– Вставай!
Варвара пихнула коленом, и Пётр, лежавший к ней спиной, чуть не кувыркнулся на пол; он сразу проснулся. Приподнял тяжёлую кудлатую голову, потряс ею, но сонная одурь не прошла, лишь в желудке поднялась муть и отдала дурным по всему телу. Пётр протянул руку, нащупал на табурете пачку и спички, но сигарет не оказалось; вчера с Мартыном, соседом, сидели допоздна и, выходит, измусолили все подчистую. Пётр скомкал пачку, швырнул её к печке; повернулся к жене.
Варька дышала ровно и глубоко, спала крепко, так, будто и не просыпалась минуту назад.
– Хе-х! – не впервые подивился Пётр.
А может, и впрямь ему почудилось и не Варька его толкнула, а забота? Но от прикосновения гладким круглым коленом осталось ощущение мягкого и приятного, это мягкое пушистым кубком подкатило к сердцу. Пётр провёл ладонью от плеча жены до бедра – нежная кожа и упругое, как и двадцать лет назад, тело вызывали чувство изумления и сладкой томящей тоски.
– Ну! – Варвара пробудилась так же внезапно, как только что уснула. – Не лапай, проспал своё. Смотри: уже светло.
Мартовское утро едва обозначилось оконным проёмом.
– Рано ещё.
– И дых у тя, как у Змея Горыныча.
Пили с Мартыном благородную «Старку», запивали сухим, а вот, поди ж ты – перегорело всё вперемешку с салом и редькой, не дай бог!
Варька уже снова спала.
Пётр ругнулся шёпотом; мягкий шарик под сердцем исчез, то ли растаял, то ли лопнул, на его месте остался досадливый горчащий шип.
С улицы донёсся пронзительный поросячий визг: жратву подавай! Требуют своё, хоть ты тресни. Спать бы после вчерашнего ещё часа четыре, но где там!
А ведь было время… Нет, живность во дворе Пятиных никогда не переводилась, и мясо, и молоко всегда были на столе – своё, не купленное. Но корова была одна, и свинья одна, три-четыре овцы, ну, гуси, куры – само собой, мелочь, одним словом. Прошлой зимой было много всего, но такую ораву, как в этом году, Пётр развёл впервые. Кроме коровы, в новом сарае набирали вес два бычка и нетель, овец за зиму забили восемь штук и осталось ещё столько же, два борова свёз на базар по осени, одного – зимой, одного сами съели, и ещё один дожидается своей очереди – майских праздников; трёх поросят взял полмесяца назад – это к следующей зиме; ферма на дому, да и только.
В колхозе Пётр работал скотником на откорме; не сказать, что работа лёгкая и доходная, вовсе нет. Крутишься с утра до ночи – ворочаешь и корма, и навоз; хоть и считается ферма механизированной, да только вилы и лопату из рук выпускать не приходится, бывает, что воду вёдрами носят – последнее время всё чаще: насосная барахлит, а то было, трубы зачем-то раскопали и поморозили; то ещё какая холера приключится. Работа не сахар.
Но привык за долгие годы Пётр возиться на общественном дворе и считал – до поры – существующий порядок жизни правильным, вернее, он о нём не задумывался, потому что так было всегда в колхозе: кто-то пахал и сеял, кто-то в полевых бригадах спину гнул, ему досталось ухаживать за животиной. Без этого нельзя. Каждому – своё место.
Плата за труды была разной в разные годы, в соответствии с колхозными доходами: иногда выходило хорошо, чаще – не шибко, но терпимо; можно припомнить случаи, когда получать было почти что нечего; тогда выручала картошка с огорода и домашнее хозяйство. И всё же, если посмотреть в прошлое и сравнить с нынешним – куда там! Мало-помалу жизнь становилась всё сытнее, всё лучше; особенно если припомнить первые послевоенные годы…
Даже не верится: месяцами куска хлеба не видел Пётр в своём детстве. А теперь вот и выпить может в любой день – чего не выпить? – деньга есть!
И дом почти новый, и сараюхи, и мотоцикл, хоть и неказистый, но ходкий, и на телевизор глаза можно пялить до одурения. Скоро очередь машины подойдёт. Была бы уже у них машина, если честно признать, кабы Варьку раньше послушал.
Лет этак шесть назад Арина Карповна, тёща, принесла весть:
– В городе сказывают, новые цены на мясо скоро объявят. Ограничения не будет, хошь за три отдай, хошь пятёрку проси.
Говорила будто Варьке, а сама в сторону Петра косила глазами – что он?
Пётр ужинал; он как раз управился со щами и только приступил к мясу: отрезал от куска ломоть, посыпал для полноты ощущения солью и смаковал, всем своим видом показывая, что тёщины слова его не касаются.
– А вы, однако, подсвинка-то уже прибрали, – не унималась Арина Карповна, – морозы ещё месяц простоят, могли бы и подержать, пущай бы подрос. На кажном таком куске лишних два рубля!
Ну, враки – по килограмму зараз Пётр никогда не съедал. Всё Варька: сроду не разрежет, одним кусманом мясо в щи кладёт. Петра заело:
– Ага, разбежались: городские небось не дурнее нас – будут они вам по пятёрке платить.
– О-о! – заверещала тёща. – Куды денутся? Куды-ы? Брюхо заставит! На магазинско-то надёжи нет. Нету его, магазинского, торгашам самим не хватает: сродственникам ташшут, начальству надо, да этим… Как их?
– Блатным?
– Во – блатным как не дашь?
– И что ж? Колхозных побоку, а свою ферму открыть – единоличную?
– Почто одноличную? Продаёте ведь кажин год рублёв на триста, а то и на пятьсот. А кака тебе разница: одну чушку держать али две? И бычок тя не объест: выгнал в стадо, и гуляй он на травке – тышша сама собой вырастет, а хошь – так и две.
– Ну, рассудили! А зимой? – Пётр понял, что вопрос без него уже обсудили и будут брать его, Петра, приступом, пока не одолеют.
– Но – зима! Осенью только, до холодов. Кормов-то тебе чё не взять – всё в твоих руках.
