Шурик взмолился попросил, чтобы у него из кармана брюк достали документы. Я не понял, чего он добивался, но побои на какое-то время прекратились.
Шурику протянули портмоне. Дрожащими пальцами он извлек фотографию.
Эту фотографию я у него уже видел… снимок его отца, замполита, полковника ВВС. Отец на снимке был в форме, при орденах и медалях.
— Вот… — Шурик протянул фотографию капитану, — у меня отец — полковник… военный. Вы не имеете права меня бить!
Я и раньше знал, что сотрудники милиции и армейские военные особой любовью друг к другу не отличаются. Но тут произошло нечто невообразимое. В каком-то остервенении капитан ударил Шурика под дых и завопил:
— Мы х… положили на твоего отца! Мы плевать хотели, что он полковник!!!
Он навалился на Шурика всей своей тушей, добрых 100 килограммов, прижал к стенке, бил с короткого расстояния кулаком в лицо и одновременно коленом ноги в пах и живот.
Избитых, нас разбросали по камерам. Меня бросили в одиночку. Я сел на нару, обхватил голову руками и погрузился в состояние, близкое к помешательству.
Через неопределенное время дверь заскрежетала. Ко мне подошли. Я опять ощутил боль. Все началось сначала. Меня пинали, били по голове, а затем куда-то поволокли.
Узкая площадка, зажатая со всех сторон бетонными стенами. Меня притащили во внутренний двор КПЗ.
После каждого удара по голове, которые уже причиняли острую боль, двое в штатском меня спрашивали:
— Говори, кто ударил милиционера? Мы тебя задолбим, если не скажешь!
Только сейчас до меня дошло, в чем именно нас обвиняют. В том, о чем я не ведаю ни сном ни духом.
Я знаю множество случаев, когда в милиции забивали до смерти людей, не причастных к преступлению. Я понимал, что здесь именно тот случай.
Вот он, наш первый день свободы. Вполне возможно, что он окажется последним днем жизни.
Необходимо было что-то предпринять.
Они колотили меня связкой ключей по голове. Вот откуда нестерпимая боль.
— Послушай, начальник, — взмолился я… — Мы никого не били. Там дрались другие, мы слышали, а вы забрали нас.
Удары на мгновение прекратились. Один другому что-то по-казахски сказал.
— Врешь, падло… вас узнали! Или мы вас убьем, или по пятнашке получите.
Теперь удары переместились на солнечное сплетение. В прошлом я перенес операцию поджелудочной железы (острый панкреатит). Подобные удары были для меня равносильны смерти.
— Начальник, у меня был тяжелая операция… Убьешь, будешь отвечать.
Объяснять подробно не имело смысла. Меня избивали казахи. В их знании русского языка на первом плане стоят слова: «началь ник», «водка», «деньги», «баба».
Я упал, обхватив руками колени, защищая из последних сил область живота. Еще через десять минут меня волоком утащили обратно в камеру и полуживого бросили на деревянный настил. Уже толком ничего не воспринимая, я провалился в забытье.
На следующий день меня бросили в камеру, где находился Шурик. В камере скопилось много народа, оправдывая пословицу, что божьи места пустыми не бывают.
Шурик лежал на спине и стонал. Удивительно, что на его лице синяки почти не проявились. Но когда он снял брюки и рубашку, я увидел, что на его теле нет живого места. Грудная клетка, спина, живот, руки и ноги напоминали один огромный кроваво-фиолетовый синяк. На моем теле синяков было меньше, но лицо было обезображено до неузнаваемости: выбитые зубы, сломан носовой хрящ, вместо глаз — щели. Но все это были физические увечья. Что касается моральных страданий, они были невыносимы.
На «химии» нам предстояло пробыть около года. Теперь же за покушение на «власть» нам грозило по пять лет. Если взять оставшийся год, получается до 6 лет строгача.
Шурик Кузьмин не находил себе места. Он был гораздо моложе меня. Он жаждал любви, которой в его жизни не было. Он находился в местах лишения свободы с 15 лет. В то время ему было 22 года. Здоровый, атлетического сложения русак, он обладал неплохой эрудицией, и блатное поведение во многом у него было напускным. Адаптация в колонии возможна только при взятии на вооружение насилия. Интеллектуальные, неиспорченные люди очень быстро попадают в разряд гонимых. Добрые поступки утрируются и расцениваются как слабодушие. Замкнутость спасает только в том случае, когда у тебя есть деньги.
Я лежал на наре и старался не думать о предстоящем. Шурик не давал мне покоя:
Как ты можешь вот так спокойно лежать?.. Что будем делать?.. — донимал он меня.
Я, как мог, его успокаивал. В душе я знал, что мы — жалкие «химики» — абсолютно бесправны. Нас выпустили на свободу под залог наших рук, мышц. Пострадавший не от нас казах, милиционер, уже написал на нас заявление. Свидетели у него тоже, кажется, были. Успешно выйти из этого положения я возможным не представлял.
Оставалось только держаться.
— Шурик, самое главное, что бы ни случилось, говори, что мы не били, тем более — это правда… Мордовать нас будут долго. Пощады от них мы вряд ли дождемся, но если закрадется хоть тень сомнения — пропадем!
Дверь открылась. В камеру пришло пополнение. Это был парень с нашего этапа — тоже «химик». От него мы узнали, что наш товарищ Михаил Попандопуло находится в больнице. Из путаного рассказа мы поняли, что на Мишку кто-то напал. Ему разбили голову и выбросили в кювет. Утром без сознания его нашли прохожие и доставили в больницу. Поразмыслив, мы поняли, что произошло с Мишкой. Представители власти явно переусердствовали и, чтоб не везти в милицию «труп», предпочли замести следы. Они оставили его там же, где проломили голову, оттащив в сторону… в канаву.
Теперь нас избивали через день. Били лениво, все больше старались попасть в область печени.
Для разнообразия пинали ногами.
Я как заведенный твердил одни и те же фразы: «Не бил!.. Не знаю!.. Страдаем за других!»
Иногда мои показания записывали. Какие давал показания Шурик, я не знал. Впоследствии я узнал, что он сломался и стал выгораживать только себя. Это послужило причиной, чтобы наша дружба лопнула, как мыльный пузырь. А пока все шло своим чередом. Близился день суда. Из КПЗ через суточников мы сумели отправить телеграмму родителям Шурика. Надежды, что ее получат, не было, но именно эта телеграмма помогла нам выйти на свободу. Хочу добавить, что это мое предположение. До конца я не уверен.
Скованных одними наручниками, нас ведут из КПЗ на суд. В КПЗ мы пробыли два месяца. Месяц понадобился только на то, чтоб у нас сошли следы побоев.
У нас землистые лица, вялая походка. Нас ведут на суд.
Возле здания суда Шурик резко останавливается… Возле красного цвета «Жигулей» стоит сухощавый высокий мужчина в форме полковника.
— Отец, здравствуй! — выкрикивает Шурик и пытается махнуть рукой.
Приветствия рукой не получилось. Шурик забывает — на руке «браслет». В локоть второй руки вцепился конвойный. Нас торопят:
— Быстро!.. Быстро, не задерживаться!
Скрепленных «браслетом», нас так и заводят в помещение, где заседает состав суда.
О нашем судье мы слышали. В городе у него кличка «Бриллиантовая рука». Это маленький сухой человек, у которого вследствие какой-то болезни не действует левая рука. Как большинство людей, имеющих физические дефекты, он зол на весь мир. Помимо этого, у «Бриллиантовой руки» молодая неверная жена. Для нас, молодых и недурных собой, это предвещает трагедию.
Еще «Бриллиантовая рука» много пьет, дерется с женой и по утрам страдает с похмелья. Но, как я ни вглядываюсь в его лицо, страдальческого выражения, свойственного лицам с похмелья, я не улавливаю. Птичье, злое, оно выражает нетерпимость и непреклонность.
Он сразу приступает к делу.
— Избили милиционера… рассказывайте… Сначала вы, — называет мою фамилию.
Я плохо слышу свой голос. Мне кажется, что мои слова звучат вяло, не несут эмоционального заряда. Возможно, это следствие ежедневных репетиций.
Ужасно не люблю повторяться. Когда повторяешься, сам себе перестаешь верить.
— Гражданин судья! На протяжении всего времени нас не желают слушать. Все наши доводы о том, что мы невиновны, никто не берет во внимание.
В голове вихрем проносится мысль: «Сейчас он скажет стандартные слова бюрократа: «Так не бывает!». Он слушает.
Подходит очередь Шурика. От его слов меня бросает в жар. Все еще не могу привыкнуть к подлости и предательству, проникшим всюду.
Шурик говорит:
— Я милиционера не бил. А он, — кивает на меня, — может, и бил, но я не видел.
Я, подавленный, молчу. Эти слова — «может и бил» говорят сами за себя. Мне не показалось — даже судья посмотрел на Кузьмина как-то брезгливо.
Судья затребовал пострадавшего. Конвоиры ответили, что тот находится на дежурстве, так как в город прибывает большое начальство. Тогда судья затребовал свидетелей. Свидетелей тоже не оказалось.
Неожиданно «Бриллиантовая рука» вспылил! Подобно маленькой хищной птичке он вскакивает с судейского кресла и срывающимся голосом выкрикивает:
— Безобразие!.. Пострадавший не явился!.. Свидетелей, оказывается, вообще нет!.. Они говорят — не били!.. Убрать! Немедленно отпустить!..
Казахи-конвоиры, один из которых офицер, недоуменно переглядываются.
Судья не успокаивался:
— Отпустить!.. Снять наручники!.. Откормленный офицер от удивления открывает рот, а затем ноющим голосом тянет:
— Б-б-б-бу-у-у-магу н-н-н-на-а-пишите, товарищ судья, без бумаги не имеем права.
На его слова судья правой рукой делает нетерпеливый жест, словно отмахиваясь от назойливой мухи:
— Будет бумага!.. Снимайте наручники.
Из зала суда мы вышли свободными. За последние месяцы я вторично над этим думал и пришел только к одному выводу: такое чувство можно сравнить с чувством первой удовлетворенной любви. Чего мы только не испытываем, проходя через жизнь, но все же свобода и любовь помогают человеку в полной мере оставаться человеком.
Первый помощник Всевышнего — время — сделало свою работу. Мои пятнадцать суток подходят к концу. Изо дня в день меня водили на разные рабочие объекты. Мой бедный костюм приобрел блеск «отполированных» досок, на которых мы спали. В КПЗ я встретил множество людей, истории которых послужат неплохими сюжетами для моих рассказов.
Наконец подходит день, и меня вызывают в кабинет начальника КПЗ. Он торжественно вручает мне паспорт:
— Возьмите, молодой человек, и мой вам совет — уезжайте из нашего города.
Как «умно» сказано… Интересно, сколько власть наплодила подобных мракобесов? Но за все это рано или поздно воздается. Слишком много лет подряд они вот так беспардонно выживают людей. Что сказать этому закормленному борову?! То, что в мире существует Америка, или то, что Сервантес, будучи без руки, все же сумел обнять земной шар двумя руками?! Или, может, он поймет то, что Байрон предпочел умереть в битве за свободу, чем в последний час окружить себя лицемерием, от которого убегал всю жизнь? Малейшее проявление инакомыслия, свободолюбия, интеллекта в этом обществе вызывает раздражение и приводит в тюрьму.
И все же я сумел по-своему плюнуть в заплывшее жиром лицо этого исполнителя с высшим образованием.
— Товарищ капитан, можно вас теперь так называть?.. — спросил я его и, увидев утвердительный кивок, продолжил: — Вот вы говорите, покинуть наш город. А ведь эти слова противоречат нашей политике и Конституции… — В его глазах я прочитал тревогу. — Ведь мы живем в обществе, где абсолютно все является достоянием граждан. Делить города на ваши и на наши — э-э-э-т-т-о уже вызовет интерес у зарубежной прессы. Кстати, вы КПЗ приватизировали?
Нелепость сказанного я прекрасно понимал, но по лицу начальника видел, что удар попал в цель. Он вздрогнул, и его лицо на мгновение отразило страх подхалима-студента. Еще через мгновение он понял мой издевательский каламбур и рявкнул в духе сталинского следователя:
— Если тебя в течение 24 часов поймают в нашем городе, я тебе обеспечу два года!!!
