Гена Юрчиков всегда был человеком решительным. Прошлой осенью, когда он плыл с туристами по таежной реке, их плот завертело на пороге меж валунов, и вся шарага попрыгала со страху в воду, он один остался, изловчился, причалил к берегу. А на плоту, между прочим, было все их продовольствие и вся одежонка. И пробирались они глухоманью, и уже подмораживало по ночам.
Однако сейчас Геннадий чувствовал себя в высшей степени неуверенно и неуютно. Хуже нет, когда ставится под сомнение важное решение, принятое, обдуманное со всех сторон. Он уже смирился с мыслью, что придется уйти из института, начать новую жизнь. И вдруг странный вопрос Иннокентия Павловича: не раздумал ли работать вместе с ним? От нечего делать такие вопросы не задают. Ребята, перед тем как заперли его в пустом доме, внушали: поговори с Билибиным, поговори, не дави фасон; Иннокентий играет честно: от каждого по способностям и так далее; если он возьмет, считай — все! Такую разработочку подкинет — ни спать, ни есть не захочешь…
Хватит! Уже говорил…
Как это ни удивительно, Иннокентий Павлович не знал, что станет физиком, до тех пор, пока не стал им. Увлечения его в юности были многообразны и проявлялись столь блистательно, что, несомненно, любое из них могло бы стать делом всей его жизни.
Гена Юрчиков с детства знал свою судьбу.
Лет до двенадцати жизнь Геннадия если и отличалась от жизни сверстников, то лишь одним обстоятельством: на его руках росла сестра — беленькое голубоглазое существо, очень приятное по мнению окружающих и очень вредное по мнению самого Юрчикова. Родители с утра до вечера пропадали на работе, сестра ходила в детский сад. Два дня ходила, две недели, как положено, болела дома. И Генка должен был кормить ее, даже порой стряпать, с тоской глядя в окно на друзей, с воплем гоняющих во дворе шайбу. Геннадий считал, что сестра старается болеть почаще, чтобы не ходить в детский сад; чувства, которые он испытывал к ней, были крайне противоречивы.
Но как раз ее нужно считать первым звеном в той цепочке событий, которые определили судьбу Гены Юрчикова. Когда сестре пришла пора осмысливать мир, град извечных детских вопросов обрушился именно на Геннадия. Вопросы она задавала сериями: как летают птицы, отчего вода льется, зачем собаке четыре ноги, если можно ходить на двух, и куда исчезает сахар в чашке с чаем? Не имея опыта взрослых, хладнокровно парирующих: «Вырастешь — узнаешь!», Гена кричал на сестру или просто давал ей тумака. Однако на другой день она, как ни в чем не бывало, снова принималась скакать вокруг брата, выкладывая очередную серию: почему огонь жжется, отчего бывает ветер и из чего делается песок?
Отделавшись тем или иным способом от сестры, Геннадий мрачно мешал ее кашу в кастрюльке или, засучив рукава, мыл посуду и со злостью думал: «Черт его знает отчего!» Он сам не так давно задавал другим такие же вопросы и еще не полностью потерял к ним интерес, что, очевидно, случилось бы скоро, если бы не особые обстоятельства его жизни.
Бывало, он находил ответ на какой-нибудь из проклятых вопросов, сверливших ему голову. Чаще всего это происходило в школе на уроках. Учительница рассказывала, например, о воздушных течениях в атмосфере, и Геннадий вдруг чувствовал, как это течение обдувает его восторженным холодком: он понял, отчего бывает ветер! Но больше он уже ничего не слышал до самого конца урока. Счастливые маленькие открытия начинали роиться вокруг главного: сквозняки, гуляющие по комнате при открытых форточках и дверях, когда проветривали класс, сливались с теми гигантскими сквозняками, что проносились над планетой; пестрая лента дыма из заводской трубы, торчащей как раз напротив окна, возле которого стояла парта Юрчикова, тоже уносилась горячим сквозняком под Самые облака… «Юрчиков! Повтори!» — раздавался над ухом строгий голос учительницы. Гена вскакивал, бормотал некстати про сквозняки и про дым… Двойки посыпались на него одна за другой. Мать вызывали в школу. «Очень странно ведет себя на уроках, — жаловались учителя. — Совершенно не может сосредоточиться». Кто-то посоветовал ей поводить сына по докторам. Геннадию морили глистов, прописывали укрепляющие лекарства; пошептавшись с матерью, назначали гимнастику и холодные обтирания. Все было бесполезно. «Что с тобой, сынок?» — жалобно спрашивала мать. Он не мог ответить, даже если бы хотел. Как объяснить, что в нем проснулась уснувшая было детская страсть задавать надоедливые вопросы «почему» и «зачем», с той лишь разницей, что теперь он задавал их сам себе и сам страдал, не в силах большей частью дать вразумительный ответ? Много позднее, уже в институте, Геннадий, вспомнив свои давние ощущения, сформулировал их так: как если бы молодой человек, не довольствуясь фотографией своей любимой, упорно добивался бы и ее рентгеновского снимка.