Конечно, мясного в семье всегда было с избытком, и лишнее Пятины везли на базар. То свининки с полцентнера с кем-нибудь отправят, то сами пару овец отвезут – оно действительно так: набегала за год не одна сотня. А и нельзя без них: на получку не разгуляешься, разве только срам прикрыть хватит; раньше на трудодни получали натурой, куда её, натуру? Опять же – продавали. Из Петра торгаш плохой, не умел, да и не любил он это дело – за прилавком стоять. Варька с матерью торговали, когда приходилось, а Пётр лишь за грузчика, за подсобного шёл в базарный день. Резон в тёщиных словах был: на рынке мясное лучше всего шло. Посмотришь со стороны на очередь и поневоле думаешь, что среди каменных домов и улиц иначе и быть не должно: только голодные в нём и могут жить. За мясом стоят, картошку котелочками покупают, и лук берут, и капусту свежую – зимой по рублёвке! – туда же. Прорва. Откуда деньги? Не все ж воруют, да ворованного на всех и не хватит. А есть все хотят. Будет мясо по пятёрке за килограмм – будут платить, никуда не денутся – это так.
– Корм я, стало быть, красть должен?
– Почто красть? Сказывали: колхозникам будут выделять по казённым ценам. Животноводам – в первую очередь.
Всё-то она знает и раньше всех!
– Вам бы сельсоветом заправлять, – проворчал Пётр.
– Грамотёшки нет, я бы не токмо сельсоветом управила, – за Ариной Карповной всегда последнее слово.
Ночью, когда тёща ушла к себе домой и когда дети, Галка с Петькой, угомонились, Варвара принялась по-своему куковать, убеждать-уговаривать упрямого муженька. До того ласковые и горячие речи вела, что до сих пор, как вспомнит Пётр, сердце сладко ноет. На всё согласился он: и крышу на доме перекрыть, и сарай новый построить, и бычка на откорм поставить, даже двух, не говоря уж о прочих свиньях и мелкоте.
Но под утро счастливо-измученному мужику стукнула в голову трезвая мысль:
– Варь, слышь, Варя. Не одни же мы такие дошлые, что скотинку разведём и будем богатеть. Все захотят, все мясо на базар попрут, а когда его много, кто за него дурные деньги станет платить? Хоть за какую цену продать – и то рад будешь. Нет, надо сперва посмотреть, как другие, что выйдет…
До сонной Варьки не сразу дошла суть, она поняла лишь одно, что её Пётр пошёл на попятную, когда обо всём вроде бы договорились.
Итогом той памятной ночи стала лишь незапланированная ни тёщей, ни Варькой прибыль – в положенный срок она родила девочку. Девчушку назвали Татьяной.
Пётр ходил довольный, сияющий, как именинник, а за увеличение домашнего поголовья скота и не думал браться. Но крышу на доме на радостях перекрыл, заборчик поправил и ворота, даже краски у шабашников перехватил и выкрасил окна, и с тех пор они задорно и голубоглазо смотрят на пыльную деревенскую улицу.
Но Пётр ошибся. Сперва так и было, как он думал: поднялась базарная цена на мясное до четырёх рублей – стало его на рынке больше, очереди исчезли. Городские, говорят, ругались, ходили кругами, но – в конце концов – покупали. А потом будто кто-то невидимый порядок навёл: убрал лишнее; опять появились длинные хвосты очередей, цена поползла вверх и скоро поднялась до предельно разрешённой, до пяти рублей за килограмм – хоть за говядину, хоть за свинину.
Тёща оказалась права. Но долго ли так будет?
Пётр работал, как обычно, на ферме, времени на домашнее хозяйство у него оставалось в обрез, и он не расширял его: самим хватает с избытком – и ладно. Выжидал. Пётр, как всякий потомственный крестьянин, терпеть не мог скорых перемен, даже если они и сулили, на первый взгляд, несомненную выгоду. Крестьянское дело по сути своей неторопливое, что получишь от новой затеи, узнать можно не сразу, иногда через год, да и год на год не приходится. Вот и складываются характеры: семь раз примерь, а уж потом решайся. Если дело надёжное – никуда не денется и постепенно само себя окажет.
Но не только опасение, что дело может оказаться невыгодным, удерживало Петра. От мыслей, что денег можно заработать кучу, если захотеть, становилось как-то не по себе, неспокойно и муторно делалось на душе – будто не своё повезёшь на базар или своё, но чуток подпорченное…
Да и сроду не бывало так, чтобы у всех денег стало много – это же не навоз.
Словом, всякое беспокойство было не по душе Петру: если теперь хорошо, зачем желать лучшего – как бы не стало хуже! И он втайне надеялся, что со временем всё как-то образуется и ничего в налаженном своём хозяйстве менять ему не придётся. А пока он старался даже не думать о предстоящих переменах.
Но уже многие в деревне завели скотину, которую выращивали специально на продажу, забивали в любое время года и, на удивление Петру, сбывали легко и просто. Пётр чесал макушку: механика удачи ему никак не открывалась. Ясно, что с личного подворья мясного на рынок теперь везли больше, чем раньше, а очереди, как он знал, не уменьшались, скорее наоборот. Что у них там, в городе, аппетиты выросли или животы больше стали? Или плодятся быстрее, чем они тут успевают съестное заготавливать? Нет, думал себе Пётр, это в государственной торговле какой-то временный затык, в других городах, наверное, по-другому.
Арина Карповна ругалась на непутёвого зятя, отчего он упорствовал ещё больше.
Варвара подстрекала мужа неназойливо и хитро. Пользовалась тем, что он любил ребятню, особенно младшую, Таньшу, перед сном зудила ему:
– Нам что, нам с тобой теперь много не надо – старые, у тебя голова уж инеем покрывается, – и запускала пальцы в его всё ещё густую шевелюру. – Галка наша, ишь, гладкая становится, совсем девка. Груди поболее моих. Простой лифчик не надевает, давай ей, вишь ли, заграничный. Нюрке отец прислал французских бюстгальтеров, и наша туда же! Нюрка один уступила – четырнадцать рубликов! – я где ей ещё возьму? И полушалок за двадцать восемь я в магазине взяла, так ей не надо. В городе такие не в моде – носи, мол, сама.
Тогда у дочери было намерение учиться после школы дальше – на бухгалтера или, если не выйдет, на агронома.
– Тебе идёт, – хмурился Пётр, – носи, красивый.
– Ага, ладно, – соглашалась Варька, – ей, значит, надо шапку меховую. Из норки – дак мы не потянем, а какую тогда ей взять?
«Чего это не потянем? Не хуже других», – думал Пётр, но помалкивал: поймают на слове и придётся раскошеливаться; так и начнут доить потом, как с дойной коровы.