«Вот это уже по-нашему!» Узнаю истинных воспитанников «великих» учителей. Интересно, до чего бы я с ним договорился в пьяном состоянии? Наверняка набил бы ему морду и тогда получил бы пять лет. Но прежде чем уйти, я все же поинтере совался, за что я могу получить два года. Ответ прозвучал дикий и однозначный:
— Был бы человек, а статья найдется!
Я, Джон, покинул тот город без тени сожаления. Я бы покинул и эту страну, не люби я свою мать и свой народ. Это трудно объяснить, как и всякую любовь. Народ у нас прекрасный, особенно это, как ни плачевно, проявляется в беде.
Миром, безусловно, должен править капитал. Люди, обладающие капиталом, уже самим фактом его приобретения показали миру свою способность вести за собой массы, вызывать стимул подражания, что касается людей, пришедших к власти за счет словоблудия, демагогии, тирании, итог — все возрастающая узурпация и хаос. Отдушин быть не может, поскольку живую мысль убивают.
Что нам принесла революция, которая подточила нашу веру и отбросила страну на тысячи жизненно важных миль от передового общества?! Рвачество, ханжество, подлость, ложь, насилие — вот что нам принесла революция, от которой многие ждали царства Кампанеллы.
Глава 5
Меня часто спрашивали, почему я не покупаю себе машину. «С твоей работой тебе нужны колеса. Так много зарабатываешь, а без машины». Я сокрушенно вздыхаю и отвечаю, всегда односложно: «Да не говорите!.. В этом году дважды собирался, так и не дошли руки».
Ложь в этом случае лучше, чем правда. Если скажу, что до машины мне, как до луны, не поверят. Откуда им знать, сколько у меня забирают дорожные расходы, сколько из меня выжимает быткомбинат… Скажу правду — посчитают лжецом. Ну а если скажу, что дорожу этой работой потому, что она предоставляет мне личную свободу, обязательно пустят слух, что я хитрец или дурак.
У нас к понятию свободы относятся с непониманием. В слове «свобода» видят больше отзвук революционных событий, чем насущную потребность. Человек, ищущий свободу, упоминающий о ней в разговоре, вскоре начнет вызывать у окружающих раздражение. «Корчит грамотного, а сам не знает, чего хочет».
Машины у меня нет, но есть максимальная свобода, которая только возможна в моей стране. У меня нет дома, но есть личная свобода. Интересно, а можно так — иметь дом, машину, жену и в придачу личную свободу? В принципе я знаю, что ответил бы мне рядовой американец. Он бы сказал, что я — наивный чудак. Но все же я хотел сказать именно это! Приобрести все элементарные блага цивилизации и в полной мере остаться человеком практически невозможно. Начнешь преуспевать, зарабатывать много денег, первый барьер тебе начнут воздвигать твои же товарищи по работе.
Подозрительность и черная зависть, воспитанные в нас с 17-го года, привились и пустили глубокие корни. Если в ведомости о начислении заработной платы твой товарищ по работе увидит большую сумму, чем у него, считай, у тебя уже есть враг. Если ты научишься вырывать свои честно заработанные деньги и начнешь строить дом, твой враг — сосед. Днем он будет помогать тебе подносить кирпичи, а ночью левой рукой напишет на тебя донос в милицию.
Во всем ты должен соблюдать общепринятый стандарт: одноэтажный домик, оформленная по дарственной машина. Лексикон рубахи-парня, не слишком умного и обязательно презирающего проклятых интеллигентов.
Бескрайняя степь, залитая солнцем. В небе куда-то держит путь хищная птица. Невдалеке, словно бочонки, стоят возле своих нор сурки. Поют сверчки.
Только что шофер «КамАЗа» высадил меня на перекрестке дорог, и я продолжаю путь пешком.
Маленький казахский поселок хорошо виден, но я знаю — до него несколько часов пути. Машины не будет, я иду напрямик. В траве могут быть змеи, но бог с ними. Хуже, если попаду в заболоченную местность, — загрызут комары. На плече у меня рюкзак. Он очень тяжелый, до отказа набит фотопортретами. Фактически это те же книги, а книги весят много.
Вот и она, красавица! В пяти шагах, высоко подняв голову, качается змея. «Гюрза, что ли?..» Я внимательно ее разглядываю, она в свою очередь разглядывает меня. Обхожу стороной это интересное творение Всевышнего и шагаю дальше.
К одиннадцати часам подхожу к поселку. На моем пути встает речушка с берегами, заросшими низким кустарником. «Отлично, искупаться будет кстати». Раздеваюсь, привязываю одежду к рюкзаку и кладу его на голову. Дно илистое и незнакомое, идти, честно говоря, неприятно. Перехожу на другую сторону, бросаю рюкзак на траву и погружаюсь в прохладу.
На берегу слышатся голоса. Я оборачиваюсь и вижу детей. Они внимательно меня разглядывают круглыми тюленьими глазами.
Один из малышей решается со мной заговорить.
— Вада теплый? — серьезно меня спрашивает.
Мне смешно… Купание и детские лица возвращают хорошее настроение:
— Теплый, — отвечаю односложно… — Как поселок называется — Басагаш?..
— Басагаш, дядя… А тебе какая нада?..
— Мне много кой-чего надо, а для начала подойдет и Басагаш. Я, дети, фотограф, привез вам фотки… Ну-ка покажите, где кто живет?
Они соглашаются, возле меня суетятся. Воистину прав был тот, который первый изрек: «Фотография — это радость!»
Во всех случаях, когда я приезжаю, дети — мои проводники. Они разыскивают моих клиентов, оказывают большую помощь. Обычно после работы я вручаю им на конфеты, и они счастливыми уходят домой.
Солнце уже в зените. Степь накалилась. От утренней прохлады не осталось и следа.
Басагаш — типичный отдаленный казахский поселок. Дома глинобитные. В принципе их домами не назовешь. Типичные землянки, в которых ютятся казахи нового времени.
В этом поселке я впервые. Здесь набирал заказы мой коллега, которого уже нет в живых. Только ему было под силу забираться в подобную несусветную глухомань. Бывали случаи, когда его заказы приходилось раздавать в Тургайских степях, где на сотни километров не проживает ни один славянин. О моем коллеге Александре Попове по прозвищу Святой я еще расскажу… Загубленная жизнь талантливого человека.
Захожу по первому адресу, указанному в реестре. Низенький потолок, на стенах копошатся тысячи мух. Пол устлан вой лочными циновками, на которых в позах римских патрициев возлежат казахи. Время рабочее, но, как это заведено у казахов, лучшая работа — это чаепитие. На деревянном помосте — импровизированном столе — пиалы, чайник, в пиалах масло и сахар. Очень много сваренного в хлопковом масле теста. Все это — под черной шапкой копошащихся мух. В помещении зловоние. Я не нахожу места. Быстрее, быстрее…
— Здравствуйте!.. Два месяца тому назад вы заказывали портреты… Я их привез… У вас два портрета 18*24, итого с вас…
Казахи — очень плохие заказчики. Будучи предупрежденными о стоимости, при получении заказа они почти всегда устраивают торг. В такие моменты приходится собирать волю в кулак и входить в роль восточного торгаша. Вот и сейчас толстый отец семейства садится на кошму, поджимает ноги и заводит старую, как мир, песню:
— Э-э-э… дарагой, патшему так дорого?.. Тот первый, кагда приходила, гаварила адин стоит меньше.
«Начинается!..» Все наборщики знают, что минимальная стоимость цветного фотопортрета 18*24 была десять рублей. Его цена — явно выдуманная.
— Хозяин, давай не будем торговаться. Портрет с времен войны стоит десять рублей. По старым деньгам — сто рублей, на новые если перевести — десять. Переводи по курсу и плати.
Я держу портреты в руках и чувствую: здесь придется поработать дополнительно.
— Давайте, давай, хозяин, плати… Ты только посмотри, какие они красивые, как блестят.
«Господи! Какую приходится молоть чушь!» Так, наверное, рекламировали свой товар моряки из команды Колумба.
Молодая казашка что-то скороговоркой объясняет старой казашке. Сын в свою очередь что-то доказывает отцу. Наконец старая казашка хитро улыбается и говорит мне слова, от которых меня опять бросает в жар:
— Ты хороший парень… моя бедный… давай, пусть будет ни тебе, ни мне…
— Люди! Не морочьте мне голову… Платите!.. Вы только посмотрите, какие они красивенькие, как блестят, — продолжаю тыкать им портреты под нос.
Неожиданно для себя я придумываю еще один способ рекламировать мою продукцию. Я кладу портреты на ладонь, как бы взвешивая, и говорю:
— Хозяин, чего тебе надо, они даже по весу подходят, а ты говоришь.
Этот «умный» довод подействовал неожиданно. Старый казах взял портреты, подержал в своей руке, затем что-то сказал молодой казашке. Ни слова не говоря, она протянула мне две замусоленные бумажки.
— Вот так бы давно… Вот это правильно, — говорю я и вычеркиваю их фамилию из списка.
Я — коммивояжер. У меня самая легкая работа на свете.
В этом поселке не проживает ни одна европейская семья. Атмосфера во всех домах одинаковая. «Быстрее! Быстрее!.. Лишь бы не пришлось остаться ночевать».
Если придется остаться ночевать, не обойтись без вина. Уснуть не смогу. Запах пота, бараньего жира, тучи мух, умопомрачительная антисанитария.
У некоторых казахов действительно нет денег. Приходится гонять их по соседям, но если семья не в авторитете, денег им не займут. Предпринимаю еще один вариант. Веду клиента в местный магазин и прошу продавца занять ему денег. Иногда занимают.
Честно говоря, из меня делец неважный. Когда я вижу бедную, по-настоящему не имеющую денег семью, я отдаю портреты бесплатно.
Таких семей великое множество. Заходишь в квартиры: голые стены, на железной кровати рваные матрасы и фуфайки, ползают голые, грязные дети. Трудно понять, зачем в таких семьях заказывают портреты. Лично я в таких квартирах заказы не принимаю. Но заказывают! Извечное стремление человека себя увековечить, а возможно, и бестолковость, привитая убогой жизнью.
В таких семьях я отдаю хозяйке портрет или портреты и говорю:
— Ну что ж! Пусть пока будут у вас, а через два дня придет человек, тогда рассчитаетесь. Естественно, никого я сюда посылать не буду. Говорю так для того, чтобы остальным клиентам не показалось, что уже наступил коммунизм.
Мой рюкзак становится все легче и легче. Карман распух от денег. Времени нет, деньги я всовываю в карман как попало. Несмотря на то что летний день длинный, время в работе бежит неумолимо.
Наконец я заканчиваю. Остается несколько портретов, которые можно выслать наложенным платежом, и два-три портрета, которые я принципиально уничтожу. Есть и такие. Есть люди, доводившие меня своей жадностью до белого каления.
Они мельком смотрят на портрет и, толком его не разглядев, начинают приблизительно так:
— Ой, нет, нет… Такой нам не нужен… У нас нет денег… Вот если бы раньше привезли… Что вы, такие деньги!!!
Как правило, они отказываются от первоклассной работы. Порой я оставляю подобную работу на образцы.
Иногда у меня складывается впечатление, что эти люди делают заказ только для того, чтобы затем отказаться. Есть такая порода — пакостники по жизни. Они заказывают на большую сумму, у них прекрасно обставленные для наших условий квартиры и непреодолимое желание пакостить.
Конец! Поселок пройден несколько раз. Даю ребятам денег и быстрым шагом направляюсь к отдаленной ленте асфальтовой трассы.
Идти приходится долго. Во рту горечь, пообедать так и не пришлось. Знаю, что именно по такому принципу наживают язву, но гонять чай среди мух выше моих сил.
Солнце бешено несется к закату. Если до захода солнца меня не подберет машина, придется возвращаться. Здесь, в Казахстане, где полным-полно лагерей, шоферы ночью не останавливаются. Были случаи побегов заключенных и убийств водителей машин. Однажды меня угораздило попасть в такую историю. Правда, все обошлось благополучно, не считая простреленных стекол и легко раненого шофера.
Я — коммивояжер. Мой покойный дед по линии отца был царским офицером, покойный отец — преподавателем истории, а я — бродяга-коммивояжер.
Когда мне становится жить совсем невмоготу, я уезжаю в город Таллинн. Слушаю в храме Нигулис орган и на время забываю, как и где я живу. И еще море… Море — единственная сказка, которую я сохранил в своей душе.
Когда-то ты, Джон, задал мне вопрос: в чем я вижу смысл своей жизни, и кто мой идеал? Тогда я был молод, боялся сглазить очередную любовь, поэтому тебе не ответил. Идеалов, Джон, среди людей у меня нет, а смысл своей жизни вижу в созерцании человеческой комедии. Только так думающему человеку можно выжить в моей стране.
