Школьная учительница немного замялась, как теряются все школьные учительницы перед знаменитостью. Но потом опомнилась и поймала нужную волну.

— Ребята, сегодня у нас в гостях известная поэтесса Татьяна Васильевна Бертольц, — дежурно сказала учительница, — давайте поздороваемся.

Дети радостно похлопали. Большинство детей сильно били вертикально поднятыми ладошками, но у некоторых уже стала появляться взрослая манера осторожно, по — взрослому хлопать ладонями крест — накрест.

Это был последний звонок в пятом классе. Татьяна любила именно пятиклассников, у них уже не было наивности третьеклашек, но не было и отстраненного недоверия старшеклассников.

Татьяна широко улыбнулась. Улыбчивая, но серьезная девочка, наверное, из отличниц, быстро подошла к Татьяне и вручила ей букет цветов. Татьяне понравилось, что это были весенние цветочки из тех, что растут на городских клумбах.

После этого две девочки и милый, но нервный мальчик громко, но без надрыва прочитали ее стихи. Стихи были не детские, но без глубокого смысла. Их могли понять все.

Затем наступил черед Татьяны. Дети стали задавать вопросы, в этом возрасте еще нет назначенных пионерией или комсомолом клакеров. Она это знала и отвечала на вопросы просто и емко. Но вот прозвучал вопрос, которого она всегда ждала и всегда боялась. Пятиклассник в тщательно выглаженной форме, но небрежно завязанном пионерском галстуке, смутившись, застенчиво улыбаясь, спросил:

— Татьяна Васильева, расскажите о блокаде.

Она кивнула. Расскажите о блокаде. Так просто и так страшно. А что о ней рассказать? Все, что можно написано и переписано важными партийными мордами и литературными записчиками. А иное бояться даже говорить друг другу на кухне. Что-то забылось, что-то стало городской легендой, передаваемой шепотом.

Татьяна, любила говорить в школах, в них не нужно было повышать голос как в актовых залах заводов, а голос не глушило эхо микрофонов. Она четко, но негромко начала:

— Для нас, ленинградцев блокада началась двенадцатого сентября тысяча девятьсот сорок первого года, когда немецко — фашистские отрезали Ленинград от большой земли. Тогда же зазвучал ленинградский метроном, который не умолкал все восемьсот семьдесят два дня блокады…

Голос успокаивал Татьяну. Она говорила то, что должна была сказать. То, что было написано еще в войну, еще при Сталине и проверено им. Это точно он подписал первый вариант сказания о героической блокаде. И его подпись красным карандашом открыла путь реке пошловатого вранья.

Но что она могла объяснить этим еще наивным, но пока не изломанным системой детям? О том, как на фоне грубо нарисованного на стене призыва «Не сдадим город Ленина врагу!» шла женщина непознаваемого, из-за намотанных на нее тряпок, возраста. Как этот кулек грязных тряпок остановился, медленно повернул голову к стене, дернулся, осел и больше не поднялся?

Или о таких же как они пятиклашках с руками — ногами спичками, огромными животами и пытавшимися жить глазами? Ничего этого уже не осталось в памяти умершие в блокадной удавке растаяли вместе с блокадой. От блокадной памяти остались только редкие чистые слезы выживших.

Но Татьяна не вспомнила блокаду как ужасное время. Ужасное лично для себя. Три года позволили привыкнуть к ней, командировки в школы, на предприятия, в Москву растянули воспоминания, завернули их в плотный ком и приправили сводками Совинформбюро. И теперь ей самой было тяжело отделить правду от лжи. Но она знала то, что все, что она расскажет этим детям есть ложь. Пусть не по букве, а по духу. Что город стоял и не сдался не благодаря приказал Сталина и распоряжениям Жданова и не вопреки им. А просто не сдался. И никто не скажет, почему он не вымер. Было это величие духа, животное стремление жить или мастерство царских прапорщиков в мундирах генералов Красной Армии. Она не знала, и никто не знал этой правды. И кто смог бы сказать, что знает, солгал бы сам себе.

— … Не смотря на все лишения нас ленинградцев ничего не сломило.

Ее рассказ лился гладко и размеренно, как гладка и размеренна, бывает хорошо сочиненная и много раз не опровергнутая ложь.

Пока она писала, стили и пока любила, ее раздражали выступления на торжественных собраниях заводах, в институтах и школах. Но с возрастом, когда иссякли остатки таланта, а перспективы одинокой смерти стали очевидны, она бросала все ради таких встреч. Ее ничего не останавливало. С нерастраченной энергией несостоявшейся матери и бабки она меняла свою жизнь, что бы успеть к школы. Татьяна знала, что надо лгать и говорить только то, что написано в умных книгах и одобрено выше. Для ее это была закономерная плата за общение. А если сказать что-то свое? Дети не услышат, не поймут и не поверят. Но многие внимательные уши есть в школах. И этим ушам надо строить карьеру. Всем этим парторгам и комсоргам. Им надо проявлять бдительность. И если бдительность не проявишь сам, то ее проявит другой, более бдительный. А это минус, а возможно и выговор. С занесением в личное дело. А для не Татьяны Бертольц Блокадной Мадонны Ленинграда это новые годы забвения и молчания. И хотя оно и так скоро станет вечным, советская власть может это легко ускорить.