Николай Фетисов полез в потайную дырку на подкладке пиджака и обмер: пальцы провалились в дыру, не нащупав упругого угла десятки, которую он постоянно хранил в заначке.

— А-а, зараза! — заорал он и бросился в дом.

Жена, Клавдия, стирала. На кухне трудно жужжала машина, не справляясь с фетисовскими грязными рубахами; Клавдия с хрустом терла их после машины на стиральной доске.

— Клашка! — гаркнул Николай, врываясь на кухню и потрясая пиджаком. — Ну-ка, давай сюда деньги!

Клавдия разогнула спину, стряхнула в корыто пену с рук, вытерла их о передник и только тогда показала мужу кукиш.

— Клашка! — нехорошим голосом предупредил Фетисов. — Не доводи меня. Я тебе что сказал!

— Это на кого ты, пьяница, кричишь? — равнодушно и даже как бы сонно спросила Клавдия, обводя взглядом кухню в поисках подходящего предмета, который пришелся бы ей по руке.

Клавдия казалась невидной, щуплой — маленькая собачка до старости щенок, — но рука у нее была железная, ненормально тяжелая. Николай отступил к двери, чтобы в случае чего прикрыться, и стал бесноваться. Он кричал то, что в таких случаях кричит всякий уважающий себя мужчина: что он хозяин в доме, зарабатывает деньги на семью и все, все-е-е отдает ей; кормит, одевает и обувает всех; обставил полностью дом, а ей, жадной заразе, все мало и она захапала последнюю, «подкожную» десятку… И так как Клавдия молчала, Николай перешел на ее биографию и сообщил жене все, что думает по поводу ее родословной. Потом он начал громко жалеть себя, идиота, за то, что женился на такой хабалке, и перешел к отзывам соседей о Клавкином характере… Но тут в воздухе что-то мелькнуло, и Фетисов, едва успев загородиться дверью от тяжелого удара, выбежал из дому.

Да, это была катастрофа! Только что Николай предвкушал наслаждение от жгучей, хватающей горло струйки, которая проникает в желудок и отдает свой бодрый жар всему телу, вялому и болезненному после вчерашней крепкой выпивки. Превозмогаясь, морщась от головной боли, лазил в подпол, долго копался в кадке, выбирая из груды осклизших, прошлогодних огурцов парочку поядреней. Сглатывая слюни подступившей тошноты, отрезал от бруса сала добрый кусок. И вот она стоит, тарелка, с этими огурцами и этим салом, под яблоней, а он, трудяга, отдавший все силы семье, сидит на крылечке, подперев тяжелую голову кулаками.

Десятка, конечно, тьфу, ерунда! Николай знал двадцать способов раздобыть ее буквально из ничего, из воздуха. Можно было пойти к знакомым, взять аванс в счет будущей работы. Можно пообещать достать дефицитные цветные кафельные плитки и под это дело опять-таки взять денег, Возможностей существовало немало. За Николаем долг не заржавеет — это знали все. Не сразу, но отдаст; не отдаст, так отработает; не отработает — тоже невелика беда, найдет способ возместить. И не десятка была нужна Фетисову, а всего разнесчастный трояк. Но Николая заело: никогда раньше жена не трогала его заначку, и надо было как-то отучить ее, иначе потом жизни не жди.

Вернувшись, Николай подкрался к кухне: там по-прежнему жужжала машина и всплескивала вода в корыте. Он тронул дверь. На задвижке!

— Клаш! — ласково проговорил Фетисов. — Открой. Давай по-хорошему. Дай трояк — и все, а? Что ж ты, не понимаешь? Надо же мне опохмелиться. Голова — чугун. Неужто у тебя жалости никакой нет?

— Была у меня жалость — вся вышла! — хлестко откликнулась Клавдия из-за двери. — Ничего не получишь, не канючь понапрасну!

— Ладно! — опять взревел Фетисов. — Ты у меня поплачешь, только поздно будет!

