— Ну что там у вас, — нетерпеливо спросил Сергей Васильевич, — тяните, все. Тяните чего-то.

Танюша пожала плечами:

— вы сами сказали мне думать.

— Вот именно. А это самый тяжелый и дорогой процесс в метаболизме человека. Работа головой наиболее тяжела. Но и времени у вас не мало.

Танюша кивнула головой.

— Где вы сейчас? — неожиданно резко спросил Сергей Васильевич, — где?

— Сейчас я изучаю блокаду.

— А читаете, о людях, питавшихся в основном столярным клеем?

— Почему вы так? — опешила Танюша, — зачем?

— Потому, что, — охотно пояснил преподаватель, — все кто начинает изучать блокаду упираются в этот столярный клей, штабеля трупов под окнами, голод и людоедство. Упираются и ни о чем больше не могут думать. Для них блокада это только это. И всегда это. А что именно они не могут объяснить.

— Но ведь все это правда.

— Правда, — качнул породистой головой Сергей Васильевич, — но эту правду надо переварить. Ее надо осознать и двинуться дальше. Только тогда это правда, а не забор на дороге. А у большинства блокада превращается в оправдание или самооправдание личной никчемности. Это такая социальная инвалидность. Как только вы это поймете вы сможете пойти дальше.

— Вы так считаете, — тихо спросила Танюша.

— Конечно, — ответил преподаватель, — посттравматический синдром необходимо пережить. И жить дальше. Иначе спасение не имело бы смысла. Нельзя всю жизнь прожить в страхе. Как бы этого многим не хотелось.

— Но там было действительно страшно.

— Конечно. А чего вы ждали. Но надо понимать и то, что многие ужасы вообще не описаны. Смерть всегда ужасна, но мы не имеем ее описаний, так как с того света никто не вернулся. Вы думаете, что каждый день, каждый час, каждую минуту в Москве умирает мало людей? Беременных женщин, маленьких детей, красивых девушек и мужчин в самом расцвете жизни? Множество уверяю вас. Но этого никто не видит. А в Ленинграде это видели. И видели потому, что не справлялись коммунальные службы. Все эти люди бы умерли все равно. Мы все умрем. Но обыватель в кое-то время увидел чужую смерть, которая лично его не касалась. И понял, что он смертен. Задумался и завис.

— Наверное, вы правы, — согласилась Танюша, — я не думала о блокаде в подобном ракурсе.

— А никто не думает, — хмуро сказал Сергей Васильевич, — большинство упирается в детали и ничего кроме деталей не видит. Как будто все наше осознание войн и революций необходимо свести к торжественному молчанию в минуты памяти и не менее торжественному мычанию на памятных собраний. Хотя нет ничего пошлее и глупее этих собраний. Это как поминки в чопорной семьей, думающей о постоянном карьерном росте и понявшей чем этот карьерный рост заканчивается.

— Я примерно понимаю ваш подход, — сказала Танюша, — мне надо шире смотреть на мир?

— Нет, нет, не смотреть, а думать. Сейчас я хочу, чтобы вы выбрались из рутины воспоминаний о блокаде и поехали дальше. Поверьте мне, для Бертольц блокада была, куда меньшим злом, чем тюрьма для Домбровского или Солженицына, а тем более для Мандельштама. Да, что перечислять, надеюсь, историю литературы вы целиком еще не забыли.

— Нет.

— Вот и хорошо. Бертольц блокада подтолкнула. В творчестве. А значит, она не была такой уж чудовищной для нее. А для поэта любое событие это потрясение. У поэтов нервы как гитарные струны. А у поэтесс, наверное, как струны скрипки. Тонкие, с легким и немного шершавым звуком. Поэтому разделайтесь вы с этой блокадой.

— Я постараюсь.