Гражданину Билибину И. П. надлежало явиться в Ярцевское отделение милиции к 3 часам дня во вторник 16 июля по вопросу хищения цветов…
Иннокентий Павлович отшвырнул послание. Но тут его осенило: он тщательно расправил смятую бумагу, жирно зачеркнул свою фамилию, сверху написал «Соловьеву В. В.» и достал из стола новый конверт. В ином случае такой фокус доставил бы Билибину пару веселых минут, но теперь он проделал его с мстительным чувством: Соловьев заварил эту кашу, пускай сам и расхлебывает. И без того по его милости нужно бросать все дела, терять драгоценное время, ехать к Старику доказывать необходимость необходимого, элементарность элементарного.
Соловьев, услышав, что Иннокентий Павлович пойдет к Старику, забеспокоился не напрасно. С шефом Билибина связывала многолетняя дружба, если можно назвать так отношения сравнительно молодого еще, а прежде совсем молодого человека и уже старого и прежде уже старого. Этот факт для Василия Васильевича был куда серьезнее, чем все другие, вместе взятые, — ученые звания Билибина, например, его авторитет и право требовать.
Старика побаивались все. Сам Старик побаивался лишь своего молодого друга. Очевидцы утверждали, что Билибин лепит шефу дерзости и частенько даже кричит на него. Иные даже уверяли, что Билибин — побочный сын Старика и тот, чувствуя свою вину, позволяет ему многое. И еще всякую чепуху говорили: непонятное, как всегда, рождает суеверие.
Отношения у них действительно были необычные, и начались они давно, чуть ли не с первого курса университета, когда Старик приметил ершистого студентика. На втором курсе Билибин доводил Старика до бешенства своими сумасбродными идеями, главная особенность которых состояла в том, что их трудно было опровергнуть, впрочем, доказать тоже трудно — настолько они всегда оказывались невероятными. Великолепные он тогда выдавал идеи, Билибин до сих пор с грустным восторгом вспоминал это время. Однажды Старик в ярости запустил в своего ученика увесистым справочником. Билибин водворил справочник на место, высказал своему руководителю все, что думал в этот момент о его умственных способностях, и повернулся, чтобы уйти навсегда из университета, но тут Старик закричал вдруг пронзительным мальчишеским дискантом:
— А сам-то? Сам-то очень умный? Да?
Они еще немного поругались на том же уровне, помолчали, обиженно отвернувшись друг от друга, и Старик как ни в чем не бывало произнес:
— И потом, сударь, по какому такому закону силовое поле у тебя смещается? По закону Ломоносова — Билибина, что ли?
Из университета Билибин все же ушел. Вернее, вылетел оттуда с грохотом за публичное восхваление кибернетики. И Старик не вступился, не защитил. Иннокентий тогда на него очень обиделся: с основами этой проклятой идеалистической науки его познакомил Старик, раньше Билибин о ней и слыхом не слыхивал.
Вот и вся тайна, которая существовала в их отношениях. Чувствовал ли себя шеф виноватым перед Иннокентием?
Через несколько дней после исключения, когда Билибин уже собирал вещички, чтобы махнуть куда-нибудь на стройку подальше, пришла телеграмма из большого сибирского города; в ней сообщалось, что он зачислен студентом такого-то курса, такого-то факультета, такого-то института… Иннокентий сразу же сообразил, кто организовал приглашение; в молодой злой своей обиде решил, что Старик замаливает грех, но учиться хотелось отчаянно — он поехал.
Нет, не чувствовал Старик никаких угрызений совести — это Иннокентий понял лишь позднее. Шеф мыслил совсем иными категориями, чем простые смертные. Простые смертные видят настоящее, мудрецы — будущее. Старик обладал удивительной способностью видеть из будущего настоящее и поэтому всегда знал истинную цену событиям, подсчитывая ее к тому же с бухгалтерской точностью. В тот раз его сальдо-бульдо, видимо, показало, что целесообразнее переправить талантливого и вздорного парня в далекий город, где ректором института был старый друг, чем объяснять непосвященным инстанциям смысл кибернетики, который они сейчас все равно не поймут; что подумает при этом Иннокентий, Старика совершенно не интересовало.
Словом, Иннокентий Павлович и сам не знал причины несколько необычного отношения к нему шефа и мог только догадываться о ней: похоже, мудрому Старику нужна была какая-то разрядка. Он выбрал Билибина; тот порой ловил себя на том, что с охотой подыгрывает Старику.
…В институт Иннокентий Павлович сегодня не собирался, визит шефу можно было нанести и попозже; чтобы не терять времени, он решил поработать с утра.
Последние дни наполнились для него особым смыслом. Случайно мелькнувшая мысль о неком новом явлении, которое он истолковал как ошибку в расчетах, до сих пор оставалась сумеречной, неуловимо-расплывчатой; возможно, она принадлежала к числу тех великолепных сумасбродных идей, которыми он донимал некогда Старика, а возможно, и нет. Во всяком случае, Иннокентий Павлович чувствовал себя в эти дни примерно так же, как чувствует себя беременная женщина: так же пытался представить конкретный облик младенца, так же размышлял о его будущем, с испугом прислушивался: что-то притих, жив ли? Да, жив, вот толкнулся, напомнил о себе. Но еще не пришло время разродиться Иннокентию Билибину. Он спешил закончить другие дела, зная, что тогда уже будет не до них, тогда все пойдет кувырком. Ему до смерти не хотелось заниматься ими — незначительными и скучными по сравнению с тем главным, что ожидало его. Пришлось схитрить: положить на столе в беседке стопку чистой бумаги, несколько книг, которые могли понадобиться, остро заточить карандаши… Закончив эти приготовления, похожие по смыслу на ритуальный танец пчелы, Иннокентий Павлович отправился бродить между сосен, и впрямь похожий на пчелу, вылетевшую за взятком: голый по пояс, смугло-мохнатый, большеглазый — в очках… К тому же он еще и жужжал потихоньку — бормотал обрывки фраз, хмыкал недоверчиво, насвистывал задумчиво, но все это, по правде, не столько в творческой сосредоточенности, сколько в желании вызвать ее; стопка бумаги, книги и остро заточенные карандаши служили той же цели — он ни разу не присел к столу. Прием действовал безотказно. Иногда Иннокентий думал: не такие уж дурни были первобытные мужики, когда перед охотой кололи копьями нарисованного на земле быка, путая причину и следствие; настраивались небось на охоту хитрые ребята — отличный психологический тренаж!..