Если Геннадий находил все же ответ, он нес его не домой — родители устало отмахивались, а сестра ничего не понимала, не к товарищам — им было неинтересно и некогда. Побрякивая бидоном, Гена спешил в очередь за молоком или за мясом в ближайший магазин. Хвост ее всегда вился на улице, Геннадий занимал место и, чуть выждав, вступал в разговор. «По радио передавали, — говорил он пританцовывающим от мороза старушкам, — сегодня пятнадцать градусов ниже нуля. Ветер умеренный. Откуда он берется только, этот ветер?» — «Да ведь кто знает, — вздыхали, поеживаясь, старушки. — На то и ветер. Дует…» Тогда-то Гена и излагал свои соображения. «Разница в давлении, — объяснял он, захлебываясь от поспешности. — В одном месте высокое, в другом — низкое!» На некоторое время Гену оттесняли в сторону, потому что старушки заинтересованно начинали жаловаться на свое высокое или, наоборот, низкое давление, но в конце концов Юрчиков умудрялся опять вклиниваться в их разговор. «Теплый воздух — высокое, холодный — низкое. Получается вроде сквозняка…» И хотя в очереди кто-нибудь немедленно начинал вспоминать, как прошлой осенью на сквозняке продуло знакомую продавщицу — до сих пор не разогнется, Гена торжественно заканчивал: «Вот он, ветер-то, откуда! Из теплых мест в холодные, а из холодных — еще дальше!» Старушки с уважением кивали головами. Очередь за молоком двигалась быстро, и Юрчиков обычно объяснялся кратко, экономя время. Иное дело — за мясом, тут приходилось стоять подолгу, он имел возможность осветить вопрос обстоятельно.
Он не подозревал, что наука начинается с попыток немногих ответить на вопросы, мимо которых большинство проходит равнодушно.
Но вот однажды завуч в школе привел на урок незнакомого человека в рубашке «ковбойке» и в невиданных грубых штанах с множеством карманов и блестящих пуговиц. Незнакомец был молод и весел; едва завуч вышел из класса, как он, бесцеремонно и очень удобно устроившись на учительском столе, сказал зловеще: «Ну что, двоечники? Вот я вас сейчас контрольной огрею…» — «Мы не двоечники! — завопил класс. — У нас только один Юрчиков!» — «Контрольную отменяем, не будем огорчать Юрчикова, — сказал веселый незнакомец. — Устный вопрос: почему человек ходит?» — «По земле!» — дружно откликнулся класс. «Формулируем иначе. Как человек ходит по земле?» — «Человек ходит по земле гордо!» — послышалось неуверенное из первых рядов, поскольку по расписанию значился урок литературы. «Правильно, но не по существу, — отметил незнакомец. — Двоечник Юрчиков! Выйди и покажи всем, как человек ходит по земле гордо».
Гена, озадаченный неожиданным вниманием, нехотя пошел по проходу между партами.
«Итак?» — поторопил незнакомец. Геннадий недоверчиво покосился на него, опасаясь насмешки. Именно этот вопрос задавала ему сестра месяц назад. «Отталкиваюсь», — нехотя сказал Юрчиков. «Чем отталкиваешься?» — «Ногами». — «Верно! — закричал незнакомец, останавливая хихиканье класса. — Юрчиков гордо отталкивается от земли ногами!»
Он достал из кармана маленький теннисный шарик, швырнул его на пол и поймал с небрежной ловкостью. «Почему прыгает?» Класс с надеждой обратил взгляды на Геннадия, и тот, все еще косясь на незнакомца, ответил не задумываясь, поскольку этот вопрос сестра задавала буквально на днях, а он, Геннадий, объяснял старушкам в очереди позавчера: «Воздух в нем. От удара сжимается, а потом распрямляется и отталкивается…»
Так продолжалось до тех пор, пока незнакомец не заявил торжественно: «Юрчиков, я тебя уважаю!»
Геннадий не придал значения этому странному уроку, даже когда разнесся слух, что веселый незнакомец — ученый, приезжавший в школу с каким-то тайным заданием. Он не придал значения — за него это сделали другие.