В другой раз Варвара заводила вроде новую пластинку, но на старый мотив:
– Петя наш, слышь, без троек кончил. Башковитый. Ты будто говорил, что после семилетки мотоцикл ему отдашь, если хорошо отучится?
– Ну… – не то подтвердил, не то спросил, к чему она клонит, Пётр.
– Да я ничего. Не рано ему?
– Думаешь, я не знаю, что без меня он на нём целыми днями гоняет? Права ему всё равно сейчас не дадут – малой ещё.
– И я думаю: уханькает мотоцикл, если ему полную волю дать.
– А на том и кататься станет.
– И по смородину не на чем будет съездить, – вздыхает Варвара.
Намёк о том, что неплохо бы завести машину, Пётр пропускал мимо ушей.
Но самая задушевная песня её была:
– Танюшке туфельки… Танюшке шубку… Танюшке музыку…
Одежонку своей любимице Пётр сам покупал с радостью, но при упоминании музыки вскинулся:
– Какую музыку?
– Будто школу музыкальную у нас открывать собираются, без пианины не научишься.
– Откроют, тогда и посмотрим, да и не доросла она ещё.
Лёжа на его плече, Варвара пускала, наконец, в ход главный свой аргумент в пользу расширения домашнего хозяйства – томно потягивалась и касалась невзначай гладким коленом. Но промашки, подобной той, когда родилась Танюшка, больше не допускала.
Сдался Пётр в позапрошлом году. Спрос на мясное на рынке не уменьшался, цены держались твёрдо, и он решился взять лишнего поросёнка. Вырос боров – зарезали, продали. Это уже были деньги, не какие-нибудь рубли, сотенные.
Тем же летом Пётр построил новый сарай. Овец всех сохранил, через год их стало девять, а ещё через год – шестнадцать. Телёнка от Майки, коровы, не стал сдавать, вырастил на мясо. Получил с рынка в прошлом году около двух тысяч, в этом намерен был сумму удвоить – вот и прикупил к тёлочке, что принесла Майка, ещё двух бычков; да свиньи…
Но выкормить такое количество животных лишь на сене да на картошке – дело сложное, непосильное, если не раздобыть комбикорм. Однако и тут тёща оказалась права: постановления всякие появились и распоряжения о том, чтобы продавать корма в личное хозяйство. Постановления были хорошие, только они выполнялись плохо. Не отважился бы Пётр иметь дело с такой оравой, если бы в том же позапрошлом году колхозники не насели на правление: даёшь подмогу!
Особенно старался дед Пакушев, известный больше под кличками Грамотей и Куркуль. Первую он получил ещё до войны, когда перебрался к ним в деревню из соседнего района; тогда он чем-то не пришёлся мужикам в своей деревне, так сильно, видать досадил, что выехал аж в другой район. На войну его не взяли из-за грыжи, по этой причине и работать тяжёлую работу он не мог; зато все лозунги, соответствующие данному моменту, знал наизусть – вот его в сорок втором и определили в председатели, командиром бабьего войска. Пётр сам не помнил, но от матери слышал, что Грамотей тянул председательскую лямку умело; но чем-то опять же был плох или казался нехорош, сразу же, как вернулись с фронта уцелевшие мужики, его «задвинули».
В деревне жизнь каждого известна обычно от рождения до смерти, если чью-нибудь тайну и не знает мир, то всё равно о ней догадывается. С Грамотеем было иначе: никто так и не уразумел, что он за человек; из председателей его турнули не по доброй воле, а вот объяснить толком не могли, за что.
К тому времени Пакушев уже получил своё второе прозвище – Куркуль. Привёз его из райцентра за изворотистый и прижимистый характер: как бы ни стращало начальство сверху, Пакушев умудрялся придержать в загашнике, в своём хозяйстве, и зерна к посевной, и животину к пахоте, и стожок где-нибудь в глухом дальнем логу, неведомый не только разным уполномоченным, но даже колхозникам. А когда есть сено в самую голодную, весеннюю, пору, тогда будет и пахота.
Уйдя с председательского поста, Пакушев и впрямь сделался куркулём. Хоть из колхоза не вышел, но и в поле почти не трудился, вырабатывал минимум трудодней – только и всего. Зато держал три коровы, свиней, овец, уток, платил налоги, ездил торговал – жил, по сути, единоличником. Другого бы на его месте прихлопнули, из колхоза, по крайней мере, исключили бы, но Куркуль и тут сумел как-то обойти острые углы. Так и жил до самых наших дней. С возрастом и пенсию получил; на пенсии и вовсе вздохнул свободно и развернулся, благо что время такое наступило: никто не прижимал и не удерживал. Личное стадо его насчитывало уже пятнадцать голов крупного скота, не считая прочих, и корм для скотины ему был нужен позарез – больше, чем кому-нибудь.
Право косить сено на лугу он добыл давно; рано поутру выйдет на участок между болотцем и кустарником, грыжу свою полотенцем к животу притянет и пойдёт помахивать косой, да так сноровисто и ловко, что и здоровому не угнаться. С комбикормами Куркулю было труднее. Раньше вообще такого понятия не было, чтобы из города в деревню корма везти, разве что жмых иногда перепадал, и то не всякому председателю. Теперь – другое дело. Конечно, всё привозное шло на фермы, но мужики решили поломать эту традицию.
– Вот, – потрясал Куркуль свёрнутой в трубку газетой, – это партейная линия, а ваши действия противоречат ей. Сельское хозяйство будет прочным, если оно будет стоять на двух ногах – на общественном стаде и на личном подворье. Вы эту вторую ногу подрубаете. Корм надо разделить по совести: одну часть – на колхозный двор, другую – для поддержания народа.
Вопрос касался многих, и потому заседание правления было открытым и шло бурно. Пётр слушал и удивлялся тому, что он, оказывается, отсталый элемент: вместо того, чтобы помогать государству мясом и салом, ленится и со своего двора кормит лишь свою семью.