Когда я слушаю орган, мне становится понятным, почему создатель время от времени божьей десницей карает глупое человечество.
Ведь уже одной этой музыки достаточно, чтобы люди поняли, кто истинный хозяин Вселенной. Орган должны слушать все. Через эту музыку Всевышний уводит нас в свои владения, а затем возвращает обновленными, омытыми чистейшей прозрачностью космоса.
У меня, Джон, нет идеала, но у меня есть вера. Вера во Всевышнего. Не будь у меня этой веры, я бы все же нашел в себе злые силы покончить с жизнью в застенках, куда меня бросают идолы. Моя миссия на земле проста — я возвращаю в дома то последнее тепло, которое все реже излучают человеческие глаза. Вот он идет, жалкий фотограф!.. Он входит в дом, выпрашивает остатки человеческой любви к ближнему, а затем навечно возвращает ее владельцам.
Я очень хочу покинуть пределы этой страны. Но я очень люблю свою Родину. Сколько у нас страдальцев, подобных мне, кто ответит?..
Ты счастлив, Джон! Ты живешь и родился в стране, где свобода подобно солнечному лучу ласкает своих граждан. В стране, где человек не боится своего собственного голоса. Где унизительные комплексы страха, раболепия, ханжеской морали не имеют места, поскольку неизвестны. Как я хочу пожить такой жизнью, которой живешь ты. Я готов жить без копейки за душой, готов питаться в благотворительных заведениях, готов спать в заброшенных домах, лишь бы иметь возможность идти по земле, не запасаясь впрок всевозможными бумагами, заверенными печатями, подтверждающими мою принадлежность к определенному милицейскому околотку. Свою вертикальность и ясный цвет глаз я сохранил только благодаря надежде увидеть свободный мир. Я люблю землю и, прежде чем уйти к господу, хочу услышать ее запах на всех широтах. Я не считаю себя человеком, который не пополнил космос той каплей материи, необходимой для равновесия мироздания. У меня есть дочь. За подаренную мне богом жизнь я воздал тем же — жизнью. Еще я написал множество стихов. Многие из них утеряны, но в мире они не пропали. Каждый из них — это роза, подаренная миру людей. Меня гноят в тюрьмах, мучают в психиатрических больницах, а я еще живу и надеюсь.
С.-Петербургская тюрьма «Кресты». Что это такое? Что это такое из уст заключенного, а не поверхностно изучившего этот мир современного писателя?
Здесь, в тюремной библиотеке, попадаются книги с описанием знаменитых «Крестов». Что интересно, при царском режиме в камерах содержали по двое заключенных. Узники имели право без ограничения получать передачи, была в тюрьме и церковь, где человек имел возможность облегчить страдания. Теперь же в каменных мешках бывших двухместных камер сидят по восемь-двенадцать человек. Дополнительные ярусы с нарами выросли как грибы. Сначала рука подневольного сварщика соорудила второй ярус, затем появился и третий. Очень часто в камеру заталкивают людей, у которых спальным местом становится цементный пол.
«Здоровье граждан — это достояние страны».
Бывает, после девяти, десяти месяцев содержания в «Крестах» человека оправдывают, но он уже шелестящей походкой отправляется проводить свою жизнь по туберкулезным диспансерам. Хотя больных туберкулезом содержат в специально отведенных камерах, вероятность заражения туберкулезом, как и любой другой болезнью, в «Крестах» стопроцентная. Все происходит элементарно просто: когда заключенных увозят на следствие, никто не делает различия между больными и здоровыми. Люди пользуются одним ведром с питьевой водой. Одна кружка ходит по кругу… Людей в КПЗ порой держат неделями в неотапливаемых холодных помещениях.
Знаменитые «показательные «Кресты» кишат больными туберкулезом. Молодые парни, не осознавая своего истинного положения, радуются, словно дети, тому, что в убогой тюремной санчасти врач выписывает им несколько улучшенный паек. Мудрец говорил: «Все познается в сравнении». Но где брать примеры для сравнения?..
С. Петербургская тюрьма «Кресты» считается показательной. Я утверждаю, что все те ничтожные детали, позволившие сделать подобный вывод, абсолютно для такого определения несостоятельны. С. Петербургская тюрьма «Кресты» — рассадник туберкулеза, мрачный безучастный равелин, где понятия гуманности искоренены еще более тщательно, чем в отдаленных районах страны.
Самое страшное здесь то, что во многом карательные функции исполняет медицина. Возьмем, к примеру, наркологическую экспертизу: человек, у которого в деле фигурирует спиртное, рассматривается как потенциальный алкоголик. Такой человек обязан пройти наркологическую экспертизу, где он в обязательном порядке будет подвергнут принудительному лечению на весь срок заключения. Человек, фактически свершивший легкое преступление, теряет возможность выйти из спецколонии по досрочному освобождению, не говоря о тех препаратах, которыми насильно его будут травить несколько лет. Что такое сомнительные противоалкогольные препараты и каково их воздействие на функции внутренних органов, объяснять не приходится. Почки, печень, другие органы приходят в негодность.
Заключенные панически боятся наркологической судмедэкспертизы, тем не менее через нее проходит большинство. Диагноз: «Нуждается в наркологическом лечении» — это фактически двойное наказание, метод, столь излюбленный в нашей системе. Опишу, как проходит наркологическая экспертиза.
В камере, куда меня привели, находилось около двадцати заключенных. Через некоторое время нас по несколько человек стали выводить в кабинет, где находились так называемые медицинские эксперты.
Врачей было трое. Молодая девушка изучающе посмотрела на меня и спросила:
— Как давно вы пьете?..
Я прекрасно понимал, что стоит мне замешкаться с ответом, не проявить достаточной инициативы в защите, и мне влепят принудительное лечение.
— Я не пью вообще! Не понимаю, почему меня сюда привели?..
— Ну как не пьете? — она воровато, как-то заискивающе взглянула на меня и поспешно указала на какой-то лист. — А вот тут сказано, что вы обращались в 1972 году к наркологу.
Я вспомнил. Такой случай действительно был. Но тогда я вовремя уяснил, что у меня достаточно силы воли бросить пагубную привычку. Больше у нарколога я никогда не был.
— Доктор, это было давно. Лечения я не проходил, бросил сам… С тех пор — не пью.
Членораздельная, более или менее вразумительная речь ее несколько охладила. Но желание признать меня больным было столь велико, что она пошла на уловки, достойные провинциального следователя сталинской закваски.
— Ну как не пьете?.. Один, два стакана выпиваете, — и с примитивным коварством добавила: — А почему бы и нет?
— Доктор, я не пью вообще… У меня была операция поджелудочной железы!
Я едва сдерживал взрыв возмущения. Она в нетерпении егозила по стулу задницей, словно обуреваемая дыханием весны кошка.
— А на праздники… На праздники стакан шампанского… Сознайтесь, ведь было?!
Стоит мне сказать да, согласиться с малейшей дозой, и мой срок сразу увеличится.
— Не пью вообще… у меня хронический панкреатит, была операция… Вам что, шов показать?!
Двоих, которые вошли вместе со мной, уже из кабинета выдворили непритязательные ребята в расстегнутых рубашках, под которыми голубели тельняшки, они запутались, что-то мычали, твердили глупейший довод:
— Я для аппетиту… Ну для аппетиту, начальник! Когда меня привели в камеру, я узнал: кроме меня, всех признали алкоголиками.
С.-Петербургская тюрьма «Кресты». Что это такое? Пожалуй, на свете не так много тюрем, где измученным заключенным, пребывающим в неведении порой девять, десять и более месяцев, на мольбу ответить, почему следствие стоит, офицеры из администрации отвечают:
— Сейчас лето, пора отпусков… Отдыхай, куда тебе спешить!
С.-Петербургская тюрьма «Кресты» — это тюрьма, в которой под прикрытием того, что она якобы показательная тюрьма, доводят узников одних до туберкулеза, а других до частичного помешательства. В мире у всех явлений есть оборотная сторона. Так вот, в «Крестах» почти нет вшей, зато море туберкулезных палочек; кормят относительно очищенной пищей, зато, перестраховываясь, держат заключенных, подлежащих немедленному освобождению, по десять-двенадцать месяцев. В Санкт-Петербургской тюрьме «Кресты» есть еще одна достопримечательность, о которой я просто не могу не рассказать. Это собственное психиатрическое отделение с лаконичным названием «Четыре-ноль» (4–0).
Преклонение перед достижениями в освоении космоса неоднократно имело для меня весьма плачевные последствия. Об этом я уже писал. Здесь, в «Крестах», длинный шлейф этих последствий значительно удлинился, а заодно и пополнил мои познания в знаменитой области человеческих деяний в психиатрии. В частности, я уяснил, что такое столичная психиатрия, пусть в рамках тюрьмы, но все же столичная, со своей тщательно отработанной методикой и многогранными проявлениями «гуманизма».
В свое время, учась в университете, после полета американских космонавтов на Луну, я написал хвалебные строчки в стихах. Они для меня оказались роковыми:
Это событие меня, можно сказать, потрясло, как в свое время полет Гагарина. Но в тот далекий год меня признали диссидентом.
«Американцы сработали на рекламу… для них люди — мусор, а вот мы людьми не станем рисковать, поэтому послали луноход». Помню, в изъятой у меня тетради были такие строчки, которые прямо-таки взбесили заправил моего факультета и курса:
В конце концов, чтоб подвести черту всем моим «преступным» деяниям в области поэзии, меня признали еще и психически больным. Затем — психиатрическая больница после освобождения из лагеря. И вот через годы карточка с диагнозом какой-то формы шизофрении попадает к медикам С.-Петербургской тюрьмы.
Открылась дверь, и коротышка-надзиратель, или, как их называют здесь, в «Крестах», «цырик», лаконично бросил:
— Собраться на выход с вещами!
В камере оживленно обсуждают, куда это меня могут «дернуть». Однообразие делает вызов по какому-либо процессуальному вопросу событием. Высказываются предположения вплоть до абсурдных. Сосед на верхней наре запальчиво убеждает:
— Точно… Когда я сидел в сорок пятой хате, в это же время Толика на волю дернули… А че, по твоему делу ничего не доказано, следователя уже третий месяц нет, может, прокурор оправдал?!
Мне смешно. Элементарная некомпетентность в юридических вопросах. «Нет следователя, значит, прокурор оправдал. Что касается адвоката, он вообще ни при чем».
Уже вечер. Прапорщик ведет меня по узким коридорам, открывает переходные решетчатые двери.
Мы спускаемся в подвальные этажи. Унылые заключенные из хозяйственной обслуги принимают мою одежду, выдают больничный халат и нижнее белье.
Вот оно… оказывается, я на 4–0.
Сначала мне отводят маленькую камеру. Как я понял, она что-то наподобие наблюдательной палаты. В принципе здесь чисто. «Если не будут лечить теми памятными препаратами, жить можно».
Перед сном мне принесли баланду и кусок хлеба. Я поел, выкурил самокрутку и лег спать. Утром пришел прапорщик, мне велели приготовиться в душевую.
Я снял и положил на столик нательный крестик, разделся догола, под конвоем меня вывели мыться.
Увиденное в душевой не предвещало ничего хорошего. Возле меня мылся бородатый еврей. Я внимательно всмотрелся в его глаза, координацию движений и понял, что он под действием препаратов. Человек внутренне отсутствовал. Замедленные движения куклы, взгляд, все указывало на его состояние. Слева от меня мылся молодой парень русской национальности. Он находился в состоянии подобном первому, напоминал пресловутую курицу, оцепенелый стоял под душем.
Я обратился к нему:
— Земляк, тебя колют или таблетки дают?
Он, видимо, запуганный, прошептал:
— Не спрашивай, братишка, че хотят, то и делают… И «колеса» дают и колют насильно. Меня уже вторую неделю держат на галаперидоле. Дважды назначали сульфазин.
Насильно! Опять это слово, сопутствующее мне, словно колокол судьбы, всю жизнь.
Я возвратился в камеру. Моего крестика, приобретенного несколько лет тому назад в церкви, на столике не оказалось.
— Дежурный, подойдите ко мне, — позвал я прапорщика. — Отдайте крестик…
Его обрюзглое небритое лицо мгновенно надело маску свирепого мопса.
