Отец Татьяны жил в центе Ленинграда, но виделись они мало. У него была своя жизнь, у нее своя. Этой простой сентенции было достаточно, чтобы отец и дочь не встречались годами. Но сейчас появился удобный повод — привет, привезенный в замерзающий Ленинград из осажденной Москвы.

Он сам открыл дверь. Потом рассмотрел в полумраке лицо дочери:

— Таня. Не ждал. Не ждал. Вот проходи.

Она зашла и закрыла дверь.

Отец сдал не сильно. Плечи осунулись, и ходил он по дому в старом пальто, но в остальном он не сильно поменялся.

— Я не просто так, — с порога сказала Татьяна.

— А что сложно так? — ответил отец.

— Папа, — Татьяна повесила шапку и положила сумку.

— Полушубок не снимай, — сказал ей отец, — сейчас не лето. Вот летом и снимешь. Иди на кухню. Там горит огонь и есть жизнь.

На кухне действительно стояла небольшая печка. На ней грелся чайник.

Татьяна присела на стул:

— Папа, я была в Москве.

— Представь себе, и я был в Москве, — ответил отец.

— Да, папа, — кивнула Татьяна, — ты всегда учил меня избегать лишних слов.

— А, так же не нужных сравнений.

— Да, — согласилась она, — ноя, была в Москве недавно. Летала туда на самолете.

— Вот как? — отец внимательно посмотрел на нее.

— На это у меня были причины.

— Понятно, — отец потер руки, — и до войны просто так было не полететь, а теперь и подавно. Все летают только своим глубоко военным делам.

— Меня отсюда вывезла Зина.

— Зина? — переспросил он.

— Зина, это мамина младшая дочь.

— Да, я уже понял. Дочь от второго брака.

— От второго. Я видела маму.

Отец кивнул:

— Я всегда предлагал тебе переехать в Москву. Там столица. Там больше возможностей для тебя. Ты могла бы стать крупным поэтом. Как сейчас говорят всесоюзного значения.

— А это важно?

Отец развел руками:

— Это иные перспективы для тебя. Ты могла бы достичь большего.

Татьяна улыбнулась:

— Это совсем не важно, папа. Тем более сейчас.

— Нет. Это важно всегда. Никогда и ни в каких условиях нельзя забывать про возможность сделать больше, чем сделал сейчас.

— Ты идеалист.

— Да, — улыбнулся отце, — поэтому я и не смог жить с твоей мамой. Она очень хороший человек, но мы думаем о разных вещах. Меня угнетала ее стремление быть как все. А я никогда не знал, что значит «все».

— Папа, — Татьяна положила руку ему на руки, — мама просила передать тебе, что сейчас ничего уже не важно. И ничто не имеет значения. Это касается ваших отношений.

Отец криво усмехнулся:

— Мама в своем репертуаре. Все что она говорит давно не имеет значения. Мы разные люди и живем в разных городах и даже в разных измерениях. То, что она говорит, не имеет значения, но нам надо помириться с ней. Помириться в голове. Так всегда делают старики.

— Старики?

— Да, Таня, так делают старики перед смертью. Они думают, что так им будет легче умереть. Вернее легче умирать. Их душе будет спокойнее, когда придет смертный час. Но все это наивная мещанская глупость. Умирать никто не хочет, но всем приходиться готовиться к смерти. А старикам приходиться готовиться к смерти всегда.

— Вы собираетесь умирать? — спросила Татьяна.

— Про маму я не знаю. Это ты ее видела. И про нее я сказать не могу. А в моем случае смерть, наверное, ближе.

— Папа?

— Да, Таня, — отец склонил голову, и тень от нее тяжким пятном легла на белую салфетку, расстеленную на столе.

— Плохо?

Отец вздохнул:

— Опять таскали в этот большой дом.

— Зачем? — она понимала, и то, что его заставили дать там подписку от неразглашении и то, что если отца отпустили нет ничего серьезного.

— Все тоже самое, — отец погладил пальцами рисунок салфетки, — вопросы те же. Про нашу фамилию.

Она вздохнула. Им русским по национальности выпало носить такую не народную фамилию, которая становилась очень подозрительной при любых осложнениях международной ситуации. А немецкая фамилия во время войны с немцами и вовсе могла стать приговором. Отца уже третий раз вызывали в НКВД и интересовались только происхождением.