Иннокентий Павлович мог бы и ошибиться в выборе призвания. Юрчиков ошибиться не мог. Геннадия нашли, выявили, отобрали и повели, лишив свободы выбора, во всяком случае сделав ее минимальной. В различных инстанциях, вплоть до самых высоких, обсуждались и утверждались планы, определяющие жизнь никому пока не ведомого паренька по фамилии Юрчиков. Он и сам входил составной частичкой в эти планы и в соответствии с ними должен был в конце концов прибыть по назначению если не в Ярцевск, то в какой-нибудь иной большой или малый город, где физики продолжали либо начинали штурм вселенной. Он должен был прибыть туда с неизбежностью скорого поезда, пройдя положенное ему расстояние, задерживаясь лишь на коротких, обозначенных расписанием остановках.
Впрочем, Гена не знал и не мог знать определенности своей судьбы. В этом смысле сравнение со «скорым» страдает существенной неточностью. Поезда, как известно, идут себе спокойно по рельсам, и если задерживаются в пути, то лишь по обстоятельствам стихийным — например, по причине снежной бури, не дай бог, землетрясения или приезда высокого гостя, когда движение на линии прекращается. Жизнь Гены Юрчикова скорее напоминала гонки.
Иннокентий Павлович Билибин довольно легко поступил в университет не только благодаря своим блестящим данным, но и потому еще, что главные и, на счастье Билибина, потенциальные конкуренты окучивали в это время картошку в поле, точили детали на станках или занимались какой-либо иной полезной и почетной деятельностью, не помышляя о своих интеллектуальных возможностях.
Юрчиков в полной мере ощутил силу своих соперников. Гонки с выбыванием — вот как точнее всего можно было бы определить жизнь Геннадия с тех пор, как он, пятиклассник, почувствовал свое призвание. Для полного сходства только шлема на голове не хватало.
В специальной школе, где стал учиться Юрчиков, физику и математику вели доктора наук. Все многообразие характеров и отношений здесь в конце концов подчинялось одному-единственному слову «сечет», к которому добавлялось в противоположном случае неприятное отрицание. Геннадий «сек» славно. В девятом классе ему присудили Большую золотую медаль за «оригинальность мышления», как значилось в Почетной грамоте. Не беда, что медаль была шоколадная, за рубль, что грамота — потешная, а оригинальность мышления заключалась в том, что он доказал теорему Гаусса о существовании корня всякого алгебраического уравнения, не подозревая, что теорема доказана сто с лишним лет назад. Гена долго помнил свой тихий сладостный восторг, когда пришло решение, и почтительное молчание, которым класс встретил восхождение на математическом горизонте новой звезды. Но помнил он и облегченный вздох класса, когда эта звезда, не успев взлететь, стремительно полетела вниз. Как бы то ни было, а медаль, несерьезная, шоколадная, выделила его среди других. И хотя Гена не стал суперзвездой, очередной круг гонок остался за ним. Впрочем, здесь все были уверены в своей исключительности. Великолепное чувство, постоянно подогреваемое спорами вокруг дюжины недоказанных положений, которые были сформулированы математиками еще в начале века и которые — позор и стыд! — за столько лет никто не смог доказать.
Великолепное чувство собственной исключительности… И постоянный страх вновь оказаться среди тех, кто не отмечен ее печатью. Очень реальный страх. К окончанию школы он принял облик нескольких сельских математиков, у которых почти все выпускники из года в год успешно справлялись с трудными конкурсными задачами, оттесняя других абитуриентов и приводя в горестное недоумение Академию педагогических наук, которая никак не могла объяснить такой феномен.
Юрчиков не дал оттеснить себя и этим феноменальным конкурентам на вступительных, экзаменах в институт.
Его соперники неторопливо рассаживались за столами, приглядывались, обстоятельно раскладывали листки. По всему чувствовалось, что ребята намеревались расправиться с конкурсными задачами, как дома они расправлялись с березовыми поленьями: сплеча колуном — а-ах! — и разваленный чурбак разлетается плахами в стороны.
Уравнение, которое решал Геннадий, было довольно сложным: простых здесь не предлагали. В своей сосредоточенной совершенной пустоте Геннадий ощущал его отчетливой мелодией — как обычно, когда ему удавалось полностью отключиться от реального мира, войти в абстрактный мир вычислений и наглухо закрыть за собой дверь. На этот раз мелодия звучала так отчетливо, что Юрчиков мог бы напеть ее, хотя, появись у него такое желание, мотив, по-видимому, оказался бы очень странным. Это была своя, особая, ни на что не похожая мелодия, весьма немузыкальная — такими способностями Гена не обладал, но тем не менее приятная его внутреннему слуху. Он различал в этой музыке голоса радикалов — в зависимости от степени они звучали то выше, то ниже; отрицательные величины пронзительно пищали; квадратные скобки определяли такты…
Мелодия подходила к концу, когда новая волна звуков неожиданно накатила на Геннадия. Они были гораздо изящней прежних, выстраиваясь в ровный гармонический ряд. Разумеется, Юрчиков тотчас последовал за этой новой мелодией, озабоченный лишь тем, чтобы не упустить ее. Он спешил, смутно сознавая, что прошло уже много времени с тех пор, как он засел за уравнение.