— Ты что!!! Порядка не знаешь?.. Крестик не положен! Здесь тебе ничего не положено!!!
Я знал, что он не прав, попытался объяснить, но кормушка с лязгом захлопнулась.
В одиннадцать часов утра меня повели на прием к врачу. За столом сидел толстый молодой лейтенант с выхоленным лицом и вьющимися, зачесанными вверх волосами. Его невозмутимое спокойствие убедило меня, что он явный сторонник трех английских заповедей, так необходимых для продления жизни.
— Ну рассказывайте, какие слышите голоса… Откуда они исходят: из головы или со стороны?
На столе лежала пожелтевшая от времени, истрепанная медицинская карточка. Я ее сразу узнал, полгода психиатры записывали в эту карточку результаты опытов, которые производились надо мной в одной из восточных больниц страны. Скажу откровенно — в этот момент мною в самом прямом смысле овладел неподдельный ужас. То, что я уже испытал в психиатрической больнице смело можно приравнять к мучениям, испытанным людьми в концентрационных лагерях.
— Вот, к примеру, вы утверждали, что с американскими космонавтами посещали Луну.
Он пролистал несколько страниц, что-то опять вычитал и опять обратился ко мне:
— Вот, пожалуйста, суицидальная попытка. Рассказывайте, какие слышите голоса?
Я лихорадочно думал, что предпринять. Точно так же, как, по мнению психиатра, невозможно предугадать поведение пациента, точно так же невозможно случайно попавшему к психиатру здоровому человеку предугадать решение психиатра при том или ином ответе пациента.
— Доктор, я совершенно здоров! Он меня не слушал.
— Эту карточку предоставил нам ваш следователь. Она настаивает на психиатрической экспертизе.
— Доктор! Никаких голосов я не слышу… Этот диагноз…
Открылась дверь. В приемную вошел офицер со знаками отличия майора. Он сел рядом с лейтенантом и линзами затемненных очков уставился на меня.
Я продолжал утверждать, что не болен, голосов не слышу.
Майор бесцеремонно меня прервал:
— Так, где вы проходили лечение?
Я назвал известный западный город на территории Украины.
— О-о-о-о-о, так вы там учились?.. Какой чудесный город!.. Какой роскошный университет! Зачем вы оттуда уехали?
Очень быстро его ностальгическое настроение, навеянное воспоминаниями, исчезло.
— Тебя там, милый мой, не вылечили! Зачем запираться, совершенно ясно, что не вылечили, — еще через минуту он понес ахинею, которая, по убеждению некоторых психиатров, способствует уточнению диагноза.
— Вот вы говорите, что психически здоровы, голосов не слышите… Может, вы и правду говорите. Сам я — бывший психиатр, правда, меня с работы сняли. По вашим глазам вижу — вы обманываете.
Да ничего тут такого нет!.. Вот я недавно был в Баку у своего друга-психиатра… Мы поговорили и поняли, что оба больные. Сначала он дал мне вторую группу инвалидности, затем я ему.
— Оригинальный каламбур, доктор.
Этих слов он не ожидал.
— Вот видите, он и юмор понимает. Но все же лечить мы вас будем… Валентина Михайловна, провести курс галаперидола.
Глава 6
В тускло освещенном подземелье камер много. Я насчитал их по обеим сторонам около тридцати. В конце коридора прапорщик остановился и открыл дверь камеры, где мне предстояло пройти «лечение».
То, что я увидел в этой камере, повергло меня в недоумение и глубокое уныние. Я не мог даже предположить, что так называемое больничное отделение, пусть даже в тюрьме, может быть столь грязным, тесным и зловонным.
Под серым потолком, излучая тусклый свет, висит лампочка слабой мощности. Кран, из которого предстоит пить воду, висит прямо на унитазом. Тот же кран играет роль умывальника. Прежде чем напиться воды или умыться, придется почти что уткнуться лицом в унитаз. Мыло лежит на бетонированном выступе, в который вмонтирован унитаз.
Камера напоминает мусорную яму. На цементе — клочки бумаги, сгустки пищи, грязные лужицы.
На двухъярусных нарах лежат три человека. Я занял верхнюю свободную нару и решил поближе узнать, что же за люди меня окружают.
На нижней наре, слева, в нижнем белье лежит обрюзгший человек.
— Давно в этой хате, земляк? — спросил я.
— Третий месяц, — ответил он шепотом, открывая один глаз.
— Какая статья?
Он назвал «бомжовскую статью».
— Ну и чем тебя лечат? Уколы делают или дают «колеса»?
— «Колеса»… По два раза в день — утром и вечером.
— А какие? — поинтересовался я.
— Не знаю, — ответил он и закрыл глаза.
В это время человек, на койке которого я сидел, закопошился, начал стаскивать одеяло. Я увидел бледное, потное лицо совсем молодого парня. Глаза у него были закрыты. Словно тяжело больной, медленно-медленно он спустил с нары ноги. Я присмотрелся и увидел, что его тело бьет озноб. Руки сведены судорогой. Заикаясь, он обратился ко мне.
— Зем-ик-ик-ляк… за-за-крути покурить… Я не могу!
Мне стало страшно. Я вспомнил… Я прекрасно понял, что с ним происходило. Это были прямые последствия применяемых препаратов: сульфазина, аминазина, галаперидола.
— Парнишка, тебя закололи? Как тебя зовут?
— Ко-о-о-о-ля, — заикаясь, выдавил он.
— И давно колют… чем?
— Теперь только а-а-миназином… раньше сульфазином и галаперидолом.
— А за что, Колек?.. Может, ты болеешь?.. Я вставил ему в зубы самокрутку.
— Не-е-е-е лечился. Чтоб не шумел.
Знакомая история. В нашем «самом гуманном» обществе недостаточно всевозможных изоляторов и карцеров. Людей физически развинчивают, заставляют страдать многие месяцы в психиатрических застенках.
Коля меня не удивил. Целых полгода я находился в подобном ему состоянии.
Принесли пищу. Теплая пища ничем не отличалась от той, которую разносят в тюремных корпусах, которую так расхваливают администрация и определенные слои заключенных.
С верхней нары спустился третий. Наголо остриженный, двухметрового роста верзила, он выглядел враждебно и мрачно. Я обратился к нему со стандартными в этих стенах вопросами.
— Давно тут, земляк? С зоны пришел или с воли? Он мрачно на меня уставился, но ответил относительно вежливо:
— Пятерка сроку… Привезли с зоны.
— Если привезли в «Кресты», значит, раскрутка? Он утвердительно кивнул и неожиданно изрек:
— Ты, земляк, лучше со мной не разговаривай… Я людям приношу несчастье… Тебе тоже принесу…
Как говорится в этих стенах, он меня «в момент срубил с хвоста».
Трудно определить, что это было. С моей точки зрения, человека, повидавшего множество людей, томящихся в психиатрической системе, это был или надлом, порожденный длительной депрессией, или попытка симуляции доведенного до отчаяния человека.
Я выбросил остатки баланды в унитаз, закурил самокрутку и поднялся на свою нару. Мне было над чем поразмыслить. Вечером этого дня или на следующий день утром меня поведут на уколы.
Я хорошо знал, что от моего теперешнего, пусть подавленного, но все же трезвого состояния не останется и следа. Уколы принесут физическую немощь. Вслед за этим придет страх, не говоря о болевых ощущениях. В этом гробу среди отщепенцев, готовых на все, физическое бессилие может иметь весьма трагические последствия. Я смотрел в серый потолок камеры и все больше ощущал, как в мою душу заползает колючий страх.
После шести часов вечера, по одному, из камер стали выводить заключенных на «лечение».
Открылась дверь. Первым повели Николая. Было тяжело смотреть, как 16-летний парень, словно паралитик, дергаясь в конвульсиях, засеменил на сеанс, завуалированной под лечение пытки.
Меня повели последним. Прапорщик шел сзади. Рядом с ним, посмеиваясь, шли двое заключенных из хозяйственной обслуги.
Один из них, атлетического сложения, цедил сквозь зубы:
— Сейчас ты по-другому запоешь… Быстро все вспомнишь…
Это злорадство таких же заключенных — еще одно проявление систематического попирания человеческого достоинства, воспитанного везде и всюду. Милосердие осталось уделом тех истинно благородных людей, которых мало и которые сохранились, благодаря чуду.
Меня привели в маленькую процедурную. Пожилая медицинская сестра любопытно взглянула на меня.
— Так… что у вас? — она провела пальцем по столбику фамилий, назвала мою и прочитала: — Аминазин и галаперидол… Сегодня пять кубиков.
На меня напал самый настоящий животных страх. Я ощутил, как на мой здоровый организм обрушивается шквал всевозможных химических соединений. Потянутся длинные, полные кошмаров месяцы. Я вновь испытываю ад среди двуногих, именуемых себя людьми.
— Сестра… я не хочу!!! Зачем мне уколы, я совершенно здоров!
Она фальшиво улыбнулась и сказала:
— Милый мой, я здесь ни при чем. Да и что для тебя эти пять кубиков… А завтра скажешь врачу, он тебе отменит.
Помощник из санитаров сбросил телогрейку. Красуясь мускулатурой, он подошел ко мне, положил руку на плечо и голосом надзирателя заорал:
— Татьяна Ивановна!!! Да что вы с ним разговариваете… врач назначил, значит, будем делать!!!
Я сбросил его руку и отскочил в сторону.
— Сестра, я отказываюсь от уколов, мне необходимо дать показания.
Санитар схватил меня за шею и стал валить на кушетку.
— Отпустите, гады!!! Что ты делаешь, фашист поганый, — вырываясь, кричал я.
Пригнувшись, я схватил его за ногу и дернул на себя. Мы повалились на пол. Подбежал прапорщик и стал выкручивать мне руки.
— Отпустите, сволочи!!! Зовите ДПНСИ, у меня срочные показания.
— Подожди, Валера… пусть скажет… Да подожди ты, Валера, не трогай его.
Валера, так звали садиста-санитара, фанатично ее уговаривал:
— Татьяна Ивановна, врач будет недоволен! Татьяна Ивановна, укол нужно сделать!!!
Я отчаянно вырывался. Был момент, когда я мог его ударить, но это было бы моим приговором, повлекшим бы за собой многие месяцы, проведенные в этом пыточном равелине, находящемся в центре страны.
Медсестра для себя что-то решила. Она стукнула ладонью по столу и уже с металлическими нотками в голосе крикнула:
— Немедленно его отпустить! Дежурный, прекратите безобразие!
Обрюзгший прапорщик отпустил мою руку. Санитар вышел из процедурной.
Тем временем сестра куда-то звонила. Трубку, видимо, не поднимали. Наконец ее лицо оживилось.
— Инна Борисовна, тут один больной от уколов отказывается. Желает давать следователю показания… Да… с сегодняшнего дня назначен галаперидол и аминазин… Говорит, здоров, хочет давать показания.
Я понимал, что в данный момент решается вопрос моего здоровья минимум на три месяца. Я молил бога.
Она положила трубку.
— Ну что ж… на сегодня вам разрешили не делать. Завтра придет врач, решит, как быть дальше.
Садист из хозобслуги смотрел на меня змеиным взглядом. Когда меня вели обратно в камеру, он приблизился и в самом прямом смысле зашипел:
— Ш-ш-ш-то… пролезло на сегодня? Завтра не выйдет… В шесть часов придет другая смена… принципиально будем делать.
Мне ужасно хотелось свернуть его бычью шею, но единственное, что я мог сделать в этих условиях, это сказать:
— Подожди, падло беспредельное, мы еще встретимся!!!
Позже в других камерах я узнал, что этого заключенного «шныря» все знают в 4–0 и все ненавидят.
Всю ночь я не спал. У меня не было сомнений, что врач, который появляется только в десять-одиннадцать часов утра, уколы мне не отменит. Утром благодаря «заботам» Валеры вновь пришедшая на смену сестра обязательно прикажет меня заломать и сделать укол. После первого же укола, когда мои глаза замутятся, а язык сведет судорога, объяснять уже не будет никакого смысла. Что делать?
Я знаю, есть люди, которым в самый последний, критический момент является бог, принося спасение. Себя я отношу именно к этой категории людей, отмеченных божьей милостью.
В шесть часов утра Всевышний помог мне найти выход из создавшегося положения.
Несколько ударов в железную дверь. В кормушке появляется недовольное лицо дежурного прапорщика:
— Начальник, мне срочно нужно написать заяву. Принесите бумагу и ручку.
Он смотрит на меня и цедит:
— Что там еще такое… а?
