2 декабря 1804 года, Париж, Франция
В комнате было двое — пожилой человек в инвалидной коляске, которого звали Грендаль и молодой человек в полевой форме пехотинца по фамилии Вернье.
Сама комната располагалась в полуподвале мрачного дома на улице Роз, в одном из самых бедных кварталов столицы.
Молодой человек стоял у окна и смотрел сквозь мутное стекло на улицу. Из полуподвала были видны только проходящие мимо окна ноги. Ног было много, и все они, и мужские и женские, были обуты в жалкую обувь — деревянные сабо, а иногда даже просто в какую-то грязную ветошь, которую обмотали вокруг ноги и закрепили обрезками кожи. И все эти плохо обутые ноги сейчас двигались в одну сторону.
— Корсиканец коронуется, — сказал Вернье. — В соборе Парижской Богоматери. После коронации будет раздача подарков — вот все и спешат. Чтобы занять места получше. Вдруг подарков не хватит на всех.
Вернье еще юношей был замешан в заговор Бабёфа-Буонарроти, но именно юный возраст спас его и от эшафота и от Шербурской крепости на острове Пеле. Впрочем, как выяснилось позже, урок не пошел ему впрок.
Сидящий в инвалидном кресле ничего не сказал, только закашлял.
Десять лет назад, во время налета золотой молодежи на якобинский клуб, его жестоко избили, а потом вышвырнули с третьего этажа на мостовую и решили, что он умер. Но он, хотя и с переломанным позвоночником, выжил. Добрые люди выходили его и пристроили к одной вдове патриота, которая сдавала ему маленькую комнату в подвале за несколько су в месяц, которые собирали для него те, кто помнил Республику и хранил ей верность даже сейчас.
— Гражданин Грендаль, — обратился к нему Вернье, — А хочешь, я отвезу тебя посмотреть на этот спектакль? У меня увольнение до вечера, время есть. Мне не трудно.
Инвалид поморщился.
— Двести тысяч мужчин и женщин отдали жизни, чтобы таких спектаклей не было больше никогда во Франции, — сказал он. — Не нужно, гражданин Вернье. Я буду видеть их разгневанные лица, смотрящие с неба.
Молодой человек отошел от окна, сел за стол.
— И куда вас пошлют? — спросил его мужчина в инвалидной коляске.
— Не знаю. Наверное, в Италию. Может в Голландию. Корсиканец не из тех, кто останавливается.
— Да, — кивнул головой Грендаль. — Я знал его еще тогда, когда он был мелким офицеришкой при Огюстене Робеспьере, брате Неподкупного.
— Революция опять родила своего могильщика, — с горечью сказал Вернье. — Вот и все. И за это столько патриотов отдали свои жизни?
Грендаль подъехал к нему.
— Не смей, гражданин! — сказал он хрипло. — Мы зажгли огонь, который уже никогда не погаснет. Марат, за два дня до гибели, собрал у себя дома совещание руководителей санкюлотских секций Коммуны, сам я там был от секции Рено, и сказал…
Он закашлял, ужасно тяжело, с надрывом.
— Он сказал: «Да, все эти адвокаты, нотариусы, журналисты, буржуа — они помогли выгнать короля, дворян и епископов — но дальше наши дороги разойдутся. Революция не заканчивается Республикой, Революция должна изменить весь порядок вещей, при котором одни работают на других. И, быть может, борьба против тех, с кем мы сейчас союзники, будет страшнее борьбы против австрийцев, пруссаков и эмигрантов». Он очень много думал об этом в свои последние дни — пока эта дворянская сучка не зарезала его.
Он замолчал. На его глазах выступили слезы.
— Я стал сентиментальным, Вернье, — сказал он, вытирая носовым платком глаза. — Я ведь с ними разговариваю каждую ночь, со всеми… С Антуаном, с Луи, с Жак-Рене, с Жоржем, с Жан-Полем, с самим Неподкупным…
Он помолчал.
— Если бы эти молодчики не изуродовали меня, меня бы тоже казнили — как террориста. Вместе с другими. После Термидора меня отозвали с Юга и должны были судить, но толпа сынков откупщиков напала на тюрьму — и меня просто потеряли, сочтя убитым. Патриоты спрятали меня — и вот я доживаю свои дни в этом подвале. Лучше бы я или погиб тогда на мостовой, или был казнен.
Он снова замолчал. Потом, по своему обыкновению, резко сменил тему.
— А знаешь, ведь это кресло — это кресло самого Кутона.
Вернье с любопытством посмотрел на кресло. Грендаль перехватил его взгляд.
— Нет, не то знаменитое механическое кресло, а то, которое у него было до того. Когда имущество Кутона после казни пошло с молотка, это кресло выкинули за ненадобностью в силу его плохого состояния, но один столяр из секции Ситэ отремонтировал его для меня. Так что я сижу в инвалидной коляске великого террориста, члена Комитета общественного спасения и проконсула Лиона.
Он снова о чем-то задумался.
— Но, гражданин Вернье, давай вернемся к нашим делам.
Он достал из стола какой-то сверток.
— У тебя есть, где спрятать бумаги и еще там кое-какие ценные вещи? Мне уже недолго осталось… Не спорь, мне лучше знать… Или ты живешь в казарме?
— Есть одна женщина в Париже, цветочница, — молодой человек немного смутился.
Грендаль кивнул.
