Война. Говорят война все изменила. Неправда. Или полуправда. Для нее — Татьяны война стала импульсом, толчком, сделавшим ее стихи осмысленными и эмоционально насыщенными. Только себе и только поздно ночью, она признавалась в том, что ее настоящее творчество, а не стишки о Ленине стоит на пирамиде в основании которой припухшие и алчно обглоданные трупы детей, тела взрослых сдержано и тихо умерших возле станков и в хлебных очередях, а на самом верху испитые трупы стариков, с которых совершенно невозможно было срезать и ленточки мяса, а внутренности припаялись к груди и хребту.

Они умерли, не узнав о ней, а она не знала о них. Да за всю блокаду она видела не больше дюжины мертвых. Они лежали на улицах уже занесенные снегом. Белые продолговатые бревна не имели живого человеческого содержания и не производили никакого впечатления. Но они — мертвецы были, она о них знала. Они и стали дровами ее послевоенного творчества. Того самого пламени которые и мог вспыхнуть на пепелище личной жизни. Творчества в котором она уже не лебезила и не боялась. Не боялась, хотя и вздрагивала ночами от удара закрывшейся соседской форточки.

Только оказавшись перед военной пропастью, она решилась узнать о Косте. Ее поход в большой дом был коротким. В регистрационном окне женщина среднего возраста с бегающими заячьими глазами посмотрела паспорт.

— Вы понимаете, — заученно сказала она, — сейчас нет никакой возможности что-то узнать. Те, кого уже осудили и этапировали вообще проходят не по нашему ведомству. Их в другое передают.

Она уже собиралась вернуть паспорт, когда еще раз прочитала ее фамилию.

— А вы та самая Бертольц? — спросила женщина и ее глаза скосились одновременной на паспорт и на Татьяну.

— Та самая, — спокойно ответила Татьяна, не понимая быть той самой это хорошо или плохо — я на радио стихи читаю.

— Да, да, — повторила женщина, потянулась к здоровой трубке черного телефона, но посмотрела на очередь стоящую за Татьяной и остановилась.

— Вы знаете, что, — поспешно сказала она, — я вот здесь напишу на листке и оставлю следующей смене. Ночью людей не будет. Будет, не меньше, их через другой отдел будут отмечать. Тогда ни и посмотрят. Вы зайдите через день.

— Хорошо, — Татьяна забрала пас порт и прямая как толстовская княжна Мери вышла из здания НКВД.

Завтра и послезавтра она не пошла в большой дом. Костя пропал, а война просто окончательно перевернула лист его дела и их жизни.

Она подумала, что могла бы так же. Как там было в рукописях Пушкина. Там где был рисунок пяти повешенных декабристов. «И я так мог», — размашисто написал Пушкин. Как будто после этого он мог бы поделиться счастием казни. Нет, не был поэт ни в тюрьме, ни в настоящей ссылке. Он скользил по жизни легко, в череде прочего, примеряя на себя и балахон казнимого. Побудь он в их шкуре, то выскочил бы как ошпаренный и никогда и не решился бы писать такое.

Допрос лично государем императором Николаем Павловичем, это не ежедневные перечитки «где, когда с кем, кого и куда, была, не была, привлекалась, не привлекалась, знала, не знала». Государь просящий дать честное слово, это не переписывающий протоколы допроса круглым подчерком третьеклашки, упорный рабкадр.

«И я там мог быть», это совсем не то же самое как ее «и я бы так могла».

Могла. И уже давно была бы занята их комнатка в коммуналке. А она была бы водовозом или прачкой в лагере. И, наверное, уже бы умирала. Или умерла.

«И я бы так могла» в советской стране как камень в колодец. Бульк. И только тишина. Даже кругов нет. И не будет. Канул, Костя так, что даже справки от него не осталось. Последний документ, в котором он упоминался, это решение ЗАГСа о разводе его с гражданкой Бертольц Т. Все. А дальше пустота.

Думая так она дошла от остановки трамвая до своей квартирки. Коля, пытавшийся не ревновать сидел в углу. Он смотрел на нее и жалостно и грозно:

— Сходила?

— Да, — выдохнула она.

— Понравилось? — в его словах была какая-то скрытая радость. Он уже понял, что она ничего не достигла. И теперь радовался.

Татьяна медленно стянула платок и посмотрела на его:

— Тебя бы туда.

— Я не шпион. И не враг народа.

— Конечно, — она повесила свое летнее пальтишко и бросила платок на стол.

— Я те же говорил «не ходи».

— Сходила и что?

— Ничего, — Коля потер шею, — сейчас война и амнистии не будет никому. Иначе не бывает. А в органах такая суматоха, что не до твоих вопросов.

— Мне уже объяснили.

— Так к чему же ты тогда ходила?

— А я не для него ходила. И не для тебя. Я для себя ходила. Посмотреть что и как там.

— Посмотрела? — поклонился, коля из своего угла.

— Не ерничай, — тихо ответила она и села на стул, — мы может эту войну и не переживем. Так тяжело нам будет, что никогда нам было.

— Ты прям как товарищ Сталин рассуждаешь.

— А вот и не верь, что у поэтов есть чутье. Без его нельзя. Стихи без него никак не складываются. Пляшут строчки. То одно слово лишне, о другое. Или только когда тебя чутье есть, о все наоборот идет. Ты уже видишь, как стоить стих. Как размер взять.

Коля усмехнулся горьким смехом. Ему безнадежно больному, видимо, яснее ее было понятно, что именно он эту войну и не переживет. Выкосит эта война самых сильных и самых слабых. Больных, младых, сирых старых. Ему прикованному люминалом к ленинградской аптеке никуда не уйти.

Татьяна потерла руку, они были бледные и красными полосами там, где она сжимала свою сумочку:

— Я поняла, что нам не избежать войны, когда началась гражданская война в Испании. Но тогда меня поразило, что англичане и французы как спокойно восприняли то, что фашисты влезли в эту войну. Они только смотрели как немцы, и итальянцы шлют в Испанию танки, пушки, самолеты, пулеметы, горы снарядов и патронов. Казалось. Что англичан и французов не трогает то, что сотни немецких танкистов и летчиков получают боевой опыт в Испании. А для меня поражения республиканцев всегда отзывались большой болью, чем ближе фашисты были к Мадриду, тем ближе они были к советским границам.

— Таня, — выкрикнул надрывно Коля, — ну не надо. Пожалуйста, е надо. Сейчас не надо. Не надо!

Татьяна покачала головой. В висках стучало и она поняла, что сегодня наступает ее прощание с двумя мужчинами — Костей и Колей. Оба еще живы, но уже обречены. «И я так могла», но нет вот ее —то все это пока минует. Почему она не знала сама. Она обернулась к Коле, которого готова была ненавидеть еще три минуты назад, за ехидный и подлый вопрос о том, как сходила. Сейчас их глаза встретились — взгляд обреченного вскорости умереть мужчины и взгляд навсегда бездетной женщины. А между взглядам проскочило отторжение и пустота.

«И я так могла».

Могла.