Упорно изображая трудолюбивую пчелку, которая вот-вот полетит, нагруженная нектаром, в свой улей, Иннокентий Павлович вскоре почувствовал, как сосредоточенно потекли мысли, и заторопился к беседке, но тут его окликнули:
— Дядя Билибин! Я вам письмо от тети Лиды принес…
…Надумав явиться в отделение с повинной, Пашка, чтобы не завраться, решил как следует ознакомиться с местом, где он совершил свое преступление. Сначала он покрутился возле забора, с опаской наблюдая, как бродит между сосен, бубня себе под нос, странный полуголый человек, которого он не раз встречал в городе, но сейчас, без бороды, не сразу и признал. Пашка, ясное дело, подумал, что тот хорошо заложил с утра, но вскоре по каким-то неуловимым признакам отверг такое предположение: опыт у него в этой области был богатый. Может быть, он и не решился бы войти, но тут, по счастью, углядел в почтовом ящике, прибитом к калитке, белый уголок конверта, тотчас запустил в ящик сучок с загогулиной на конце и выудил письмо.
Пока обрадованный Иннокентий Павлович читал коротенькое послание («Все о’кей, безмерно устала, Светку заставь сходить к эндокринологу, приеду через месяц»), Пашка, присев на корточки возле клумбы, разглядывал уцелевшие цветы. Таких он отродясь не видывал. Если не считать, конечно, того случая, когда рвал букет для шоферов. Он для того и прибыл на место, чтобы уточнить детали. Букет — больно жирно, штук пять, а лучше три: меньше ругать будут. Однако, не поддавшись соблазнительной мысли, Пашка принялся старательно пересчитывать сломанные стебли. Выходило, что сорвал он шесть штук.
— Как там тетя Лида живет, дядя Иннокентий? — деловито спросил Пашка, запомнивший имена и фамилии адресата и отправителя на конверте.
Иннокентий Павлович с минуту соображал, кто находится перед ним. Мальчишка, судя по всему, был знакомый, хотя Билибин вроде бы видел его впервые. Но Иннокентий частенько не узнавал знакомых, помнил за собой этот грех и к тому же был благодарен Пашке за доставленное письмо; подавив досаду от Пашкиного не ко времени вторжения, он опустился рядом с ним на корточки.
— Дядя Билибин, — спросил Пашка, — говорят, у вас цветы оборвали?
— Оборвали, — вздохнул Иннокентий Павлович. — Жалко. Я их с другого конца земли привез.
— Вы кем работаете? Путешественником?
— Нет, — усмехнулся Иннокентий. — Физиком.
— Физику мы еще не проходили, — грустно сказал Пашка, прикидывая путь от забора до клумбы, который пришлось ему преодолеть, когда он рвал цветы. — А что физики делают?
Этот вопрос привел Иннокентия Павловича в некоторое замешательство.
— Просто не объяснишь… Открывают законы природы…
— А зачем?
— Ну… чтобы люди жили лучше.
Иннокентий Павлович сначала отвечал Пашке односложно: популярно объяснять широким массам трудные научные проблемы он не умел, за что не раз был критикован на собраниях. Но затем, к собственному удивлению, увлекся, целую лекцию прочитал о величии науки, о счастливом будущем человечества, облагодетельствованного учеными. Он говорил так, словно спорил с кем-то. Так оно и было, в сущности: он спорил с собой. И еще не скоро бы, верно, остановился, не раздайся у него за спиной тяжелый, как у притомившейся лошади, вздох. Вздох был тяжелым потому, что лейтенант Калинушкин, стоя за спиной Билибина и не решаясь по своей деликатности дать о себе знать, слушал его с завистливым почтением.
В светлое будущее человечества Александр Иванович Калинушкин верил так, как раньше верили в загробную жизнь, в подробности не вникал. Сказали — будет, значит — будет! Он не завидовал тем счастливчикам, которым ученые денно и нощно обеспечивали светлое будущее, а завидовал самим ученым, поскольку всегда считал, что у них и сейчас жизнь была очень неплохой. Сиди себе на природе, открывай для людей ее законы. Плохо ли! И тотчас другое, тоже привычное, чувство охватило его: беспокойство за человечество, которому ученые готовили счастливую жизнь. Люди — они разные, есть честные и добрые, а есть жулики и подлецы. И всем сразу хорошо быть не может. Если честному хорошо — подлецу плохо. Конечно, подлецов помаленьку выведут, а пока не выведут, счастливой жизни у людей не будет, хотя бы все они друг к дружке в гости на ракетах летали, на атомных плитах яичницу жарили и каждый день ходили в театр слушать итальянскую оперу «Риголетто», которую сам Александр Иванович слушал один раз в жизни и то по телевизору и не до конца, потому что напряжение упало. Калинушкину давно хотелось знать: предусмотрен ли у ученых какой-нибудь выход из такого положения или нет? Прошлой зимой он завернул к Фетисову обогреться во время обхода, и они этот вопрос обсуждали. Александр Иванович считал, что ученые должны такой выход придумать, а Фетисов стал орать, что всем этим ученым цена три копейки, он этих ученых видел-перевидел без счету, самый бестолковый народ! Все у них гниет да рушится, подтекает или протекает, они бегут к нему, Фетисову, и он лупит с них деньги какие хочет, они хватаются за голову, а потом все равно соглашаются, потому что сами гвоздя вбить не умеют. Закончил Фетисов свои обличения неожиданно, сказав, что все они люди хорошие и он, Колька, им первый друг. Кроме, конечно, гада Иорданского с Лесной, девятнадцать, который накрыл его в прошлом году на тридцатку.