Долго судили да рядили правленцы: давать корма или не давать и кому в первую очередь? Большинство было – за, никто серьёзно не возражал, но что-то всё-таки мешало остановиться, прекратить прения и решить вопрос положительно. Поглядывали на председателя, но он хмурился, смотрел в стол и слова не брал; решайте, мол, сами. У председателя во дворе было пусто, лишь несколько куриц бродит: председатель был из привезённых, жена – учительница, она, наверное, не знает, откуда у коровы молоко бежит; не хозяева они, конечно. Но Пётр знал и другие знали, что осенью председатель уплатил в контору за четыре телёнка и пристроил их, уже собственных, Мартыну, который ухаживал за молодняком. Председательские бычки росли и жирели на колхозных харчах. Вот он и помалкивал, ни одну сторону принять не мог, потому что его сразу бы обвинила другая.
Часть корма решено было выделить для личного хозяйства колхозников.
Когда в конце года стало ясно, что до летних пастбищ всё колхозное поголовье не дотянуть, правленцы нашли выход: решили сдать мясо сверх плана. Сдали. Прославились – вышли на второе место в районе; получили грамоту, и даже областная газета отметила, что дела в колхозе «Заря» при новом председателе пошли в гору.
Петра вместе с другими животноводами наградили за хорошую работу часами. Часы были все одинаковые, чтобы не обидно было, по двадцать девять рублей за штуку, но шли по-разному. У кого шли, у кого остановились. У Петра часы оказались с фокусом: шли, но стрелки у них почему-то не переставлялись, как поставил в первый раз – так и всё. А убегали за сутки почти на минуту, через несколько месяцев время по ним было не узнать. Можно было исхитриться: дождаться, когда часы станут, а потом подкараулить момент и завести их – в тот час и минуту, которые показывают стрелки, но терпения на такое дело у Петра не хватало. Некоторые мужики возили свою браковку в город, в гарантию сдавали, Пётр не стал связываться, отдал часы сыну Петьке, что хочет, то пусть с ними и делает.
На часовщиков у Петра обиды не было. Знать там, на заводе, тоже в конце года каким-то образом хотели отличиться по части перевыполнения плана и получения премий, а дело тонкое, сложное – не навоз таскать – могло что-то и не так выйти. Да и не подарок важен, важна честь, которую оказали награждением. Раньше хорошую работу отмечали редко и не так щедро: давали три-четыре грамоты на весь колхоз; первые свои две Пётр поместил в рамки и повесил на стену.
Всё же поначалу он был доволен: скотины на ферме стало меньше – работы поубавилось. За многие годы впервые, считай, удалось передохнуть и оглядеться. Но были и сомнения: как же на следующий год план выполнять? Поголовье резко сократилось, за лето не восстановить. Сегодня хвалят, а потом ругать начнут или как?
Но план следующего года тоже сократился. Потому что, объяснил Мартын Петру, объективные обстоятельства: нехватка кормов. А раз нехватка, то сперва надо кормовую базу укрепить, а уж потом наваливать план.
Прошлой осенью для личного подворья корма выделили уже без споров. И первый завоз комбикорма весь разделили по дворам. Второго почему-то не случилось, видно, действительно с базой дело обстояло неважно. И фуражного зерна на ферму поступило мало. Урожай оказался ниже обычного, план по зерну сдали, колхозу – что осталось. Но и то, что было, учитывалось плохо, вернее, совсем никак не учитывалось. Выпишет себе колхозник, скажем, тонну зерна, заплатит, а сколько раз потом по тонне с поля или с тока увезёт, никому дела нет: вези – была бы квитанция в кармане.
Петру пришлось туго. Какой может быть откорм на одном сене и силосе, если их к тому же не хватает? Никакого привеса, радоваться надо, что пока не дохнут.
Как и годом раньше, сдали в декабре сверхплановое мясо, опять в чести.
Пётр больше не смог уснуть, смотрел на светлеющее окно, на душе кошки скребли: в феврале и сено, и силос кончились; резали и запаривали солому, но это лишь оттягивало гибель скота, приближался падёж. Председатель почти каждый день мотается на машине в райцентр, но сдвигов пока нет; у соседей занять кормов тоже не удалось – сами бедствовали. Вот и неспокойно на душе: хоть и не своя скотинка голодует, колхозная, но и не совсем чужая, а потому – жалко.
Вспомнилось Петру. Сидели как-то раз прошлым летом на солнышке, неподалёку от ручья, обедали. Так называется, что обедали. На самом деле обмывали машину, которой обзавёлся Мартын. Председателю бычков-то он выкормил не зря: списанный колхозный уазик продали ему. Мартын раздобыл новый двигатель, в мастерской в один день поменяли старый движок на новый, подшаманили ходовую, и – пожалуйста: машина – шик, не надо «Волги». По этому случаю Мартын купил пол-ящика водки, зарулил домой, прихватил сала и прочей снеди и пригласил своих благодетелей на бережок – очень подходящее место для этого дела: водичка рядом, и близко от деревни, и не на виду, за сосняком.
Председателя здесь не было, зато без Петра не обошлось, хоть к ремонту машины он отношения не имел; Мартын пригласил, по-соседски.
Один человек оказался в компании без приглашения. В самый разгар обеда, когда уже обсудили все достоинства и преимущества уазика над прочими легковушками, особенно в деревенской жизни, и перешли к насущным проблемам дня, а главнейшая проблема, как делать деньгу и кто лучше всех это умеет, – в этот момент объявился Куркуль.
Пётр удивился. Куркуль не был пристрастен к выпивке, деньги на спиртное почти не тратил, покупал иногда, но не ради гульбы, а для дела, когда с нужным человеком хорошо потолковать надо было. Раньше на гулянку его заманить не удавалось, никто, правда, и не старался, теперь же, выходит, редкая выпивка заканчивалась без Куркуля: то ли на дармовщинку нюх у него развился особый, то ли в весёлом кругу свои вопросы решать ему сподручней – Бог знает.
Куркуль при ходьбе слегка приволакивал левую ногу – носком обувки чиркал по земле, но ходил быстро, и в летнюю пору на разбитой дороге за ним игривой змейкой клубилась пыль. Вот он припылил, пристроился на травке, выпил раз, послушал, что говорят. Улучил минуту, захватил вожжи разговора в свои руки и незаметно стал править.
– Вот слушаю я вас и диву даюсь. Ну, купил по дешёвке Мартын машинёшку хорошую, спору нет. У тебя, Ваньша, тоже машина, и у тебя, Захарыч. У Петра только пока нет, он мужик вдумчивый и не торопится. Но тоже, однако, присматривается. Стало быть, зашуршало и у него. А откуль деньга? Я спрашиваю.
– Не обижай, дядя Семён. Будто сам не знаешь: наши рубли честные, заработанные!