«Ну, молодой человек, — услышал Геннадий как сквозь сон, — не хватит ли, а?» Листки с решением уплыли у него из-под рук, и, подняв голову, он встретился со взглядом экзаменатора — немолодой дамы, на полном добром лице которой без труда можно было прочитать ее сочувственно-ироническое мнение о возможностях Гены Юрчикова. Все с тем же выражением дама пробежала глазами листки, поморщилась: «Почему вы отказались от верного решения?» — «Оно — некрасивое…» — пробормотал Юрчиков. «Но ваш вариант ошибочен». — «Я докажу…» — «Пожалуйста. Идите к доске».
Гена, несуразно длинный и тощий, долго торчал у доски, конфузливо крошил мелок в широченных ладонях, далеко вылезавших из рукавов старого пиджака. Мелодия, которая так красиво лилась в его сознании, оборвалась.
Выручило Юрчикова обстоятельство необыкновенное. Листки с вариантами уравнения перекочевали на стол к экзаменаторам, и они принялись переговариваться, сначала негромко, а затем в полный голос, совершенно забыв о Юрчикове, о том, что идут экзамены, и, кажется, вообще обо всем на свете, кроме странного варианта решения, которое предложил этот долговязый юнец. Очень скоро до Юрчикова стали долетать отдельные выражения: «Ошибка! Вы ее видите?» — «Но уравнение составлял профессор Самохин!» — «Ну и что же? Вы просто, извините, ортодокс!» — «А вы…» — «Товарищи, товарищи, нельзя же так. Давайте спокойно разберемся».
Спор продолжался, но Гена уже не слышал его: болезненно-надтреснутый звук, возникший откуда-то из середины уравнения, поразил его. Он еще раз взглянул на доску, исписанную формулами, и увидел ошибку, которую никак не могли обнаружить экзаменаторы.
Формально говоря, Гена провалился. Но провалился б л и с т а т е л ь н о. Его заметили. Заметить же человека среди других, ничем не хуже его, а даже, может быть, лучше, но незамеченных и поэтому одинаковых, — значит выделить его, дать ему преимущество перед другими. Именно так и случилось с Геннадием, когда решалось: быть ему студентом или нет? Вспомнили его б л и с т а т е л ь н ы й провал, который едва не поссорил экзаменаторов, и дружно закивали головами: быть!
…Четыре года назад он пришел в Ярцевский институт, отказавшись от аспирантуры. На этот счет у него было свое мнение.
— Аспирантура для бездарей! — самоуверенно рубил он друзьям. — Покажи, чего стоишь на деле. А кандидатская? Замерят напряжение на входе, замерят на выходе… История вопроса… Современный взгляд на проблему… Выводы. Словом, кандидатский минимум. Ми-ни-мум!
Первое время он был в восторге оттого, что работает вместе с людьми, чьи имена знал еще первокурсником. Все ладилось у него, и все его хвалили и прочили большое будущее. А потом его заметил Соловьев.
Четыре года Василий Васильевич был ему как отец родной. Юрчиков даже стыдился друзей, когда Соловьев, отозвав его в сторонку, спрашивал строго: обедал ли? Геннадий отвечал, конечно, утвердительно, но Василий Васильевич всегда точно по каким-то признакам узнавал истинное положение дел и говорил:
— Ты обедал, а я нет, ну-ка пойдем, составь компанию!
И тащил Юрчикова с собой в институтскую столовую, как бы тот ни упирался. Случалось это довольно часто, поскольку он вечно сидел на мели: зарплату получал небольшую и часть отсылал матери. Нужно было помогать: отец ушел давно, дома осталась сестренка-школьница, мать работала медсестрой, тянулась из последних сил. И еще за комнату приходилось выкладывать, которую Гена снимал в старом Ярцевске. Хозяйка, правда, требовала со своего жильца деньги не каждый месяц, а лишь тогда, когда у Геннадия возникал роман; обнаружив любовное увлечение своего постояльца, она становилась мрачной, ворчливой и тогда уже безжалостно взимала с Геннадия старые долги, оставляя его без копейки. С жильем в научном городке пока было туго, комната Юрчикову нравилась хотя бы потому, что у хозяйки стоял телефон — редкость, по ярцевским понятиям, необычайная. Приходилось терпеть чудачества хозяйки, тем более что причина их для Геннадия не была секретом. Прямо над его кроватью висела фотография хозяйкиной дочки — славной смуглой беловолосой девчушки с куклой в руках; в натуральном виде эта девчушка, ныне вполне взрослая, жила где-то в Заполярье с паразитом и пьяницей мужем, вот уже третий год разводилась с ним и третий год со дня на день должна была вернуться под родительский кров, где ее уже ждал жених — человек молодой, непьющий, уважительный, с хорошей специальностью и недурной собой. Под женихом подразумевался Гена Юрчиков — хозяйка намекала на это обстоятельство весьма прозрачно. Так что все увлечения своего постояльца она пыталась пресечь, контролируя рублем.
