Поистине удивительно, как незначительный на первый взгляд случай вызывает целую череду событий, переплетение которых в конце концов приводит к самым зловещим и непредвиденным результатам. Приведите в действие силу самую ничтожную — и никто не сможет сказать, где она окончится и какие последствия будет иметь. Из пустяков возникают трагедии, и безделица вчерашнего дня оборачивается катастрофой завтрашнего. Устрица извергает выделения, которые, окружая песчинку, дают рождение жемчужине; искатель жемчуга поднимает ее на поверхность, купец приобретает ее и продает ювелиру, а тот затем уступает ее покупателю. У покупателя ее похищают два бездельника, они ссорятся из-за добычи, один убивает другого и сам гибнет на эшафоте. Здесь прямая цепь событий с больным моллюском в качестве первого ее звена и с виселицей в качестве последнего. Не попади эта песчинка во внутренность раковины, два человека, со всеми их скрытыми задатками к добру и злу, не оказались бы вычеркнуты из книги жизни. Кто же возьмет на себя смелость судить, что действительно мало и что велико?

Таким образом — когда в 1821 году дон Диэго Сальвадор подумал, что коль скоро еретики в Англии платят за ввоз коры пробкового дуба, то ему стоит основать фабрику по изготовлению пробок, — никому и в голову не пришло, что это может нанести вред интересам части человечества. Когда дон Диэго прогуливался под благодатной сенью лимонных дерев, куря папиросу и обдумывая свой план, он и подозревать не мог, что далеко-далеко, в неведомых странах его решение вызовет столько страданий и горя. Так тесен наш старый земной шар и так перепутаны наши интересы, что человеку и мысль новая не может прийти в голову без того, чтобы не омрачить или не украсить жизнь какого-нибудь бедняги, о существовании которого мы не подозревали.

Дон Диэго был капиталистом, и абстрактная мысль скоро приняла конкретную форму большого четырехугольного оштукатуренного здания, где две сотни его смуглых соотечественников выполняли работу ловкими, проворными пальцами за плату, на которую не согласился бы ни один английский мастеровой. Через несколько месяцев результатом этой новой конкуренции было резкое падение цен в торговле, серьезное для самых больших фирм и гибельное для менее значительных. Несколько старых фирм продолжали производство в том же размере, другие уменьшили штаты и сократили издержки; одна или две заперли магазины и признали себя банкротами. К этой последней злополучной категории принадлежала старинная и уважаемая фирма братьев Фэрберн из Бриспорта.

Фирме давно грозило разорение, но дебют дона Диэго в качестве пробочного фабриканта довершил дело. Когда два поколения тому назад первый Фэрберн основал дело, Бриспорт был рыбацким городком, не имевшим ни единого занятия для излишка своего населения. Люди были рады иметь безопасную и постоянную работу на любых условиях. Теперь все изменилось, так как город вырос в центр большого округа на западе, а спрос на труд и его вознаграждение пропорционально возросли; с другой стороны, когда плата за провоз была разорительна, а сообщение медленно, виноторговцы Экзетера и Барнстопля были рады покупать пробки у своего бриспортского соседа; теперь же большие лондонские фирмы стали посылать коммивояжеров, которые, соперничая друг с другом в приобретении покупателей, добились того, что местные торговцы лишились прибылей. Долгое время положение фирмы было непрочным, но дальнейшее падение цен окончательно решило дело и вынудило ее управляющего, мистера Чарльза Фэрберна, закрыть свое заведение.

Был мрачный, туманный субботний полдень, когда рабочим в последний раз выплатили жалованье, и теперь старое здание должно было опустеть. Мистер Фэрберн, убитый горем, стоял на возвышении рядом со своим кассиром, который каждому из проходящих мимо его стола рабочих вручал маленький столбик заработанных шиллингов и медных монет. Обыкновенно рабочие уходили сразу же, как только получали плату, словно дети после надоевших уроков; но сегодня они не ушли, а стояли маленькими группами в большой мрачной зале и разговаривали вполголоса о несчастии, постигшем их хозяев, и о печальном будущем, ожидавшем их самих. Когда последний столбик монет был передан через стол и последнее имя проверено кассиром, толпа молча окружила человека, который недавно был ее хозяином. Люди ждали, что он скажет.