Ну что Фетисова слушать! Вот теперь случай был очень подходящий. Калинушкин уже совсем собрался уточнить у Билибина этот вопрос, а заодно и про атомный двигатель: нельзя ли магнитом из него вредные отходы вытягивать? Но Иннокентий Павлович, увидев участкового, спохватился, глянул на часы и, поднимаясь в полный рост, довольно сухо поинтересовался: чем обязан?
И пришлось Калинушкину извиниться, объяснить, что явился за Павлом Фетисовым.
— Ты чего тут? — спросил Калинушкин недовольно, едва вывел мальчишку за калитку.
Вместо ответа Пашка засунул руку за ворот рубахи и достал помятый цветок. В первое мгновение лейтенант не сообразил, что цветок совсем свежий, стебель еще мажется липким соком. Значит, все-таки не врал Пашка, он и есть тот, кого Калинушкин искал третью неделю!
Но Пашка тут же разрушил его уверенность, сказав с укоризной:
— Как же, дядя Саш! Станут в отделении спрашивать: какие цветы, сколько нарвал? Теперь знаю: синие с красным, длинные. Шесть штук. Даже показать могу.
Калинушкин остановился, словно наткнулся на преграду.
— Играешься? — тихо спросил он, перекатывая на щеках желваки. — Ну играйся, коли делать нечего…
— Письмо я Билибину принес. К нам попало, — успокоил его Пашка.
Александр Иванович, покачав головой, зашагал дальше. И когда он записывал Пашкины показания, и потом, когда докладывал в отделении, все покачивал головой, вздыхал незаметно, сильно сомневаясь в их искренности.
А Иннокентий Павлович, оставшись один, тотчас предпринял попытку вернуться к прерванным мыслям. Он опять бродил между сосен, заходил в беседку, заново точил карандаши и перекладывал на столе стопку бумаги. Но мысли теперь приходили к нему самые ерундовые: почему мальчишка спрашивал про цветы, и зачем опять заявился милиционер, и какая связь между появлением того и другого? Ерунда лезла в голову не все время, а периодически, на одном и том же месте тропинки, которую Иннокентий Павлович проложил между сосен. Наконец он сообразил, что виной тому клумба с цветами: каждый раз, проходя мимо, он невольно бросал на нее взгляд. «Этак правда садовником стану…» — вспомнил он недавний разговор с Геной Юрчиковым и отметил с некоторым удивлением, что подумал об этом с иронией.
Выкинув все из головы, Иннокентий Павлович взялся за работу — и увлекся; когда пришло время ехать к шефу, он рассердился и нехорошо отозвался о Василии Васильевиче, из-за которого должен был прервать на полуслове важную статью: судя по разгону, мог бы закончить ее уже сегодня.
Да, зарвался Васька, отождествил свою должность с собственной персоной, приятное заблуждение! Он так примерно и сказал, когда приехал к шефу, едва поздоровавшись, едва присев: мол, уймите Соловьева, мешает работать!
Старик собрал морщины в усмешку:
— Спасибо, значит, Соловьеву, иначе бы и не вспомнил…
— Вас не вспомнишь! — сказал Иннокентий Павлович. — И не захочешь — вспомнишь! На прошлой неделе особенно вспоминали. Незлым, тихим словом…
— Это по какой же причине?
— Это когда увидели, что вы с планом нашим сделали.
— А-а… — Морщины на лице шефа весело заиграли. — Я думал, в вашем институте серьезные люди… Научные фантасты!
— Не мы фантасты, а вы старый догматик! — ворчливо сказал Иннокентий Павлович. — И к тому же перестраховщик, как все бюрократы. И вы меня, пожалуйста, не заводите, ничего у вас не выйдет, а ответьте прямо: намерены Соловьева к порядку призвать или нет?
— Нет, — сказал Старик. — Чего вы этого парня не поделили?
— Не в нем дело! — с досадой воскликнул Иннокентий Павлович, даже не удивившись информированности шефа, которая, кстати, вполне могла сойти, и порой сходила, за проницательность.
— Не в не-ем? — протянул Старик. — Тогда в чем же? В принципе?
— А хотя бы и в принципе! — вызывающе проговорил Иннокентий Павлович. — Если я считаю нужным, чтобы Юрчиков работал у меня, значит, имею основания. Думаю, имею и право!
— Сильно! — пробормотал Старик, откровенно насмешливо поглядывая на Билибина. — А не слишком ли, Кеша?
— Нет. В самый раз!
— Ты уж меня извини, бестолкового, — смиренно вздохнул шеф. — Не пойму: чего ты приехал, чего тебе надо?
— Юрчикова.
Что-то происходило со Стариком. Глаза прикрылись тонкими коричневыми веками, морщины повисли складками, усохшие плечи опустились. Иннокентий Павлович покашлял. Старик не шевельнулся, только издал невнятный горловой звук, словно птица во сне. «Неужели спит?»
