Иннокентий Павлович с трудом верил, что старушка с лицом сухим и морщинистым и есть тетя Даша Селиванова. Он помнил ее краснощекой крикливой молодкой, наводившей страх на замужних соседок своей красотой и любовью к мужскому полу и вызывавшей по этой причине у ярцевских мальчишек вполне понятный нездоровый интерес. Иннокентий не раз сидел в засаде вместе с дружками, дожидаясь момента, когда можно разом, ломая кусты в ее палисаднике, вскочить, заулюлюкать, замяукать на разные голоса… Не участвовал в Засадах на Дашу Селиванову лишь Васька Соловьев по той простой причине, что она приходилась ему родной теткой.
С невольной игривой усмешкой припомнив жестокие мальчишеские забавы, Иннокентий Павлович испытал даже нечто похожее на запоздалый стыд: бедная, бедная тетя Даша! Это обстоятельство и определило тон разговора между ними. Иннокентий Павлович принял гостью ласково, не подумав при этом: «Черти тебя, старую, носят!» — что было бы вполне естественно, учитывая его дурной нрав и постоянную занятость.
Первую четверть часа тетя Даша, устроившись в кресле, рассказывала о ярцевских общих знакомых, вторую — жаловалась на здоровье. И лишь тогда приступила к делу, ради которого пришла. Переход от жалоб был решителен и неожидан и выражался в одной короткой фразе:
— А все Колька!
— Какой Колька? — спросил Иннокентий Павлович.
— Фетисов! Сосед мой. Ты его знаешь… Вот он что со мной, Кеша, сделал…
И тетя Даша принялась рассказывать о Колькином хулиганстве в кладовке, о том смертном страхе, который она испытала, когда Николай крикнул на нее из петли.
— Гляди, как он, проклятый, все повернул! Будто я из кладовки сало хотела унесть! Что я, темная какая — на сало кинуться? От него, от сала-то, один вред в пожилом возрасте. Если надо, Кеша, я тебе журнал принесу «Здровье», там все написано.
По слуху Иннокентия Павловича как-то неприятно чиркнуло это «если надо», но особого значения он словам тети Даши не придал, торопливо подтвердив, что действительно факт этот общеизвестен и тетя Даша правильно поступает, не употребляя сала.
— С той поры, — продолжала тетя Даша, явно недовольная тем, что Иннокентий Павлович не захотел ознакомиться со статьей в журнале, — нет у меня никакого здоровья. Убил он меня. И свидетели есть, Кеша! Участковый наш, Калинушкин. Если надо, так он тебе подтвердит, не откажется.
И вновь слух Иннокентия Павловича царапнуло это «если надо», но он опять-таки не понял, зачем ему надо, чтобы Калинушкин подтвердил слова тети Даши, и он успокоил ее, сказав, что полностью ей доверяет.
— Что же это, Кеша? — спросила тетя Даша. — Колька, идол толстомордый, ходит-посвистывает, а я из-за него помирать должна раньше времени?
Иннокентий Павлович уже несколько утомился продолжительной беседой на таком низком уровне и начал по привычке отключаться, поддакивая и не особенно вникая в смысл ее. Однако тетя Даша направляла разговор, как опытный капитан свой парусник: резко изменив курс, она завела речь о том, что родственники должны быть всегда заодно; у других наций родственникам во всем способствуют, поэтому и живут хорошо, а у русских все шиворот-навыворот, они родственников только по праздникам привечают. Разговор тотчас вновь обрел значительность; Иннокентий Павлович, заинтересовавшись, спросил:
— Ты про племянника своего, про Василия?
— Жене он, Ирке своей, племянник! — горестно воскликнула тетя Даша. — Все он ей: и муж, и племянник, и дух святой. Живет за ним, как у Христа за пазухой, а все мало, чего ему скажет, то он и вяжет!
По тому, с каким живейшим чувством выразила тетя Даша свое отношение к Соловьевым, можно было предположить, что этому предшествовали события, для нее неприятные. Такие действительно имели место. Делились они очень четко на два периода. Первый — когда Ирина Георгиевна наивно полагала, что сумеет приспособить тетю Дашу к своему домашнему хозяйству, второй — когда убедилась в полной несбыточности этих надежд.