Клавдия молчала. Он постоял, подумал.

— Ухожу я, Клаша. Не серчай, если что не так…

Ни звука.

— Пашку… Пашку человеком сделай, не балуй его, — скорбно попросил Николай.

Клавдия словно бы притаилась. Это он расценил как хороший признак. Сейчас жена завоет, может, и обзовет всячески, но трояк выкинет. Однако из-за двери снова раздался яростный шум стирки. Фетисов застонал, заскрежетал зубами пострашнее и пошел прочь.

На тарелке с салом сидели две синички, жадно отклевывали от куска.

— Кыш, проклятые! — бросился к ним Фетисов. — Вас еще не хватало!

Огурцы он с размаху шмякнул о дальнюю яблоню, а сало понес в кладовую. Здесь было прохладно и тихо. Свет едва пробивался в маленькое оконце, косо и пыльно ложась на пол, заваленный рухлядью. Потолок терялся в полумгле, отчего казался высоким, как в церкви. И, как в церкви, торжественно и грустно стало вдруг у Николая на душе. Он присел на старый ящик, схваченный по углам железом, и стал думать о жизни: какая она подлая штука, пройдет — и не заметишь; сколько он настрадался в ней, а теперь, когда жизнь пошла хорошая, сытая и веселая, Клавка не дает развернуться…

Николай сильно преувеличивал, когда рассуждал о пережитых страданиях. Нет, жизнь была ему всегда не в тягость, а в радость. Поголодать пришлось только в войну, но тогда почти все голодали, ничего удивительного. А вот после войны, когда многие продолжали бедовать, он уже правильно жил. Его дружки еще в лапту играли — Колька к делу приучался, вместе с отцом работал по домам, копейка в их кармане всегда водилась. В последнее время жизнь совсем наладилась. Обнимал теперь Фетисов любимую жену на мягкой полированной кровати, словно какой султан турецкий; Клавдия летом, когда спать ложились засветло, этих зеркальных спинок кровати даже стеснялась — занавешивала. Из самой Москвы, а то даже из Лондона или Парижа им на дом футбол передавали — телевизор он недавно сменил, старый сдал, новый привез, экран — шестьдесят девять по диагонали, морды у футболистов порой на экране побольше фетисовской, с Пашкой недавно сантиметром измеряли на спор. Да что говорить! У Клавдии туфель одних теперь было четыре пары. Недавно квартиру чуть сгоряча не дали, но в последний момент спохватились: дом у него свой, не положено. Как ни спорил Николай, что дом Клавдиин, а своего у него сроду не имелось, если не считать барака, в котором он родился и вырос и от которого давно уже следа не осталось, — не дали. Одно из двух, говорят: или свой дом, или квартира. А если одно из двух, то катитесь вы подальше с этой квартирой! Сравнили хрен с морковкой: у Фетисова при доме сад с огородом да мастерская на три станка, не считая пилы-циркулярки. Конечно, жизнь пошла совсем другая, даже если ее с прежней, тоже неплохой, сравнивать. Вот это и было сейчас главным для Николая. Такая жизнь хорошая, а Клавка, зараза, не дает развернуться!

Он думал так, а сам чутко прислушивался, к звукам, доносившимся из дома в кладовую. Вот наконец хлопнула дверь; Николай вскочил, заметался по кладовой. Если войдет, что делать? Пусть войдет, пусть увидит, до чего довела… Где-то тут, в углу, валялась веревка, которой он обычно обвязывал сухие деревья, чтобы повалить их в точном направлении — приходилось ему и этим заниматься. Ага, вот она, верный друг! Фетисов, привычно затянув узел, наладил петлю, обшарил взглядом потолок: так, порядок в танковых частях, вот она, балочка! Ловким, наметанным движением он перехлестнул веревку через балку, вскинул ящик на попа, забрался на него и закрепил веревку. В окошко он видел, как Клавдия неторопливо развешивала между яблонь белье.

— Я тебя отучу заначки трогать! — злорадно пробормотал Николай.