Выручал Соловьев. Как-то, сунув в руки Юрчикова папку, небрежно проронил:
— Посмотри вечерком, будь любезен. Набросай свои соображения. Это оплатят.
В папке лежала рукопись, присланная на отзыв Соловьеву издательством. Геннадий добросовестно изучил ее, написал пространный отзыв. Василий Васильевич прочитал, восхитился:
— Прекрасно!
Перечеркнул почти все написанное, оставив страниц пять, подписался. Через неделю он протянул Гене несколько красных бумажек. Юрчиков стал краснее этих бумажек, но деньги взял.
Соловьев был в издательстве своим человеком. Геннадий скоро наловчился писать отзывы коротко, а главное — быстро, и жить стал немного посвободней.
Но больше всего подкупала Юрчикова серьезность, с которой Василий Васильевич относился к его работе. Другие хвалили Гену, но все с шуточкой: мол, давай, а то просто неудобно перед потомками, ни одного живого классика, экие, скажут, недотепы жили. На том все и кончалось. Соловьев никогда не хвалил Геннадия, сомневался почти во всем, что было сделано им, указывал то на случайность результатов, то на противоречие их основам теории, иногда ронял иронически:
— Лихо, но, увы, было!
Страшное слово «было»!
— Когда? Кто? — злился Геннадий.
— Штирмлер. В одна тысяча девятьсот пятьдесят шестом году. Нашей эры.
Юрчиков бросался проверять, мчался к Соловьеву в институт или домой:
— Да у Штирмлера другое!
— То же самое, только с другого конца!
И как дважды два доказывал: то же самое.
Иногда Геннадий просиживал ночи напролет, обложившись книгами, уже не ради истины, только ради того, чтобы прижать к стенке своего учителя. Ни разу ему этого не удалось сделать. Ребята порой говорили: плюнь, тебя нарочно заводят! Он отмахивался. Ему было интереснее спорить с Василием Васильевичем, чем выслушивать снисходительные похвалы друзей.
Несколько раз Юрчиков натыкался в журналах на статьи Соловьева, в которых он одобрительно писал о работах Геннадия, точнее о работах, которые ведутся в стенах института.
— Это же для прессы, милый, не обольщайся! — предупреждал Василий Васильевич.
Через два года стало ясно: друзья не зря предостерегали его. Сделано было немало, но все по мелочам — ни одной самостоятельной разработки. Он сказал об этом Василию Васильевичу прямо, без обиняков, тот ласково положил ему руку на плечо:
— Ты прав! Время пришло: дерзай! Вот твоя тема…
Получив тему, Юрчиков, благодарный и счастливый, работал над ней год самозабвенно, без отдыха, пока не убедился в бесполезности поиска. В отчаянье он опять бросился к Соловьеву; тот рассердился:
— Стыдно! В науке, милый, все ценно. Ты сделал многое — доказал, что этот метод неэффективен, следует идти по другому пути…
Юрчикова премировали месячным окладом. Сгоряча он решил было отказаться от премии, однако не выдержал, взял — в кармане и рубля в то время не нашлось бы.
В новой книге Соловьева целая глава посвящалась исследованиям Юрчикова. Тот не знал, радоваться ему или возмущаться. Радоваться было вроде бы нечему, результат оказался нулевой, возмущаться тоже не было оснований: Соловьев писал об исследованиях своего ученика с уважением, даже в двух местах дал к ним прилагательное «важные». Тогда-то Геннадий и подумал впервые: «Уйду! Надо уходить, пропаду здесь!»
Через год в общем-то случайная мысль стала решением. Василий Васильевич, узнав о нем, очень разволновался. Он упрекал Юрчикова в малодушии, обещал дать интереснейшие темы. Потом сказал твердо:
— Брось даже думать об этом, никуда не уйдешь! Ты хочешь сразу слишком много, так не бывает!
А через неделю неожиданно сообщил:
— Нашел я тебе место — лучше не придумаешь. Руководящая работа, оклад в два раза больше твоего, положение… Через два-три года замечать нас, грешных, не захочешь…
Юрчиков согласился не раздумывая. Заколебался он лишь там, в институтском коридоре, встретив Билибина, и вновь утвердился в своей решимости, когда тот равнодушно прошел мимо. Может, и прав Иннокентий: способности — это еще не призвание? Призвание раз и навсегда, что бы ни случилось, как бы ни повернулась жизнь. Подвиг духа! Одержимость! Аутодафе на костре вдохновения! Выходит, он, Юрчиков, не готов к аутодафе… Во славу Соловьева? Верно. Не готов!