Иннокентий Павлович был многим обязан человеку, сидевшему напротив в откровенной дремоте. Эпизод с исключением из университета и телеграммой-приглашением в другой город оказался первым из серии подобных. Тень шефа всегда маячила где-то рядом с Билибиным. Только поэтому он мог ныне считаться красой и гордостью ярцевского института. Но Иннокентий Павлович, как и все, не любил вспоминать то, что хотел бы забыть. Он искренне считал, что достиг положения в ученом мире благодаря своему таланту, упорству и прочим замечательным качествам. В прошлом году французы, рассказывая об участниках парижской конференции физиков, написали об Иннокентии Билибине: «Тяжелое детство в сиротском приюте не отразилось на его блестящих способностях». Откуда они этот сиротский приют взяли? Ребята в институте, конечно, тотчас же приняли фразу на вооружение, изгалялись как могли. Устроили даже, собаки, симпозиум: «Роль сиротского приюта в формировании блестящих способностей (на материале биографии И. П. Билибина)», «Тяжелое детство в сиротском приюте и способности индивидуума». И так далее…
Доброе чувство Иннокентия Павловича к Старику было, следовательно, бескорыстным, и жалость, которую он сейчас испытывал, была того же свойства; как ни привык он за долгие годы к старости шефа, слишком уж откровенной она предстала перед ним. Он забыл, что немощное состояние Старика есть лишь начало дурного расположения духа; миновав его, шеф становился либо любезным — с людьми, ему неприятными, либо ворчливо-капризным — с людьми, которых любил.
— Скучно мне с вами! — неприязненно произнес он, не открывая глаз, словно бы не желая видеть надоевший ему мир. — В планах фантазии, в делах склока, это уж как водится… О тебе вон иностранцы пишут, о твоих блестящих способностях… — В голосе шефа змейкой скользнула издевка. Иннокентия Павловича передернуло: откуда он знает? — А ты чем занялся? Самолюбие чешешь…
Старик, несомненно, хотел сказать «тешишь», но то ли протез во рту чуть сдвинулся, то ли с закрытыми глазами он затруднился четко выговорить слово… Иннокентий Павлович рассмеялся, радуясь, что шеф восстал к жизни, и чувствуя себя несколько отмщенным.
— Отдайте Юрчикова, — попросил он миролюбиво.
— Зачем он тебе?
— Мне? — удивился Иннокентий Павлович. — На кой он мне! Он сам по себе, талантлив, дьявол! Поведение «Марты» предсказал в магнитном поле! И Лауренса подтвердил…
— Врешь! — сердито сказал шеф. — Лауренса ты подтвердил.
— Лауренса я. А «Марту» он.
Старик долго молчал. Билибин тоже помалкивал, хотя его так и подмывало на дерзости: ему не привыкать было, да и не хотелось выступать в роли просителя.
— Вот я и говорю, — наконец нарушил молчание Старик, вновь прикрывая глаза, оседая и уходя от мира. — Суетишься, самолюбие тешишь… Если правду про этого… Юрчикова… А пришел с чем? «Имею основание и право!» Поверить не можешь, что стал человеком. Проверяешь: все ли поняли?
«Силы небесные! — взмолился про себя Иннокентий Павлович. — За что мне такое испытание? Дайте мне кротость!» Не выдержав, он выскочил из кресла:
— Можете вы что-нибудь сделать? Не можете — скажите прямо!
Иннокентий Павлович в сердцах уже собирался махнуть на все рукой и покинуть негостеприимный сегодня кабинет, но Старик спросил, испытующе вглядываясь в лицо Билибина:
— Про «Марту» тоже врешь?
— Нет.
— Я проверю.
— Проверяйте.
Старик знал, что через несколько лет, если толковый парень Юрчиков займет свое место в их ряду, Иннокентий, скорее всего, станет говорить о нем более сдержанно, а еще через несколько лет раздраженно, считая, что заслуги его явно преувеличены. Но это будет еще не скоро — когда Билибин уже не сможет тягаться с Юрчиковым. Судя по тому, с какой решительностью Иннокентий заботился о молодом даровании, он находился еще в хорошей форме.
Говорят, истинный талант всегда пробьет себе дорогу. Как же! Очень удобная мысль для тех, у кого крепкие локти: если пробился — значит, талант! На глазах у Старика молодые люди с блестящими данными, одержимые идеями, становились заурядными сотрудниками только потому, что не обладали житейской разворотливостью и давали оттереть себя в сторонку. Впрочем, Старик отнюдь не считал свои отношения с Иннокентием Павловичем меценатскими. В свое время он нуждался в Билибине, как ныне Иннокентий нуждается в Юрчикове, может быть даже не сознавая этого. Электрический разряд возникает лишь между двумя электродами.
…Через четверть часа Иннокентий Павлович, очень довольный, прощался со Стариком. Ласково поправил ему сбившийся галстук-бабочку, оценивающе обошел, вокруг.
— Если бы вас не выдавали ворчливость и жажда читать мораль…. Вполне, вполне… Ваську Соловьева вы превосходно уложили…
Старик отстранился.
— Давно я тебя, Кеша, не видел…
— И век бы еще не видеть? — улыбнулся Билибин.
— Нет, почему же… Ты почаще заходи. Боюсь, отвыкну, путать начну. Больно уж вы все похожи стали…
И, не дав опомниться Билибину, подтолкнул его к двери.
