Члены мафии могут одеваться и говорить специфическим образом, но все они являются частью довольно распространённого вида — задир. Все задиры по большей части одинаковы. Они угрожают слабым, чтобы подпитывать некую бушующую внутри них неуверенность. Я знаю. Я видел это вблизи.

Когда люди видят меня, первой реакцией они всегда обращают внимание на мой рост. С моими метр восемьдесят меня трудно не заметить. Но когда я был ребёнком, я был чем угодно, только не внушительным. На самом деле, когда мы с родителями переехали из Йонкерса, штат Нью-Йорк, в Аллендейл, штат Нью-Джерси, я был в пятом классе, и быстро перешёл из разряда всеобщих любимцев в разряд всеобщей мишени для задир.

С рождения я жил в скромном доме, плотно стоявшем с другими скромными домами, в Йонкерсе. Практически все мои родственники были из Йонкерса, городка синих воротничков в северной части Бронкса, одного из пяти районов Нью-Йорка. Мои прадеды были частью волны ирландской эмиграции в эту область в конце 1800-х. Мои мама с папой выросли в кварталах друг от друга на «холме», ирландском анклаве в северо-западной части города. Мой дедушка бросил школу в шестом классе, пойдя на работу, чтобы поддержать свою семью после того, как его папа был погиб во время промышленной аварии. Позже он стал офицером полиции и поднялся до главы Департамента полиции Йонкерса.

Наш дом располагался сразу за государственной школой номер 16, школой, где я счастливо провёл свои ранние годы детства. Моя мама ходила в 16-ю школу. Один из лучших друзей моей бабушки был её директором. И к моменту нашего переезда я был одним из любимчиков в своём пятом классе.

Йонкерс и школа номер 16 являлись центром моего мира. Я видел эту большую школу из красного кирпича сквозь высокий сетчатый забор, отделявший мой задний двор от школьного двора. Моя старшая сестра, два младших брата и я каждый день ходили в школу, огибая квартал, так как забор был слишком высоким, чтобы перелезать. Я знал всех, и насколько я знал, все считали меня прикольным пятиклассником. Я вписывался. Я чувствовал себя там в своей тарелке. Это было великолепное ощущение. Но оно закончилось, когда отец принёс нам новости, изменившие мою жизнь.

Мой отец, Брайан Коми, работал на большую нефтяную компанию. Он начал с продажи канистр с моторным маслом операторам АЗС, а перешёл к поиску мест для новых станций. Последующие десятилетия он мог кататься по всему району большого Нью-Йорка и показывать уголки, которые он пометил, «его» АЗС. В 1960-х бизнес и автомобилей, и заправок были на подъёме.

Когда мой отец устроился на новую работу в компанию на севере Нью-Джерси в 1971 году, это означало, что мы должны были переехать — в место, которое до данного момента существовало у меня в голове лишь в виде высоких скал, называемых Палисадом. Йонкерс расположен на восточном берегу в милю шириной реки Гудзон. В пространстве между домами на своей улице я мог видеть Палисад, образовывавший тёмную каменную стену на западном берегу. Не думаю, что я когда-либо полагал, что мир заканчивается у этой гигантской стены, так как мы однажды ездили в Индиану, но он вполне мог бы. Мы переезжали по другую сторону этой стены, где новый мир ожидал самого клёвого парня в пятом классе школы номер 16.

Довольно быстро я выяснил, что не был самым клёвым парнем в своей новой школе, начальной школе Бруксайд в Аллендейле, штат Нью-Джерси. Мои родители всегда старались экономить деньги, так что моя мама подстригала своих мальчиков собственной электрической машинкой и одевала нас в одежду, которую покупала в аутлете «Sears». Мои штаны были слишком короткими, и я носил белые носки и чёрные ботинки на толстой подошве для исправления плоскостопия моих громадных ног. Я не знал этого, но выяснилось, что мой нью-йоркский акцент отличается от ребят Аллендейла. Я выделялся как синяк под глазом.