Клавдия не торопилась, стоять на ящике было неловко, а переступать он боялся: загремишь, ноги, пожалуй, поломаешь; ящик торчал высокий и узкий, как гроб, Фетисов едва вскарабкался на него. Немного подумав, он пошире раздвинул петлю и пролез в нее головой и руками. Теперь петля оказалась у него под мышками. Он еще немного подумал, и восторг охватил все его существо.

— Ты у меня запомнишь! — вдохновенно произнес он, оттолкнул ногами ящик, тот с грохотом упал, и Фетисов закачался под потолком весело и удобно, как в люльке. Немного, правда, давило под мышками, но это ничего, он готов был потерпеть. К тому же, если раскачаться посильней, можно дотянуться до полки, на которой лежали мешок с крупой и брус сала, передохнуть на ней.

Николай покачивался в петле и нетерпеливо поглядывал в оконце. Наконец Клавдия повесила белье; он подождал, пока в сенях не послышались ее шаги, и тогда закричал таким голосом, что и сам испугался, вытянулся в петле, безжизненно расслабив руки и ноги.

Когда Клавдия вбежала в кладовку, Фетисов свалял дурака: прижмурился для полной убедительности, а делать этого не следовало, в полумраке все равно не видать, какие у него глаза, открытые или закрытые. А вот какое у нее было лицо, когда она разглядела бездыханное тело мужа, медленно и страшно раскручивающееся под потолком, этого Николай не рассмотрел. Он открыл глаза от грохота таза, выроненного женой, от ее отчаянного вопля. Схватившись за голову, Клавдия выскочила из кладовой. В окошко Фетисов увидел, как она, пошатываясь, идет по двору.

— То-то! — радостно сказал он. — А ты думаешь как?

Тут Николай немного заволновался: к жене подскочила соседка, бабка Селиваниха, заметалась, запрыгала вокруг. Клавдия, видно, что-то сказала ей, махнув рукой в сторону крыльца, и бабка исчезла. Фетисов собрался уже раскачаться, чтобы встать на полку и скинуть петлю, но не успел: дверь распахнулась, на пороге появилась Селиваниха. Она долго подслеповато всматривалась в полумрак кладовой, шаря глазами по углам, и, ничего не разглядев, шагнула вперед. Николаю сверху бабка казалась кулем тряпья, из которого торчали взлохмаченные серые волосы. «У-у, карга старая! — подумал он со злостью. — Чего прилезла? Теперь пойдет язык чесать! Дать бы тебе пинка — во как удобно!» Однако он притаился и даже дышать перестал, надеясь, что бабка уйдет, так ничего и не заметив. Но Селиваниха, освоившись с темнотой, подняла глаза повыше и наконец-то увидела Колькины ноги, висящие в воздухе. Вскрикнув, она шарахнулась в сторону, приговаривая: «Свят, свят, свят!..» — но потом примолкла и принялась торопливо креститься. «Да пошла ты отсюда!» — чуть не крикнул Фетисов, но сдержался: бабка уже пробиралась к двери, придерживаясь руками за полку. И тут он отчетливо увидел, как Селиваниха, остановившись и воровато оглянувшись на дверь, сняла с полки брус сала и принялась запихивать его под кофту. Этого Николай уже никак не мог стерпеть, да и кто на его месте стерпел бы? Он с ненавистью плюнул сверху на бабкину голову и гаркнул что есть мочи:

— А ну положь, поганка, сало на место!

— А-а-а! — завизжала Селиваниха, раскинув руки и топая ногами, как маленькая. Она, видно, хотела бежать, но ноги не слушались ее: бабка, словно буксующая машина, не трогалась с места.

— Мотай отсюда, покуда цела! — снова гаркнул Фетисов.

И. будто найдя наконец в этих словах точку опоры, Селиваниха перестала буксовать, рванулась к двери и с грохотом скатилась с крыльца.

