День у Соловьева, как всегда, был расписан по часам. Сначала к Старику, затем на службу, потом в издательство и наконец на прием в Дом культуры. На прием Василию Васильевичу очень не хотелось ехать. Делегация, которую принимали там сегодня, была не ахти какого уровня, соответствовал ему и уровень приглашенных. Поэтому рассчитывать на полезную встречу с людьми, занимающими в обществе известное положение, с людьми, с которыми Соловьев старался поддерживать постоянный контакт, не приходилось. Однако сегодня он был дежурным членом правления Дома культуры, ехать надо было, хотел он этого или нет. Что поделаешь: раз на раз не приходится, сегодня так, а завтра иначе. На прошлом приеме он сидел рядом с Олегом Ксенофонтовичем, и тот остался очень доволен, когда Соловьев парировал пару каверзных вопросов, подкинутых зарубежным корреспондентом.

Он не стал будить жену. По всем признакам, она вернулась только под утро. Мотор еще не остыл, в машине не выветрился запах духов и табачного дыма. Василий Васильевич во избежание осложнений никогда не думал о жене плохо. На длинной дистанции их супружеской жизни она сумела сохранить преимущество, которое имела на старте. Соловьев давно уже считался уважаемым и даже заслуженным членом общества, перспективы у него открывались еще более радужные, а для жены, похоже, он оставался все тем же Васенькой, которого она учила некогда по обширной программе — от поцелуев до жизненных принципов. Василий Васильевич подозревал, что она сознательно поддерживает их отношения на таком выгодном ей уровне; порой жена бывала совершенно безжалостна в утверждении своей власти, поводы она находила легко. Так или иначе, вопреки или благодаря стремлению Ирины Георгиевны командовать, авторитет ее в глазах мужа стоял неизменно высоко. Василий Васильевич только проветрил машину, опустив боковые стекла, и тотчас мысли его переключились на другой предмет.

В Дом культуры не хотелось ему ехать еще по одной причине. Там работала Люся — женщина миловидная, с ярко нарисованными «под Нефертити» глазами, но вместе с тем столь наивными, что у любого тотчас возникало сомнение в этой наивности, а у некоторых — желание разрешить свои сомнения. Василий Васильевич был в числе последних, и с некоторых пор его поездки в Дом культуры значительно участились. Люся оказалась действительно наивной. В первый же вечер он узнал, что все люди — хорошие, кроме тех, конечно, которых ругают в газетах и по телевизору, и что самое большое счастье — приносить пользу обществу. На другой день Василий Васильевич спросил:

— Ну, Люсенька, куда пойдем?

Она, не раздумывая ни минуты, ответила:

— В картинную галерею.

— Куда-куда? — поразился Соловьев.

— Я там уже тысячу лет не была, месяца два, — пояснила Люся.

И она тут же стала доказывать, что не ходить в сокровищницу русского искусства хотя бы раз в месяц — преступление.

К своему поклоннику Люся относилась с величайшим почтением, считая его Человеком с большой буквы: она видела, сколько сил и времени Василий Васильевич отдает людям. Судя по всему, она должна была всерьез принять их отношения; наверное, втайне не раз мечтала о будущем, в котором они вместе приносили бы пользу обществу и вместе хотя бы раз в месяц ходили в картинную галерею: молодая, красивая жена и уже не первой молодости, но элегантный, с седыми висками муж-ученый. Но ни разу ни единым словом она не обмолвилась о своей мечте. Девушка забавляла и умиляла Соловьева, но недолго: встречи их почти совсем прекратились. Однако он по-прежнему испытывал к ней самые добрые чувства. Встречая теперь Люсю в Доме культуры, Василий Васильевич ощущал неловкость, когда она ласково здоровалась с ним: в ее наивных подрисованных глазах он замечал немой, но настойчивый вопрос.