Мистер Фэрберн смутился, так как не предвидел такого поворота событий и присутствовал при раздаче жалованья просто по вошедшей в привычку обязанности. Он был молчаливым, недалеким человеком, и неожиданный призыв к его ораторским способностям сильно его озадачил. Он нервно провел длинными белыми пальцами по худой щеке и взглянул подслеповатыми водянистыми глазами на обращенные к нему серьезные лица.

Мне жаль, что нам приходится расстаться, друзья мои, — начал он надтреснутым голосом. — Плохой это день для всех нас и для Бриспорта. В течение трех лет мы терпели постоянные убытки в делах. Мы продолжали дело в надежде на перемену к лучшему, но оно шло все хуже и хуже. Ничего не остается, кроме как отказаться от предприятия, чтобы не потерять того немногого, что еще осталось. Надеюсь, что вам всем в скором времени удастся найти какую-нибудь работу. Прощайте, и да хранит вас Бог!

Да благословит вас Бог, сэр. Да благословит вас Бог! — закричал хор грубых голосов.

Грянем трижды «ура» в честь мистера Чарльза Фэрберна! — крикнул красивый молодой парень с блестящими глазами, вскакивая на скамью и размахивая шапкой.

Толпа ответила на призыв, но в ее крике не было того воодушевления, какое звучит, когда сердце переполняет радость. Затем рабочие направились на улицу. Выходя, они оглядывались на длинный ряд столов и усеянный пробками пол, но больше всего — на печального, одинокого человека, лицо которого вспыхнуло при грубой сердечности их прощания.

—Гаксфорд, — сказал кассир, дотрагиваясь до плеча молодого человека, который предложил толпе прокричать «ура», — управляющий хочет поговорить с вами.

Рабочий вернулся и остановился перед бывшим хозяином, смущенно вертя в руках шапку. Толпа продолжала, теснясь, идти к выходу, пока в дверях никого не осталось и тяжелые клубы тумана без помех ворвались в покинутую фабрику.

А, Джон! — сказал мистер Фэрберн, внезапно выходя из задумчивости и беря со стола письмо. — Вы работали у меня с самого детства и доказали, что заслуживаете доверия, которое я вам оказывал. Думаю, не ошибусь, если скажу, что внезапная потеря заработка повредит вам больше, чем многим другим из моих бывших рабочих.

Да, сэр, я собирался в масленицу жениться, — ответил рабочий, водя по столу мозолистым указательным пальцем. — Теперь надо будет сперва найти работу.

А работу, мой друг, найти нелегко. Взгляните, вы провели в этой трущобе всю свою жизнь и ни к чему другому не способны. Правда, вы были у меня старшим мастером, но и это не поможет вам, потому что по всей Англии фабрики рассчитывают рабочих, и место найти невозможно. Положение рабочих совсем скверное.

Что ж вы посоветуете мне, сэр? — спросил Джон Гаксфорд.

Об этом-то я и хочу потолковать с вами. У меня есть письмо от Шеридана и Мура из Монреаля. Они спрашивают, нет ли у меня на примете хорошего рабочего, которому можно доверить надсмотр за мастерской. Если вас устраивает их предложение, то можете выехать с первым пароходом. Жалованье гораздо больше, чем мог бы платить я.

Как вы добры, сэр, — растроганно ответил молодой рабочий. — Мэри, невеста моя, тоже будет вам благодарна. Я знаю, ищи я работу, уж точно, истратил бы все, что отложил для обзаведения хозяйством. Но, с вашего позволения, сэр, я хотел бы посоветоваться с ней, а уж тогда соглашаться. Не могли бы вы подождать несколько часов?

—Почта отходит завтра, — отвечал мистер Фэрберн. — Если вы решите принять предложение, то можете написать сегодня вечером. Вот письмо, из которого вы узнаете адрес Шеридана и Мура.

Джон Гаксфорд взял драгоценную бумагу. Сердце его было исполнено благодарности. Час тому назад его будущее казалось совсем мрачным, но теперь с запада прорвался луч света, давая ему надежду. Он хотел сказать еще несколько слов, которые выразили бы его чувства к хозяину, но англичане по натуре неэкспансивны, и он лишь невнятно пробормотал пару неуклюжих слов, которые так же неуклюже были приняты его благодетелем. Кое-как откланявшись, Джон повернулся на каблуках и исчез в уличном тумане.