Недоразумения начались с самого начала. Тетя Даша заговорила на любимую тему — о родственниках, обязанных держаться друг за дружку, особенно в нынешнее время, прикидывая при этом материальные выгоды, которые она могла бы иметь от родственной близости к Соловьевым, людям очень влиятельным в Ярцевске. Ирина Георгиевна с охотой подхватила и развила эту тему, мечтая о возможности свалить на родственницу неприятную работу по кухне и уборке дома. Они долго, довольные взаимным согласием, обсуждали волнующую их проблему. Наконец Ирина Георгиевна намекнула: мол, не найдется ли у тети Даши знакомая пожилая женщина, которая согласилась бы помогать в доме?
— Что ты, миленькая! — сказала тетя Даша. — Кто теперь пойдет? У какой старик жив, с ним заботы хватает, а какая похоронила, так и вовсе отдохнуть в самый раз.
— Ну а вы? — спросила Ирина Георгиевна напрямик. — Все-таки не чужие. Мы с Васей весь день на работе. Останетесь полной хозяйкой.
Тетя Даша возмутилась в душе чрезвычайно. Если не чужая, значит, вкалывай? Пусть небогато живет она, но не голодает. А если бы даже и голодала, не пошла бы. Сроду в прислугах не работала, не испытала сраму. В чем заключался этот срам, тетя Даша точно не знала, но знала точно, что срам! Сколько ярцевских в большие города перебралось, а никто в прислуги не устраивался даже в стародавние трудные годы, потому что каждый ярцевский житель себе цену знал.
Всего этого тетя Даша не высказала, ответила уклончиво, не желая портить отношения с влиятельной и богатой родней. Целый месяц она была желанной гостьей у Соловьевых, угощалась севрюжкой и семгой, чаем из сервизных китайских чашек, конфетами «Белочка» — так Ирина Георгиевна демонстрировала сладкую жизнь, которая ожидает тетю Дашу, если она согласится работать у них. За чаем они рассматривали семейные фотографии, много лет пролежавшие за ненадобностью в секретере под грудой старых документов — оплаченных счетов, справок, копий когда-то важных деловых писем, которые Василий Васильевич тщательно хранил. На фотографиях в разных комбинациях красовалась семья Соловьевых; была здесь и тетя Даша — молодая, простоволосая, с косынкой в опущенной руке, очень похожая на Василия Васильевича, каким он выглядел лет десять назад: те же светлые, цепкие, чуть навыкате глаза, тот же широкий подбородок… Ирина Георгиевна, стараясь подчеркнуть это сходство, клала рядком три фотографии — Василия Васильевича, его матери и тети Даши.
— Смотрите, Вася больше на вас похож, чем на родную мать…
— В деда мы нашего! — отвечала Селиваниха растроганно. — Дед у нас знаменитый был, мельницу держал на три постава, всю округу кормил.
Василий Васильевич действительно во многом походил на свою тетку, значит, и Селиваниха во многом походила на Соловьева. Наивно было думать, что тетя Даша станет работать на других. Скорее наоборот. Только через месяц Ирина Георгиевна сообразила, что ее интересы и интересы тети Даши прямо противоположны. На этом и кончилась их любовь: Ирина Георгиевна, рассердившись, ясно дала понять, что дорогая родственница отнимает у нее слишком много времени…
— Ты мне про них не вспоминай, Кеша! — сказала тетя Даша. — Я сюда как к сродственникам пришла!
— Какие же мы родственники? — удивился Иннокентий Павлович. — Соседи были, это верно.
— Отказываешься? — разочарованно спросила Селиваниха.
— Ну что ты! Правда, не знал. И кто же я тебе?
Родство оказалось не столь уж близким, где-то в четвертом колене, но несомненное.
— Выходит, я и Василию родич! — воскликнул Иннокентий Павлович озадаченно.
— Вот я и пришла к тебе, — тактично не ответив на вопрос Иннокентия Павловича, продолжала тетя Даша. — Помоги мне с Колькой Фетисовым справиться… Мне теперь, чтобы обратно в себя прийти, надо условия. Вот пусть мне Колька эти условия даст, возместит убытки. Так я считаю.
— Тетя Даша, дорогая! — возопил Билибин, поняв наконец, что она намерена подключить его к своему делу, и ужаснувшись мысли, что ей это удастся. — Ты в милицию иди. Участковый, говоришь, свидетель? К нему и иди.
— Дружки они, Кеша! — скорбно произнесла тетя Даша. — Я бы к тебе не стала лезть. Только пьют они вместе. Меня же и обваляют.
