В первую послевоенную осень город был наполнен радостью освобождения от войны. Тяжелого, смрадного, но освобождения. В один из погожих для Ленинграда осенних дней, к Татьяне пришел неожиданный визитер. В передней опустевшей коммунальной квартиры прогремел звонок. Миши не было и Татьяна открыла дверь сама.

На пороге стоял старичок. Он улыбнулся:

— Вы меня конечно не помните?

— Конечно, нет, — ответила Татьяна, — я встречаюсь со многими людьми, но всех не могу запомнить.

— А я так и подумал, — улыбнулся пришедший, выглядел он бодро и подтянуто, — а я вас хорошо помню. Вы вспомнимте первую блокадную зиму. И торпедный завод. Помните?

— Я тогда читала свой «Январский цикл», — ответила Татьяна, — и на заводах читала. И в госпиталях. Что-то помню.

Тогда мы с вами резко поговорили, — сказал старичок, — у меня тогда только что умерла жена, а вы ответили, что у вас умер муж.

Она посмотрела на него. Есть старики, которые практически нее меняются. Вернее все старики после какого-то возраста уже не меняются. Татьяна машинально посмотрела на его пальцы.

— Да, да, — улыбнулся он, — вспомнили. Я чертежник. В активе был от беспартийных.

— Проходите, — Татьяна распахнула дверь, — давай те хоть сейчас поговорим путем.

— Я, Александр Петрович, — представился старичок, — мне ваш адрес в Союзе писателей сообщили. Представляете, позвонил в Москву. В родном Ленинграде отказались давать. А в Москве сказали адрес, попросили подождать и сказали.

— У них там дисциплина, — ответила Татьяна, — все бояться чего-то. Вы проходите. Проходите.

— А я смотрю у вам квартира опустела, — неожиданно заметил старик.

— Как у всех. Не больше и е меньше.

— да, — грустно сказал Александр Петрович, — вопрос с жильем временно решен. А я сначала через парторга хотел узнать ваш адрес. Но ему ответили, что вы беспартийная. Интересно — почему?

— А вы, почему сами не могли через обком узнать, — спросила Татьяна, а потом спохватилась, — значит, вы сами беспартийный.

Александр Петрович кивнул.

— А почему вы беспартийный? — переспросила Татьяна.

— А почему вы, — улыбнулся Александр Петрович.

— У меня убеждения такие, — ответила она, — пока не поднимусь до уровня Ленина не могу носить красный партийный билет.

Александр Петрович улыбнулся:

— А у меня все проще. Я бывший офицер. Беляк. Белогвардеец.

— Получается классовый враг, — улыбнулась Татьяна.

— Да нет, — покачал головой Александр Петрович, — я был студентом. Отец рабочий на Путиловском, даже в ссылке был, мама учительница. Призвали меня зимой 1915, когда кадровую армию выбили. К Февральской революции был поручиком. Когда грянул Октябрь, то сами понимаете. Надо было выбирать. Или с пьяной матросней или с тем, кто хоть как-то сохранил голову. Потом с Красновым на Дон. Потом гражданская. Но быстро я понял, что там нет правды и народ не пойдет за нами, бывшими студентами в золотых погонах ничего е знающими о народе. И перешел к красным. В Красной Армии дослужился до командира полка. Это поверьте было не сложно. Восемьдесят процентов личного состава полка было неграмотными. А из армии меня вычистили в 1928 году по делу «Весна». Но не преследовали и я устроился чертежником, делаю, то, что учил до войны. Первой империалистической.

— И не дергали больше? — поинтересовалась Татьяна.

— Как не дергали, — ответил Александр Петрович, — дергали, конечно. В 1938 даже на допросы вызывали. Но повезло, тех с кем служил уже или расстреляли или еще не взяли. А мне вот повезло. Не знаю к лучшему или худшему.

— К лучшему сказала она.

— Конечно, к лучшему, — согласился, немного подумав Александр Петрович, — если бы тогда меня взяли, то и семья погибла бы раньше. И не значит, что погибла бы легче. Поэтому хорошо, что тогда меня от беды унесло. А теперь смотрю, как город заполняется жителями окрестных областей и печально становиться. Даже, в тридцатых был город городом, столицей, а теперь становиться губернским городком.