Туман был совершенно непроницаем: виднелись только неясные очертания домов. Гаксфорд шел быстрыми шагами по боковым улицам и извилистым переулкам, мимо стен, где сушились сети рыбаков, и по замощенным булыжником аллеям, пропитанным запахом сельди, пока не достиг скромной улицы выбеленных известью коттеджей, выходящих к морю. Молодой человек постучал в дверь одного из них и затем, не дожидаясь ответа, отпер щеколду и вошел в дом.

Старая женщина с серебристыми волосами и молодая девушка, едва достигшая двадцати лет, сидели у очага. Последняя вскочила Гаксфорду навстречу.

—Ты с приятными вестями, Джон? — воскликнула она, кладя руки ему на плечи и глядя в глаза. — Я сужу по твоей походке. Мистер Фэрберн все-таки намерен продолжать дело?

Нет, дорогая, — отвечал Джон Гаксфорд, приглаживая ее роскошные темные волосы, — но мне предлагают место в Канапе с хорошим жалованьем, и если ты согласна, то сначала поеду я один, а вы с бабушкой приедете, когда я устроюсь. Что скажешь, моя милая?

Что ты решишь, то и хорошо, Джон, — спокойно проговорила девушка. Выражение надежды и доверия светилось на ее бледном некрасивом лице и в любящих темно-карих глазах. — Но бедная бабушка, как перенесет она путешествие через океан?

Обо мне не беспокойтесь, — беззаботно заверила их старуха. — Я не буду вам помехой. Если вам нужна бабушка, бабушка не слишком стара для путешествия; а если нет — так ведь она может присматривать за коттеджем и содержать родной дом в порядке, пока вы не вернетесь.

Конечно, вы нам нужны, бабушка, — улыбаясь, отвечал Джон. — Оставить бабушку дома — что за выдумки! Никогда этого не будет, Мэри! Если вы обе приедете, мы как следует сыграем свадьбу в Монреале, и обыщем весь город, пока не найдем дом, похожий на этот. Снаружи дома у нас будут такие же вьюнки; а когда мы закроем двери и сядем у огня зимним вечером, то пусть меня повесят, разве можно будет подумать, что мы не дома? Там тот же язык, что и здесь, Мэри, и тот же король, и тот же флаг. Мы не будем чувствовать себя на чужбине.

—Нет, конечно, не будем, — согласилась Мэри. Она была сиротой, и родных у нее, кроме старой

бабушки, не было. Единственным ее желанием было стать женой любимого человека и быть полезной ему. Там, где были те двое, кого она любила, она не могла чувствовать себя несчастной. Если Джон уезжает в Канаду, то Канада станет ее родиной, что ей делать в Бриспорте, раз Джон уехал?

Так, значит, сегодня вечером я напишу, что согласен? — спросил молодой человек. — Я знал, что вы обе думаете, как я, но, конечно, не мог согласиться, не переговорив с вами. В путь я могу отправиться через неделю или две, и через пару месяцев все для вас там приготовлю.

Как долго будет тянуться время, пока мы получим от тебя весточку, дорогой Джон, — сказала Мэри, пожимая Гаксфорду руку, — но на все, однако, Божья воля! Нам надо набраться терпения. Вот перо и чернила. Садись и пиши письмо, которое перенесет нас через океан.

Вот какое влияние мысли Дона Диэго имели на человеческую жизнь в маленькой девонширской деревне.

Итак, согласие было послано, и Джон Гаксфорд немедленно начал готовиться к отъезду, потому как монреальская фирма дала понять, что вакансия верная и что выбранный человек может явиться немедленно и приступать к отправлению своих обязанностей. Вскоре скромные сборы были завершены, и Джон отправился на каботажном судне в Ливерпуль, где ему предстояло пересесть на пассажирский пароход, идущий в Квебек.

—Помни, Джон, — прошептала Мэри, когда он в минуту расставания прижал ее к груди, — коттедж на Бриспортской набережной принадлежит нам, и что бы ни случилось, мы всегда можем им воспользоваться. Если вдруг обстоятельства примут дурной оборот, у нас всегда есть кров, где мы можем отдохнуть. Там ты найдешь меня, пока не напишешь, чтобы мы приезжали.

— А это будет очень скоро, моя милая! — весело ответил он, в последний раз обнимая ее. — Прощайте, бабушка, прощайте!

Корабль отошел от берега уже более чем на милю, когда Джон потерял из виду крошечные фигурки стройной девушки и ее старой спутницы, стоявших на краю набережной из серого камня. С упавшим сердцем и смутным чувством надвигающейся опасности посмотрел он на них в последний раз — два светлых пятнышка, затерявшихся в толпе.