— Просто не знаю, что посоветовать, — сказал Иннокентий Павлович, нервно описывая восьмерку по веранде вокруг Селиванихи и думая при этом не о том, как помочь старухе, а о том, как бы поскорее избавиться от нее.
Судьба помогла ему, открыв взгляду возмутительную картину: в кустах поодаль сеттер Динни, вытянувшись кверху столбиком и высунув язык, часто махал передними лапами, умильно кивая в такт горбоносой и длинноухой башкой. Из кустов вылетел кусочек сахара и исчез в розовой пасти.
— Пошел! — заорал Иннокентий Павлович, бросаясь к окну и швыряя в собаку подвернувшейся под руку книгой. — Светка, прекрати сейчас же! Какая пакость!
Не показываясь, Светка хихикнула:
— Кеша! Ты сорвал мне эксперимент. Людей создал не труд, как уверяют классики, а возможность получить задарма кусок сахара. Я это докажу…
— Не смей портить собаку! — еще громче рявкнул Иннокентий Павлович.
Светка появилась из-за кустов; будто ясное солнышко выкатилось из-за тучки — все вокруг осветилось и засияло от ее круглолицей веснушчатой счастливой улыбки, от ее пухло-розовых коленок и плечиков. Селиваниха даже пригорюнилась, увидев девушку.
— Неужто дочка? Ой, Кеша, что-то больно красива. Пропадет девка. Затискают.
«Ты небось не пропала!» — грубо подумал Иннокентий Павлович.
— Ап! — воскликнула Светка, и собака взвилась в воздух. — Пропа-ду! Динни, ап!
Очень это было красиво: красная шелково-волнистая шкура сеттера, белокурая шелково-волнистая гривка Светкиных волос на фоне зелени, два молодых радостных прекрасных тела и звенящий колокольчиком голос: «Динни! Динни! Динни!» У Иннокентия Павловича вся злость прошла, и про Селиваниху он забыл. Напомнила ему о ней Светка.
— У нас аборигены! — радостно воскликнула она, взбегая на веранду.
— Это наша… э-э… родственница, — произнес Иннокентий не совсем уверенно, но строго.
— Какая прелесть! — всплеснула руками девушка. — Кеша, ты свободен. Оставь ее мне.
Иннокентий Павлович, обрадованный, поспешил в дом, на ходу объясняя Светке:
— Да, ты разберись, пожалуйста, тетю Дашу обидели, у тебя, наверное, юрист есть знакомый…
— У меня все есть! — ответила Светка, с вожделением оглядывая старушку в кресле, как баранью косточку в кастрюле с шашлыком.
Три года, минувшие с тех пор, как Светка, представительница древнего польского рода, ездила общаться с русской аристократией, не прошли для нее даром. Она вспоминала теперь о своих аристократических притязаниях с небрежной усмешкой: обычный комплекс, типичный для переходного возраста, стремление во что бы то ни стало утвердиться, попытка сыграть роль лидера в своей среде. Теперь она все понимала.
Законы природы в отличие от установленных людьми едины для всего сущего. Так, например, количество, если уж оно накопилось, хочешь не хочешь, непременно должно перейти в качество. И не удивительно, что колоссальная информация, скопившаяся в Светкиной голове за четыре года (три лекции в неделю по два часа!), в конце концов оформилась в замечательную идею.
В противоположность коренным ярцевским жителям, не ценившим патриархальных прелестей родного города и даже относившимся к ним с неприязнью, Светка вдруг осознала, как близок ей этот славный уголок. Все ей теперь казалось исполненным особого смысла. И радующие глаз ветхие разномастные домишки, и заросшие кудрявой травкой обочины улиц, пыль которых была не чем иным, как прахом истории. И даже мутный ручей, бегущий наподобие арыка вдоль шоссе через город. Раньше его голодное урчанье рождало у Светки желание как следует подкрепиться, теперь оно неизменно направляло на возвышенный образ мыслей, напоминая чаще всего о том, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды, или о чем-нибудь другом, тоже благородном и глубоком. Вместе с тем по-иному раскрылись перед ней обитатели этих славных мест, ни в чем не похожие на ее постоянное и приевшееся окружение в новом Ярцевске.