— Начальник, я буду писать заявление в спецчасть… Там все укажу.
В его заиндевелых мозгах, видимо, вспыхивают картины, одна краше другой. Он представляет, как я рассказываю о вскрытых сейфах, зверских убийствах, спрятанных миллионах. Через пять минут он передает мне два листа бумаги и шариковую ручку. Я пишу:
Начальнику ИЗ от подследственного…
Заявление…
Прошу немедленно меня вызвать для дачи показаний о вновь открывшихся фактах по моему делу. Ранее симулировал психически больного, за что прошу у администрации прощения.
Примитивно, но это единственное спасение. Сейчас о моем заявлении в первую очередь узнает медицинский персонал, затем из спецчасти придет оперативный работник. «Звездочки на дороге не валяются».
На укол в восемь часов утра меня не повели. К девяти часам открылась дверь, и прапорщик повел меня на свидание с оперативным работником.
В кабинете за столом сидел молодой рыжий детина и пальцами-сосисками приводил в порядок стопку листов. Когда прапорщик удалился, он пригласил меня сесть, слегка наклонился в мою сторону и заговорщическим голосом спросил:
— Что вы нам хотите сообщить? Я вас слушаю, — и с серьезной миной на лице добавил: — Не бойтесь, об этом никто не узнает.
— Гражданин лейтенант, почему меня здесь держат?.. Я желаю давать показания, не хочу затягивать следствие. Мне назначают уколы. Чтобы отсюда выбраться, я начинаю на себя клеветать. Если вы меня отсюда не вытащите, напишу прокурору по надзору. Думаю, администрация понимает, если каждый начнет затягивать следствие, что может получиться.
Я умышленно акцентировал именно на обстоятельстве затягивания следствия. Жаловаться на эскулапов в принципе было подобно детскому лепету на лужайке. Судьба одинокого беззащитного человека абсолютно безразлична бюрократам в нашей стране. Даже адвокат в процессе следствия нам не положен, так как недоверие, озлобленность, зависть привели к тому, что сотрудники юридического аппарата не имеют доверия друг к другу. С моей точки зрения, это и есть врата, откуда начинается бесправие.
По мере уяснения моих пламенных речей о необходимости давать показания и не затягивать следствие лейтенант терял ко мне интерес. С прямотой, присущей такому физически здоровому человеку, он огорченно вздохнул и сказал:
— А я думал, вы о новом преступлении мне расскажете. Ладно, переведу вас на корпус. Если что, обращайтесь, — он назвал свою фамилию и распорядился дежурному вести меня в камеру. Я ликовал! Оказывается, даже здесь, в тюрьме, не ведая будущего, можно испытать ликование. Но на этом мое столкновение с криминальной психиатрией не закончилось. Впереди меня ожидал месяц судебно-психиатрической экспертизы на улице Каляева города С.-Петербурга.
Глава 7
Я — коммивояжер. Блуждая по дорогам страны, наслаждаясь минимальной свободой, я убедился, что все дороги неприкаянного, ищущего, свободолюбивого сердца ведут не в великий Рим, а в бездну тюрем. Я дал себе клятву: если выйду на свободу, никогда не стану обольщаться прелестями той мнимой свободы, которая порой казалась мне раем. Что такое ад, я познал, а вот рай… Ад был реальным. У меня остались от него на теле рубцы. Они зримые и плотные на ощупь. Они, словно звезды на черной скатерти, разбросаны на моей спине, груди, руках. Это шрамы, полученные в Карагандинской тюрьме и казахстанских лагерях. Одни из них ножевые, а другие — следы от язв, съедавших тело, возникших в неотапливаемых камерах лагерных изоляторов. Что касается рая… Был ли он вообще? Мне не был нужен «рай» Гаргантюа. Мой рай всегда ассоциировался со свободой. Свободой творчества, вероисповедания, свободой бродяги в том числе, и, наконец, великой свободой, подаренной богом, свободой мироощущения.
Мое детство проходило на западной окраине страны. Я часто брал бинокль, влезал на дерево и рассматривал людей по ту сторону государственной границы. За полоской ничейной земли простиралась Румыния. Цейсовский бинокль позволял разглядеть дома, людей, животных. Уже тогда я знал, что богатые благородными приключениями земли находятся там, в глубинах этой страны, за ее пределами и дальше. Мне ужасно хотелось туда, но я был мал, была граница с колючей проволокой, и еще было столько всего, о чем я и не подозревал.
Да, время в тюрьме идет медленно. Опять я закрываю глаза, и опять из огненно-рыжих разводов, всплесков памяти, встает очередная когда-то пройденная дорога. Словно нотные знаки у больного музыканта, в моем мозгу ранеными птицами трепещут обрывки рифм, позабытые стихотворения. Губы шепчут, шепчут. Сами по себе рождаются новые стихи:
КОММИВОЯЖЕР
О господи! Оказывается, для музы тюрьмы не исключение. И как они с Фемидой уживаются. Одна капризная, а другая… Нет, Фемиду лучше не трогать. Встать бы и записать строчки нового стиха. А может, лучше запомнить и записать завтра? Ведь и так в камере на меня смотрят подозрительно. Вот до чего довели бюрократы. Человек с ручкой воспринимается как потенциальный враг.
Иногда меня спрашивают, о чем я пишу и почему так много. Приходится лгать, ссылаясь на всевозможные жалобы, ходатайства, заявления. Говорить о своих литературных увлечениях не следует. Рядом не политические ссыльные, а уголовники из рабочих, крестьян и мещан. И те, и другие не терпят малейшего взлета человеческой мысли. Вначале будет неискреннее восхищение, а потом ядовитая ирония и откровенная вражда. Понимание можно встретить в редчайшем случае и только при случайном стечении людей доброй воли.
Глава 8
По национальности я — украинец. Очень часто меня спрашивают, что заставило меня покинуть цветущую землю и отправиться блуждать по огромной стране. Если приходится отвечать, даю совершенно исчерпывающий ответ. Мои земляки, которых я встречаю в различных регионах страны, этот вопрос возводят в разряд труднообъяснимых философских вопросов. На этот вопрос я всегда отвечаю лаконично: Украина разорена! От хорошей жизни не стали бы ее сыны отправляться на поиски лучшей доли. Времена надежд, времена Запорожской сечи канули в вечность.
В то время, когда я покидал Украину, она захлебывалась в мутных реках самогона. Безысходность и бесправие достигли таких размеров, что многие свободолюбивые люди, чтоб не сойти с ума от бесцельного прозябания, сломя голову неслись неведомо куда. Но по-настоящему можно было спастись только покинув пределы этой страны. Такой возможности не было.
Помню, когда я учился в школе, из Америки приезжали погостить на Родину люди, которые покинули страну задолго до моего времени. Глядя на них, я никак не мог уловить взаимосвязь между нашей пропагандой, гласящей, что люди там обречены на погибель, и внешним обликом этих людей. Помню, в школу в сопровождении местных людей пришли двое. Пожилые мужчина и женщина. Они выглядели так, словно прибыли с другой планеты. Седая женщина была одета в серебристое манто, отделанное чудесными натуральными мехами. На ее пальцах сверкали перстни. Мужчина, ее муж, также поражал. Величавый, спортивной выправки, он обладал походкой лорда. Элегантное светлое пальто, широкополая шляпа, добротные кожаные ботинки. Они ходили по территории школьной усадьбы, смотрели на ветхое одноэтажное здание и из их глаз бежали слезы. Рядом шли их братья, сестры, наши колхозники. Проводя сравнение, невозможно было удержаться от улыбки. Кургузые фигуры женщин в потертых плюшевых пальтишках. Мужчины в не менее потертых «москвичках» с облезлыми шалевыми воротниками. И те, и другие в кирзовых сапогах.
Почему американцы украинского происхождения так выглядели? Что это было? Крестьяне, ставшие миллионерами?.. Я спросил, мне ответили. Женщина там, в Америке, всего-навсего домашняя хозяйка. Муж — фермер, владелец небольшого земельного участка. Все это не укладывалось в моей голове.
Глава 9
Я — коммивояжер. Зимой работа в бескрайних казахстанских степях небезопасна и для многих моих коллег имела трагический исход. Страшные морозы, мгновенно разыгрывающиеся бураны не щадят одинокого путника.
Александр Латуковский, сборщик заказов, замерз в одном из совхозов Гурьевской области. На этот раз бескорыстная вера в людей Сашу подвела. Окоченелый, он ходил от дома к дому, стучал в окна, но добропорядочные крестьяне, которым Саша долгие годы приносил радость, подписали ему смертный приговор. Его так и нашли под дверью на корточках, с зажатой папкой под мышкой, в которой находились образцы. Мертвого и бесконечно терпимого.
Второго моего знакомого, наборщика Сашу Попова, по кличке Святой, в сорокаградусный мороз избили пьяные казахи, а затем бросили умирать. Весной 1982 года, когда растаял лед на реке Ишим, всплыл труп неизвестного мужчины. Это закончил жизненный путь Толик Дрововоз, разъездной фотограф, сборщик заказов, бродяга-еврей.
Из лиц ушедших чаще всего ко мне приходит лицо Саши Святого. Этот наборщик обладал воистину редким даром в кратчайшие сроки выполнять огромный объем работы. Его умение входить в контакт с населением не имело границ. Однажды в Москве между наборщиками произошел спор, сумеет ли Саша здесь, в центре Москвы, найти желающих заказать фотопортреты. Он согласился и, чтобы оправдать репутацию уникального коммивояжера, пошел работать без образцов. Каким же было наше удивление, когда спустя полчаса он вынес из подъезда девятиэтажного дома восемь оригиналов.
Саша не обладал физической красотой. Сломанный в драке нос, шрамы на лице, по всем меркам такие дефекты должны были отталкивать от него клиентов. Но все это отступало, когда Саша начинал говорить. Улыбка и добрые глаза притягивали к себе, словно магнит. После нескольких фраз, сказанных Святым, люди открывали семейные альбомы, и он получал заказы.
Глава 10
Когда город погружается в дремоту, предшествующую сну, в тюрьме наступает вторая жизнь. В камерах заключенные разбиваются на группы, начинаются игры в карты, нарды, шахматы. Иногда через следователей в камеру попадает чай. Жалкие подачки делаются следователями в корыстных целях. Любыми путями заставить говорить. Так поощряют цирковых животных: удачно исполненный трюк — кусочек сахара или мяса.
Если в камере есть чай, в камере праздник. Кружка ходит по кругу. Чифирь возбуждает нервную систему подобно алкоголю или наркотику.
Я не люблю играть в карты. Бег моих мыслей всегда движется в ином направлении. Заставляет брать в руки ручку и писать. Я часами лежу на спине и пишу.
Утаить то, что я пишу стихи, все же не удается. Меня просят прочитать написанное, Как правило, свои стихи я не читаю.
Самые «веселые» камеры в «Крестах» — это так называемые дорожные. Несмотря на изоляцию, через тюрьму незримой нитью проходят дороги, по которым идет масса всевозможной информации.
До психиатрического отделения «четыре-ноль» я сидел в «дорожной хате». Напротив нашего корпуса на расстоянии 30–40 метров находился корпус, в котором содержали женщин. Щели в жалюзи позволяют наблюдать окна женских камер. И не только наблюдать.
С наступлением ночи в дорожных камерах лихорадочно готовятся к «работе». Из тайников извлекаются «стрелы» и духовые ружья.
«Стрелы» и трубы изготавливаются из газет, наконечники — из хлеба. В хвост «стрелы» вставляется хлебный шарик, к которому прикрепляется нейлоновая нить. Для получения нитей распускаются нейлоновые носки. Выстрел — и стрела в грациозном полете несется к намеченному окну. Еще мгновение — нить в женской камере. К нейлоновой нитке подвязывается тонкая бечевка. По длине она дважды покрывает расстояние между камерами… После перетягивания капроновая нить отвязывается, получается кольцевая дорога из одной бечевки. На бечевке пришиты узкие мешочки — «бундуки», в которых будет приходить почта, таблетки, сигареты.
Это занятие нельзя назвать безопасным. За нами следят как со стороны тюремного коридора, так и с тюремного двора. На дворе то и дело раздается лязг металла. Это надзиратели бросают на нити дорог железные «кошки». Иногда в камеру врываются надзиратели и, несмотря на глухую ночь, перерывают все вверх дном. Дороги часто рвут стрелы, ружья отнимают и уничтожают, но к следующей ночи все готово опять. Несмотря на жестокость, подлость, пошлость, которыми пропитаны стены и воздух тюрьмы, наши сердца рвутся к представительницам прекрасного пола, правда, представительницы эти выглядят при случайных встречах довольно вульгарно. Жутко размалеванные, иногда при татуировках и в полуспущенных драных чулках, но наши сердца все же жаждут любви.