Из Ливерпуля старуха с внучкой получили первое письмо от Джона, извещавшее, что он только что отплыл на пароходе «Св. Лаврентий», а шесть недель спустя — второе, более длинное, сообщавшее о благополучном прибытии в Квебек и о впечатлении, которое на него произвела страна. Затем наступило долгое молчание. Неделя шла за неделей и месяц за месяцем, но никаких известий из-за моря больше не приходило.

Минул год, за ним другой, а сведений о Джоне все не было. Шеридан и Мур в ответ на запрос сообщили, что хоть письмо Джона Гаксфорда дошло до них, сам он не явился, и они были вынуждены заместить вакансию. Мэри и бабушка продолжали надеяться и каждое утро ожидали почтальона с таким нетерпением, что добросердечный малый часто делал крюк, лишь бы не видеть два бледных озабоченных лица, смотревших на него из окна коттеджа.

Спустя три года после исчезновения Гаксфорда старая бабушка умерла, и Мэри осталась в полном одиночестве. Убитая горем, она с грехом пополам жила на маленькую ренту, перешедшую к ней по наследству, и с глубокой тоской раздумывала о тайне, окутавшей судьбу ее возлюбленного.

Но для провинциальных соседей в этой истории давно уже не было никакой тайны. Гаксфорд благополучно прибыл в Канаду — доказательством чего было письмо. Умри он внезапно во время поездки из Квебека в Монреаль, было бы произведено официальное расследование, а личность его можно было установить по багажу. Делали запрос канадской полиции, и она дала отрицательный ответ: никакого следствия не было и никакого тела, которое можно было бы принять за тело молодого англичанина, не найдено. Казалось, оставалось только одно объяснение: он воспользовался первым случаем, чтобы порвать старые связи, и скрылся в девственных лесах или в Соединенных Штатах, дабы под другим именем начать новую жизнь. Правда, никто не мог сказать, зачем бы ему понадобилось это делать, но, судя по фактам, данное предположение казалось наиболее вероятным. Поэтому мускулистые рыбаки, не стесняясь, давали выход своему праведному гневу, когда мимо них по набережной проходила Мэри — бледная и с печально поникшей головой. Более чем вероятно, что если бы Гаксфорд вернулся в Бриспорт, его встретили бы бранью, а может быть, кое-чем и похуже, не приведи он вполне уважительных причин своего поведения. Однако это общепринятое объяснение молчанию Джона никогда не приходило в голову одинокой девушке с простым и доверчивым сердцем. Шли годы, но к ее горю и недоумению ни разу, ни на одну минуту не примешалось сомнение в честности пропавшего.

Из молодой девушки она превратилась в женщину средних лет, затем достигла осени своей жизни, терпеливая, кроткая и верная, делая добро, насколько то было в ее силах, и покорно ожидая, когда судьба в этом или уже ином мире возвратит ей того, кого она так таинственно лишилась.

Между тем ни мнение, поддерживаемое меньшинством, будто Джон Гаксфорд умер, ни мнение большинства, обвинявшее его в вероломстве, ни в коей мере не соответствовали действительному положению дел. Все еще живой, он стал жертвою одного из тех странных капризов судьбы, которые так редко случаются и настолько выходят за рамки привычного, что мы могли бы отвергнуть их как невероятные, не будь у нас самых достоверных документов, подтверждающих их существование.

Высадившись в Квебеке, преисполненный надежды и мужества, Джон занял плохонькую комнату в одной из отдаленных улиц, где цены были не так непомерно высоки, как в других местах, и перевез туда два сундука со своими пожитками. Хозяйка и ее постояльцы ему очень не понравились, и он собрался было переменить жилище; но почтовая карета в Монреаль отправлялась через каких-нибудь день или два, и он утешал себя тем, что терпеть осталось недолго. Написав письмо Мэри, в котором сообщил о своем благополучном прибытии, он решил употребить остаток времени на осмотр города, гулял целый день, и только ночью вернулся к себе.

Дом, в котором остановился несчастный молодой человек, пользовался дурной славой из-за своих обитателей. Гаксфорда направил туда человек, который только тем и занимался, что шлялся по набережным и заманивал в тот вертеп приезжих. Из-за благообразного облика и учтивости пройдохи наивный английский провинциал попал в расставленные сети, и хотя инстинкт подсказывал Гаксфорду, что он в опасности, к несчастью, он не спасся бегством, как хотел вначале. Он удовлетворился тем, что целые дни проводил вне дома и избегал, насколько возможно, общения с другими жильцами. Из нескольких оброненных им слов, содержательница гостиницы поняла, что он иностранец, о котором никто не станет справляться, случись с ним несчастье.