Еще не придя в себя от бабкиного нахальства, Николай затанцевал в петле, стараясь поскорей дотянуться ногами до полки. Ему не терпелось освободиться от веревки, броситься вдогонку за Селиванихой, окончательно обличить ее и поставить точку в долголетних соседских междоусобицах. И опять он не успел: в коридоре раздались чьи-то быстрые, четкие шаги, в распахнутой двери возникла рослая фигура с блестящими белыми плечами. В дверях стоял лейтенант Калинушкин.

Фетисов струсил. До сих пор все, что проделывал он, было забавой, внутренним, семейным делом. Похоже, теперь игра кончалась.

Как бы по-приятельски ни обращался Николай к Калинушкину, а все равно в душе он всегда робел перед участковым. Робость эта шла из того теперь уже полузабытого времени, когда Фетисов не больно строго соблюдал закон и нередко посматривал, где чего бесхозяйственно лежит. И хотя теперь он был совершенно честным человеком, если не считать невинных проказ с доверчивыми заказчиками, когда ему позарез нужна была десятка, все же он предпочитал не иметь дела с милицией.

Надо бы Фетисову окликнуть бодро участкового или спросить: мол, что там бабы орут, не случилось ли чего на дворе, пока он тут занимался делами? А он растерялся. Да и времени у него уже не было: Калинушкин не раздумывая вбежал в кладовку, с ходу рванул ящик, с которого устраивался в петле Николай, вскарабкался и вытащил из кармана складной нож. Над своей головой Фетисов услышал сосредоточенное сопение участкового и бормотание сквозь зубы нелестное в его адрес; веревка вздрогнула, и раздался звук, неприятно поразивший ухо Фетисова. Пряди веревки явственно потрескивали, поддаваясь усилиям лейтенанта. «Едрена вошь! — в страхе подумал Николай. — Ведь это я сейчас навернусь — будь здоров! У ящика-то края железом обиты!» Сопение над ухом усилилось, веревка была просмоленная, прочная, а нож, видно, тупой, но Калинушкин спешил, и пряди трещали все сильней и чаще. «Вот, сейчас…» — обреченно подумал Фетисов и, не в силах противиться страху, совершенно инстинктивно, крепко обнял участкового за плечи, чтобы удержаться в этот последний миг.

Калинушкин рванулся из Колькиных объятий молча, не вскрикнув, как подобает человеку, привыкшему по службе к неожиданностям и опасностям, но рванулся с такой силой, что полетел вместе с ящиком на пол и только здесь позволил себе охнуть. В ту же секунду рухнул на пол и Николай. Калинушкин сразу вскочил, размеренным шагом направился прямо к окошку, уткнулся в него, и Фетисов, приоткрыв один глаз, увидел, что участковый пытается вылезти из окна, через которое могла проскочить, пожалуй, лишь кошка. Потом лейтенант повернулся, таким же размеренным шагом направился к двери; тут его сильно качнуло, и он уткнулся в стенку. Лишь третья попытка получилась удачной.

Фетисов живо поднялся с пола, скинул с себя проклятую петлю; охотнее всего он сейчас рванул бы куда-нибудь подальше, но этого никак нельзя было сделать. И, страдальчески охая, прикрыв шею руками и перекосив физиономию, он поплелся на крыльцо.

Калинушкин сидел на ступеньках, тупо глядя перед собой, и курил, держа сигарету в прыгающих пальцах. Клавдия в беспамятстве лежала на скамейке. У забора, грязная и растрепанная, стояла Селиваниха, грозила кулаками и поносила Фетисова страшными словами..

Участковый, хмуро глянув на Николая, отшвырнул сигарету.

— Не уходи, сейчас протокол будем составлять.

— Протокол! — трагически произнес Николай. — Тебе бы только протоколы составлять. Тут смерть моя была, в глаза мне глядела, а ты — протокол! Валяй, составляй! Для чего ж ты мне жизнь-то спас? Чтобы, значит, протокол написать? Ну, погорячился я, Клашка вон довела. Разве от хорошей жизни полезешь в петлю?