– Я и говорю: правильные деньги. Да только по вашим трудам совсем никудышные.
– Эк, загнул!
Подвыпившие мужики не заметили подначки, загалдели, кто удивлённо, кто с обидой. Мартын подал голос:
– Не знаешь, что говоришь, дядя Семён. Я за последние пять лет, может, больше закалымил, чем за всю прошлую жизнь!
– Я, значит, объясню, – прищурился глазом Куркуль. – Сколько раз ты за год на базар съездил?
– Это моё дело.
– Ясно, что твоё. А всё же?
– Раз шесть-восемь, сразу не вспомню.
– Пущай шесть. Во сколько тебе дорога обошлась?
– Я считал, что ли?
– Во! Не считал. Я так полагаю, что не меньше четвертной одна поездка обходится. Умножь на шесть, и выйдет больше, чем твоя месячная зарплата.
– Чихал я на плату!
– Ага! Он тоже чихал, и он. Если подсчитать вас вместе, почти тысчонку прочихали.
Мартын озадачился: тысяча – это деньги.
– Ещё по всей деревне возьми, – обескураженно сказал он, – так пальцев не хватит тыщи загибать.
– И то правда, чего не взять? – Куркуль подмигнул Петру, засмеялся, довольный собой, взял стакан, хлопнул, задохнулся; переведя дух, сунул в рот, полный зубов, розовый ломтик сала. – Кто её, заразу такую, выдумал, а?
«Ох, плут! – думал Пётр, глядя на старика. – Неспроста крутит, а что затеял – сразу не сообразишь».
– Давай выкладывай, что надумал?
Куркуль хмыкнул:
– Не ясно? Прозываетесь колхозниками, а живёте всяк сам по себе.
– А ты бы нас в казарму хотел? – Плотников, заведующий фермой, был уже хорош. – Мне твоя старуха не подходит, и ты моей Маньке на дух не нужен!
– Я-то – да, – глазки Куркуля сузились, – а от Мартына она, стало быть, не откажется.
– Но, старый пёс! Я твою бороду…
Он вскочил на ноги, качнулся и шагнул прямо в центр газеты, на которой лежала снедь. Его поймали за штаны с разных сторон, дёрнули, повалили.
– Сдурел, холера!
Куркуль – видно было – струхнул, и не столько из-за того, что Плотников запросто мог исполнить угрозу, а скорее из-за того, что задуманное могло так глупо провалиться.
– Ладно, Ваньша, – миролюбиво сказал он, – ты пошутил, и я пошутил. Я вот чего предлагаю: давайте жить артельно, чтобы не всяк сам по себе, а вместе. Будем, например, отправлять мясо враз на одной машине или на двух, скажем: двое поедут и всё продадут.
– Не пойдёт! – возмутился Плотников. – У нас свои колёса есть, а у тебя что? Стадо у него, как ферма, – вот артель! Вози ему мясо и продавай. Выкуси!
– На легковых возить – так конечно: выгоды не будет – то на то и выйдет, – кротко пояснил свою мысль Куркуль. – На грузовике надо. Так я говорю, Захарыч?
Пётр не мог понять: уж сколько лет Куркуль ездил в город и всегда находил оказию, а тут вдруг вздумал подмогу просить. С чего бы это?
Завгар отозвался не сразу. Он ещё не вполне насладился похвалами в адрес восстановленной машины и переживал, что разговор ушёл в сторону от приятной темы. Но заискивающе-уважительный тон Куркуля сулил новые перспективы оказаться в центре внимания – Захарыч сосредоточился.
– Так, – с достоинством спросил он, – что предлагаете?
– Перед праздниками, говорю, хорошо бы отправлять в город большую машину. Помочь надо народу. В «Маяке», к примеру, даже автобус дают. Трудно это? Или с председателем только можно решить вопрос?
Захарыч вознамерился было покуражиться, помолчать многозначительно, подумать, но упоминание о председателе подстегнуло его.
– Организуем такую отправку, – сказал он с важностью, – с председателем я сам потолкую.
– Обмоем, – заблажил Плотников. – Это дело!
– Подождите, – Куркуль обвёл взглядом компанию, – есть ещё предложение: коли уж у нас складывается артель, то давайте все вопросы совместно решать.
– Какие такие вопросы?
– Ну, к примеру, взять сенокос. Каждый сам по себе для скотинёшки сено косит – пока копну собьёшь! Сколь трудов, а результат? А ежли нам с вами свой луг заиметь да по нему не косой, а техникой ударить – красота! Как, Захарыч, можно поспособствовать?
– Так это… – завгар озадаченно посмотрел на ушлого старика, замялся: в его распоряжении были только автомашины.
– Нас тут восемь, – гнул свою линию Куркуль, – можно подключить к артели ещё два-три нужных человека. Председателя, потом бухгалтера…
– Сдурел старый, – перебил Куркуля окончательно окосевший Плотников, – председатель над собою начальствовать не даст! З-заикнись – он тебе мозги б-быстро вправит.
– Ему не обязательно знать. Мы ему пособляем, он – нам.
Куркуль, видно, держал в мыслях Мартына, когда говорил так.
Пётр сидел хмурый и недовольный.
– Ты чего? – буравя глазом, посунулся к нему Куркуль. – Не рад?
– Сомневаюсь, – нехотя отозвался Пётр, – а ну как в магазинах мясо появится и цена упадёт, что тогда?
Честно признаться в том, что пакушевские затеи ему не по душе, Пётр почему-то не посмел.
– Дурачок, – ласково засмеялся хитрый дед. – Вот у тебя – левая, вот – правая; вожжи-то в твоих руках, в какую сторону потянешь, в ту и покатится твоя телега. Понял?
Неуютно стало Петру от такой откровенности, захотелось выматериться и двинуть кулаком в наглую морду. Хмель все же одолевал и его.
Куркуль опередил:
– Упаси Боже! Не про тебя сказываю. Это я к примеру, чтобы понятней было. Работаешь – слава Господу! Всем бы так. Но я-то знаю: пока какой продукт на рынке вдвое-втрое дороже государственного, до тех пор его в магазине в достатке не будет.
– Это почему?
– А вот по причине этих самых вожжей. Да ты спроси у Захарыча, он скажет.
– У-о? – завгар уже лыка не вязал.
Куркуль придвинулся ближе к Петру.