Дом имел дурную репутацию за спаивание матросов, которое совершалось не только с целью ограбления, но также и для пополнения судовых команд отходящих кораблей, причем людей доставляли на корабль в бессознательном состоянии, и они приходили в себя, когда корабль был уже далеко от реки Святого Лаврентия. Презренные люди, занимавшиеся этим ремеслом, были очень опытны в употреблении одуряющих средств. Они решили применить свои познания и к одинокому постояльцу, чтобы обшарить его пожитки и посмотреть, стоило ли тратить время на их похищение. Днем Гаксфорд запирал свою комнату на ключ и уносил его в кармане, но если бы им удалось привести его в бессознательное состояние вечером, то ночью они могли бы спокойно обшарить его сундуки и потом заявить, что он вообще не привозил с собою вещей, которые у него пропали.

Накануне своего отъезда из Квебека, Гаксфорд, вернувшись к себе на квартиру, увидел, что хозяйка и оба ее безобразных сына (они помогали ей в промысле) поджидают его за чашей пунша, который любезно предложили ему отведать. Была страшно холодная ночь, горячий пар, поднимавшийся от пунша, рассеял все сомнения, какие было возникли у молодого англичанина. Он осушил полный бокал и затем, удалившись в свою спальню, бросился на кровать, не раздеваясь, и тотчас же заснул без сновидений; он все еще лежал в забытьи, когда заговорщики прокрались к нему в комнату и, открыв сундуки, начали исследовать их содержимое.

Может быть, быстрота, с которою подействовало снадобье, оказалась причиною мимолетности его действия, или же крепкий молодой организм жертвы легко справился с опьянением, как бы то ни было, Джон Гаксфорд внезапно пришел в себя и увидел гнусную троицу, сидящую на корточках над добычей, которую они делили на две части: имеющую ценность и не имеющую никакой. Первую грабители намеревались взять себе, вторую же оставить ее владельцу. Одним прыжком Гаксфорд соскочил с кровати и, схватив за шиворот того из негодяев, который был к нему ближе, вышвырнул его в открытую дверь. Его брат бросился на Джона, но молодой девонширец встретил его таким ударом в лицо, что тот покатился на пол. К несчастью, стремительность удара заставила Гаксфорда потерять равновесие и, споткнувшись о своего распростертого противника, он тяжело упал лицом вниз. Прежде, чем он смог подняться, старая фурия вскочила ему на спину и крепко вцепилась, крича сыну, чтобы он принес кочергу. Джону удалось стряхнуть с себя их обоих, но прежде чем он смог принять оборонительное положение, на него обрушился сзади страшный удар железной кочергой, и он без чувств упал на пол.

Ты слишком сильно ударил, Джо, — сказала старуха, глядя на потерявшего сознание Джона. — Я слышала, как треснула кость.

Не сшиби я его с ног, нам бы с ним не управиться, — угрюмо проговорил молодой негодяй.

Однако мог бы и не убивать его, увалень, — сказала мать. Ей часто приходилось присутствовать при таких сценах, и она знала разницу между ударом оглушающим и ударом смертельным.

Он еще дышит, — сказал другой, осматривая жертву. — М-да, голова у него сзади смахивает на мешок с игральными костями. Череп весь разбит. Он не жилец. Что будем делать?

Он не очухается, — заметил другой брат. — И поделом ему: посмотрите только на мое лицо. Кто дома, мать?

Только четыре пьяных матроса.

Они ни на какой шум не обратят внимания. На улице тихо. Снесем-ка его на улицу, Джо, да там и оставим. Он помрет себе, и его смерти нам никто не припишет.

Выньте все бумаги у него из кармана, — сказала мать, — не то полиция узнает, кто он такой. Заберите и часы с деньгами — три фунта с чем-то; лучше, чем ничего. Несите его тихонько и не поскользнитесь.

Братья сбросили сапоги и понесли умирающего вниз по лестнице и затем -— еще двести ярдов по пустынной улице. Там они положили Джона в снег, где его и нашел ночной патруль, который отнес несчастного на носилках в госпиталь. После осмотра дежурный хирург перевязал ему голову и высказал мнение, что пациент и половины суток не протянет.