…Поездки на машине за рулем бодрили Соловьева лучше утренней гимнастики. Шоссе казалось ему символом жизни. Здесь все торопились, обгоняли друг друга, нетерпеливо сигналили и ругались, если какой-нибудь бедолага, задрав капот посреди дороги, лез в заглохший мотор, с трудом притормаживали у светофоров, чтобы рвануться вперед не на зеленый — на желтый свет, опередить других. Соловьев вел машину легко, уверенно, не рискуя слишком, но и не давая оттереть себя, пропуская вперед лишь самых оголтелых.

И часа не прошло, как Василий Васильевич уже входил в невысокое старинное здание в центре города, отделенное от шумных улиц стеной пыльных лип. Для Соловьева этот старинный особнячок был как дом родной, все знали его здесь, и он всех знал. Как бильярдный шар от борта к борту, двигался он по коридорам особняка от одного знакомого к другому, потом очень ловко проскочил, словно в лузу, в кабинет шефа мимо других посетителей, ожидавших приема.

Шеф не жаловал Василия Васильевича, и тот знал об этом. Больше того: Старик очень благоволил к Иннокентию, о чем Соловьеву тоже было известно. Но он прекрасно понимал, что не идти к Старику в такой ситуации значило бы отдать инициативу Билибину: тот наговорит с три короба и тогда придется обороняться. Инициатива решает все — Василий Васильевич давно усвоил эту истину. Ум, талантливость, порядочность — все не шло ни в какое сравнение с инициативой. Пока умные думали, пока талантливые создавали и порядочные демонстрировали свои высокие качества, Соловьев действовал, уступая лишь тем, кто действовал талантливее, умнее и активнее его. Но не так уж часто встречаются люди, которые обладали бы всеми этими качествами сразу.

Шефа Василий Васильевич побаивался. Старик находился уже в том возрасте, когда любой самый мелкий промах, который прежде не обратил бы на себя внимания, воспринимается многими как явственный признак наступившей старости. Мысленно Василий Васильевич не называл его иначе как «старая перечница», но всякий раз переступал порог шефа с трепетом душевным.

Старик был Основоположником. Но, конечно, не это определяло отношение к нему Соловьева, для которого прошлое всегда было только прошлым. Старик имел громадные связи, к его мнению уже лет тридцать прислушивались «на самом верху». Это было поважнее. Но даже не это столь серьезное обстоятельство вызывало у Василия Васильевича чувство почтения в беседе с шефом. Старик, несмотря на то, что отец и дед его были известными столичными профессорами, а его жизнь прошла в общении с лучшими умами века, не стал интеллигентом. Во всяком случае, в том смысле, который придавал этому понятию Соловьев. Истинно интеллигентных людей Василий Васильевич ценил высоко: они отличались деликатностью и скромностью, с ними было приятно общаться и легко вести дела. Старик же обладал характером разбойника. Коварный, не знающий жалости, готовый прибегнуть к любым, даже самым низким средствам, чтобы выиграть бой, он восхищал одних, внушал почтение и страх другим. По счастью, вся его деятельность, в том числе и разбойная, велась во имя науки, и жертвами его становились люди, которые мешали ей. Василий Васильевич имел все основания восхищаться им, как восхищались другие, но ничего не мог поделать с собой: боялся старого изверга. Хотя страх этот не выказывал и держался, как всегда, с достоинством.