Иногда среди женщин мелькают довольно интересные экземпляры, попадающие в эти стены или по недоразумению, или в силу жесточайших стечений обстоятельств. Эти несчастные в основном находятся в тюремной больнице, так как не вы держивают, вскрывают вены, пытаются отравиться таблетками.
И вот долгожданный ответ получен. Представительницы слабого пола — воровки, наркоманки, а зачастую убийцы — написали нам нежное письмо. Всей камерой взволнованно мы читаем: «Дорогие мальчики, в нашей камере двенадцать девочек. Марина у нас самая молодая, ей 19 лет. Она сидит за растрату. Далее идет перечисление имен, возрастов и кто за что сидит. Мы понимаем, кроме желания переписываться, все в этом письме — ложь. Из их слов почти все сидят за растрату, все не старше тридцати лет и все не замужем. Ничего удивительного. О каком замужестве может идти речь, если тюрьма поглотила всех нас на длительное для человеческой жизни время. Даже в редчайших случаях отмены приговора или оправдательного исхода следствия мы здесь пробудем 6-7-8 и больше месяцев.
Тюремные «кельи» знаменитых «Крестов» расстаются с людьми нехотя, с извечным скрипом и медлительностью колеса правосудия.
Из полученного списка я выбираю Елену, 27 лет. По ее словам, она работала в гостинице «Европейская» официанткой. Одна из посетительниц ее оскорбила, и Елена ударила ее ножом. Лаконичный текст ее писем убеждает, что она пишет правду. Ударить клиента ножом. Не правда ли, такое возможно только у нас?
Мы переписываемся уже неделю. Адаптацию в тюремном климате я прохожу плохо. Время от времени ужасно болит голова. Лечение одно — таблетка анальгина.
Моя знакомая Леночка не лишена своеобразного юмора. После моего упоминания о головной боли она пишет: «Будь мы на воле, я бы тебя вылечила. У тебя потому болит голова, «что осталась без работы вторая голова». Возможно, она права.
В камере есть двое из касты «прокаженных». Они спят в углу возле параши. Одному двадцать два года, а второму — тридцать. В момент, когда я пишу эти строки, одного из них под нарой пользует заключенный по кличке Геббельс. Слышится возня и рассудительные комментарии, как держать ноги и совмещать движения.
В такие минуты мне хочется металлической миской расколоть обоим головы. Я верую в бога, а бог сотворил мужчину и женщину не для того, чтобы подобное творилось в этом мире. Даже пожирающие друг друга твари не доходят до степени падения, на которую способен человек.
Еще через неделю Лену увозят на суд. Женщины пишут, что она получила пять лет. Ее переводят в камеру для осужденных. Следы теряются.
Чтобы хоть чем-то питать душу, я завожу переписку с другой женщиной. К тому времени мы меняем камеру «застрела». Причиной послужило перехваченное письмо. Из него мы узнаем, что наши женщины ведут двойную игру. Неверных нужно наказывать, и мы налаживаем дорогу в другую камеру.
На этот раз я затеваю переписку с особой по имени Ольга. В целях маленькой конспирации я называюсь Игорем. Ольга, Игорь — прямо как со страниц истории. Той нашей истории, которой можно верить.
Ее письма остроумны, грамотны и пронизаны огнем истосковавшейся по мужской ласке темпераментной женщины. За ночь мы прогоняем дорогу два, три раза. Каждое письмо — теплый, нежный прилив.
Тоненькие рулончики бумаги перевязаны серебряными ниточками. Каждый рулончик надушен сухими духами. Я вдыхаю аромат, и мне до боли хочется на свободу. Кто она — эта женщина? Если пишет правду — ленинградка, работала на валютной стойке в гостинице. Появились связи, деньги, возможность хорошо пожить.
Как ее арестовали, она не пишет. В мужском корпусе в «Крестах» сидит ее подельник, директор гостиницы. Он и она молчат. Показания дает бухгалтер, которая тоже арестована.
Ольга сообщает мне свой Санкт-Петербургский адрес. Мы договариваемся встретиться, когда придет свобода.
Милая Ольга с Канонерки, где ты сейчас?
Через несколько дней меня увозят на улицу Каляева, туда, где находятся мрачные корпуса Санкт-Петербургской судебно-медицинской экспертизы.
Обычно после назначения любой судебно-медицинской экспертизы заключенный ожидает ее три-четыре месяца. Но мой следователь, человек редкого упорства, устроил все в течение трех недель.
Меня везут на судебно-медицинскую психиатрическую экспертизу. Со мной в милицейском «автозаке» еще один человек — двадцатипятилетний грузин. У него лицо дистрофика, но по повадкам и манере разговаривать узнаю в нем опытного рецидивиста. В предварительной камере перед посадкой в машину он разговаривал с другими заключенным. Во всем чувствовалась волчья хватка.
На экспертизу он возлагает большую надежду. Этот заключенный, без сомнения, здоров, что касается других заключенных, действительно больных шизофренией, обследование сводится к формальности. Постараюсь подробно описать, как происходит судебно-медицинская психиатрическая экспертиза в городе Санкт-Петербурге.
В наручниках нас привели на пятый этаж старинного кирпичного здания, где размещается судебно-психиатрическая экспертиза.
На нижних этажах и в других корпусах размещаются отделения.
Там отбывают наказание те редкие люди, которых все же признали больными. Фактически это люди, которых даже неопытным взглядом человека, не сведущего в медицине, можно признать больными. Из окна своей камеры я видел прогулочные дворики, где они гуляли. Это паралитики, ярко выраженные дистрофики, люди, страдающие всевозможными врожденными физическими отклонениями.
Когда нас переодели, мой компаньон, грузин, резко изменился. От бойкой речи и энергичных движений не осталось и следа. Он по-гусиному вытянул шею, выставил огромный крючковатый нос и, держа руки по швам, неожиданно мелкими шажками засеменил по длинному коридору. Пожилая медицинская сестра быстро пошла вслед за ним.
— Эй, ты, как тебя звать, ты куда?..
Грузин, делая вид, что не слышит, семенил дальше.
— Ты что, оглох?.. А ну стой!!!
Она схватила его за рукав.
— Как тебя звать?
— Гога, — сказал он тоненьким голоском и сделал плаксивое лицо.
Тон сказанного, его походка были настолько смешны, что я, отвернувшись, рассмеялся.
— Гоша, сядь здесь и никуда не ходи.
Она усадила его на стул под стенкой и принялась ножницами остригать ему ногти. В то же время милиционеры сковывали «браслетами» партию заключенных, уже прошедших экспертизу.
Им предстояло возвратиться обратно в «Кресты».
Вдали от стола медицинской сестры и кабинетов врачей по обеим сторонам размещались обитые железом двери камер. Через 5-10 минут нас с Гошей поместили в камеру № 6.
В камере стояли две железные кровати. В общем, ничего не свидетельствовало о том, что судмедэксперт находится в городе С. Петербурге. Загаженные мухами стены, окно с ржавыми решетками, паутина и пыль.
Так как тумбочки в камере не было, мы сложили прямо на пол несколько имеющихся у нас сигарет и легли в постель. Через минуту открылась кормушка, нас позвала санитарка.
— Ребята, вот вам по пять сигарет на брата, дневная норма. Будете в камере мыть полы, получите еще по одной дополнительно.
Это неожиданное проявление гуманности, по-видимому, должно было списывать произвол администрации, который здесь царил.
В окошко несколько раз заглянули, а затем, видимо, интерес к новеньким пропал. Мы с Гошей разговорились.
— А у тебя нормально получается, — сказал я и, вспомнив его физиономию в момент приема, опять рассмеялся.
— Э-э-э-э-э, земляк, не гавари… У меня третий судимость, с «химии» сбежал… Авария сделал… Если признают больной, хоть чуть-чуть получу статья смягчающий. Если нет, семь лет придется тянуть. Тебе что, у тебя статья легкий… на твоем месте я бы вообще дуру не гнал… Они запросто могут запороть уколами.
Я внимательно его слушал. Откуда ему было знать, что симулировать я и не собираюсь. Наоборот, я панически боялся, как бы меня не признали больным. Грузин также не мог знать, что меня почти семь месяцев, словно подопытного кролика, насильно пичкали всевозможными препаратами, которые только имеются в арсенале психиатров. Только чудом я избежал метода лечения, который сводится к введению организма в состояние комы. По мнению психиатров, в момент, когда отключается мозг, из памяти как бы высвобождается ненужная «больная» информация. В тот не такой уж далекий год я наблюдал за несчастными, и видел, как порой после шокового состояния из их мозга уходила та последняя информация, которая делает людей людьми.
— У нас с тобой, Гоша, разные интересы, кроме одного — выйти на свободу. А в плане лечения в психбольницах пусть меня бог милует. Я через всю эту музыку уже прошел.
Он с интересом уставился на меня. В этот момент дверь открылась и появился краснорожий верзила в белом халате. Он назвал мою фамилию.
— Собирайся к врачу… Пижаму можно не надевать, иди в белье.
Я все же надел дырявую пижаму, и мы пошли по длинному коридору в сторону врачебных кабинетов.
Санитар привел меня в кабинет и вышел. В просторной комнате за полированным столом сидит пожилая женщина в белом халате. Неприятным скрипящим голосом она скомандовала:
— Сядь на стул!
Фамильярное обращение, это «сядь» не обещали ничего хорошего. Она оторвалась от бумаг и взглянула на меня. На желтом дряблом лице холодно мерцали немигающие змеиные глаза. Я понял, что человек с такими глазами не может чувствовать чужую боль. Мало того, он злораден и жесток.
— Еще один симулянт!!! Ну говори, — она сразу же перешла на крик, — что натворил?! Чем болеешь — говори!!!
Я был в самом прямом смысле потрясен. Все ее существо дышало злобой. Казалось, сейчас из этих старческих уст брызнет мне в лицо желчь или яд.
Мои измочаленные нервы все же выдержали.
— Я совершенно здоров и ничем не болею… Не знаю, зачем меня сюда привезли.
Она продолжала кричать:
— Сюда здоровые не попадают!!! Говори, чем болеешь?!! Если не скажешь, мы тебя заколем можептилом, галаперидолом!!!
Я все еще не мог опомниться, не верил своим ушам. Только что она обвиняла меня в том, что я — симулянт. Теперь она кричит, что здоровые сюда не попадают. Вот они — пещерные методы, которыми пользуются С. Петербургские судмедэксперты для установления диагноза. Примитивщина, грубость, полное противоречие между существующими в мире законами гуманности и действительностью. Вот о таких психиатрах писал Ярослав Гашек в своей книге «Похождения бравого солдата Швейка».
Наконец ее выкрики мне надоели. В свою очередь я рявкнул:
— А чего вы на меня кричите?!
Это старое изъеденное желчью существо, оказывается, еще и дрожало за свою жизнь. Отпрянув от меня, она нажала на кнопку звонка. В комнату вбежали прапорщик и санитар:
— Почему вы ушли?! Я же говорила вам, из кабинета не выходить?!
Санитар разводил толстыми руками и вращал в недоумении заплывшими глазками.
— Звиняюсь, запамятовал… Я за дверями стоял!
Я смотрел на этого идиота, пришедшего со страниц чеховских рассказов в конец двадцатого века, и ясно вспоминал, что приказа санитару не выходить из кабинета она не отдавала. В этих стенах явно процветало самоуправство и оголтелое человеконенавистничество.
Меня увели в палату. Какие она сделала для себя выводы о состоянии моего здоровья, я не знал. Да и кто в силах разгадать замыслы самодура, облеченного властью?
Через некоторое время к врачу повели Гошу. По его описанию, ему попался другой врач. Методы диагностирования в С. Петербургской судмедэкспертиэе у всех врачей одинаковые. У всех, по-видимому, был один учитель, который в свою очередь учился у учеников Сталина. Гоша поведал:
— На мине кричали, обещали заколоть какими-то мажептилом и галаперидолом… Я такой дурак еще не видел… Еще немного — дал бы ей по башка.
— Вот тогда бы больным наверняка признали и поместили в бессрочку, — сказал я. — Ты знаешь, что такое бессрочка?