Однако прошло двенадцать часов, и еще двенадцать, а Джон Гаксфорд по-прежнему боролся за свою жизнь. По истечении трех суток он продолжал дышать. Эта необыкновенная живучесть возбудила интерес врачей, и они, по обычаю того времени, пустили пациенту кровь и обложили его разбитую голову мешками со льдом. Может быть, вследствие этих мер, а может быть, вопреки им, но дежурная сиделка, после того как он пробыл неделю в совершенно бессознательном состоянии, с изумлением услышала странный шум и увидала, что иностранец сидит на кровати и с любопытством и изумлением оглядывается по сторонам. Доктора, которых она позвала посмотреть на необычайное явление, горячо поздравляли друг друга с успехом своего лечения.

—Вы были на краю могилы, мой друг, — сказал один из них, заставляя перевязанную голову пациента снова опуститься на подушку. — Вам не следует волноваться. Как ваше имя?

Никакого ответа, кроме дикого взгляда, не последовало.

— Откуда вы приехали? Опять никакого ответа.

Он сумасшедший, — предположил один из врачей.

Или иностранец, — сказал другой. — При нем не было бумаг, когда он поступил в госпиталь. Его белье помечено буквами «Д.Г.». Попробуем заговорить с ним по-французски и по-немецки.

Они пробовали говорить с ним на всех известных им языках, но наконец были вынуждены отказаться от своих попыток и оставить молчаливого пациента, все еще дико смотревшего на выбеленный потолок госпиталя, в покое.

Много недель Джон пролежал в госпитале, и в течение этих недель прилагались все усилия к тому, чтобы получить какие-нибудь сведения о его прошлой жизни, но тщетно. По мере того, как шло время, не только по поведению, но и по понятливости, с которою он начал усваивать обрывки фраз, точно способный ребенок, который учится говорить, стало заметно, что его ум достаточно силен, чтобы справиться с настоящим, но совершенно беспомощен во всем, что касалось его прошлого. Из его памяти совершенно и безусловно исчезли воспоминания о его жизни до рокового удара. Он не знал ни своего имени, ни своего языка, ни своей родины, ни своей профессии — ничего. Доктора держали ученые консультации относительно его и говорили о центре памяти и придавленных поверхностях, расстроенных нервных клетках и приливах крови к мозгу, но все их многосложные речи начинались и кончались тем фактом, что память человека исчезла и наука бессильна восстановить ее.

В течение скучных месяцев своего выздоровления он понемногу упражнялся в чтении и письме, но с возвращением сил к нему не вернулись воспоминания о его жизни. Англия, Девоншир, Бриспорт, Мэри, бабушка — эти слова стерлись из его сознания. Все было покрыто мраком. Наконец его выпустили из госпиталя, и у него не было ни друзей, ни занятий, ни денег, ни прошлого и весьма малые надежды на будущее. Само его имя изменилось, так как пришлось придумать для него другое. Джон Гаксфорд исчез, а Джон Гарди занял его место среди людей. Таковы были странные последствия размышлений испанского джентльмена, навеянных ему курением папиросы.

Случай с Джоном возбудил споры и любопытство в Квебеке, так что по выходе из госпиталя ему не пришлось остаться в беспомощном положении. Шотландский фабрикант по имени Мак-Кинлей дал ему должность носильщика в своем заведении, и в течение долгого времени Джон работал за семь долларов в неделю, нагружая и разгружая возы. С течением времени оказалось, что память его, как она ни была несовершенна во всем, что касалось прошлого, была крайне надежна и точна относительно всего происшедшего с ним после инцидента. Вскоре он получил повышение: с фабрики его перевели в контору, и 1835 год Джон встретил уже в качестве младшего клерка с жалованьем 120 фунтов в год. Спокойно и уверенно Джон Гарди прокладывал себе дорогу от должности к должности, посвящая все сердце и ум делу. В 1840 году он был третьим клерком, в 1845 — вторым, в 1852 — управляющим всем обширным заведением и вторым лицом после самого мистера Мак-Кинлея.

Мало кто завидовал быстрому возвышению Джона, так как было очевидно, что он обязан им не случайности и не протекции, а своим удивительным достоинствам — прилежанию и трудолюбию. С раннего утра до поздней ночи он без устали работал в интересах своего хозяина, проверяя, надзирая, подавая всем пример неунывающей преданности долгу. По мере того, как он получал повышение, жалованье его увеличивалось, но образ жизни не изменялся, только у него появилась возможность быть более щедрым к бедняку. Он ознаменовал свое вступление в должность управляющего даром 1000 фунтов госпиталю, в котором лечился четверть века назад. Остаток своих заработков он вкладывал в дело, вынимая каждые три месяца небольшую сумму на свое содержание, и по-прежнему жил в скромном жилище, которое занимал еще в свою бытность носильщиком на складе.