– Кабы мог, он бы тебе объяснил. Я скажу тебе один пример, ты потом у него переспроси, ежли вру – плюнь мне в бороду. Они там, в городе, тоже ущлые. Про кооперативные магазины слыхал? Во – така же артель, как наша с тобой. Мы не хуже. Мы работаем и своё торгуем. Даём добавку к общественному куску. А те что производят? Заготовляют продукт у колхозника? Видал ты хоть одного такого заготовителя? Ты ему прямо на рынок привези, он у тебя заготовит. Или зайди в их магазин – колбасой торгуют. Где взято? Доподлинно знаю случай – спросишь у Захарыча – на мясокомбинате из государственного мяса кооперативную колбасу изготовили! И продают по восемь да по десять – соображаешь?
Слыхал Пётр, что кого-то судили за махинации, ну и что?
«Чего ему от меня надо?» – у Петра было такое ощущение, что Куркуль вцепился в него мёртвой хваткой и тащит за собой, непонятно куда и зачем.
Пётр отодвинулся, поднялся на ноги, спустился к ручью, зачерпнул ладонями холодной воды, попил, плеснул в лицо; стоял самый горячий час дня. В разомлевшем воздухе неподвижно замерли и насекомые, и ароматы трав и цветов, и тихое журчание прозрачных струй; прохлада ручья показалась Петру самой большой благодатью, какая только может быть на земле.
Когда Пётр вернулся на пригорок, Куркуль уже исчез из компании – так же неожиданно, как и появился. Посеял в душе смуту и ушёл.
После понял Пётр, что была у Куркуля забота, самая главная, о которой он в в тот раз умолчал. И зерно, и комбикорм – дорогое удовольствие, когда его надо много. Приворовывать, как это делал Мартын, Куркулю было трудно: у Мартына и друзья, и техника под рукой, и сыновья в помощниках, когда надо – и нагрузят, и отвезут; такую же дешёвую кормушку своему скоту мечтал наладить дед. Он, подобно председателю, хотел бы пристроить своих рогатых в колхозное стадо: тут тебе и уход, и харч. Вот он и щупал всех, искал подходы.
Ещё вспомнилось Петру. Осенью Мартын договорился о подмене на работе и умотал на своём уазике вверх по речке Гремучей. В верховьях её стояли богатые кедрачи. С тех пор, как в колхозе лошадей извели – те одры, что остались, не в счёт, – там никто орех не заготовлял: на себе тащить – далеко, на машине – не пробраться. Горы и тайга вековая делали кедрач недоступным.
Мартын хорошо знал те места с детских лет и решил рискнуть. Придумал специальный кожух для защиты вентилятора от воды, раздобыл лебёдку и приспособил её к двигателю и пошёл на своём вездеходе прямо по руслу. Риск был велик: если бы начались сильные дожди, не помогли бы ни кожух, ни лебёдка – завертело бы машину, как банку, унесло и разбило бы, потому что местами Гремучая билась в теснинах меж отвесных скал. В поход Мартын взял обоих сыновей. Парни здоровые – в отца, и такие же, как он, отчаянные.
Замысел удался на славу. Заготовили ореха столько, что едва вытащили тремя рейсами. И прямиком – в город. Там Мартын загодя нашёл старушку-скупщицу, продал ей всё оптом, потом ходил посмеивался:
– Кто смел, тот два съел!
Мартын, в отличие от Петра, который всю свою сознательную жизнь, кроме службы в армии, провёл на ферме, подолгу на одном месте не задерживался. И на Север по вербовке ездил по молодости лет, и в городе на профсоюзной работе потёрся, и на стройке шоферил, и на комбайне в урожайные годы сидел – искал, где лучше.
– Когда деньги есть, везде хорошо, – делился он с Петром нажитым опытом, – денег нет – всюду плохо.
В скотники он подался в тот год, когда цена на мясное подскочила с трёх до пяти рублей, – почуял выгоду.
Несмотря на разные характеры и различные виды на жизнь, у Мартына с Петром была взаимная привязанность; может, по воспоминаниям детства, когда на речке вместе рыбу удили или зимой с берега на лыжах катались, а может, по несходству характеров их тянуло друг к другу.
Может быть, притягивало Петра к Мартыну то, что сам он после службы в армии намеревался куда-нибудь податься, да так нигде и не побывал. Служил Пётр на запасном командном пункте, кругом тайга на сотни вёрст – тоска! Службой им не докучали, работы было немного; одна радость: разговоры о том, кто где бывал и куда кто поедет потом.
Друзья звали с собой. Один расхваливал городскую жизнь: работу на заводе, благоустроенные квартиры, хождение в театр и кино с пивом в буфете, танцы и, главное, девушек, с которыми обещал познакомить. Другой говорил, что нет ничего лучше работы в тайге, в экспедиции; вернёшься после летнего сезона домой, получишь кучу денег и – «кум королю, сват министру» – все радости жизни тебе доступны. Третий утверждал, что ехать надо с ним во Владивосток, что нет ничего прекрасней моря и кораблей на рейде, что настоящий мужчина должен испытать себя в бурю и шторм в солёной морской работе. Рыба, путина, ром с Ямайки, снасти – слова эти волновали кровь и кружили голову.
Но прежде чем податься куда-нибудь в поисках радостей жизни, Пётр решил навестить свою деревню – повидать сельчан, посоветоваться с матерью, а там уж и видно будет, в какой стороне искать своё счастье. Только советоваться не пришлось: в первый же день попала на глаза ему Варька. Он сперва её не узнал: когда уходил на службу, она была ещё пигалицей – маленькой, невзрачной, худой, как щепка, замарашкой. И вдруг – яблочко наливное, ситцевая кофточка только что не лопается на груди, на румяных щеках ямочки, а из-под длинных, опущенных ресниц – зазывно ждущий взгляд; и так она доверчиво пошла к нему в руки, что Пётр враз забыл и про город, и про тайгу, и про корабли. Варька – его корабль и море, и шторм; театр и кино; таёжный дух и ром с Ямайки. Пётр бросил якорь у Варькиных ног, и уже никакие ветры и ураганы не могли сорвать его, заставить покинуть эту гавань.
Мартын свои устремления и планы обогащения не скрывал от соседа, выкладывал откровенно, как есть; Пётр с ним не спорил – не одобрял, и не осуждал эти стремления, и не примерял их к себе; ему вся Мартынова жизнь – и работа, и гульба – была вроде телевизионного кино: можно смотреть, слушать, и только. Ни ты в киношную жизнь влезть не можешь, ни она в твою не вмешивается.