Вскоре это стало не просто метафорой. В один из первых дней на школьной площадке пятого класса меня окружила группа мальчиков, насмехавшихся надо мной и моим видом. Не помню, что я сказал им, но, скорее всего, что-то сказал, так как был самоуверенным ребёнком с языком без костей, хотя и не был достаточно сильным, чтобы подкрепить свои слова. Они свалили меня на землю.

Задиры постоянно приглашали своих жертв после школы в ближайший парк для драки. Меня звали множество раз, но я никогда не приходил, делая изрядный крюк, чтобы избежать парка. Помню, однажды я попытался убедить одного из задир, когда тот сказал, что хочет драться со мной. — «Если я тебе не нравлюсь, а ты не нравишься мне, и мы постучим друг другу кулаками по головам, то что изменится?» — спросил я. Аргументированный подход лишь разозлил его. Возможно, если бы я позволил одному из них избить меня, они был переключились на другую мишень, но у меня не хватало храбрости попробовать.

Большая часть последующих трёх лет была проведена в попытках избегать задир. Я часто сносил их устные оскорбления, но был сообразительным, чтобы избегать драк. Я просто не был крепким или сильным. Так что ни с кем не общался, в основном играя со своими двумя братьями, и ходил по городку странными эллиптическими маршрутами.

Аллендейл делил среднюю школу с другим городком, так что девятый класс предоставил возможность встретить задир из совершенно другого муниципалитета. И снова они быстро нашли меня. Я не совсем уверен, почему. Я не был большим — и не буду, пока не окончу среднюю школу — но был умным и многословным, что могло привлечь их внимание. Хотя я пробовался на футбол, я также был в хоре. Может, потому что они выглядели такими культурными, или просто другими, мальчики из хора, похоже, были главной мишенью для оскорблений.

В отличие от крепких парней в моей средней школе, у меня всё ещё была детская припухлость, и я с самого первого дня был главной мишенью для насмешек касательно моего тела. Быть впечатанным в шкафчик больно, но с этим можно было справиться; более опасным было «натянуть трусы на голову». Если память не изменяет, трусы другого мальчика при этом выдёргиваются из штанов путём хватания за трусы сзади и резким рывком вверх. В нападении обычно участвуют двое, и в девятом классе мне несколько раз пришлось вынести это.

Когда началось жестокое обращение, я ничего не сделал. Я никому не сказал. Так что оно продолжилось. Задиры хватали, щипали и выкручивали кожу у меня на груди или руках, проходя мимо меня по коридору. Или если не могли достаточно приблизиться, чтобы ущипнуть, то сильно толкали в плечо. Я научился замечать их приближение и убираться с дороги.

Так что ещё раз, я старался избегать конфронтации. Это было сложнее сделать в раздевалке, переодеваясь для спортзала или на протяжении трёх недель моей футбольной карьеры. Я пробовался в футбольную команду, но после нескольких недель побоев (до того момента, когда я сильно повредил копчик — часть моего тела, которая до того момента была мне неизвестна) моя мама наконец решила, что достаточно. Без моего ведома, она перешла через дорогу к тренеру Мюррею и попросила моей отставки. Я одновременно испытал унижение и, в глубине души, облегчение. Моя мама видела правду, которую я не видел, и она поставила её выше беспокойства в отношении моего разочарования. Я не был ещё достаточно крепок, чтобы играть в футбол. Всё же, хотя односторонние действия моей мамы, возможно, спасли мне жизнь, они не остановили жестокое обращение со стороны других ребят. Я начал переодеваться для спортзала в пустой раздевалке.