Но разве в этом дело? Раньше он жил в мире формул, координат, констант и переменных — их призрачный мир казался куда более вещественным, чем сама реальность. Теперь Геннадий лишь вспоминал о нем, как вспоминают о прошлом, безвозвратном. Значит, и впрямь не призвание!
…За стеной похрапывал Иннокентий Павлович; Геннадий лежал на диване, вздыхал и прислушивался к тихим ночным шорохам за окном. Интересно, где шляется по ночам Светка? Вчера ее провожал из института новичок из второй лаборатории — здоровенный лоб с медной цепкой на бычьей шее, в клешах с пуговицами понизу, с походочкой штангиста: брюхо вправо, брюхо влево, ноги лень переставлять. С утра Юрчиков побежал наводить справки у ребят об этом типе; ничего особенного, даже не штангист, сечет слабо, хиппует… Что могла найти в таком Светка? Впрочем, не хватало еще ему следить за Светкиной нравственностью! Не маленькая уже!
Юрчиков приехал в Ярцевск, когда Светка ходила еще в подростках — этакой пухлощекой неуклюжей коротышкой. Познакомились они в институтском дворе на волейбольной площадке: Геннадий безжалостно выгнал ее из своей команды, чтобы не портила игру. Когда он через неделю появился вместе с друзьями в доме Иннокентия Павловича, всегда ласковый сеттер Динни, которого Юрчиков принялся чесать за ухом, немедленно цапнул его за палец. Свидетели уверяли, что Светка в это время ногой незаметно прищемила собаке хвост. Это была явная месть, но Юрчиков не обиделся, только задумчиво сказал, морщась от боли: «Странно. Толстые дети обычно добрые». Светка в слезах убежала в свою комнату, и Юрчиков вынужден был идти мириться. Он долго стоял за ее спиной, пряча улыбку, постанывал, выставлял распухший палец, вслух подсчитывал количество уколов от бешенства, которые ему придется сделать, и длину иглы у шприца. Светкина спина оставалась непреклонной. Тогда Геннадий, перегнувшись через Светкино плечо, увидел на столе исчерканный листок с нерешенной задачкой по алгебре и в одну минуту справился с ней, Светка вздохнула и сказала склочным базарным голосом: «Еще 213, 214 и 227…»
И хотя она уже через год стала стремительно, прямо на глазах, превращаться в очаровательную девушку, хотя Геннадий не мог не видеть разительных перемен, происходящих с ней, он по-прежнему относился к Светке несерьезно. Друзья порой, недоумевая, спрашивали его: не «кадрит» ли он Светку? Юрчиков сердился.
Наконец ему надоело ворочаться с боку на бок, он нащупал в темноте сигареты, вышел на крыльцо.
Глухая ночь скрыла окрестности. Только верхушки сосен едва прочерчивались высоко в небе да еще выше изредка рокотали разноцветные светляки-самолеты. И все вокруг затоплял дурманный запах странных мексиканских цветов, похожий на аромат клейких молодых листьев, настоянный до горечи на губах. Словно весна, собрав здесь все свои запахи, задержалась, осталась островком среди лета, бросала вызов подступающей осени…
— Гена? Ты?
Юрчиков от неожиданной радости слетел с крыльца, не разбирая ступенек.
— Ты один? А где все? Иннокентий? — спрашивала Ирина Георгиевна, подходя.
— Ух, какая молодчина! — бросился к ней Геннадий. — Уехали все, Иннокентий спит.
— Ну во-от, — протянула Ирина Георгиевна, очень довольная. — Я думала, тут веселье, а все уехали, и хозяин спит… С ума сошел, простудишься! Пойди оденься. Нет, не надо: Иннокентия разбудишь.
Она прижалась к Геннадию, скользнула ладонями по его голой спине; потянув со своих плеч пушистый платок, окутала им Юрчикова вместе с собой. Так они постояли несколько минут; вдруг Ирина Георгиевна поспешно оттолкнула его.
— Когда-нибудь я этому Билибину последние цветы оборву! — сказала она. — Голова кружится… Ты почему не спал?
— Ждал. Думал, не сообразишь.
— Недооцениваешь ты меня. Заявила категорически: мне скучно, пойду веселиться.
— Черт ты в юбке!
— У-у, — протянула Ирина Георгиевна, посмеиваясь. — Я без юбки — черт!.. Ну молчу, все забываю: мой миленочек — ханжа. И долго мы будем стоять?
Она потащила Юрчикова за руку напрямик через кусты, пока они не наткнулись на ограду.