Светкина блестящая идея состояла в том, чтобы сделать Ярцевск городом-музеем, заповедником. Правда, в Ярцевске не было никаких ценных архитектурных памятников; из пяти церквей уцелела лишь одна, и та стояла развалиной, так что, глядя на нее, верующий человек если и крестился, то неизменно приговаривал: «Свят, свят, свят!» Городской архитектурный ансамбль составляли дощатые невыразительные дома, когда-то крепкие, на высоком фундаменте, просторные, с большими подворьями, а ныне бессильно осевшие наземь. От былого благолепия остались у них лишь железные кружевные наличники, которые неукоснительно каждый год покрывались ядовито-зеленой краской: иной в ярцевский хозторг не завозили.
Но все это не смущало Светку. Пусть себе живут-поживают в своих живописных домишках славные старички и их немногочисленные дети и внуки, собираются по вечерам на лавочках под окнами, перемывая косточки знакомым. Пусть останется здесь уголок, не тронутый цивилизацией, где можно отдохнуть душой, побродить вдоль пыльных, не схваченных асфальтом улиц, слушая ленивый собачий перебрех во дворах, подставляя ладони под ледяную струю из уличной колонки, чтобы утолить жажду.
Светкина идея являлась по своей сути естественным завершением лирических вздохов тех ярцевских жителей, которые уехали оттуда раньше и теперь издали вспоминали о своем городе растроганно и патетично. Но так прямо вопрос еще никто не ставил. И надо было поспешать, поскольку в последнее время в старом Ярцевске наметились неприятные глазу перемены: над крышей каждого дома торчала антенна телевизора, городскому ручью угрожали толстые бетонные трубы, раскиданные по его берегам, а на базарной площади громоздился штабель серых плит — не иначе как детали многоэтажного дома. Этой весной Светка даже начала собирать подписи среди своих знакомых, преимущественно поклонников, готовых вместе с ней обратиться к общественности с предложением оставить Ярцевск в первозданном виде. Высоко оценив Светкину идею на словах, единомышленники свои подписи ставить не спешили, каждый раз находя для этого какие-либо причины, что лишний раз подтверждало их принадлежность к двенадцатому типу личности…
Сохранить Ярцевск в первозданном виде Светке хотелось и в научных целях. Прослушав цикл лекций по психологии, она убедилась: разобраться в душе человека еще труднее, чем в электронных схемах, которые ей не раз безуспешно объясняли поклонники, пытаясь при этом незаметно обнять, что очень мешало Светке сосредоточиться. Если же выявить основные мотивы поведения жителей патриархального Ярцевска с их наивной милой простотой, то исследовательская задача сильно упростится. Затем, усложняя постепенно условия, можно было бы, по Светкиному мнению, подобраться к душе современного человека на всех уровнях.
Тетя Даша была для Светки желанной добычей. После того как Селиваниха повторила свой рассказ о происшествии в кладовке и претензиях к Фетисову, Светка остро ощутила свой долг по отношению к этим бесхитростным людям, которые запутались в такой простой житейской ситуации. Именно она, Светка, и должна была помочь им, рассудить их, пользуясь всей мощью своего интеллекта. Правда, она с огорчением отметила, что действия обеих сторон не укладываются ни в один из известных ей комплексов. Сюда не подходил ни комплекс неполноценности, ни комплекс превосходства, ни, тем более, эдипов комплекс, а без них Светка чувствовала себя, как солдат на войне без оружия. Однако она не теряла надежды подыскать к данному случаю если не комплекс, то хотя бы какой-нибудь синдром, а пока принялась дотошно расспрашивать Селиваниху о жизни в старое время. По ее мнению, лучше всего было бы не оставлять Ярцевск в его нынешнем виде, а придать ему древний, изначальный колорит.
Для Светки, как, впрочем, и для многих ее сверстников, старое время продолжалось до самого ее рождения. Она могла бы без запинки рассказать о любом мало-мальски заметном событии в истории человечества — от царствования фараона Тутанхамона до первых космических полетов — и назвала бы их точные даты. Тем не менее все, что случилось до ее рождения, было историей, давным-давно минувшим и как бы стоящим в одном ряду: Тутанхамон в пятом классе, а космические полеты в седьмом — вот и вся разница.
Так и выяснилось, что самой распространенной в старину одеждой можно считать ватники, жакетки и ситцевые платья, обувью — сапоги и парусиновые туфли, песнями — «Я вся горю, не пойму отчего» и «Без луны на небе мутно», из обрядов, достойных внимания, — похороны с самодеятельным духовым оркестром, в которых участвовал весь город: хорошая громкая музыка в старинном Ярцевске была большой редкостью. Словом, ничего интересного в рассказе Селиванихи не оказалось. Светка попыталась выяснить, не носила ли тетя Даша цветастых полушалков, сарафанов до пят и кокошника. Не пела ли подблюдных песен. Не водила ли хороводы на заре.