Это были тяжёлые времена. Но, к счастью, у меня была пара близких друзей и взрослые, на которых я мог равняться, люди, напоминавшие мне, что я что-то значу. Что легко позабыть, когда ты являешься мишенью для оскорблений. Для начала, это мои родители. Мои родители были строгими, но добрыми. Они были приклеивающими-табель-успеваемости-на-холодильник людьми, со слабыми табелями успеваемости всегда на самом видном месте, чтобы твои братья и сестры могли их видеть. Они побуждали нас, но также постоянно поддерживали нас. Моя мама, Джоан, почти каждое утро открывала жалюзи в моей спальне с одной и той же коронной фразой: «Пора просыпаться и петь, и показать миру, из чего ты сделан». — Когда несколько десятилетий спустя я стал заместителем генерального прокурора, мои родители подарили мне снежный шар с весами правосудия внутри и выгравированным на основании «Проснись и пой». Он по-прежнему стоит у меня на столе.

В школьные годы я приходил из школы домой и сидел с мамой, рассказывая о своём дне; когда она умирала от рака в 2012 году, мы говорили о тех часах. C самого детства она говорила, что от меня многого ждут. Незадолго до смерти мама показала мне записку, которую я написал ей, будучи отосланным в свою комнату в возрасте семи или восьми лет. — «Прошу прощения», — гласила записка. — «Однажды я стану великим человеком». — Она хранила её в своём комоде почти пятьдесят лет.

* * *

У меня также было несколько замечательных учителей, с которыми я сблизился, особенно с учителем английского Энди Данном, консультантом школьной газеты, в которой я был начинающим журналистом. Каким-то образом, хотя у меня была пара хороших друзей, в своей средней школе я лучше ладил с учителями, чем с учениками.

И ещё был человек по имени Гарри Хауэлл.

В младших и старших классах средней школы я работал на Гарри в большом продуктовом магазине возле Аллендейла. Я не много зарабатывал, выкладывая товар на полки, возвращая тележки и работая за кассой, может, четыре доллара в час, но я любил свою работу. Во многом это было связано с тем, каким он был руководителем.

Гарри был приятным белым парнем среднего роста с очень коротко постриженными волосами, большую часть времени носившим белую рубашку с коротким рукавом с пришпиленной к нагрудному карману табличкой с именем. На нём были чёрный ремень и чёрные начищенные до блеска туфли с крыловидным мыском, вне зависимости от того, какого цвета были его брюки. Каким я вижу его в своих воспоминаниях, он имел поразительное сходство с сорокапятилетним Робертом Дювалем.

Оглядываясь назад, даже после работы на президентов и других выдающихся руководителей внутри и вне правительства, я по-прежнему считаю Гарри Хауэлла одним из превосходных боссов, которые у меня когда-либо были. Отчасти потому, что он любил свою работу и гордился своим делом. Гарри знал продуктовый бизнес, проложив себе путь до менеджера магазина. Он настаивал, чтобы его магазин был самым чистым, самым эффективным во всей фирменной сети.

Складские клерки, большинство из нас тинейджеры, были группой комиков-любителей. Мы смеялись во время работы, большая часть которой осуществлялась после закрытия магазина, устраивали розыгрыши и маниакально трудились, чтобы проходы, за которые мы отвечали, выглядели безупречно. Всё это было заслугой Гарри. Каким-то образом он создал атмосферу, которая была одновременно и требовательной, и невероятно весёлой. Он сдерживал улыбку при виде наших глупостей — просто уголок его рта слегка приподнимался, чтобы мы увидеть, что ему забавно — и резко выговаривал, когда наша работа была недостаточно хорошей. Мы любили его. Но мы и боялись его, в хорошем смысле. Он заставлял нас ощущать свою важность, он так явно заботился о том, что делал, и о нас, что мы отчаянно хотели угодить ему. Гарри Хауэлл заставил меня полюбить вид и ощущение проходов в продуктовом магазине, которые мастерски «блокированы» — или «облицованы», как называют это в некоторых магазинах — когда каждая банка или упаковка выдвинута вперёд к краю полки, так чтобы проход выглядел опрятным и непотревоженным для покупателей, словно они первые люди, обнаружившие его.