Шеф определенно сказал какую-то гадость, кажется, даже подвел некоторые итоги. Иннокентия Павловича это не слишком удручало: комбинация, задуманная Стариком, была отменной, простой, как все гениальное. Сводилась она к тому, что Соловьев, выбив новые штаты для института, тем самым дал возможность зачислить Гену Юрчикова в отдел Билибина. Конечно, предстоял скандал, но шеф все расходы брал на себя.
Он не расстроился бы, даже если бы догадался, с кем сравнивал его Старик, скорее всего, пожал бы плечами: «Сдал, совсем сдал шеф!» — тем самым подтвердив мнение Старика. Но он не знал о визите Соловьева, и такая мысль не пришла ему в голову.
По правде говоря, Иннокентий Павлович вообще несколько дней не думал о своем разговоре с шефом, а следовательно, и о Гене Юрчикове. В институте начинался новый эксперимент, надо было закончить статью, а тут еще передали, что его разыскивает Олег Ксенофонтович, не может найти, просит позвонить. Билибин был едва знаком с ним. На каком-то совещании Соловьев торжественно, со всеми титулами, представил их друг другу. Помнится, они даже говорили довольно долго… Но о чем? Этого Иннокентий не мог припомнить уже через полчаса. Ощущение было такое, словно побывал на приеме у дипломатов дружественной страны: все очень мило, подчеркнутая сердечность, а если что и вспоминаешь, так бутерброды с черной икрой и соответствующие напитки.
Иннокентий Павлович даже хотел пойти к Василию Васильевичу: может быть, тот знает, зачем понадобился он начальству? Втайне он надеялся, что Соловьев перехватит по привычке инициативу и снимет с него обязанность звонить кому бы то ни было. Наверное, так оно и случилось бы, но тут Иннокентия Павловича снова позвали к телефону.
Олег Ксенофонтович обращался с просьбой. Он хотел бы, чтобы Билибин просмотрел одну работу и высказал о ней свое мнение. Если, конечно, это не затруднит… Когда найдется свободное время. Просто несколько слов… Разумеется, тема в той области, которой занимается Иннокентий Павлович… Подавив вздох, Билибин согласился, только спросил на случай, если автор окажется неудобным — приятель или, наоборот, человек, с которым он состоит в неприязненных отношениях:
— Чья работа?
Олег Ксенофонтович ответил с некоторым усилием:
— Моя…
— Чья? — в удивлении не сразу понял Иннокентий Павлович.
— Моя, — повторил Олег Ксенофонтович на этот раз совершенно бесстрастно.
— А-а-а, — пробормотал Билибин, испытывая одновременно желание извиниться и выругаться.
Он выругался, но уже после того как положил трубку. А перед этим, конечно, воскликнул с энтузиазмом: «Ну разумеется, пожалуйста, о чем разговор!» — компенсируя тем самым свою бестактность. Он знал, что высказывать замечания приятелю, а тем более недругу, занятие неблагодарное. Приятель ждет похвалы; недруг, естественно, подумает о необъективном подходе. Начальник стоит того и другого: он ждет одобрения и подумает о необъективности. Правда, для Иннокентия Олег Ксенофонтович существовал в виде некой абстракции, поскольку непосредственно они не общались, к тому же и сам Билибин в науке был Олегом Ксенофонтовичем если не по должности, то по значению… Вполне можно было остаться принципиальным, руководствуясь мудрой философией: «А что он со мной сделает? Ничего он со мной не сделает!» Но Иннокентий Павлович понимал, что все равно придется теперь проявить особую внимательность, тщательно формулировать замечания — тратить лишние усилия, а значит, и время. Словом, он имел все причины выругаться. Он не стал откладывать; едва рукопись Олега Ксенофонтовича оказалась в руках, тотчас занялся ею.
Проблема Юрчикова его уже не слишком волновала: роль свою он исполнил, остальное было делом техники. Как бы ни упрямился Соловьев, со Стариком он ссориться не посмеет.
И действительно, вскоре Василий Васильевич пришел мириться. Иннокентий Павлович понял это сразу, как только друг его детства появился на дорожке к дому: еще издали вскинул вверх руки, приветствуя и бессознательно показывая таким образом свою покорность. Здороваясь, Василий Васильевич долго не отпускал Билибина, точно не видел десять лет, обрадованно теребил за плечи, посмеивался… Словом, проявлял те признаки, которые у собак куда лаконичней выражаются в движениях хвоста.
— Тебе прислали? — Соловьев показал бумагу из милиции, которую Билибин давеча переадресовал ему. — Напрасно! — продолжал он, когда тот пренебрежительно отмахнулся. — А я пойду!
— Сходи, сходи, — усмехнулся Иннокентий Павлович.
Ему было скучно и жарко. Солнце шло на закат, оставив весь зной на земле. Стволы сосен, бурые у земли, розово-желтые сверху, точно остывали снизу, раскаленные за день докрасна. Пора бы уже прийти прохладе, но не было ветерка, чтобы выдуть жар из леса, все томилось в густой духоте.
Василий Васильевич еще раз внимательно оглядел веранду, обнаружил под столом вентилятор, тотчас притащил его, включил и вздохнул облегченно, развалившись в шезлонге под сквознячком. Весь день Иннокентий Павлович мучился от зноя, даже не вспомнив о вентиляторе; очень глупо, но не выхватывать же его!..
По счастью, Василий Васильевич заметил на столе рукопись, которую Билибин читал до его прихода. Перегнувшись с шезлонга, он лениво перевернул несколько страниц и вдруг так резко подался к столу, что шезлонг под ним затрещал. Иннокентий Павлович тотчас воспользовался этим и бесцеремонно повернул вентилятор к себе.
— Откуда она у тебя? — спросил Соловьев, овладев собой и небрежно отодвигая рукопись. — На отзыв? Официально?