На своем долгом веку шеф перевидал всякое. Жизнь его проходила в яростных схватках. Его обвиняли в чуждом происхождении (отец его был дворянином), в философской ереси (явление, которое он тогда открыл, теперь носило его имя), в поддержке сомнительных элементов (он спас от беды двух своих талантливых сотрудников), в низкопоклонстве перед Западом (он привез из Франции новую методику проведения важного эксперимента)… Старик был неуязвим. Его работы всегда находились на стыке фундаментальных и прикладных исследований; едва ли не каждая из них, внося существенный вклад в теорию, одновременно оборачивалась новыми приборами на подводных лодках, несокрушимой маркой стали или эффективнейшим методом штамповки. Что теория! Звук пустой. Еще неизвестно, куда она выведет и выведет ли куда-нибудь. Если бы Старик занимался одной теорией, не сносить бы ему головы при его характере. Но он всегда выходил победителем. В схватке он отвечал так, что у противников нередко хрустели кости. В этих случаях шеф не чувствовал даже особого удовлетворения, в тот же час забывая об очередном поединке, как о досадной помехе в работе, которая отныне устранена. Расправляясь со своими противниками, он по-своему жалел их; они не ведали, что творили, руководствуясь скорее чувствами, чем разумом, еще недостаточно организованным, чтобы оценить в полной мере отдаленные результаты усилий. Нередко за их крикливыми фразами угадывалась прямая корысть, но и в этом случае Старик не возмущался, лишний раз убеждаясь в основательности своих суждений о силе инстинктов, подчиняющих себе неорганизованный разум. Даже сражаясь насмерть, шеф оставался спокойным, сохранив таким образом до глубокой старости душевные силы.

Впрочем, все это относилось к тому времени, когда он еще не был ни Стариком, ни шефом. С тех пор многое изменилось в мире. Некоторые, помня беспощадность Старика в схватках, уверяли, что он уйдет в прошлое вместе с прошлым. Он не делил время на прошлое и настоящее, шеф всегда молился одному богу — науке. Но наука создается если не всегда для людей, то всегда людьми. Он остался потому, что люди всегда остаются людьми со всеми их достоинствами и, увы, недостатками.

Чем менее жаловал хитрый Старик человека, тем обходительнее был с ним. Соловьева он принял очень любезно. Даже, подчеркнуто покряхтывая, вылез из-за стола, просеменил по паркету, чтобы сесть рядом в одно из старинных кресел, уютно расставленных в углу кабинета. Изможденное лицо Старика (он никогда не болел и по сей день был крепок, как бетонный столб) источало в эту минуту любезность каждой своей морщинкой, и человек неопытный мог влипнуть в эту сладость, как муха. Но Василий Васильевич знал, с кем имел дело. Он коротко и толково информировал шефа об институтских делах, и тот перестал сочиться медом, придирчиво поглядывая на Соловьева из-под приспущенных старческих век, время от времени фыркал в носовой платок, словно бы недовольный Василием Васильевичем, а возможно, действительно недовольный тем, что собеседник не давал сегодня ни малейшего повода быть с ним любезным. Соловьев знал, что в таком настроении шеф не опасен, самое большее — может выдать изречение насчет нынешних умников, которые в твисте вывихнули себе мозги, да и то в абстрактной форме, не указуя высохшим пальцем. Но Соловьев все равно не сменил делового тона, спросил суховато, будто продолжал прежний разговор:

— Что вы скажете, если нам увеличат штаты?

Старик встрепенулся и опять стал опасно приветливым.

— О-о! Кто? Олег Ксенофонтович, конечно?

— Их еще надо получить, — уклонился Соловьев.

— Получите! — сказал шеф необыкновенно приветливо, почти пропев это слово дребезжащим тенорком, и Василий Васильевич внутренне содрогнулся. — Вы маг и кудесник. Сколько вам дают?

Василий Васильевич чувствовал на себе иронический взгляд светленьких безгрешных глаз шефа и понимал, что Старик уже прикидывает, сколько новых сотрудников он отберет и отдаст туда, где, по его мнению, они будут нужнее. Приходилось идти на это, чтобы обеспечить свои интересы; он продолжал уверенно вести разговор к цели:

— Боюсь, совсем не дадут.

И он сдержанно, в нескольких словах рассказал о вчерашнем визите Иннокентия, добавив, что Олег Ксенофонтович, который очень просил подыскать ему молодого толкового работника, будет, естественно, огорчен, да и о судьбе парня следовало бы подумать.