Но, оказалось, до поры. Какой-то червячок в душе завёлся: точил себе неслышно, потихонечку, точил, пока устой не надломился; однажды, вскоре после ореховой удачи Мартына, Пётр сказал себе: «А я что – лыком шит или у Бога телёнка съел? Чем хуже мои Галька с Петькой? Мартын сыновьям решил на свадьбы по машине купить, а я не могу Галинке на шубу дать или Танюшке в музыке откажу? Может, боюсь, что хребет треснет или пупок развяжется? Врёшь! Пятинская жила крепкая, выдюжит…»
Можно было поспать ещё полчаса, но сон не шёл. Думалось. Как же так? После войны почти ничего в колхозном хозяйстве не оставалось – лошадей в обрез, трактора и комбайны на износе, мужиков мало, половина из них инвалиды, а колхоз укреплялся с каждым годом. Скот плодился, строили фермы, удобрялись поля… Бабы рожали на радостях, даже вдовушки беременели – народу в деревне прибавлялось с каждым годом. И всего на всех хватало. А теперь что случилось? Нехватка кругом, скотину кормить нечем.
Будто невидимая рука правит, влево или вправо – Петру не понять, только видит он, что вожжи в той руке тянут воз земледельца в болото, в трясину, из которой выбраться будет трудно. Раньше, до войны, говорят, всё сваливали на врагов народа. А теперь какие враги? Или всё же… Пётр гонит прочь крамольную мысль.
Светало.
Пётр встал с кровати, сдёрнул ватные штаны с печи, влез в приятное тёплое нутро их, сунул босые ноги в мокроступы, валенки с наклеенными на них галошами, натянул ватник, нахлобучил шапку и вышел в сени. Зачерпнул ковшиком из бачка льдистой воды, попил. Заломило зубы, но хорошо! Сразу прочистило дыхало; пополоскал во рту, вышел на крыльцо, выплюнул. Порядок. Хоть обратно к Варьке иди. Вдохнул полной грудью утренний воздух, бодрящий и свежий, как колодезная вода. Ещё бы закурить.
Поросята в стайке, зачуяв хозяина, сперва притихли, потом завизжали ещё пронзительнее. Пётр сошёл с крыльца на затвердевшую за ночь землю, открыл дверь в сарай – на него пахнуло теплом и крепкой густой смесью навозных запахов. Подошёл к корове, поверх загородки почесал ей за ухом, она тяжело вздохнула, обдав его парным теплом, вытянула шею – почеши, мол, здесь.
– Скоро у тебя? – Пётр положил ладонь на её крутой бок. – Хорошо бы двух, а, Майка?
– С тобой что делать, невеста? – обратился к тёлке. – К жениху рано, на мясо – жалко.
– Чтоб вас разорвало! – любовно ругнул поросят; отодвинул доску – они, словно три маленькие ракеты, шуранули из сарая на улицу: дробный перестук копыт едва успевал за ними; живыми восторженными торпедами разлетелись в разные стороны.
Боров не торопился подниматься в своём загоне, сперва похрюкивал Петру лёжа, потом повозился и с трудом встал на ноги.
Бычки забеспокоились, стали тыкать тупыми мордами в пустые ясли.
– Оголодали, дармоеды?
Топотили в своём углу овцы; переговаривались гуси, сообщая друг другу обычную новость: наступило утро, пришёл хозяин.
Пётр выкидал навоз, под ноги животным набросал соломы. Из стожка за сараем принёс четыре навильника сена – бычкам, тёлке и корове, овцам.
Из хаты припёр чугун с мешаниной – варёная картошка с очистками была истолчена с добавлением комбикорма и отрубей – отделил птицам и поросятам, остальное вывалил в корыто борову. Тот пристроился поудобнее, похрюкал, подняв рыло, наверное, благодарил, поворошил варево пятаком и, наконец, зачавкал.
В сенях Пётр взял два ведра и пошёл за водой.
У калитки остановился, обернулся в ту сторону, где горела заря. Розовый цвет неба у горизонта уже сменился на золотистый, и это золотое светилось и переливалось, плавилось и дрожало в трепетном ожидании чуда – солнце подступило к самой крайней черте, отделяющей ночь от дня, и вот-вот должно было торжественно и неотвратимо явить миру первый луч и вступить в свои права.
Сколько раз наблюдал Пётр этот царский выход, столько раз он приводил его в изумление и восторг: вот оно – простое и понятное сердцу – утро, солнце, тепло, и непостижимо вечное; неужели так было до тебя и до всех тех, кто жил до тебя, и будет после всех, кто родится и умрёт вслед за тобой?
Краешек диска в первое мгновение показался неярким, но спустя миг брызнул ослепительными лучами в лицо – вот уже золотая капля растёт, растёт и движется по земле.
Пётр вышел из ворот – колодец был на противоположной стороне улицы, – прошёл по гнущемуся льду через придорожную канаву, задержался на дороге. От мартовского солнца, автомобильных колёс и сотен ног снег на дороге растаял, вода ручьями сбежала в канавы, отстоялась там, покрылась за ночь хрустально-прозрачным льдом. У изгородей и на огородах снег ещё уцелел, пробуравленный косыми солнечными лучами до самой земли, похож был на огромную тёрку. И ноздреватый снег, и гладкий лёд были в резком контрасте с чёрной комковатой дорогой; дорога притягивала глаз своей весенней неухоженностью и, овладев вниманием, тянула взгляд за собой – сквозь длинную и кривую деревенскую улицу.
Деревня начинала новый день. Над крышами домов кое-где уже поднимались дымки затопленных печей, то и дело слышались: скрип отворяемой двери, гоготанье разбуженных гусей, топот торопливых ног по гулкой земле, кашель задохнувшегося утренней свежестью человека и ещё много разных стуков и шорохов – прозрачный воздух, настывший за ночь, радостно отзывался на любой звук, усиливал его, словно колокол разносил во всю ширь, и было не понять, какой из них произошёл рядом, а какой – вдалеке. Звуки не соединялись в шум, потому что рождались последовательно, каждый сам по себе; Пётр слышал их и привычно не замечал, воспринимал нераздельно с восходом и тишиной.