Василию Васильевичу стоило больших усилий не выказывать волнения. Его так и разворачивало к столу, на котором лежала рукопись, как ни пытался он отвернуться от нее, разворачивало, словно подсолнух к солнышку. Он даже глаза опустил, чтобы Билибин не догадался о его мыслях. Не потому что мысли его были дурны, напротив, они естественно и логично вытекали из того факта, что на столе лежала диссертация Олега Ксенофонтовича. Но Соловьев вовсе не хотел раскрывать Иннокентию свои карты. Это нежелание имело под собой строго научное обоснование. Современная наука кибернетика обнаружила, что людей следует рассматривать не как друзей или, того хуже, братьев, а как противников и их отношения — как некую игру, в которой усиление позиций одного автоматически ослабляет позиции другого. Наука установила эту истину сравнительно недавно, Василий Васильевич же осознал ее еще в юные годы. Потому-то он и преуспел в жизни, что инстинктивно всегда мыслил научно и всегда радовался чужой неприятности, поскольку она усиливала его позиции. В давние годы, бывало, студенты поначалу его разыгрывали: «Тебе, Васька, хорошо, ты вон какой здоровый, а у меня вроде чахотка начинается…», «Почему, Васек, меня девчонки не любят, а? И вообще не везет мне в жизни, вчера декан вызывал, вроде отчислять собираются…» И Василий Соловьев безотказно откликался: «Ну да? Чахотка? Брось! Ну ничего, может, вылечат, не все помирают…», «Не любят? Серьезно? Это ерунда, я одного уж такого урода знал, и тот женился. Правда, на кривой… А из института не попрут, у тебя один двояк, вот если бы два или, еще лучше, три, тогда могли бы…» Отвечал он с усмешечкой, с прищурочкой; его скоро зауважали, хотя и окрестили циником, поняв, что он парень совсем не простой и зря они потешались — он сам посмеивается над ними.
Иннокентий Павлович был знаком с законами кибернетики и, что еще важнее, давно знал Соловьева. Поэтому он сразу понял состояние своего гостя, с любопытством наблюдая за трепетным огоньком в его взоре. Сопоставлялись факты, рождались и тотчас распадались связи между ними, возникали и отбрасывались предположения. Поиски оптимального варианта. Как лучше использовать счастливый случай — то, что рядом, на столе лежит диссертация Олега Ксенофонтовича? Почему он обратился к Билибину, а не к кому-либо другому? Случайность или особое доверие? Не хватало двух вводных. «Сейчас он спросит, прочитал ли я рукопись», — подумал Иннокентий Павлович.
— Интересно, — пробормотал Соловьев. — Прочитал?
— Прочитал.
«Сейчас спросит, каково мое мнение».
— И какое мнение?
— А вот этого я тебе не скажу, — усмехнулся Иннокентий Павлович.
И сразу погас огонек во взоре Василия Васильевича. Результата не было, не хватало одной вводной.
— Зачем же так, — поморщился Соловьев. — Он должен заявку дать в издательство, и, естественно, меня как члена редсовета интересует…
— Естественно, — подтвердил Иннокентий, приятно улыбаясь.
— Что-то с тобой в последнее время происходит. Злой стал.
— Заметно? — обрадовался Иннокентий Павлович. — Вот и прекрасно. Тебе Старик о Юрчикове говорил?
— Из-за такой ерунды шум поднял. — Василий Васильевич, видимо вспомнив, что пришел не ссориться, а мириться, рассмеялся, потянулся к своему другу, похлопал его по колену. — Можешь забрать Юрчикова, если он тебе так нужен.
На этот раз Иннокентий Павлович не стал уверять, что Юрчиков ему не нужен. Соловьев не Старик, все равно не поверит. Пусть думает все что хочет, так даже лучше: щелчок он получил хороший. На будущее. Чтобы не зарывался!
— Вот и прекрасно! — повторил Билибин, в самом деле почувствовав себя удовлетворенным. — Не тянет Олег Ксенофонтович. Совсем слабо.
Василий Васильевич встрепенулся:
— Совсем?!
Иннокентий Павлович был уверен, что такой ответ опечалит гостя, но тот, поахав и посокрушавшись, несомненно остался доволен. Уточнив некоторые подробности, он наконец поднялся и стал прощаться. Прощался он еще более дружелюбно, чем здоровался, еще дольше теребил Иннокентия за плечи и не отпускал руку.
Проводив его, Иннокентий Павлович зевнул, немного подумав, принес из комнаты записную книжку, полистал.
— Нешто Тоське позвонить? — сказал он нерешительно. — Или Оленьке? — Он опять зевнул и захлопнул книжку. — Спите спокойно, дорогие, сладких вам снов. Этот Васька совершенно меня уморил.
Уже в постели, уминая кулаком одинокую холостяцкую подушку, Иннокентий Павлович пожалел, что не позвонил Оленьке. Или Людмиле. У него сложились чудесные отношения с ними, как, впрочем, и с другими знакомыми женщинами. Всем им Иннокентий был большим и бескорыстным другом, считая их существами высшего порядка по сравнению с мужчинами и доказывая где только мог, что патриархат — чистая случайность в истории человечества. Оленьке, славной женщине, умнице и красавице, блестящему филологу, Иннокентий рассказывал недавно об особенностях языка народа машона, живущего в Зимбабве; очень интересная статейка попалась ему на глаза, Иннокентий прочитал ее специально для Оленьки. Она внимательно и серьезно слушала его, задумчиво накручивая на палец свои прекрасные русые локоны, и вдруг сказала в самом интересном месте: «Слушай, ты мне потом доскажешь, ладно? Скоро Светка придет…» Иннокентий Павлович даже обиделся. «Можно было бы досказать эту статейку сейчас», — с сожалением подумал он, засыпая.