— Куда я в таком виде-то? — засмущался Геннадий.
— Слишком много вопросов задаешь. Да помоги же, тюлень, — шепнула Ирина Георгиевна, становясь на перекладину и вглядываясь в темноту улицы. — Ну?
Геннадий помог ей перелезть через ограду, а затем и сам перемахнул на улицу.
— Садись! — приказала Ирина Георгиевна.
Возле забора стояла черная соловьевская «Волга».
Так уж повелось в их отношениях: она командовала, он подчинялся. С того самого дня, когда Юрчиков зашел к ним как-то прошлым летом. Василия Васильевича он не застал, собрался уходить, но Ирина Георгиевна остановила его:
— Подождите, скоро вернется.
Они ждали допоздна: в разговорах время пролетело незаметно. Ей нездоровилось — все куталась в пушистый платок, несмотря на летнюю теплынь. Василий Васильевич позвонил из города, сказал, что задержится на банкете и останется ночевать. Посмотрев на часы, Геннадий спохватился. Ирина Георгиевна бросила небрежно:
— Куда вы на ночь глядя, ваша хозяйка давно закрылась на все засовы. Ложитесь вон на веранде…
Ночью она пришла к нему.
Случись это три года назад, Геннадий, скорее всего, Прекрасным Иосифом шмыгнул бы босиком в кусты возле дома, отсиделся бы там на скамеечке до утра, чтобы не быть подонком по отношению к своему благодетелю. Но к тому времени это отношение уже совершенно определилось. Он только сильно испугался — от неожиданности. «Сердце чуть не выскочило со страху», — признался он Ирине Георгиевне, вспомнив как-то об этой ночи. Она улыбнулась снисходительно: «Ну и что? Поймала бы и обратно поставила». Ирина Георгиевна была хирургом, и порой ее шуточки вызывали у Геннадия легкую тошноту. Наверное, решительность, которая отличала все ее действия, была профессиональной, а может, наоборот — профессию она выбрала по характеру.
Машина вырвалась из городка и полетела по пустынному шоссе, расстилая перед собой белое полотнище света. Ирина вела «Волгу» по-мужски: не жалась из-за темноты к осевой, гнала впритык к обочине, едва придерживая баранку. Оба молчали. Геннадий сердился на нее, а еще больше на себя за то, что позволяет ей командовать, говорить пошлости, прыгать через ограду, у которой есть калитка, бешено гнать машину в ночь. Возможно, она хотела замаскировать разницу в их возрасте? Но зачем? Его тянуло к ней, и она это знала.
Однажды у нее вырвалось: «Я тебя украла…» — «У кого?» — удивился Геннадий. «У твоих сверстниц». Сказано это было отнюдь не с раскаяньем, а с гордостью и сказано в тот момент, когда Ирина Георгиевна имела на это право, так что Геннадию не пришлось ни отрицать, ни подтверждать ее слова. Закончила она торжествующе: «…У Светки!» — «А также у Элизабет Тейлор и Светланы Жильцовой», — продолжил Юрчиков. «Ого! В одном ряду? Ты действительно был влюблен в нее…» — «Если бы я был влюблен…» — начал было Геннадий и умолк, боясь обидеть Ирину Георгиевну. «…Ты был бы с ней, а не со мной? Ошибаешься, милый…»
Больше она никогда не возвращалась к этому разговору. Да и не было причин.
— Тебе Билибин что-нибудь говорил? — нарушила наконец молчание Ирина Георгиевна.
— Говорил. Как, мол, ты можешь эту нахальную бабу терпеть?
— Очень остроумно, — улыбнулась она. — Наверное, в своем Уральске ты был неотразим… Между прочим, приходил Иннокентий к Василию Васильевичу. Хочет тебя забрать…
— Давай не будем об этом, — попросил Юрчиков.
— Не имею права?
— Как-нибудь сами разберемся.
— Дурачок, — грустно произнесла Ирина. — Твоя судьба решается. Василий очень обеспокоен. Ты знаешь, как он к тебе относится.
Юрчиков промолчал. Он не знал, как к нему относится Василий Васильевич. Слишком много было исходных данных. Опекал, помогал, возился. Любимый ученик. А в результате…
— Думаешь, у Иннокентия будет лучше? — осторожно спросила Ирина.
Ничего он не думал. Лучше, хуже. Не те категории. Было бы настоящее дело. А если и у Билибина его не будет? Ребята говорят: Иннокентий играет честно. Три года Юрчиков был уверен, что и Соловьев играет честно.
— Вот так же и Василий когда-то метался, как ты.
Можно было бы обойтись и без семейных воспоминаний. Уж во всяком случае не мчаться из-за них ночью бог весть куда. Очень, очень интересно: Василий Васильевич метался… И они решали…
— Решили?