И тут Селиваниха заплакала. Она плакала оттого, что вдруг поняла, какая у нее оказалась неинтересная, нескладная жизнь по сравнению с нынешней и даже прежней, когда носили кокошники, пели подблюдные песни и водили хороводы. Она вспомнила, что ветхий бабушкин кокошник лежал в сундуке и она долго не знала о нем потому, что сундук был огромный, забит старыми пахучими полушалками с бахромой, суконными салопами, тяжелыми платьями со стеклярусом. Сундук постепенно пустел: кое-что перешили, кое-что обменяли; кокошник был извлечен со дна, его нацепил на себя для смеха вместе с длинной бабкиной юбкой Тимошка, сосед, ходил по дому, вихляясь, Даша закатывалась. Веселый был парень, она его любила и долго помнила, когда он уехал. Звал ее — не решилась, побоялась большого города: говорили, там трамваями сто человек на куски режет каждый день. В позапрошлом году Тимошка на своей машине приезжал в Ярцевск с семьей. Сказал: перед смертью решил навестить родимые края. На нем воду возить в самый раз, бычок здоровый, жена размалеванная, словно замуж собралась. Перед смертью! Тетя Даша, поглядеть, им в матери годится… Не побоялась бы, поехала — тоже сейчас жила бы барыней, на машине раскатывала, как Тимошка или как племянники ее, Соловьевы. Может, еще и получше жила бы, у них в роду все цепкие. А теперь ей только и остается по бедности с Фетисовым воевать, на ремонт цыганить!
Ну, что вспоминать…
Не успела еще Светка удивиться неожиданным слезам Селиванихи, как та уже пришла в себя, утерлась, заулыбалась, объяснила застенчиво:
— Это я так, доченька, молодость вспомнила. О чем мы?
— О кокошниках, — напомнила Светка. — Носили вы их?
Селиваниха обиженно поджала губы.
— Что я тебе — кощей бессмертный? Их сто лет назад надевали!
— Ну а свободное время как проводили?
— Это насчет амуров, что ли? По закону у нас все было. Не то что нынче: сегодня с одним, завтра с другим.
— Я не об этом, но если уж зашел разговор… А если любовь?
— Каждый раз любовь, что ли? — подозрительно спросила Селиваниха. — Ты лучше скажи: бумагу будем писать? Ты мне напиши бумагу, чтобы складно получилось. Мы ее отправим куда надо, тогда Колька не отвертится. Про любовь мы после потолкуем.
— А куда надо? — спросила Светка.
— На самый верх, — скорбно произнесла Селиваниха. — Потому что дело срочное, я помереть могу, не успею на Кольку управу сыскать!
— Тетя Даша! — воскликнула Светка. — Хотите, я поговорю с Николаем и он извинится?
— Поговори, дочка, поговори, — согласилась Селиваниха. — Мне с него немного надо. Чтобы он кой-какой ремонт в доме сделал. Крылечко прогнило, и крышу перекрыть на моей половине… Со своим материалом, — поспешила добавить Селиваниха.
— Он, может, и не виноват совсем, — сказала Светка. — Состояние аффекта, сильного потрясения. В таком состоянии люди за себя не отвечают. Понимаете?
— За себя пускай не отвечают, а за других отвечать должны! Я вот что понимаю: у тебя в голове хороводы да любовь. А я к тебе, старая, с чем лезу?
Тетя Даша уже отчетливо видела ошибку, которую она допустила, разговаривая с Билибиными, и теперь ругала себя. Дура старая, будто вчера родилась, не знала, что ли: нынче задарма никто ничего не делает! Но ошибку еще не поздно было исправить.
— Ты не сомневайся, дочка, я тебя отблагодарю…
— Да что вы какие глупости говорите! — воскликнула Светка, заливаясь румянцем. — Стыдно слушать! Я же сказала: все что могу — сделаю! Хотите — давайте писать!
«Так-то оно лучше», — подумала тетя Даша, с удовлетворением глядя, как бросилась Светка за бумагой и ручкой в комнату.
— Кеша! — сказала Светка, вытаскивая листок бумаги из отцовского стола. — Я, кажется, разбогатею. Родственница меня отблагодарить собирается за помощь.