Василий Васильевич от Билибина направился домой, только по дороге завернул к Фетисову — давно собирался. Институтский жэк работал из рук вон плохо, с Фетисовым Василий Васильевич, ценя свое время, давно уже установил прямые связи, минуя хозяйственные инстанции. Забежав как-то еще в начале лета, Фетисов шепнул, что есть возможность взамен временной деревянной ограды, установленной пять лет назад вокруг коттеджей, достать нарядные чугунные решетки и такие же столбы, совсем готовые, с приваренными планками и крестовиной в основании. Если такого черта посадить на бетон, он сто лет простоит — не шелохнется. Василий Васильевич неоднократно и безрезультатно обращался в жэк с просьбой заменить ограду у дома, поэтому он без звука выдал Фетисову требуемую десятку, с помощью которой тот надеялся закрепить дружбу с рабочими некоего склада, где хранились столбики с решетками. Он потом дважды заходил, сообщал, как продвигаются дела… Соловьев понимал, что новую ограду доставать надо с умом, чтобы не было потом неприятностей, и поэтому не торопил Фетисова. Однако сколько же можно тянуть?
Фетисова он не застал. Застенчивый славный мальчуган, встретивший Василия Васильевича во дворе, доложил ему: папки нет, ушел на работу в вечернюю, мамки тоже нет, сидят у соседей, папка вернется завтра, мамка — когда наговорится.
— Передай отцу, — сказал Василий Васильевич, ласково потрепав мальчишку по плечу, — приходил сосед насчет железной ограды. Просил поторопиться.
С тем он и удалился. А Пашка поспешил выполнить поручение: подскакал на одной ноге к сараю, где отец с полудня налаживал хитроумный агрегат из нагревательной колонки, насоса, бачка и труб для облегчения домашнего труда любимой жены Клавдии, и сообщил:
— Вылезай, старый. Ушел. Просил насчет ограды напомнить, чтобы ты поторопился…
Потуже завертывая гайку на трубе, Фетисов прокряхтел:
— Как же! Потороплюсь! Видал, Пашка, какой у тебя отец? Начальники на прием ходят. Ученые всякие низко кланяются.
— А этот? Начальник или ученый?
— Начальник. А может, ученый… Они, Пашка, все ученые… денежки тратить. Вот не поверишь — одно время мух разводили. Сто миллионов на мух выкинули! Вовремя их остановили, а, то бы муха всех зажрала.
— Эти, что ли, разводили?
— Эти электричество жгут. Ужас сколько! Как включат свои аппараты… А пользы? Один вред. В телевизоре передача для слепых, циркулярка плачет, в холодильнике селедка с котлетами свадьбу играет. Ладно! Не то раньше терпели — вынесли! Скажи мамке: есть охота, пусть подает.
Несмотря на порядочный крюк, который проделал Василий Васильевич, завернув к Фетисову, он возвращался домой в отменном настроении. Ему повезло. Не отправься он к Старику с жалобой на Иннокентия, не узнал бы о диссертации Олега Ксенофонтовича; не навести Билибина, не увидел бы рукописи, не услышал бы мнения Иннокентия о ней… Теперь оставалось надеяться, что Иннокентий выскажет в отзыве правду-матку. Можно было не сомневаться, что тот именно, так и поступит, не станет церемониться. Интуиция? Везение? Раз повезло, два повезло… Надо же когда-нибудь и умение!
Впрочем, общение с Иннокентием независимо от практического результата почти всегда приносило Василию Васильевичу радость. Он понимал разницу между ним и собою, но, отдавая должное таланту своего друга, ничуть не проигрывал в собственном мнении. Как бы ни был талантлив Иннокентий, все же по отношению к Соловьеву он был лицом подчиненным, следовательно, в чем-то зависимым. И вообще талант — понятие отвлеченное, важен конечный результат; Соловьев тоже достигал его. Если Василий Васильевич и вспоминал о разнице между ними, то всегда с чувством удовлетворения: успехи Иннокентия обеспечила природа, здесь не было его заслуги, — Соловьев всего добился сам. Все преимущества, которые дает жизнь избранным — и почести, и блага, и сознание значительности, и, наконец, счастье творчества, — он взял с бою… Слушая интервью, которые Соловьев давал корреспондентам, или выступления на конференциях, наблюдая, как он, посмеиваясь, беседует со своими коллегами, особенно зарубежными, можно было лишь удивляться тому, что он понимал разницу между собой и Иннокентием. На это способны немногие.
Уже смеркалось, когда Василий Васильевич подошел к своему дому. Качнул пару столбов возле входа; да, шатаются, подгнили, надо будет опять зайти на днях к Фетисову поторопить. Вон у Иннокентия уже и цветы оборвали, а там, гляди, в дом залезут. Землякам своим Василий Васильевич не очень-то доверял.
Дом, в котором жили Соловьевы, внешне ничем не отличался от соседних коттеджей. Тот же розовый, с искоркой камень, похожий на армянский туф, та же терраска, те же три комнаты с кухней. В отличие от других в доме Соловьевых царил особый стиль, сложившийся как бы сам собой. С одной стороны, все здесь — мебель, посуда и всякие антуражные ухищрения вроде большого камина с медной решеткой, изготовленной народными умельцами из институтской мастерской, с могучими коваными светильниками или обшитого темным деревом кабинета — было богаче и изысканнее, чем в иных соседних домах. С другой стороны, на всем уже лежала печать невнимательности и даже запустения. Поначалу Василий Васильевич много времени уделял своему новому жилищу. Причина была не только в естественном желании устроиться с комфортом; причина была еще и в самом месте, где пятый год обитал Василий Васильевич, а именно в городе Ярцевске, в котором прошли его детство и юность.