В до-штрих-кодовую эпоху мы использовали ручные чернильные штампы, чтобы проставлять цены на продаваемые в магазине товары. Это был медленный процесс, требовавший огромного внимания для установки правильной цены на штампе. Ошибка в цене будет навсегда вытатуирована чернилами.

Во время моей работы в магазине компания инвестировала в новую «технологию» — этикетировочный «пистолет» из твёрдого пластика для нанесения на товары стикеров с ценами. У нас было лишь два или три опытных образца тех этикетировочных пистолетов, потому что, как нам сказали, они были очень дорогими. С ними следовало обращаться с чрезвычайной осторожностью.

Однажды вечером я был занят своей работой, выкладывая товар на полки в проходе с бумагой — бумажные полотенца, туалетная бумага, бумажные носовые платки, салфетки. Я был где-то на трети прохода от входа в магазин, открывая резаком коробки и пользуясь этим необычным этикетировочным пистолетом для маркировки каждого товара, прежде чем поставить его на полку. Я был пятном непревзойдённого мастерства выкладки. Затем я услышал голос одного из своих товарищей по выкладке, стоявшего в конце прохода. В срочном порядке он позвал, — «Коми, одолжи пистолет. Мне он нужен на секунду», — и вытянул перед собой обе руки, чтобы поймать пистолет. Не раздумывая, я бросил его.

В тот момент, как пистолет покинул мою руку, парень быстро повернулся и исчез. Я всё наблюдал, как этот дорогой экспериментальный этикетировочный пистолет описывает в воздухе дугу; в памяти осталось, как он крутится задом наперёд, переворачиваясь, пока медленно пролетает те шесть-девять метров к тому месту, где больше не стоял мой коллега. В памяти осталось, как я как в замедленной съёмке кричу «не-е-е-е-е-е-т», но сомневаюсь, что у меня было на это время, прежде чем тот дорогой пистолет приземлился к ногам Гарри Хауэлла, весьма кстати повернувшего в мой проход. Пистолет разлетелся на куски. Мой коллега видел, как он входит, и отлично рассчитал время.

Есть много руководителей, и я встречал некоторых в своей жизни, которые стали бы терять его, метая ругательства и обвинения в глупого ребёнка. Когда Гарри опустил взгляд на разбросанные вокруг его туфель с крыловидным мыском пластиковые детали, он лишь сказал, — «Убери тут», — и ушёл. Не помню, чтобы он просил объяснений или когда-либо снова упоминал об этом. Моя шестнадцатилетняя натура пришла к выводу, что Гарри сразу понял, что меня развели; своим стоическим с подавленной улыбкой образом он понял, что я стал жертвой подловатой шутки, и пожалел меня.

Возможно, на самом деле эти пистолеты не были такими дорогими, возможно, Гарри заставил моего коллегу заплатить за брошенный мной. Но прощение Гарри оставило неизгладимое впечатление и заставило меня ещё сильнее полюбить его. Я работал ещё усерднее, превращая проход с бумагой в щедро наполненный рай. И я снова проверил его.

Однажды вечером меня назначили на выкладку витрины с молочкой, что являлось уровнем сложности, намного превосходящим бумагу. Это была высшая лига. Я потянул на себя и открыл громадную дверь в молочный холодильник в дальнем конце здания, чтобы достать галлоны молока. Они стояли высокими штабелями, по четыре галлона в пластиковом ящике. Во времена до пластиковых молочных бутылок эти делались из бумаги и выглядели как гигантские версии молочных пакетов, которые вы покупали со своим школьным обедом. Я взял ручную тележку и стал загружать её ящиками. Самоуверенный новичок, я загрузил её большой стопкой из шести ящиков — содержавших двадцать четыре галлона молока. Моя мама назвала бы это «загрузкой лентяя». Я наклонил назад двухколёсную ручную тележку, отметив впечатляющий вес, и направился из холодильника, толкая правым плечом спинку ручной тележки, а левую руку положив на верхушку стопки. Я вломился сквозь распашные двери задней комнаты и покатился вдоль витрин с молочкой. Тяжесть заставляла идти меня всё быстрее и быстрее, так что я набрал быстрый шаг, чтобы не дать стопке рухнуть на меня. У витрины с молоком я резко остановился и сильно толкнул ручную тележку вверх, невнимательный к основным физическим законам. Вселенная и молоко, конечно же, не были столь же невнимательны.