Гоша внимательно на меня посмотрел и сплюнул прямо на пол. Я понял: что такое бессрочка, он знал.
В тот же день, к вечеру, меня перевели в одноместную камеру № 4. Это обстоятельство повергло меня в немалое уныние. Еду приносили в синтетических мисках, питье — в эмалированных кружках. Поскольку в свободной жизни я немного гурман, попадая в условия неволи, к пище отношусь однозначно: есть, чтобы не умереть. Хвалить тюремную пищу — в моем понимании — это проявление убожества. В тюрьме есть множество людей, которые о качестве пищи судят по ее количеству:
— О-о-о-о-о, чем не жизнь! Кормят хорошо.
Или:
— Вот бы попасть в больничку… там жри, сколько хочешь, компот дают!
Ну что на это можно сказать, кроме одного: «несчастный народ, убогие нравы».
Эмалированная миска доверху наполнена картофельным месивом вперемешку с нитями консервированной тушенки. Тушенка — обман зрения, не более. На первое — щи из капусты. Много жидкости, много капусты. И еще компот из сухофруктов. Медсестра в недоумении:
— Плохо кушаешь… почему? Сюда ваш брат мечтает попасть, а ты что-то…
Компот выпит. Ставлю кружку во что-то наподобие ниши в монашеской келье и закуриваю. «Третий день в одиночестве. Что ждет меня дальше?»
Газеты и книги в камеру не дают. Лежу на койке и смотрю на безучастную электрическую лампочку, источающую могильное освещение. Этот свет — назойливый и вечный. Набрасываю на глаза полотенце, пытаюсь уснуть.
Раздается щелчок, потом скрип. Камера открывается, входят двое санитаров и прапорщик.
— А ну-ка, давай сюда полотенце. Не хватало нам еще за тебя отвечать.
Вот оно что… Боятся, что я покончу с собой. Но ведь я не вставал, не готовил петлю, обычное приспособление человека, которому мешает уснуть электрический свет. «Господи, до чего перестраховщики и дуболомы!»
Они уходят. Я снимаю с тела рубашку, складываю и опять покрываю глаза. Дверь опять открывается, входят те же.
— Ну, парень, мы так не договаривались… Пойдешь с нами. Они хватают меня под руки.
— Да вы что, окабанели?!! — кричу я и пытаюсь освободить руки. — Чего пристали?!
— Пой-де-шь!.. — заламывают руки и тащат из камеры. — Мы же тебе добра желаем.
Ага… меня спасают от самого себя. Мне нужно им руки целовать, а я вырываюсь. Ладно, посмотрим, чего они хотят… лишь бы не одели самозажимающиеся наручники. А впрочем, час от часу легче. Если всунут аминазин или сульфазин, станет, пожалуй, хуже, чем в наручниках.
Оказывается, мой врач сегодня дежурит. Она мертвыми глазами смотрит на меня и удивительно спокойным голосом говорит:
— Ну вот… Надо было сразу сказать, что болеете, а теперь с вами возись… Сделайте ему два кубика тезерцина.
От такого оголтелого безобразия я прямо-таки сатанею. Я хорошо знаю тезерцин. Этот препарат спустя 15–20 минут после введения делает из человека кучу мусора. Да и за что, почему?..
— Доктор, я не собираюсь с собой кончать, прекратите издеваться. Вы что, не человек?.. Не понимаете — когда хочется спать, но мешает свет, покрывают глаза…
На мои слова она не реагирует. Уходя в свой кабинет, бросает санитарам:
— Вы меня поняли?.. Четыре кубика!.. Два сегодня и два завтра!
Сопротивляться бесполезно. Могут сделать укол и в придачу одеть наручники. Это от великой любви к ближнему. У нас любят страдальцев и любят, принося страдания, чувствовать себя сострадальцами.
Знакомое ощущение… Тело словно налилось свинцом. Физическая сила отсутствует. Заторможенный мозг наполовину отказывается исполнять свои функции.
Ступить два шага до унитаза или умывальника — проблема. Как только тело принимает вертикальное положение, в глазах темнеет…
Голова кружится, силы покидают.
После двух кубиков такого состояния хватит на два дня, а на голове уже несколько ссадин. Завтра еще два кубика.
Но это еще не ад. Ад начинается там, этажом ниже, где на бессрочном влачат в муках жизнь люди, обреченные вечность выполнять роль подопытных кроликов. Собственно говоря, ад начинается в стенах каждой психиатрической больницы, поскольку методы лечения везде одинаковы, а человек везде бесправен.
Шестой или восьмой день моего пребывания в стенах Санкт-Петербургской судебно-медицинской экспертизы. Сил еще нет, но за мной пришли: необходимо идти в другой корпус на так называемую среди заключенных «шапочку». Я предупреждаю, что в любой момент могу свалиться, и прапорщик делает мне услугу — не надевает наручники. Он хорошо знает действие тезерцина, видел, что четверо суток я почти с койки не поднимался. Тем не менее решился на этот поступок после долгих колебаний и уговоров со стороны.
«Шапочка», или детектор лжи, — одна из нелепейших процедур и приспособлений, взятых на вооружение авантюристами, называющими себя судебно-медицинскими экспертами.
«Кролика» укладывают на кушетку. К голове и телу присоединяются датчики, якобы устанавливающие работу головного мозга. В процедурной тушат свет, и толстая медсестра уходит в соседнее помещение дожирать свои бутерброды и поглощать чай. Затем она приходит, включает свет и, дыша луковой гнилью, сообщает прапорщикам, что величайшее умозаключение машины сделано. «Можете забирать».
Помимо «шапочки», «кроликов» еще водят на беседу к психологу. У психолога с «кроликами» затевается детская игра, раскладываются карточки с рисунками по принадлежностям и видам. Этот метод в состоянии определить явных дебилов, не более…
После игры в рисуночки меня опять ведут на беседу к «лечащему» врачу. После долгих колебаний и сопоставлений, я прихожу к выводу, что в подобном положении моим спасением от принудительного лечения может стать только попытка симуляции. Врач спокойным голосом предлагает мне сесть и спрашивает:
— Как себя чувствуете?
— Доктор, заберите его от меня… Он меня хочет убить!!!
Она заметно оживляется.
— Кто хочет убить? Говорите… Вы что, голоса слышите?..
— Да, да… голоса… Ко мне подходит дед с длинной белой бородой и тащит меня на железную дорогу.
За моей спиной послышался ехидный голос.
— Ха-ха… галлюцинационный синдром симулирует… Н-н-н-да, под галлюцинационным синдромом можно миллионы делать.
Я оглядываюсь. За таким же полированным столом сидит сухопарая седая женщина и ехидно смотрит на меня сквозь стекла очков.
Мой «лечащий» врач ей ядовито поддакивает.
— Он туда и метит… Ты что думала, он мало денег сделал?.. Вот, — она перелистывает мое дело, — ездил с любовницей в Таллинн… жили в гостинице.
Ну я и попал! Мало того, что они злые, завистливые, желчные старухи, так они еще являются судебно-медицинскими экспертами. Сколько же здоровых людей эти люди обрекли на муки и сколько больных послали кончать свою жизнь в лагерные карцеры на утеху и пытки истинным уголовникам?!
У меня кажется получилось. Оказывается, нормального поведения для определения того, что человек здоров, в этих стенах недостаточно. Чтобы избежать пыток, необходимо себя оклеветать. Преподнести достаточно «улик», чтобы экспертиза могла смело поставить диагноз: «Попытка симуляции».
После второй беседы меня переводят в трехместную камеру. Здесь вместо кроватей двухъярусные койки. Система не изменяет себе, даже под знаком Красного Креста. В камере пока пусто. Я занимаю нижнюю нару.
Вскоре ко мне подселяют второго.
Затравленное толстое существо с синяками под глазами. Оказывается, этот тип не кто иной, как сын известного санкт-петербургского профессора. Самодур папа упрятал через знакомого следователя порочное чадо в «Кресты». Естественно, не обладающий достаточной силой духа Леня, подвергся со стороны заключенных издевательствам. Спасая от побоев, его перевели до истечения первичной двухмесячной санкции в судебно-медицинскую экспертизу. Обо всем поведал мне сам Леня, и это было именно так. Пришедший из отпуска заведующий экспертизы прямо на обходе начал Леню упрекать в неприятностях, причиненных папочке, а затем вызвал на аудиенцию. Профессорского сына признали нормальным и, к его великому горю, готовят на выписку в «Кресты». До окончания первичной санкции остается три дня. Для Лени эти три дня будут тремя днями, проведенными в аду, поскольку за свинские повадки зэки его не пощадят. Леня и меня порядком раздражает, но я понимаю: во всем виноват все тот же папаша, так воспитавший сына и вдруг почувствовавший к нему ненависть плюс запоздалую потребность перевоспитать.
У разносившего баланду санитара Леня выпрашивает куски хлеба и, повернувшись ко мне спиной, постоянно жует. Делать самокрутки Леню научить невозможно. Самокрутка разваливается, и драгоценный табак оказывается на полу. Трижды я делаю ему замечания окурки не выбрасывать в унитаз, и трижды окурки оказываются в унитазе. К вечеру нам подселяют третьего. В плотно скроенном, покрытом татуировками парне угадывается рецидивист. Рысьи глаза лихорадочно ищут чем поживиться, кого унизить. Мы обмениваемся фразами, он узнает, что в этой системе я не новичок, и успокаивается. Из-под одеяла показывается Леня. Наметанным глазом Тулянкин, такова фамилия прибывшего, определяет кто перед ним.
Он садится возле Лени, обнимает его за плечи и говорит:
— Где я тебя, земляк, мог видеть?.. Ты на «четверке» не сидел?
Леня сжимается в комок и, запинаясь, отвечает:
— Н-н-н-не… Я тут недавно… Скоро будет два месяца.
— А по какой статье?
Леня называет статью и часть.
— Да ты че, земляк!.. С твоим сроком можно на параше просидеть. Годишник получишь.
Он расспрашивает у Лени подробности: что украл, где, при каких обстоятельствах. Леня успокаивается, ошибочно считая, что его принимают за своего.
Уголовник долго не заставляет себя ждать.
— Тебя завтра в «Кресты» выдернут. Зашли мне свой пуссер… Мине, если здесь не тормознут, скоро на зону, обменяю на чай…
Леня прячет глаза, встает и топчется на месте. Наконец он решается. Видимо, где-то кто-то учил, как нужно себя вести в подобной ситуации, но из уст Лени эти слова воспринимаются как лепет.
— Он мне самому нужен… Мне за него на воле двести рублей давали… ищи бабки, тогда и поговорим.
Сказанное резко меняет обстановку.
Тулянкин хватает Леню большим и указательным пальцами за нос, а кулаком правой руки бьет по голове.
— Ты овца поганая… Я за двести рублей тебя на х…й одену. Скидай, змей, пуссер, а то задолблю.
Тулянкин холоден и жесток. Взвесив силы, он прекрасно понимает, что выиграет. Я же за Леню вступаться не стану, по крайней мере до тех пор, пока насилие не достигнет запретных размеров. Леня снимает рубаху, отдает Тулянкину. Рецидивист прячет добычу в мешок и, мне подмигивая, начинает «политику пряника».
— Ты на меня, братишка, не обижайся. Может, на одну зону пойдем, — говорит, забывая, что у Лени пустячная статья. — Я за тебя заступаться буду, вместе жить будем, — опять мне подмигивает.
Из своего мешка Тулянкин вынимает серую майку.
— Леха, давай, постирай, братишка… Рука что-то болит, менты выкрутили.
Последовательность, с которой опытные рецидивисты подчиняют себе слабых духом, меня всегда поражала. В неволе хомо сапиенс мгновенно теряет человеческий облик и превращается в обычного серого волка.
Вечером Тулянкин обыграл Леню в карты на интерес. Опыта у него было хоть отбавляй. Свою «карьеру» уголовника он начал с 14-летнего возраста. В замашках этого уже 30-летнего мужчины было много от малолетки. В данный момент его интерес сводился к принуждению Лени на акт мужеложства.
Зная и понимая, что вытаскивать в подобной ситуации проигравшегося — дело рискованное, я все же решил помешать рецидивисту до конца сломить это покалеченное родителями существо:
— Туля, завязывай беспредел!.. Мы находимся не в малолетке!.. Я за тебя срок мотать не собираюсь!..
Он попытался было «наехать» на меня, но я вскочил с нары и вплотную сошелся с ним лоб ко лбу. Он стал переводить все на шутку, и нужно сказать, что это у него получалось отлично.