— В первый раз, — отец отвлекся от рассматривания стола, — следователь спрашивал про классовое происхождение. Во второй, разговора, вернее допроса не получилось. Неожиданно по радио стали читать твои стихи. Даже следователю было неудобно на таком фоне говорить о патриотизме. А теперь выдал мне по полной: и кто и откуда и чем занимались предки и где они похоронены, и кто все это может засвидетельствовать.

— Ты сказал, — она пыталась рассмотреть его лицо в тусклом свете двадцативатной лампы.

— Да, — тихо ответил отец, — все сказал, кроме свидетелей. В лучшее время не следовало подставлять людей, а теперь —то и дойти до этого важному учреждения не каждый сможет. А если и дойдет, то обратно не вернется.

— Говорят у них там план, — сказала Татьяна. В стране победившего социализма у всех и везде были планы. В колхозах, на заводах, на радио. Должен был быть план и в таком важном учреждении, как НКВД. Оно просто не могло функционировать без плана.

Отец кивнул:

— Им надо врагов, ловить. Шпионов. А попробуй его поймай шпиона. Настоявший немецкий шпион вооружен, откормлен и законспирирован не хуже товарища Джугашвили в молодости. Даже если и найдешь такого, он сразу не сдастся. Чревато таких находить. Вот они и мету по хвостам. Поднимают все дела, которые не додавили в мирное время. Шерстят бывших и подозрительных. Думаю, что если бы не твои стихи, меня давно бы замели.

— Не надо так, — сказала Татьяна, понимая что отец прав.

— Им сейчас сложно. Трудно, — отец словно не заметил слов Татьяны и, проведя ладонью по рисунку салфетки продолжил, — вроде и враг по фамилии, но дочь очень уж известная в городе. Ее стихи по радио читают. Возможно, что сам товарищ Жданов, ее помнит. Что там товарищ Жданов. Может сам Сталин помнит такую поэтессу Бертольц. А мы ее отца посадили в карцер. А Бертольц будет на праздничном приеме в Смольном и попросит товарища Жданова разобраться. Тогда для следователя фронт и передовая. Вот пляшет этот следователь вокруг меня как кот вокруг горшка с горячей кашей.

Татьяна вздохнула. Отец еще осень говорил, что уже трижды мог уехать в эвакуацию. Но не ехал — все боялся, что его цех приборостроения встанет. Цех работал, хотя две трети рабочих на рабочих местах уже не было. Приборы производились, но советскую власть куда больше волновала фамилия начальника этого цеха. Татьяна представила, как следователь в синей гимнастерке, отыскав в списках ответработников ленинградских заводов фамилию Бертольц шлет и шлет запросы. Собирает, подшивает копии запросов и ответы в коричневую картонную папку. А потом оттопыривает губу и готовит вопросы для отца, надеясь поймать его на противоречиях. Ей опять стало противно. Но возможно это последствия очень плохого блокадного питания подумалось ей. Поэтому опять кружилась голова и тошнило. Отец между тем поставил перед ней чайник и блюдце с печеньем.

— Оно одно, — он наполнил стаканы заваркой, — осталось у меня с октябрьской. Не будем чиниться и съедим пополам.

— Как думаешь, — спросила она, — когда это все кончиться?

— Точнее не рань, чем разобьем фашистов.

— Я не про войну.

— И я не про нее, — отец разлом печенью, проследив не упали ли крошки на блюдце.

— Только бы мир, победа, а там разберемся, — убежденно сказа Татьяна, пододвигая к себе стакан с чаем.

Отец посмотрел на нее. Ее порадовало то, что у отца живые, хотя и запавшие глаза. Эти глаза светили не только мыслью. Но и интересом к жизни. Татьяна знала, что первое, что умирает в человеке это интерес, а потом из глаз утекает жизнь, медленно покидая и тело. Глаза отца жили, настороженно, но жили.

Отец переживет блокаду и войну и проживет еще двенадцать лет. Он еще смачно плюнет, чего никогда не позволял себе ранее, в день смерти великого Сталина. Но сейчас он очень внимательно посмотрел на Татьяну:

— Нет. Когда народ победит фашистов вся эта сволочь просто припишет победу себе. Они выползут из своих бомбоубежищ и опять будут председательствовать на митингах и собраниях. Произойдет это как они поймут, что им ничего не угрожает.

Отец раскусил свою часть печенья и резко пододвинул блюдце с ее половиной:

— Не искушай меня им. Съешь.