Когда я резко остановился и поднял вертикально ручную тележку, ящики продолжили движение, сохранив импульс, и рухнули, словно высокое дерево, в том самом направлении, в котором я их толкал, прежде чем резко остановиться. Дерево из пластиковых ящиков ударилось о пол, жёстко. Мгновенно верхушки бумажных галлонов лопнули в унисон, выливая в одно место больше молока, чем я когда-либо видел в своей жизни. Двадцатичетырёхгаллонное озеро молока начало растекаться вдоль витрины с молочкой и по проходам с хлопьями, консервами и импортной едой. Это была катастрофа, которую не описать словами.

Я побежал назад, схватил швабру с ведром и начал яростно собирать Молочное озеро, выжимая тряпку при помощи механизма сверху ведра. Всё было настолько тихо. Бумажные молочные галлоны не разбились. Они просто открылись. Если потороплюсь, думал я, то смогу всё убрать, прежде чем кто-нибудь увидит этот бардак.

Я промокал уже несколько минут, когда появился Гарри. Он стоял на другом конце Молочного озера, уперев руки в бёдра, и стараясь, чтобы ничего не попало на его крыловидные мыски. Полюбовавшись озером целую вечность, он спросил: «Тебя это чему-нибудь научило?»

— Да, сэр, — ответил я.

— Отлично, — сказал он. — Убери здесь всё. — И ушёл.

Я был слишком молод, чтобы ясно осознавать это, но в шестнадцать лет я получил урок великолепного руководства. Я знал, что хотел быть больше похож на Гарри, чем на ребят, что мучили меня на спортивной площадке. И, возможно, Гарри был достаточно открыт, чтобы увидеть это во мне. Возможно, он даже инстинктивно знал, чем для меня была школа, что я был подростком, который просто хотел быть полезным и что-то представлять из себя.

Быть аутсайдером, быть объектом для издевательств, это очень болезненно, но, оглядываясь назад, я понимаю, что это научило мне лучше разбираться в людях. За свою жизнь я проведу много времени, прикидывая угрозы, оценивая интонации голоса и выясняя изменение динамики в коридоре или толпе в раздевалке. Выживание задиры требует постоянного обучения и адаптации. Вот почему задиры так сильны, потому что намного легче быть подражателем, идти с толпой, просто слиться с толпой.

Эти годы издевательств складывались, незначительное унижение за унижением, чётко указывая последовательность власти. У Гарри Хауэлла была власть, и он обладал ей с состраданием и пониманием. Не всегда для него это было легко, так как ему приходилось иметь дело с множеством незрелых юнцов. У других была власть, как у задир в школе, и они решили, что намного проще обратить её против тех, кто беззащитен, и просто идти вместе с группой, чем противостоять ей.

Я тоже выучил этот урок во время одной из больших первых ошибок в своей жизни.

* * *

В 1978 году я посещал Колледж Уильяма-и-Мэри. Я был одним из многих неуверенных, тоскующих по дому, перепуганных подростков, впервые живущих вдали от дома, хотя мы не признались бы в этом ни друг другу, ни даже себе самим. Из-за перенаселённости я был среди семнадцати первокурсников, без куратора или какого-либо местного надзора живших в отдельной пристройке к одному из больших общежитий. Меня бросает в дрожь, когда я сквозь линзы зрелости оглядываюсь назад; мой колледж непреднамеренно создал Повелителя мух пристройки к общежитию.