— Хватит, Фетисов! — крикнул Калинушкин, вставая со ступенек. — Ты мне дурочку не строй!

Он подскочил к Николаю, развел его руки, с брезгливостью глянул на шею. Потом перевел взгляд ниже и ткнул пальцем в пиджак.

— Это что?

Николай покосился на палец участкового. Под пальцем поперек груди уходила под мышки коричневая полоса — след просмоленной веревки.

— Так что? — удивился Фетисов. — Что я такого сделал? Выходит, лучше, если бы я голову в петлю сунул? И так жути натерпелся — ноги не держат. Это я со страху, Иваныч, петлю-то пониже сдвинул, а когда — и не помню, без памяти, значит, был…

— Ой, Коленька, живо-о-ой!

Клавдия, очнувшись, всхлипывая, повисла на мужниной шее.

— Живой, живой, — похлопал ее по спине Фетисов. — Не заводи больше. Знаешь небось, какой я бешеный, видишь, что получилось.

— Арестуйте его, товарищ участковый! Вот он что со мной сделал! — закричала от забора Селиваниха, яростно встряхивая оторванным рукавом платья.

— А ты помалкивай! — цыкнул на нее Николай. — Я на тебя еще заявление подам! Человек в петле висит, жена без памяти валяется, а она, вместо того чтобы помочь, сало норовит утащить. Хорошо, я очнулся вовремя, попросил не трогать, а то бы унесла.

Селиваниха плюнула и, охая, заковыляла к себе домой.

Калинушкин, присев у стола под яблоней, строчил протокол. Составлять протоколы он не любил не только потому, что вообще не уважал писанину, но главным образом потому, что протокол фиксировал очередное происшествие на его участке, которое он не сумел предупредить, а в последнее время только и разговору было о предупреждении нарушений. На этот раз Калинушкин писал протокол с чувством; другой рукой он держался за бок: падая с ящика, больно ушибся, мог, пожалуй, и ребро сломать.

— Прочитай и подпиши, — подозвал он Фетисова, когда закончил свою работу.

Николай долго, водя пальцем по строчкам, читал бумагу, но подписывать ее наотрез отказался.

— Что ж я, себе враг — такую клевету подписывать? — укоризненно сказал он.

— Все равно пятнадцать суток отсидишь! — ответил Калинушкин, погрозив Николаю пальцем.

Он пометил: «От подписи нарушитель отказался» — и не прощаясь пошел к калитке. Фетисов рванулся за ним.

— Иваныч! Погоди! Что я тебе скажу-то! — кричал он, лихорадочно соображая, как бы умилостивить участкового. — Иваныч! — уже радостно завопил он, найдя наконец то, что было ему нужно. — Насчет цветов ты вчера спрашивал. Так порядок! Узнал!

Участковый обернулся.

— Кто? — выдохнул он.

— Это я тебе завтра скажу! — таинственно произнес Фетисов. — Есть слушок. Подтвердится — тогда, значит, все!

Лейтенант с сомнением поглядел на багровую физиономию нарушителя.

— Врешь? — небрежно спросил он.

— Ну, вру так вру, — уже совсем спокойно ответил Николай, который в долголетнем общении с заказчиками стал знатоком тончайших движений человеческой души, когда эта душа пытается за равнодушной небрежностью скрыть свою кровную заинтересованность.

— Так. Завтра. Ладно, посмотрим. А если опять врешь — гляди!

И Калинушкин, опять погрозив Николаю не то пальцем, не то кулаком, вышел со двора, сердито хлопнув калиткой.

— У-у, милиция! — перевел дух Николай. — Носит тут тебя нелегкая. Что я ему завтра-то скажу? А-а, придумаю…

И Фетисов, порядком уставший от всех волнений, которые выпали на его долю за последние полчаса, заспешил домой.

— Клаш! — крикнул он весело. — Клашка, любочка моя, сбегай за бутылкой, а?