Поросёнок выскочил из соседнего двора, промчался, довольно похрюкивая на ходу, вдоль канавы, вдруг резко повернул и пересёк её, острыми копытцами пробил лёд рядом с мостком, в том месте, где только что прошёл Пётр, на дороге заложил крутой вираж, проскочил по доскам и, не останавливаясь, пулей влетел в дыру в изгороди и скрылся.
Пётр засмеялся. Утренняя свежесть вливалась в него упругой силой.
– Погоди, Мартын, – вслух задорно подумал он.
Остановился у колодца, поставил нещадно скрипевшие вёдра на землю, запустил пятерню под шапку, взъерошил и без того лохматые волосы. Галина недавно приезжала на каникулы, учится на счетовода, просила денег на путёвку. «Вот возьму да отвалю – пусть едет на Олимпиаду! Москву посмотрит, культурных людей послушает, себя покажет. А?»
Нюркин отец в письме обещал достать путёвки, если, конечно, денег не жалко. Мартын бы на это дело денег не дал. Не-ет, не дал бы. Слабо! Пётр представил, как сосед, наклонив крупную полысевшую голову, хмурит лоб и говорит сыновьям, презрительно оттопырив губу:
– Дурь всё это, ваша Олимпиада, выбросьте из башки. Работать надо.
Неожиданно обнаружив хоть в чём-то превосходство над своим удачливым соседом, Пётр развеселился; и совсем уж озорная мысль пришла ему в голову: в дальних ли краях, в чужих ли подушках растерял Мартын свою шевелюру, но теперь её ни за какие деньги не восстановить!
– Скрип-скрып, – отозвался ворот на усилия Петра, – скрип-скрып.
Скрип возносился в небо, будоража синь. Сколько раз думал, что надо смазать ворот, да всё как-то несподручно. Интересно, Антохе Колодяжному, чей дом стоит рядом, неуж не надоел этот скрип? Вышел бы раз с квачом, мазнул – и делу конец. Лодырь! Дрыхнет, конечно; последнюю курицу у себя ещё осенью зарубил.
Ведро с водой, ударившись о край сруба, плеснуло серебристым языком под ноги, тонкая струйка устремилась вверх, забыв о земном притяжении, крупная холодная капля ударила в лицо, прогнала остатки сна. Пустое ведро бросил вниз, цепь, погромыхивая, заструилась за ним.
– Га-га! Да-да!
Сзади, на дороге, вдруг шумно заспорили, загалдели гуси. Это гусаки, главы двух важных семей, сойдясь, попробовали потянуть друг друга за прилизанные чубы; гусыни сопровождали эти попытки громкой перебранкой.
Пётр взял вёдра и, стараясь не расплескать, плавно понёс их, вышел на дорогу. Гусаки впереди него ещё раз попытались уцепиться в загривки друг другу, но опять неудачно. Потоптались немного да и отступили с миром каждый к своему лагерю, приговаривая с достоинством:
– Га-га-га, го-го-го!
Но не тут-то было! Гусыни зашумели громко и недовольно:
– Да-да, да-да!
Делать нечего, надо биться – положение обязывает! Издав воинственные кличи, гусаки решительно двинулись навстречу друг другу.
В окнах домов показались встревоженные лица: что за шум, грабят, что ли, кого?
– А-а… Весна.
Теперь бойцы сошлись по-настоящему: одному из них удалось ухватить клювом супротивника за голову, он гнул её вниз, сам поднимался на лапах и бил крылом. Р-раз! Р-раз! Громко хлопали крылья под неистовый галдёж, ещё и ещё; стремясь сильнее жахнуть жёстким крылом по незадачливой голове, вдруг сорвался. И уже своя голова попала в оборот. Он пытается вырвать её, но захват прочен. Пытается достать врага крылом, но тот теперь сверху, и крыло лишь бесполезно бьёт по воздуху. Изогнув в напряжении шею, неудачник выворачивает голову в другую сторону, но и там встречает её нещадно хлещущее крыло.
Пётр вылил воду в кадку, снова пошёл к колодцу. На улице всё тот же гвалт и та же война. Пытаясь освободить голову, гусак пятился и тащил на себе взъярённого противника; оба свалились в канаву, на лёд, здесь нападающий иногда оскользается, падает, но головы не отпускает, поднимается, виснет всей тяжестью на шее, прижимает голову ко льду и бьёт, и бьёт её, изловчаясь доставать враз двумя крылами.
Пётр остановился и с удивлением смотрел, как дерётся обычно мирная птица. Весна требовала от гусаков утверждения авторитета в своём гусином обществе, и они старались.
Лёд под ними слегка прогнулся. Из пробитых поросячьими копытцами дыр поползла, чуть вздрагивая, вода. Крылья чаще хлещут не по голове, а по льду, и тогда раздаётся жёсткий сухой звук, как от удара палкой, кажется, что трещит даже лёд. Какое грозное оружие – крылья! Вода подобралась к драчунам – крылья мокнут, но и студёная вода не охлаждает пыла боя. От ударов о лёд на крутом изгибе крыла обнажилась кожа, покраснела, налилась кровью, но озверевшая птица не замечает боли, хлещет в упоении по чём попадя, хлещет.
Наконец гусаки устали. Побитый освободил голову, потоптался на месте нерешительно, что-то приговаривая негромко, потом, не имея сил и желания продолжать бой, отправился к поджидавшим его подругам – изрядно уставшим от волнения и криков, недовольно гогочущим гусыням.
Победитель же издал громкий торжествующий клич и, оскользаясь на льду ослабевшими лапами, двинулся к своему шумливому лагерю. Оттого, что намок, он выглядел теперь меньше, чем недавний его недруг, измочаленные о лёд крылья отвисли и выглядели жалко – победа даётся с большим трудом, чем поражение, но высоко поднятую голову он нёс с достоинством, как и подобает победителю.
Войдя в избу, Пётр смахнул с головы шапку, стащил ватник, посмотрел в сторону печи: там с вечера парились щи – на завтрак. Надо есть, пора на ферму. Посмотрел на Варвару: воскресенье – ей можно спать. Ему вдруг стало жалко себя: сколько лет работает – ни разу не болел, ни дня не пропустил, даже ни разу не опоздал; уж не смеются ли над ним люди?
И Пётр решил не торопиться: если до сих пор скотинка не передохла, то проживёт без соломы ещё час. Он стряхнул с себя валенки, опасливо взглянул на дверь в горницу, на цыпочках прошёл к кровати, припал губами к горячему Варькиному плечу.