В этой пристройке был слегка раздражавший мальчик. Он был немного заносчивым и чопорным, и в родном городе у него была девушка, о которой он практически непрестанно говорил. Он выращивал цветы в горшочках в своей безупречно чистой комнате общежития. Большую часть времени он шёл своим путём. Но как-то группа мальчиков решила, что этого слегка раздражавшего мальчика не следует терпеть. Так что эта группа портила его вещи, устраивала погромы в его комнате, записывала голоса поверх частей его любимых аудиокассет и совершала другие идиотизмы, которые я уже не могу вспомнить. Я был частью той группы. Что-то я делал сам, что-то помогал делать, над чем-то я смеялся после их проделок. Я причинял боль кому-то другому.

Четыре десятилетия спустя мне всё ещё стыдно за себя. Как же я мог принимать участие в издевательствах над другим мальчиком? Но я участвовал. В конце концов, все это делали. Может, я опасался, что если буду несогласен, то стану новой мишенью. А, возможно, потому, что так много лет провёл вне группы, в которой хотел быть. Я был одним из этих парней. Наконец, я стал частью.

Мои родители вырастили меня, постоянно подчёркивая важность сопротивления группе. Тысячи раз, во многих контекстах, моя мама говорила: «Если кто-то выстроился в очередь, чтобы спрыгнуть с моста Джорджа Вашингтона, ты собираешься просто стать в очередь?» — На выпуске из средней школы я выступил с речью о вреде давления со стороны сверстников. С шестнадцати лет я носил в кошельке цитату Ральфа Уолдо Эмерсона: «Не составляет труда жить в мире, следуя за мнением мира; не составляет труда в одиночестве жить сам по себе; но великий человек — это тот, кто среди толпы с безупречным добродушием сохраняет независимость одиночества». (Я просто набрал это по памяти).

Несмотря на всё то воспитание, все те мысли, и перед лицом какой бы то ни было вины или колебаний, которые я ощущал, я сдался громкому смеху и ощущению товарищества группы, а также, возможно, чувству облегчения, что не я был мишенью. Я притеснял и травил другого мальчика, который не слишком сильно отличался от меня. Я был робким лицемером и дураком.

Я был живым примером того, что знал уже тогда, и ещё лучше узнал десятилетия спустя. У всех нас есть склонность отказаться от собственного морального авторитета в пользу «группы», утихомирить свой собственный голос и притвориться, что группа справится с любой трудностью, с которой столкнётся. Мы воображаем, что группа принимает продуманные решения, и если толпа движется в определённом направлении, следуем за ней, словно группа — это некое моральное существо, большее, чем мы сами. Перед лицом стада мы склонны промолчать, и позволить групповым разуму и душе справляться с делами. Конечно же, группа не обладает разумом или душой, отдельными от каждого из нас. Но, воображая, что у группы есть эти стержни, мы отказываемся от ответственности, что позволяет самому громкому голосу, человеку, которые знает, как на самом деле безмозгла группа, и пользуется этим в своих целях, узурпировать группу.

Если бы моя семья осталась в Йонкерсе, где я был клёвым парнем, где я был частью группы, не знаю, что за человеком я был бы сейчас. Являться аутсайдером, являться объектом для издевательств, это было очень болезненно, но сделало меня лучше. Это на всю жизнь вселило в меня ненависть к задирам и сочувствие к их жертвам. Одной из самой приятной работы, которую я выполнял в качестве прокурора, в действительности, было отправлять в тюрьму всевозможных задир, освобождая от их тирании хороших людей. Получив опыт в колледже, я никогда больше не собирался сдаваться группе просто потому, что так было проще. И я собирался сделать так, чтобы моя жизнь что-то значила, потому что уже видел, как скоротечна может оказаться жизнь.