— Вот тебе, Леньчик, ручка, — он протянул Лене шариковую ручку. — Засунь в «очко», и мы в расчете.
Я хотел было, как говорится, впрячься, на блатном жаргоне, помешать, но Леня быстро схватил ручку и полез на унитаз. Через секунду он воткнул ее в задницу, повернулся к нам и спросил:
— Так? Теперь мы в расчете?.. Мы с Тулянкиным рассмеялись.
— Да, в расчете, — сказал Тулянкин. — Гордись, Леньчик, теперь ты искусственный педераст.
На следующий день профессорского сына увезли в «Кресты».
Еще через два дня в тюрьму увезли и Тулянкина.
В день отъезда он опять вскрыл вену, но врач даже к нему не пришел. Санитар, смеясь, перевязал ему руку, и конвой его увел.
Затем через мою камеру прошли убийца пятидесяти лет и девятнадцатилетний парень из Северодвинска.
После вызова к «лечащим врачам» все они возвращались возбужденными и рассказывали одно и то же: крики, угрозы заколоть можептилом и галаперидолом, откровенные издевательства.
Убийца, Толик, в прошлом боксер, явно страдал шизофренией. Но его, как и остальных, признали нормальным и увезли в тюрьму.
В соседней камере сидели малолетки. Я с ними через решетку часто разговаривал. Обоим было по четырнадцать лет. Они целыми днями пели песни и, как правило, вечером просили у меня хлеба.
После ухода врачей медсестры раздают лекарства. Противоречия, сквозящие во всем, проявляются и здесь. Людей, которых считают нормальными, пичкают в таблетках галаперидолом, аминазином, тезерцином. Каждый из нас получал эти таблетки как по назначению врача, так и по первой просьбе у медсестер.
Необходимо отметить, что очень часто диагнозы Санкт-Петербургской судебно-медицинской экспертизы отменяются Москвой. Две школы враждуют между собой. Что касается моей точки зрения, Петербургская судмедэкспертиза — это типичое сталинское наследие, сохранившееся и поныне.
Но вот последняя, решающая медицинская комиссия. Меня проводят в кабинет. Во главе стола восседает тучный психиатр, профессор, вокруг еще несколько экспертов.
У профессора лицо порочного человека. Он раздражен, на меня смотрит брезгливо.
— Чем болеете? — спрашивает он меня.
— Ничем я не болею.
— А чем болели раньше?..
— Слышал голоса.
Мне невообразимо тошно. Хочется послать всех подальше, встать и уйти.
— Я здоров, оставьте меня в покое!
Профессор говорит, вперив в меня человеконенавистнический взгляд:
— Мы вас прекрасно понимаем, Вы говорите, что здоровы, а сами надеетесь на то, что мы вас посчитаем больным… Вы здоровы… так и напишем! И еще напишем, что вы — симулянт!
Я вспоминаю, в каком состоянии после экспертизы приходят ребята. Всех доводили до белого каления. Но мне не более, чем противно.
— Я могу уйти?
— Да, идите…
Прихожу в камеру, падаю на нару.
— Ну как? — спрашивает меня сокамерник. — Признали?
— Ага, признали, — говорю я, — … симулянтом.
Теперь на суде будет фигурировать определение — симулянт.
Нужно сказать спасибо следователю.
Прощай, судмедэкспертиза. Меня увозят опять в «Кресты».
Интересно, что я буду делать, когда выйду на свободу? Опять бродить по захолустьям в поисках хлеба насущного? Приносить в дома радость, чтоб когда-нибудь очередной следователь «умно изрек»: у вас располагающее лицо… Но вы преступник.
Господи! Даже лица необходимо выбирать, чтобы быть в безопасности в этой стране!
Интересно, какой тип людей больше всего устраивает правителей и их цепных псов? Думаю, тот же, который устраивал работорговцев и господ крепостников: развитые мышцы, полусогнутая спина, заискивающая улыбка и взгляд.
Нет, теперь, если выйду на свободу, все мои силы будут направлены на то, чтобы остаток жизни прожить в обществе, где существует возможность воплотить в жизнь мечту. Возможно, мне и повезет, если до этого меня не убьют в застенках голодом, холодом или теми же медицинскими препаратами.
Я исколесил всю страну вдоль и поперек и везде видел одно: серость и убогость с одной стороны и напыщенное самодовольство тех, кто обладает мало-мальской властью. Я — коммивояжер, человек, которого можно приравнять к канатоходцу.
Удивительно, но после месяца судебно-медицинской психиатрической экспертизы меня возвращают в ту же камеру, откуда увезли.
Я имею в виду камеру в тюрьме.
Состав почти не изменился. Все те же ребята, тот же шестидесятилетний Воробьев, который уже третий месяц ждет экспертизы у окулиста.
Среди нас есть туберкулезник. Ему дают несколько улучшенную пищу, но делается это нерегулярно. Часто забывают принести или манную кашу, или белый хлеб. Словно затравленный зверь, Виктор, так зовут этого заключенного, бросается на железную дверь и кричит:
— Вы че, суки! Командир, скажи, пусть кашу принесут!!!
Трижды в день нервное напряжение при выдаче пищи списывает все лечение, но до этого никому нет дела. Главное — галочка для отчета.
У Виктора открытая форма туберкулеза. Об этом свидетельствует принимаемый препарат РЭФ, не говоря уже о том, что у него имеются соответствующие медицинские документы. Виктора не изолируют. Он не настаивает, этого вполне достаточно.
Визит медработника чем-то напоминает игру в кубик Рубика… кто быстрее…
Неожиданно открывается кормушка. Это нанесла визит медсестра. Сломя голову к кормушке бросаются пять-шесть человек.
— Что болит?
— Доктор, я записывался у дежурного… У меня больные почки.
— Врача сейчас нет. Будет во второй половине следующего месяца.
— А мне к венерологу…
— Дерматолога тоже нет.
Она тычет каждому по несколько таблеток и сердито говорит:
— Ну кто там еще?.. Больше к вам не приду, голову только морочите.
Двое, перебивая друг друга, жалуются на зубную и желудочную боль. Одному из них она дает упаковку анальгина и, не выслушав остальных, захлопывает кормушку.
У меня ужасное самочувствие, болит голова, рвота с желчью. Вот уже пятый день не могу попасть к врачу. Ребята видят, что мне действительно плохо. В дверь бьют ногами, колотят мисками.
Я в тюремной больнице. Первыми словами, которыми меня встретили в больничной камере, были:
— Считай, земляк, тебе очень повезло. Сюда попасть практически невозможно.
Попасть в соматическое отделение «Крестов» — задача почти нереальная.
В камере двенадцать человек. Грязное, как везде и всюду в «Крестах», помещение, оснащенное умывальником с холодной водой и писсуаром. Но что больше всего меня поражает, так это то обстоятельство, что в камере, где лежат больные, страдающие желудком, почками, другими внутренними заболеваниями, нет унитаза. По-большому выводят только два раза в сутки, утром и вечером. Как больной ни страдает, как ни просит сводить его по-тяжелому, днем его охрана не поведет. Подобное варварство по отношению к больным граничит с кощунством. Именно с кощунством, поскольку больному, страдающему желудком, в первую очередь необходим унитаз.
После обеда меня пригласили к врачу. Молодой, хорошо упитанный бонвиван больше всего интересовался за что я сижу. Что он так долго записывал в медицинскую карточку, я понять не мог, но все медицинские процедуры свелись к взятию на анализ крови и мочи.
Через пять дней он вызвал меня вторично, и здесь я совершил ошибку, которая оказалась для меня в этих стенах роковой. Я рассказал ему, что находился в психиатрическом отделении 4–0. К вечеру того же дня из тюремной больницы меня выписали и перевели опять в общую камеру. Патологическая боязнь «как бы чего не вышло» и на этот раз взяла верх.
«Кресты» медленно выпускают жертву.
На следствие меня возили в один из многочисленных городишек Ленинградской области. Каждая поездка занимала приблизительно неделю.
Адвоката по-прежнему не было. Меня успокаивали, что адвокат посетит меня на закрытии следствия.
Методы работы следственных органов в этом известном районном городе в принципе мало чем отличались от методов работы ну, скажем, в Тургайской области Казахстана.
В этом КПЗ в годы немецкой оккупации находилась то ли полиция, то ли гестапо. Времена меняются, но режимы уничтожают людей одними и теми же методами. Правда, сейчас перестройка, заключенных в камеры с допросов не приносят, а приводят, что касается холода, антисанитарных условий, все осталось, как прежде. Туберкулезники, гриппозные, желудочники, больные, страдающие кожными заболеваниями — все валяются на общих нарах, все пьют общей кружкой из общего ведра. В век кибернетики, электроники, освоения космоса уничтожение себе подобных остается излюбленным занятием человека.
Сегодня я закрыл дело. На закрытие следователь пригласила адвоката. Вначале наша беседа с адвокатом носила крайне неприятный характер.
— Ну вот видишь, дорогой, сколько веревочке ни виться, конец будет… Придется отвечать. Зачем совершил?!
Я опешил. Адвокат, которого я ждал как бога, продолжает линию дознавателей и «мудрецов» из судебно-медицинской экспертизы. Мои нервы не выдерживают. Я вскакиваю со стула:
— В чем дело?! Вы адвокат или прокурор?! Кого вы мне привели? — обращаюсь к следователю.
Следователь не обращает на мои слова никакого внимания, но покидает кабинет. Адвокат провожает ее взглядом и, когда она выходит, говорит со мной совершенно другим тоном. Я понимаю, что в момент моего прихода разыгрывается обыкновенная сценка из жизни советских бюрократов. Вечная перестраховка, боязнь, как бы чего не вышло, привели к тому, что даже адвокаты, прежде чем защищать, обязаны вот в таких сценках доказывать нетерпимость к подследственному.
— Ну что ж… будем вас защищать. У меня такие дела уже были… Да. А у вас деньги есть? — задает мне чисто деловой вопрос. — Как вы со мной собираетесь рассчитываться?
Я передаю адрес, по которому ему должны переслать деньги. По его тону и смыслу задаваемых вопросов я понимаю, что степень тяжести моего преступления невелика. Что касается наказания, оно за аналогичный поступок в стране, где презумпция невиновности применяется, было бы отменено.
Обсуждение дела занимает не более получаса. Адвокат обещает встретиться со мной еще до суда. Меня уводят в КПЗ.
В КПЗ грязно и холодно. В камере полно больных.
На этап в «Кресты» я не успел. Целая неделя в кишащей бациллами клоаке. И это в сердце страны. До Санкт-Петербурга на электричке сорок минут.
Глухая ночь. Мы лежим на длинном дощатом настиле и задыхаемся от испарений, исходящих из железного бака, наполненного мочей, нас шестнадцать человек. Чтобы забыться, я закрываю глаза.
Когда я открываю глаза, Муза растворяется в ядовитой камерной гнили. Гниль незамедлительно захлестывает глотку, сжимает виски. Чтоб от нее избавиться, одно спасение — уйти к Морфею или вновь вернуть музу. Выбираю второе.
ЭПИЛОГ
Привет Джон! Эту повесть, посвященную тебе, я дописываю на Черной речке в гостинице «Выборгская». Сегодня в шесть часов вечера меня выпустили из С. Петербургского ИЗ 45/1, именуемого в народе «Кресты». Я получил 2 года 6 месяцев СНХ, что переводится как стройки народного хозяйства. Я буду жить в общежитии, дважды в день отмечаться, ночевать в специальной комендатуре. «Химия», Джон, это относительная свобода. В народе ее называют свободой в кредит, поскольку за малейший проступок условно осужденный подлежит немедленной отправке в колонию.
Сегодня в шесть часов вечера я испытал величайшее чувство вновь обретенной свободы. После года заключения дверь распахнулась, и я оказался вне тюремных стен.
На дворе штормовой ветер и снег. В плаще, без головного убора чужой походкой я направляюсь к зданию Финляндского вокзала. Я не чувствую ничего, кроме разрывающего грудь ликования.
Мне здорово повезло. Судья, который вел мой процесс, оказался человеком новой формации. Таких людей в моей стране единицы.
Фактически эта молодая женщина меня спасла.
За эти семь месяцев я многое понял. Не стану перечислять все заповеди, которые я вывел для себя, сидя в тюрьме. Назову только одну: «Никогда, никогда, никогда, человек в этой стране не обретет истинную свободу!»
Конец.