Шеф ласково накрыл ладошкой руку гостя:

— А мы вот что сделаем: дадите Билибину трех-четырех новых сотрудников, он и успокоится.

«Бандит старый! — взвыл про себя Василий Васильевич. — Трех-четырех! Что мне-то останется?» Он промолчал, пытаясь хотя бы таким образом выразить несогласие, но Старику наплевать было на протесты, тем более молчаливые.

— Как Олег Ксенофонтович? — спросил он, давая понять, что прежний разговор окончен и решение, принятое им, обсуждению не подлежит. — Давненько его не видел! Еще не защитился?

— Не знаю, — скучно ответил Василий Васильевич и тотчас приободрился, повеселел, а затем и вовсе заликовал, простив шефу все за этот невинный, казалось бы, вопрос. Олег Ксенофонтович должен защищать ученую степень! Приятная новость. Весьма! — У него публикации были? — произнес он, пряча глаза от коварного старикашки.

— Не встречал.

— Неужели на монографию замахнулся? А с бумагой нынче плохо. Сегодня, кстати, в издательстве план утверждаем. У вас пожеланий нет?

Старик оставил без ответа заманчивый для многих, но совершенно никчемный в его положении намек. Шеф считался лицом неприкосновенным, персоной грата, его книги проходили в издательстве без всяких осложнений. Задумавшись, забыв свою любезную роль, он отрешенно, пусто смотрел перед собой, собрав морщины в неприятную гримасу: он размышлял о самом Соловьеве. Шеф давно стал любезным с Василием Васильевичем, и не раз карьера этого энергичного и толкового, в общем-то, человека готова была рухнуть, едва оформившись. Но каждый раз, когда Старик собирался учинить такое злодейство, он заставлял себя в последний момент давать отбой, поскольку оказывалось, что без ущерба  д л я  д е л а  расправиться с Соловьевым было никак нельзя. В свое время он долго не утверждал назначение Василия Васильевича на должность, которую тот ныне занимал. В разбойничьей душе шефа жила святая юношеская вера в возможности Человека, не всякого, разумеется, а такого, у которого они, эти возможности, имелись. Так, например, Иннокентий Билибин, по его мнению, вполне мог, если бы захотел, стать солиднее, сдержаннее, респектабельнее, что ли… Старик, для которого Иннокентий, как и все прочие, был человеком еще совсем молодым и, следовательно, окончательно не сформировавшимся, много раз проводил с ним воспитательные беседы, надеясь, что тот осознает свои недостатки и станет совершенствоваться. Старику очень хотелось видеть Иннокентия на той должности, которую временно занимал Василий Васильевич, и, поскольку Билибин с готовностью соглашался относиться к себе ответственно и признавался, что сам нередко страдает от вздорного характера и легкомыслия, шеф все больше верил в реальность своих планов. Но как раз в это время пошли настойчивые разговоры о том, что Иннокентий Павлович в Прибалтике сорвал научную конференцию. Кстати, эта история, став фольклорной, получила новую и куда более яркую концовку. Когда Иннокентия спрашивали, верно ли, что он нажал кнопку, вызвав тем самым переполох в президиуме, хохот и аплодисменты всего зала, Билибин небрежно отвечал: «Что-то было… Не помню». Вызванный к Старику, он не отпирался и лишь к концу неприятного разговора вспомнил, что сумел побороть соблазн, добавив ворчливо, что весьма сожалеет об этом. Выпроводив непутевого Билибина, шеф тотчас же подписал приказ об утверждении Василия Васильевича. Что там говорить: организатор он был прекрасный!

Вот и сейчас, когда кругом стонут от сокращения штатов и шеф не далее как третьего дня самолично составлял ехидную бумагу в соответствующие инстанции, объясняя разницу между служащими, занятыми входящими и исходящими, и научными работниками — производителями, созидателями… — приходит Соловьев и так, между прочим роняет: «Что вы скажете, если нам увеличат штаты?» Чудеса! Разумеется, Старик отлично знал технологию этих чудес. Но что поделаешь.