— Решили, — спокойно ответила она, не замечая или не желая замечать иронии в его голосе. — Я рано все поняла.
— Что все?
— Жизнь. Людей. Сильный командует. Знаешь, почему женщины любят знаменитых? Инстинкт. Неосознанная надежда на продолжение сильного рода.
— Было, — поморщился Геннадий. — Волки и овцы. Заранее извиняюсь, вы кто по этой системе будете?
Ирина лишь погладила ласково Геннадия по плечу, как бы молчаливо напомнив о его неотразимости в родном Уральске, упрямо продолжала:
— Есть степень таланта, правда? Способности, талантливость, гениальность. Перевернуть все вверх дном, осветить неведомое, повести всех за собой — это я понимаю.
— Хочешь сказать — я не гений?
— Нет, просто взвешиваю. На одной чаше — работа. Интересная, нужная, творческая, конечно. В итоге получишь степень, что-то там рассчитаешь, в лучшем случае… ну, не знаю… откроешь чего-нибудь. Если очень повезет. Это уже потолок. А на другой чаше — власть! — Она постаралась, чтобы голос прозвучал буднично. — О ней считается неприличным говорить, а почему, собственно? Это тоже творчество, только здесь ты проявляешь себя целиком, становишься словно бы в сто, в тысячу раз сильнее и умнее, потому что умножаешь свои усилия на усилия многих. Конечно, сам решай, но если бы я…
— Кто же тебе мешает? — пробормотал Юрчиков в смятении.
— Я баба, — ответила она, и глаза ее блеснули мягко и влажно. — Для меня это важнее всего…
Двадцать с лишним лет назад они шли с Соловьевым ночным городом, влюбленные и бесприютные, забрели в какой-то скверик, целовались на скамейке. Василий оказался совсем простачком, даже целоваться не умел. Он учился тогда в университете, она работала в большой клинике секретарем у главного врача — знаменитого хирурга. Хирург, властный, сильный и умный человек, казался Ирине богом. Все трепетали перед ним и были отменно любезны и почтительны с ней, потому что она была его секретаршей и, как думали все, любовницей. Ирина стала бы его любовницей, если бы он захотел. Однажды главврач сказал, что задержится после работы, она может идти домой. Но Ирина тоже осталась и весь вечер просидела в приемной в сладком страхе, ожидая, когда он позовет ее. Он не позвал. А вскоре главврача сняли. Он пришел как-то, улыбнулся ей, как улыбались все, говорил избитые комплименты, глупо шутил. Когда он ушел, Ирина заплакала от разочарования.
Нового главврача Ирина хорошо знала. Раньше он, так же как все, говорил ей пошлости в приемной, улыбался, иногда дарил конфеты. Теперь — откуда взялось? — в кабинете сидел сильный, властный, умный человек. В него, правда, Ирина не влюбилась, поскольку богом он стал уже на ее глазах. Она сделала вывод: власть делает человека интересным, умным, значительным…
А Василий был совсем лопух. Она познакомилась с ним в очереди за билетами в кинотеатр, с ним и Иннокентием Билибиным. Оба ей сначала не понравились: молокососы — студентики, мальчишки. Однако Иннокентий вскоре заинтересовал ее. Она привыкла к людям самостоятельным, серьезным, но люди эти жили сегодняшним днем, целиком поглощенные им. Иннокентий весь рвался в прекрасное будущее. Все, что до тех пор произошло в науке, произошло до него и поэтому страдало ощутимыми дефектами, которые именно он, и больше никто, должен был устранить, открыв перед наукой новые блистательные перспективы. Роман их протекал бурно: ссорились и мирились. Пока дело ограничивалось вздохами под луной в скверике, долгими прощаниями в темном подъезде и чаем с вареньем в комнатке, за стеной которой, у соседей, осторожно покашливали Иринины родители, — все шло хорошо. Но когда она из самых лучших побуждений попыталась объяснить Иннокентию устройство мира, тайные пружины, которые приводят в движение людей, определяют их отношения и поступки, тот стал нервничать.
А потом Иннокентия исключили из университета, он уехал учиться в другой город. Если бы Иннокентий проявил настойчивость, она бы поехала к нему. Но писал он редко и все о каких-то посторонних предметах. А потом и совсем перестал.
Василий Васильевич в то время казался ей мальчишкой, тоже мечтал о новых горизонтах, но Ирина Георгиевна очень быстро поняла, что в нем она не разочаруется.
Ну что ж, Ирина Георгиевна рассчитала точно. Так оно и случилось.
— Ирина, ну остановись же, — еще раз попросил Юрчиков.
— Глупый, — ответила она, очнувшись от воспоминаний. И, притормозив, свернула с шоссе на глухой, убегающий в рощу проселок.