Прибытие катера

После этого маленького инцидента в сторожевой башне я уже не мог относиться к нашему постояльцу так, как относился к нему прежде. Я не забывал того, что он держит от меня что-то в тайне, или, выражаясь точнее, что он сам был для меня загадкой, так как он всегда накидывал завесу на свое прошлое. И когда эта завеса случайно приподнималась на минуту, то мы всегда мельком видели за ней кровопролитие, насилие и разные ужасы. И самый вид его тела был ужасен. Как-то раз летом я купался с ним, и тут я увидал, что у него на всем теле были рубцы от ран. Не говоря уже о семи или восьми рубцах или шрамах, у него на одном боку были искривлены ребра и оторвана часть одной из икр. Увидев на моем лице удивление, он, по своей привычке, весело рассмеялся.

— Казаки! Казаки! — сказал он, проводя рукой по своим рубцам. — А ребра были переломлены артиллерийской фурой. Плохо приходится тому, через кого переедут пушки. Что касается кавалерии, то это ничего не значит. Как бы ни скакала быстро лошадь, она выбирает дорогу. Когда я лежал на земле, то проехало полтораста кирасиров и русские гродненские гусары, и я нисколько не пострадал от этого. Но от пушек приходится плохо.

— А икра? — спросил я.

— Pouf! А это меня кусали волки и больше ничего, — сказал он. — Вы не можете себе и представить, как это со мной случилось. Поймите вы, что и лошадь, и меня, ранили; лошадь была убита, а я лежал на земле со сломанными фурой ребрами. Ну и холодно же было, страшно, страшно, холодно! Земля — точно железо, раненым помогать некому, так что они замерзли и приняли такой вид, что на них было смешно смотреть. Я тоже чувствовал, что замерзаю, — что же оставалось мне делать? Я взял свою саблю, вскрыл, как мог, брюхо у моей мертвой лошади и устроил себе в ней место, чтобы можно было лечь, оставив себе только отверстие для рта. Sapristi! Там было довольно тепло. Но только там недоставало места для всего меня, так что мои ступни и часть ног высовывались наружу. И вот ночью, когда я спал, пришли волки, чтобы есть лошадь, так вот они немножко пощипали также и меня, как вы видите; но после этого я был настороже с пистолетами, и поэтому им не пришлось больше полакомиться мной. Я прожил так целых десять дней, и мне было очень тепло и уютно.

— Десять дней! — воскликнул я. — А чем же вы питались?

— Как чем? Я ел лошадиное мясо, значит, у меня было помещение со столом, как вы это называете. Но, разумеется, я был настолько рассудителен, что ел ноги, а жил в туловище. Вокруг меня было много убитых, и я взял себе все их фляжки с водой, — стало быть, у меня было все, чего бы я ни пожелал. На одиннадцатый день тут проезжал патруль легкой кавалерии, и все кончилось благополучно.

Таким образом, он случайно в подобных разговорах, передавать которые я не считаю нужным, давал понятие о самом себе и проливал свет на свое прошлое. Но приближалось такое время, когда мы должны были узнать все, а как это случилось, — это я и попытаюсь теперь рассказать вам.

Зима была холодная, но в марте показались первые признаки весны, и целую неделю у нас было солнце, и ветер дул с юга. 7-го числа должен был приехать из Эдинбурга Джим Хорскрофт, потому что хотя занятия кончились 1-го числа, но он должен был посвятить еще неделю на экзамены. 6-го мы с Эди гуляли по морскому берегу, и я не говорил ни о чем другом, как только о моем друге, потому что, на самом деле, в то время кроме него у меня не было друга одних со мной лет. Эди больше молчала, что случалось с ней редко, но с улыбкой выслушивала все, что я говорил ей.

— Бедняжка Джим! — сказала она раз или два про себя. — Бедняжка Джим!

— А если он выдержит экзамен, — сказал я, — то, конечно, он вывесит свою дощечку; будет жить отдельно от отца, а мы потеряем нашу Эди. — Я старался говорить об этом в шутливом и веселом тоне, но слова не шли у меня с языка.

— Бедняжка Джим! — снова повторила она, и при этом слезы навернулись у нее на глаза. — И Джек тоже бедняжка! — прибавила она, всовывая свою руку в мою, когда мы шли с ней рядом. — Ведь и вы когда-то тоже любили меня немножко, не правда ли, Джек? О, какой там на море хорошенький маленький кораблик!

Это был красивый катер приблизительно в тридцать тонн, очень быстрый на ходу, судя по уклону мачт и очертаниям кормы. Он плыл с юга под кливером, фок-зейлем и гротом; но в то самое время, как мы смотрели на него, все его белые паруса свернулись подобно тому, как чайка складывает свои крылья, и мы видели, как расплескалась вода от якоря, пущенного прямо под его бушпритом. Он был менее чем на четверть мили от берега, — так близко, что я мог разглядеть высокого ростом человека в остроконечной шапочке, который стоял на палубе, приложив к глазу подзорную трубу, которую он передвигал то вправо, то влево, осматривая берег.

— Что им нужно здесь? — спросила Эди.

— Это — богатые англичане из Лондона, — отвечал я, потому что мы, жители пограничных графств, всегда давали такое объяснение тому, чего не могли понять. Мы стояли около часа и смотрели на это красивое судно, а затем, так как солнце садилось за тучу, и в вечернем воздухе стало холодно, мы вернулись в Уэст-Инч.

Если вы подойдете к ферме с фасада, то должны пройти через сад, в котором очень мало деревьев, из которого можно выйти через калитку ворот на большую дорогу; это те самые ворота, у которых мы стояли в ту ночь, когда горели сигнальные огни и когда Вальтер Скотт ехал в Эдинбург и проехал мимо нас. Направо от этих ворот, со стороны сада, был грот, устроенный, как говорили, много лет тому назад матерью моего отца. Она устроила его из ноздреватых камней и морских раковин, а в трещинах росли мох и папоротники. И вот, когда мы вошли в ворота, то первое, что мне бросилось в глаза, была эта груда камней, и я увидал, что на самой ее вершине засунуто в трещину какое-то письмо. Я пошел вперед, чтобы посмотреть, что это за письмо, но Эди опередила меня и, вытащив его из трещины, сунула себе в карман.

— Это мне, — сказала она со смехом.

Но я стоял и смотрел на нее с таким выражением на лице, от которого она перестала смеяться.

— От кого это, Эди? — спросил я.

Она надула губы, но ничего мне не ответила.

— От кого это? — закричал я. — Неужели же вы точно так же изменили Джиму, как изменили мне?

— Какой вы грубый, Джек! — воскликнула она. — Я не хочу, чтобы вы вмешивались в такие дела, которые вас не касаются.

— Это письмо может быть только от одного человека, — воскликнул я, — это от де Лаппа.

— А что, если вы угадали, Джек? Хладнокровие этой женщины удивляло и в то же время бесило меня.

— Вы признаетесь в этом! — закричал я. — Неужели же у вас нет никакого стыда?

— А почему же я не могу получать писем от этого джентльмена?

— Потому что это позорно.

— А почему это позорно?

— Потому что он — чужой вам человек.

— Напротив, — отвечала она, — он — мой муж.