Соловьев ждал, что шеф все же выскажет пожелание, попросит — не за себя, конечно, за кого-нибудь. Но тот, очнувшись, резво вскочил с кресла, склонился перед Василием Васильевичем в поясном поклоне, даже ногой пришаркнул:

— Не смею задерживать, любезный Василий Васильевич!

Соловьев был доволен визитом. Старик мудр: Иннокентий непременно успокоится, если подкинуть ему нового сотрудника.. Одного, от силы двух, но, конечно, не четырех, как предлагал шеф. Нет уж, дудки! Или еще лучше так: пообещать четырех, а дать одного. Впрочем, теперь, когда он узнал, что Олег Ксенофонтович собирается защищаться, еще следовало решить, отпускать ли Юрчикова. Теперь Соловьев был уверен, что новых сотрудников он получит обязательно. Тогда и осуществится заветная мечта — капитальный научный труд, который поставит его имя вровень с именами великих. В конце концов, не боги горшки обжигают; он считал, что великие умы — это прежде всего великие организаторы.

От шефа Василий Васильевич направился в издательство, пробыл там до обеда и лишь во второй половине дня появился в институте.

Говорят, что на людей удача действует подобно катализатору: хороший человек становится лучше, дурной еще хуже. Глядя на Соловьева, который первым, едва завидев, раскланивался с сотрудниками направо-налево и даже останавливался, чтобы спросить о здоровье, успехах на работе и в личной жизни, можно было прийти сразу к двум выводам: что Василий Васильевич удачно провел день, что он несомненно хороший человек.

А день и впрямь оказался удачным: заседание в издательстве прошло на высоком уровне. С бумагой, как всегда, было туго, и ученые — представители различных институтов, отстаивая свои интересы, вели борьбу не на жизнь, а на смерть: пожилые — излишне горячась, сбивчиво, обижаясь, если им возражали, молодые — с усмешечкой, демонстрируя интеллект и неотразимую логику. Василий Васильевич, едва заседание началось, тотчас произвел визуальную разведку. Она дала благоприятные результаты: главное, не присутствовал давний недруг, некий профессор, единственный человек в издательстве, при котором Соловьев сознавал свое бессилие, и не потому, что профессор обладал недюжинным умом и знаниями, а просто потому, что презирал условности, излагая свое мнение в такой форме, что иные закрывали уши ладонями. Спорить с ним никто не решался: все силы уходили на то, чтобы сохранить свое достоинство.

Рядом с Василием Васильевичем, как всегда, сидел славный паренек из какого-то малоизвестного института; этот все понимал правильно, всегда поддерживал своего солидного соседа и, в свою очередь, пользовался его поддержкой. Современный оказался паренек, Соловьеву он очень нравился. И директор издательства, милейший Петр Данилович, пришел сегодня; скромно примостившись в углу комнаты, помалкивал, редко поднимал глаза от пола, всем своим видом подчеркивая и вам принимать решения, мне исполнять. Но Василий Васильевич знал, что дело обстоит как раз наоборот, и давно уже решал все вопросы непосредственно с Петром Даниловичем, с которым находился в наилучших отношениях, еще более укрепившихся после того, как Соловьев организовал ему в прошлом году интересную командировку за рубеж.

Заседание шло своим чередом, пепельницы заполнялись окурками, пустели бутылки с минеральной водой, и уже молодые члены совета не улыбались скептически, сидели вялые, незаметно доставая из карманов пенальчики с валидолом, в то время как пожилые все больше горячились, оживлялись и лица их, помолодевшие от потного румянца, выражали явное удовольствие.

Василий Васильевич не возражал, когда речь шла об издании работ бесспорных, признанных, но если мнения разделялись…

— Товарищи, не забывайте! — говорил он напористо. — С бумагой плохо, давайте отбирать лучшие работы, действительно достойные!