— Как бы то ни было, — ответила Татьяна, — из двух с половиной миллионов в городе осталось шестьсот тысяч жителей. Кто на кладбищах, кто в эвакуации ли на фронте. Вот город и опустел. Надо же что-то делать.

— Но не лимиту, же везти, — возразил Александр Петрович, — зачем превращать Питер в Москву?

— Уже тридцать лет они, хотят превратить Питер в Москву.

— И заметьте не в Москву патриархально-купеческую, дореволюционную. А Москву современную с бесконечными коммуналками, заводами, заводиками и толчеей.

— Верно, — улыбнулась Татьяна, — весь Ленинград превращается в какой-то Вавилон.

Она сказала это и подумала, что Ленинград действительно похож на новый Вавилон. И что она видела конец Света. И Антихриста видела. Только явился ей Князь мира сего не в облике кесаря Тиберия, как Спасителю, а в лице первого редактора Ленинградского радио. И ей стало снова тошно.

— Вот я не надолго, — сказал Александр Петрович, — у меня есть несколько дел, которые надо побыстрее закончить. Закончить, пока есть время.

— То есть, сказала она, — вы не относитесь к числу моих поклонников?

— Отношусь, — ответил старичок, — но сейчас у меня мало времени на комплементы. Дела надо сдать, бумаги оформить. И понимаю, что нет никакого смысла, а вот привычка к порядку и дисциплине дает знать. Не могу чувствовать себя спокойно, пока все не завершу.

Татьяна улыбнулась. Александр Петрович был обычным ленинградским интеллигентом, которых было так много до войны и так мало осталось после.

— А вы во что-то верите? — неожиданно спросил Александр Петрович.

Она покачала головой.

Веры не было. Татьяна не была атеисткой и не была верующей. Она не думала об этом Боге. Он был для нее не тем богом с атеистических плакатов и из сатирических рассказиков Зощенко. Но он и не был мраморным ликом в всепрощения и надежды, как его представляли бывшие, заставшие и царя — дурака и Сталина — мясника.

— Вы знаете и я тоже, быстро сказал Александр Петрович, — у меня жена в блокаду умерла, внуки умерли, сыновья где-то по городом погибли. Некоторые говорят, что после этого вера приходит. А ко мне не пришла. Да и во что верить? В извечную мясорубку работу, которой мы могли наблюдать весь свой короткий век? Верить в то, что есть высший смысл в том, чтобы в боли родиться, в горести пожить и в страхе умереть? Нет, я многое передумал. Многое и веры у меня от этого больше не стало. Где этот высший смысл? Нет его.

— Понятно, — сказала Татьяна.

— А я к вам не просто так пришел, — каким-то старческим надрывным голосом сказал Александр Петрович, — всю войну пережил. Всю блокаду эту. А три недели назад врач на профосмотре заметил, что опухоль на горле у меня. А потом подтвердили, что рак. В моем возрасте оперировать нельзя. Да и я сам этого не хочу. Без операции три месяца проживешь, с операцией два. Так мне знакомый врач сказал. Какая принципиальная разница. Но я вспоминал, что осталось у меня. И как оказалось за всю уж более чем полувековую жизнь.

Татьяна с недоверием посмотрела на него.

— Да, — улыбнулся Александр Петрович, — так — то жизнь меня потрепала. Когда мы виделись в сорок первом мне аж сорок семь было. А выглядел как старик. Войны, голод и страх. Вот рецепт моей старости. Когда жизнь идет не туда и не так, она всегда заканчивается быстрее, чем должна бы. И многое, вроде было, и красных мы гоняли и били белых, и любовь была, и дети и их смерть была. А запомнились только те ваши эти слова в комнатке актива. Даже не стихи, а слова. А главное, что ничего мне уже никогда в жизни не запомниться. И я ничем этой жизни не запомнюсь.

Татьяна посмотрела на старичка:

— А вы о чем — нибудь жалеете?

— Да, — ответил Александр Петрович, — о том, что не стал инженером и не строил корабли как хотел. А стал чертежником и всю жизнь рисовал торпеды, которые должны были эти корабли топить.

Она усмехнулась:

— Мы так всю жизнь проживаем.

— Всю, — согласился Александр Петрович, — но поспешите. Иногда можно попытаться начать делать корабли. Они нужны для мирного времени. А оно рано или поздно наступит.

— Наступило, — поправила она.

— Наступит, — ответил Александр Петрович с грустной улыбкой страдальца.