Несмотря на удачу в делах, он оставался печальным и молчаливым человеком и находился всегда в состоянии какого-то смутного, неопределенного беспокойства, тяжелого чувства неудовлетворенности и страстного стремления к чему-то, которое никогда его не покидало. Часто он пытался своим бедным искалеченным мозгом приподнять занавес, отделяющий его от прошлого, и разрешить загадку своей жизни во дни молодости. Часами он сидел перед камином, пока в голове не начинало шуметь от невероятного напряжения, но Джон Гарди так и не смог восстановить в своей памяти жизнь Джона Гаксфорда. Однажды ему пришлось по делам фирмы съездить в Квебек и посетить ту самую пробочную фабрику, из-за которой он покинул Англию. Проходя через мастерскую со старшим приказчиком, Джон машинально поднял четырехугольный кусок коры и, не сознавая, что делает, двумя или тремя ловкими надрезами перочинного ножа обделал его в ровно заостряющуюся к концу пробку. Его спутник взял ее у него из рук и осмотрел взглядом знатока.

Это — не первая пробка, вырезанная вами, на своем веку вы их нарезали сотнями, мистер Гарди, — заметил он.,

На самом деле вы ошибаетесь, — ответил Джон, улыбнувшись, — никогда раньше мне не приходилось нарезать ни одной.

Невозможно! — вскричал приказчик. — Вот другой кусок коры, попробуйте еще раз.

Джон приложил все старания, чтобы вновь вырезать пробку, но сознательные усилия ума помешали руке резальщика пробок выполнить свою работу. Привычные мышцы не потеряли искусства, но их следовало предоставить самим себе, а не пытаться управлять ими посредством ума, который в данном деле ничего не смыслил. Вместо пробок ровной, изящной формы Гаксфорд мог сделать только несколько грубо вырезанных, неуклюжих цилиндров.

— Видать, то была случайность, — сказал приказчик, — но я готов поклясться, что это была работа опытной руки.

Шли годы, гладкая английская кожа Джона коробилась и морщилась, пока не сделалась смуглой и покрытой рубцами, как грецкий орех. Цвет его волос под влиянием времени из седоватого окончательно сделался белым, как зима усыновившей его страны. Но все же это был бодрый, державшийся прямо старик, и когда наконец он оставил должность управляющего фирмой, с которой был так долго связан, он легко и бодро нес на своих плечах тяжесть семидесяти лет. Он не знал своего возраста, так как мог лишь строить догадки о том, сколько лет ему было, когда с ним случилось несчастье.

Началась франко-прусская война, и пока два могущественных соперника громили друг друга, их более миролюбивые соседи спокойно выгоняли их со своих рынков и из своей торговли. Многие английские порты извлекали выгоду из такого положения вещей, но ни один из них не извлек больше, чем Бриспорт. Он давно перестал быть рыбачьей деревней. Теперь это был большой и процветающий город с великолепной набережной, с рядом террас и больших отелей, куда все воротилы западной Англии приезжали, когда чувствовали потребность в перемене места. Благодаря этим нововведениям Бриспорт сделался центром оживленной торговли, и его корабли проникали во все гавани мира. Поэтому нет ничего удивительного, что особенно в этот весьма бурный 1870 год многие бриспортские суда стояли на реке у набережных Квебека.

Однажды Джон Гарди, для которого с тех пор, как он удалился от дел, время тянулось слишком медленно, бродил по берегу, прислушиваясь к шуму паровых машин и наблюдая, как выгружают на берег и складывают на набережной бочонки и ящики. Он смотрел на большой океанский пароход. Когда пароход благополучно пришвартовался, Гаксфорд хотел уже удалиться, как до его слуха донеслось несколько слов с небольшого старого судна, стоявшего на причале. Это была всего лишь какая-то команда, отданная громким голосом, но в ушах старика она прозвучала как невероятно знакомое, близкое, от чего он давно отвык. Он стоял около судна и слушал, как матросы за работой говорили все с тем же особенным, приятно звучавшим акцентом. Почему дрожь пробежала по его телу? Он сел на свернутый в кольцо канат и прижал руки к вискам, жадно прислушиваясь к давно забытому диалекту и пытаясь привести в порядок тысячу еще не принявших определенной формы туманных воспоминаний, которые проявлялись в его сознании. Затем он встал и, подойдя к корме, прочел название корабля — «Санлайт», Бриспорт.