Заметив возле Петра Даниловича свободный стул, он переместился и, выждав, пока взгляды ученых коллег, устремившиеся вслед за ним, обретут прежнее направление, шепнул:

— Петр Данилович, дорогой, Олег Ксенофонтович диссертацию заканчивает…

— Когда?

— Скоро. Вы же знаете, он человек скромный, непрактичный, в наших делах новичок.

— Н-да-а!.. А план-то сегодня утвердим.

— Вон сколько работ отвергли! Объявим дополнительно Олега Ксенофонтовича — вот и все. Не ждать же ему целый год.

Директор скосил на Соловьева желтые, словно прокуренные глаза, чуть заметно кивнул.

— Придумаем. Супруге поклон. Мы с женой недавно ее вспоминали.

— Что-нибудь нужно? — встрепенулся Василий Васильевич.

— Если не затруднит…

Петр Данилович излагал свою просьбу, словно чревовещатель, почти не шевеля губами и не поворачиваясь к Соловьеву — весь внимание к происходящему; он никогда не позволял себе выказывать неуважение к совещанию. Просьба-то была чепуховой: помочь родственнику, опять стал хворать, бедняга. Когда-то, лет пять назад, Ирина Георгиевна его вылечила. Никто не мог, она вылечила. Теперь снова приступ за приступом. Да, он знает: Ирина Георгиевна не в клинике, как раньше, а в простой районной больнице. Да, знает: далеко… Нет, никуда больше не хочет, верит только Ирине Георгиевне. Очень милый человек, работник телевидения, если нужна бумага с работы…

Соловьев заверил, что никакой бумаги не нужно, жена все оформит сама. Пусть на днях этот родственник и подъедет не откладывая…

Василий Васильевич не любил оставаться в долгу, тем более что просьба оказалась незначительной и даже приятной в некотором отношении.

Словом, он вернулся в институт очень довольным. Поднимаясь к себе в кабинет, Василий Васильевич услышал в коридоре знакомые голоса и остановился.

— Значит, предлагаешь изменить режим?

— Поставить на дельту.

— И?

— И!

— Фью-фью.

— Тогда не знаю.

— Это уже нечто!

У окна в коридоре, поставив ботинок на подоконник так, что штанина, задравшись, обнажила худую волосатую икру, пристроился Иннокентий Павлович. Рядом с ним на подоконнике, обхватив ноги руками и упершись подбородком в колени, сидел Гена Юрчиков.

— Эй вы! — сказал Василий Васильевич, подходя. — Хватит учеными прикидываться, все равно не обманете!

И так это он весело и добродушно сказал, что Билибин с Юрчиковым даже улыбнулись в ответ.

— Да, — сказал Иннокентий Павлович, — тебя не проведешь…

— Эй вы! — повторил Василий Васильевич, обнимая обоих за плечи. — Чего здесь сидите, пошли ко мне, дело есть!

— Срочное? — спросил Билибин с подозрением.

— Очень. Нас один симпатичный француз ждет.

— Вот такой, что ли? — Иннокентий Павлович обозначил ладонями в воздухе очертания пузатого сосуда: видел он этого «француза» недели две назад в кабинете Соловьева, когда приезжали в институт чешские коллеги.

— Одно у тебя на уме, — недовольно ответил Василий Васильевич. — Совсем не такой. Вот какой.

Рассмеявшись, он нарисовал в воздухе узкий сосуд.

— Не ходи, Гена, — лениво произнес Иннокентий Павлович. — Начальство задарма французским коньяком угощать не станет.

— Вот зануда! — скривился Василий Васильевич. — Сиди себе бубни. Пойдем, Гена.

Юрчиков, извиняясь перед Билибиным, развел руками: мол, приказы не обсуждают.

— Ну, был? — спросил Соловьев, едва за ними закрылась дверь кабинета. — Какие впечатления?