— Ну да! — встрепенулся Иннокентий Павлович. — Деньгами или как?
— Не уточняла.
— Врет! — уверенно сказал Иннокентий Павлович. — Ну ладно, ты, главное, ее ко мне не допускай.
— Отблагодаришь? — прищурилась Светка.
— Веником пониже спины… Иди скорей, не дай бог, пришлепает!
Последующие полтора часа прошли у Светки в творческих муках: Селиваниха оказалась очень требовательной к содержанию заявления, которое они составляли на Николая Фетисова.
— Ты пиши как было! — требовала она у Светки. — Что ты пишешь: «попытка самоубийства», «хотел покончить с собой…»? Ты пиши: «попытка убийства»! Со мной он хотел покончить, а не с собой.
— Тетя Даша! — пыталась спорить Светка. — Зачем ему вас убивать-то?
— А это разберутся. Ты пиши!
Помучавшись с час, Светка поняла, что пора перехватывать инициативу, иначе тетя Даша заведет ее в дремучие юридические дебри, откуда они обе не найдут обратной дороги. И вообще пора было все ставить на свое место: с аборигенами следует — это давно известно — обращаться как с детьми, где лаской, а где строгостью, иначе они сядут на голову, что, судя по всему, и намеревалась сделать эта славная, но очень уж настырная старушка.
— По-вашему писать не буду! — со всей возможной строгостью Сказала Светка, пресекая очередную попытку Селиванихи уточнить текст заявления. — Все это мы сейчас зачеркнем и начнем сначала.
Селиваниха не только не обиделась, но как будто даже обрадовалась, что с ней заговорили столь решительно и строго. Так говорят люди, которые знают, что говорят. И она притихла, глядя, как Светка строчит ее претензии к Фетисову.
— Вот! Коротко и ясно, — сказала Светка. — Сейчас перепечатаю — и олл райт!
— Ну как там? — спросил Иннокентий Павлович, когда дочка вошла в комнату за машинкой.
— Закончили.
— Еще не отблагодарила?
Светка хихикнула, но сразу же сдвинула бровки, придавая лицу прежнее выражение покровительственной строгости.
Впрочем, печатая заявление, она порой забывала о своем положении, и тогда ее личико расцветало в улыбке при забавной мысли о том, каким это образом собирается отблагодарить ее тетя Даша за труды. Деньгами вряд ли предложит: соображения хватит, чтобы не сунуть рублевку. Тогда как же?
Печатала Светка одним пальцем, работа продвигалась медленно и вдруг совсем замерла: Светка застыла над машинкой с поднятой рукой.
— Буковку потеряла? — осторожно спросила Селиваниха.
Светка и не смотрела на буквы — потрясающая идея неожиданно пришла к ней. С трудом она допечатала страничку, но не спешила передавать ее Селиванихе.
— Давай, миленькая, — поторопила та. Светка замялась.
— Поняла, поняла, — зашептала Селиваниха. — Не сомневайся, не обману. Я тебе клубнички нарву. Или, хочешь, яичек свежих…
— Очень рада была вам помочь, — сказала Светка. — Если что надо, приходите, не стесняйтесь. Никакой клубнички, никаких яичек. Мы не чужие все-таки…
Трудно объяснить причину, по которой Селиваниха выслушала это любезное приглашение со страхом, тем более непонятным, что перед ней стояло создание столь юное и прелестное, как Светка. Наверное, большой жизненный опыт подсказал тете Даше, что недаром та все еще не выпускает из рук листок. И она не ошиблась.
В новой Светкиной идее воплотилось все, что волновало ее в последнее время, начиная от наивных, полудетских попыток пристроиться к знатной польской фамилии, включая желание видеть старый Ярцевск заповедником, его жителей — аборигенами, а себя — их опекуном и кончая опостылевшими домашними делами, которые отнимали у нее время, необходимое для интеллектуальной жизни. Желание Селиванихи как-то отблагодарить Светку послужило последним толчком к рождению идеи.
— Тетя Даша! — воскликнула Светка, в мгновенных мечтах своих воспарив к золотому веку, который ее ожидал, если бы ей удалось реализовать свою идею. — Вы не взялись бы за наше хозяйство?
Тетя Даша ловко выхватила из Светкиных пальчиков листок и, бормоча что-то себе под нос, с неожиданной прытью пустилась наутек.