— Хорошо. Оставь у нее. Только распорядись, чтобы это не пропало на случай, если тебя самого убьют в одном из походов этого воинственного корсиканца. А их, походов, будет много — и французов там ляжет немало. Пока он не сломает голову — а он ее сломает, обязательно сломает. Британский бульдог упрям, а если он еще стравит галльского петуха с русским медведем, то императору — он произнес это слово с крайним отвращением, — не устоять. Здесь кое-какие бумаги, которым не нужно пропасть. Хорошо бы, если бы их почитал кто-нибудь толковый, идеи ведь иногда сильнее, чем пушки. Мне уже не успеть, но мне кажется, я очень близко к открытию чего-то важного. Того, что движет всю историю человечества. Быть может, какой-нибудь немец сможет доработать или сформулировать — там, в Германии, есть очень, очень умные люди. Мне писали про одного, приват-доцента Йенского университета, по фамилии Гегель. Возможно, он бы понял…
И инвалид снова закашлял, теперь уже долго и без остановки. Встревоженный Вернье поспешил в соседнюю комнату делать компресс.
21 июня 1815 года, Париж, Франция
Темнело. Император и все время редеющий отряд его спутников приблизились к дворцу Тюильри, как вдруг из тени деревьев, стоящих вдоль дорожки около арки, прямо перед ним и его свитой, выступили три человека. Они были без оружия, поэтому император убрал руку со шпаги, но его сопровождающие образовали вокруг него полукольцо. И не даром — вид у вышедших из тени был совершенно разбойничий: один, судя по форме пехотинца, дезертир с ужасным шрамом на лице, двое других — оборванцы самого жалкого вида, но с лицами дерзкими и опасными.
— Два слова! — крикнул дезертир.
Император кивнул.
— Ты проиграл, — продолжил тот невежливо, кто-то из свиты выхватил саблю: «Как разговариваешь с императором, чернь!», но император остановил его движением руки.
— Англичане и русские будут тут через несколько часов, большее день. Мы можем дать тебе последний шанс. Предместья выставят сто тысяч бойцов, которые превратят Париж в ловушку. Англичане, русские, австрийцы и пруссаки утонут в крови. В провинции мы начнем такую же guerrilla , какую испанцы и русские устроили в свое время нам. Мы подожжем Францию, мы устроим здесь для них ад. Но ты восстановишь конституцию 93-го года, деятельность Якобинского клуба с его провинциальными филиалами, и раздашь оружие парижанам-патриотам. Примешь законы о максимуме, о конфискации имущества богатеев, о праве на союзы и ассоциации. Самому тебе оставят один дворец и почетное звание президента Республики.
— Соглашайся, — закончил дезертир, обезображенный шрамом, — У тебя нет другого выхода. В этот раз тебя или расстреляют или отправят гнить до конца жизни на другой конец земного шара.
Император долго молчал. Затем сказал, негромко, но твердо:
— Армии европейских королей и русского царя — враги моей Империи и Франции. Вы же — враги всего человечества, вы тьма и хаос, вы вызов цивилизации, хула Богу и всему тому, что составляет основу самой жизни. Пусть меня лучше расстреляют враги, чем я заключу сделку с сатаной, солдатами которого вы являетесь.
— Прочь, мерзавцы! — поднял он голос, и трое разбойников скрылись в той же тьме, из которой они появились, а император и его спутники поскакали в сторону дворца.
12 апреля 1834 года, Лион, Франция
Атака солдат Национальной Гвардии ожидалась на холм Фурвье, который был в стратегическом отношении важен для контроля над всем городом. Поэтому восставшие ткачи и строили баррикады на улицах по периметру холма.
На одной из них — среди повстанцев-рабочих, таскающих камни и всего что только можно годящегося для баррикады, был тот, кого тридцать лет назад звали Вернье. Сейчас ему было под шестьдесят, но по его лицу было трудно определить его возраст. Хотя бы потому, что левая часть лица была изуродована сабельным ударом, полученным от русского казака где-то под Смоленском. Про возраст говорили скорее седые волосы, выбивавшиеся лохмами из под старой черной шляпы.
Ткачи называли его Марселем. Впрочем, за эти тридцать лет у него было много имен.
— Эй, Марсель, — крикнул один из них. — Надо бы поднять знамя. Черный флаг. Как четыре год назад. У кого-то должно быть.
Другие одобрительно зашумели.
— Нам бы лучше пушку, хотя бы одну, — хмуро сказал Вернье-Марсель. — У гвардейцев Луи-Филиппа будут пушки и они разметают нас как щенков.
— И все-таки черное знамя стоит поднять. Показать, что мы не сдадимся.
— Нет, сказал Вернье-Марсель. — У меня, camarade, есть идея получше.
Он нагнулся к своей сумке — где среди пистолетов, мешочков с пулями и порохом лежал сверток. На правой руке у него было только два пальца, остальные он потерял, когда во время перевозки на каторгу в Гваделупе поднял восстание на корабле — что, впрочем, не мешало ему несколько лет быть пиратом у самого Жана Лафита, а затем даже послужить в армии США, пока после Революции 30-го года он не вернулся во Францию.
Он достал сверток, развернул. В свертке была сложенный в несколько раз кусок ткани.
— Это флаг Коммуны. 40 лет назад, когда казалось, что роялисты вот-вот войдут в Париж, секция Рено подняла этот флаг — красный цвет как цвет тревоги — и патриоты сначала вырезали внутреннюю контрреволюцию, а потом разбили полки эмигрантов и иностранцев.
Один из ткачей взял старую, но все равно ярко красную ткань, развернул ее, посмотрел с уважением, и прикрепил на длинный шест, который затем воткнул среди камней баррикады. Он бы крайне удивился, если бы ему кто-нибудь сказал, что то, что он делает сейчас, будет отзываться эхом еще сто, а то и двести лет.
После чего под руководством Вернье-Марселя, имевшего в этом деле большой опыт, они стали устраивать места для стрелков: национальные гвардейцы должны были вот-вот появиться, а у рабочих-ткачей было, к сожалению, крайне мало опыта в военном деле.