Геннадий потупился.

— Не был…

— Как не был?

— Не пошел.

— И когда пойдешь, если не секрет?

— А я вообще не пойду! — бойко ответил Геннадий.

— Прекрасно! — воскликнул Василий Васильевич, с неодобрением покачивая головой. — А дальше что?

— В каком смысле? — опять бойко и даже весело спросил Юрчиков.

С ним бывало такое: в трудные минуты находило на него странное состояние, охватывало необыкновенное веселое спокойствие. Все трын-трава, только интересно, чем кончится. Он ждал, что Соловьев рассердится не на шутку: конечно, нехорошо получилось, несерьезно. Но, к его удивлению, тот не выказал никаких признаков гнева, наоборот, был, кажется, доволен.

— Может, оно и к лучшему, — добродушно произнес он. — Значит, еще поработаем?

Геннадий промолчал. Что он мог ответить? Иннокентий Павлович ничего определенного не сказал, но разговор повернул так, будто уже в курс дела вводил…

Потянувшись через стол, Соловьев ласково потрепал Геннадия по плечу.

— Не могу! Все знаю, все понимаю… Одного не пойму: зачем Билибин тебе голову морочит? Нет у него свободной должности, не может он тебя взять.

Юрчиков поднялся..

— Что решил? — полюбопытствовал Василий Васильевич.

— Не пропаду. Не только света, что в окошке!

— Ну разумеется, — засмеялся Василий Васильевич. — Парень ты способный, тебя в любом месте с радостью… Будешь устраиваться, позвони, такую характеристику дам — в рай и то примут.

Все трын-трава, и даже интересно, что дальше будет. Жаль! Иннокентий только что такого ежа в череп сунул — блеск! Теперь бы сидеть да рассчитывать!

— Жалеть не будешь? Погоди-погоди, — заторопился Василий Васильевич, увидев, что Юрчиков повернулся уходить. — Я же тебя с французом не познакомил. Давай за твой успех на новом месте!

Он открыл дверцы небольшого бара, встроенного в стол — скорее дань моде, чем необходимость, не так уж часто посещали институт гости, — достал бутылку с яркой этикеткой. Но Юрчиков был уже возле двери.

Нет, напрасно Геннадий сомневался в добром отношении Василия Васильевича. Все нравилось тому в молодом ученом: и ум пытливый, и способность работать сутки напролет, и скромность, а больше всего детская, иначе не назовешь, нерасчетливость в житейских делах. Василию Васильевичу казалось, что Гена Юрчиков этими качествами очень похож на него (здесь он был неоригинален: люди обычно считают самыми точными фотографиями те, где они лучше всего выглядят). И не было ничего удивительного, что он старался всеми силами и способами удержать Юрчикова при себе, как нет ничего удивительного в желании иных из любви удержать при себе детей до седых волос. Может, кто и скажет, что Василий Васильевич заботился скорее о своих интересах: Геннадий был отличным помощником. Может быть. Но это совсем не исключало того чувства, которое испытывал он к своему ученику даже тогда, когда сватал Юрчикова Олегу Ксенофонтовичу. Слишком уж соблазнительной показалась ситуация: и парню небывалая удача, и новые работники — значит, новые возможности для самого Соловьева… Он был уверен, что Геннадий останется. Без званий, без своих работ, без связей куда он пойдет? Начинать все с нуля? Здесь, по крайней мере, его знают и ценят, и он об этом знает, хотя и не ценит. Василий Васильевич даже был рад, что все так обернулось: жизнь даст урок молодцу, успокоится, блудный сын, поймет урок и не станет требовать слишком многого.

…Удача сопутствовала Соловьеву до самого вечера: в Доме культуры вместо Люси дежурила другая девица, и Василий Васильевич, не травмированный немыми вопросами в Люсиных глазах, провел прием делегации в хорошем темпе, не тратя драгоценного времени гостей.