Очень удачно получилось. Соловьев давно мечтал о даче и давно купил бы ее — ему предлагали их на выбор: в бору среди стройных сосен, шумящих под ветром, как морской прибой, и в белоствольной, слепящей глаза березовой рощице, на крутогоре у прелестной веселой речушки и на разделанном под сад, открытом солнцу участке. Но Василий Васильевич хотел иметь дачу только в одном месте — под Ярцевском. Это было трогательно и даже возвышенно; благородная попытка ощутить тот корень, соки которого некогда питали тебя и в которых можно обрести новую силу. Ирина Георгиевна, правда, поначалу сильно сомневалась в целесообразности такого желания, опасаясь нашествия родственников, которых у Соловьева в Ярцевске осталось немало. Он успокоил ее, целиком предоставив право регулировать это нашествие по своему усмотрению.
Василий Васильевич уже вел переговоры на этот счет с вдовой отставного заслуженного генерала, построившего домик на опушке ярцевского леса, в полной изолированности от людей, которые, видимо, сильно надоели ему за долгую службу, и не успевшего насладиться одиночеством. Но как раз в эти дни Василий Васильевич узнал о решении, которое определило его жизнь на многие годы, — о строительстве института под Ярцевском. Работа в новом институте открывала для него гораздо большие, чем прежде, возможности. Желание вернуться в родные края, к родному корню было далеко не главным для Соловьева. Однако и оно сыграло свою роль. Ирина Георгиевна долго колебалась, когда речь зашла о переезде. Она понимала всю важность этого шага для мужа (а следовательно, и для нее), но очень уж не хотелось покидать большой город, свою клинику, перебираться в богом забытую провинцию, о которой и сам Василий Васильевич, честно говоря, вспоминал хорошо только в лирическом настроении. Она согласилась лишь после того, как узнала, что городская квартира останется за ними.
Ощутил ли Василий Васильевич свою причастность, обрел ли новую силу в родных местах? В хлопотах по переустройству коттеджа ему недосуг было задуматься над этой проблемой. Но, приведя наконец все в надлежащий вид и справляя новоселье в окружении друзей и ярцевских родственников, он прослезился, и некоторые родственники, помнившие Василия Васильевича сырым парнишкой и не знавшие о его решении предоставить жене право регулировать отношения с ними, тоже прослезились. И конечно, все тотчас вспомнили Васину мать, которой так и не пришлось увидеть триумфальное возвращение сына к родовому корню.
Но с тех пор уже немало воды утекло. Потускнел паркет, кое-где выпал кафель на кухне, залоснилась обивка на креслах. Некогда и некому было поддерживать порядок. И желания особого не было, хотя Василий Васильевич порой ворчал, сердясь на жену за беспорядок, большей частью когда приезжали к нему в гости иностранные коллеги. Миновали тот этап Соловьевы, когда пятнышко на полу или лопнувшая кафельная плитка представляются бедствием и, наоборот, покупка гарнитура или сервиза на двенадцать персон — событием космического значения. Было все это. Теперь же Василия Васильевича не слишком волновала материальная сторона жизни. Не только потому, что он имел полный набор всевозможных благ: отличную квартиру в городе и коттедж под Ярцевском, заменявший ему дачу, машину и некоторую сумму на срочном вкладе, возможность посещать по своему усмотрению театры и концерты, не заботясь заранее о билетах… Право, он не слишком бы страдал, если бы даже лишился части этих благ. Их надо было вкусить, пройти через них и оставить как пылкую мечту другим, еще не вкусившим. Даже поездки за рубеж не волновали ныне Василия Васильевича. Когда-то они привлекали новыми ощущениями, а больше того — чувством избранности: поездки тогда разрешались узкому кругу лиц. Теперь он ездил за рубеж только на представительные конференции — с докладом, с сообщением. Василия Васильевича посылали охотно: он был большой дипломат, всегда говорил то, что нужно, никогда — лишнего.
Возможно, Соловьевы не утратили бы вкуса к материальным благам, если бы имели детей. Тогда, естественно, их беспокоила бы мысль о будущем, о том, чтобы обеспечить детей и внуков если не на всю жизнь (это удается немногим), то хотя бы на тот срок, пока они не осмотрелись, пока получают свою интеллигентную сотню рублей зарплаты. Но детей у Соловьевых не было, и не возникало, следовательно, у них такого желания.
Василий Васильевич в ином черпал вдохновение. Недаром славная Люся из Дома культуры считала его Человеком с большой буквы. Соловьев действительно хотел им стать, но он вкладывал в это понятие несколько иной смысл, чем наивная, восторженная девушка.
Он не торопился войти в душные после дневного зноя комнаты, тем более что там его никто не ждал. Ирина Георгиевна, взяв машину, с утра уехала в свою больницу. Уезжала она частенько, Василий Васильевич привык и не роптал, разве что в тех случаях, когда она уводила машину из-под носа. Одно время он надеялся, что жена поймет разницу между тем простачком, каким он был в молодости, и нынешним Василием Васильевичем, который, возможно, станет, а для некоторых уже и стал Человеком с большой буквы. Теперь он уже не обольщался. Как известно, в своем отечестве пророков нет.
У Ирины Георгиевны был свой ключ, и Василий Васильевич не собирался ждать ее возвращения. Позевывая, он отправился в спальню, не зная о том, что лечь ему сегодня придется много позднее.