Бриспорт! Опять его охватило волнение. Почему это слово и говор матросов так знакомы? В глубокой грусти пошел он домой и всю ночь пролежал без сна, ворочаясь с боку на бок и стараясь поймать что-то неуловимое, что, казалось, вот-вот окажется в его власти, и однако же всякий раз от него ускользало.

Рано поутру он уже ходил взад и вперед по набережной, прислушиваясь к говору заморских матросов. Каждое слово, произносимое ими, как казалось ему, восстанавливало его память и приближало к свету. Время от времени матросы прекращали свою работу и, глядя на седого иностранца, сидевшего в безмолвно-внимательной позе, смеялись над ним и отпускали на его счет шуточки. И даже в этих шутках было что-то знакомое изгнаннику — вполне могло быть, что они были те же самые, которые он слышал в молодости, ведь никто в Англии не отпускает новых острот. Так он сидел в течение долгого дня, наслаждаясь западнобережным английским говором и ожидая минуты прояснения.

Когда матросы отправились на обед, один из них, движимый то ли любопытством, то ли добродушием, подошел к старику и заговорил с ним. Джон попросил его сесть на бревно рядом с ним и принялся задавать ему множество вопросов о стране и городе, откуда тот приехал. На все это матрос отвечал довольно складно, потому что нет ничего на свете, о чем бы моряк любил говорить так много, как о своем родном городе. Ему доставляет удовольствие показать, что он не простой бродяга, что у него есть домашний очаг, где его примут, когда он захочет перейти к спокойному существованию. Он болтал о ратуше и башне Мартелло, об Эспланаде, о Питт-стрит и Хай-стрит, как вдруг его собеседник выпростал длинную руку и схватил матроса за локоть:

— Послушайте, друг мой, — сказал он тихим, быстрым шепотом. — Ответьте мне ради спасения своей души, по порядку ли я назвал улицы, которые выходят из Хай-стрит: Фокс-стрит, Кэролин-стрит и Джордж-стрит.

— По порядку, — отвечал матрос, невольно отступая перед его дико сверкающим взором.

И в тот же миг память Джона вернулась к нему, и он вспомнил свое прошлое и отчетливо представил, какою могла бы быть его жизнь — в мельчайших подробностях, как бы начертанных огненными буквами. Слишком пораженный, чтобы закричать или заплакать, он мог только вскочить на ноги и, почти не сознавая, что делает, побежать домой; побежать изо всех сил, насколько позволяли ему старые ноги. Бедняге словно подумалось, что есть какая-то возможность вернуть прошедшие пятьдесят лет. Шатаясь и дрожа, он торопливо шел по улице, как вдруг словно облако застлало ему глаза, и, взмахнув руками, с громким криком: «Мэри! Мэри! О, моя погибшая, погибшая жизнь!» — он без чувств упал на мостовую.

Буря душевного волнения, которая охватила его, и умственное потрясение, испытанное им, вызвали бы у многих нервную горячку, но не таков был Джон: он обладал слишком сильной волей и был слишком практичен, чтобы позволить себе заболеть в то самое время, когда здоровье стало ему нужнее всего. Через несколько дней он реализовал часть своего имущества и, отправившись в Нью-Йорк, сел на первый почтовый пароход, отходивший в Англию. Днем и ночью, ночью и днем он бродил по шканцам до тех пор, пока закаленные матросы не стали смотреть на старика с уважением и удивляться, как может человек беспрестанно ходить, посвящая столь мало времени сну. Только благодаря этому беспрестанному моциону и лишь изматывая себя до того, что усталость сменялась летаргией, он не сошел с ума от отчаяния. Он едва осмеливался спросить себя, что, собственно, было целью его сумасбродной поездки? На что он надеялся? Жива ли Мэри? Если бы он мог увидеть ее и смешать свои слезы с ее слезами, он был бы счастлив. Пусть только она узнает, что то была не его вина, что они оба стали жертвами жестокой судьбы. Коттедж принадлежал ей, и она сказала, что будет ждать его там, пока он не пришлет ей весточку. Бедная девушка, она никак не рассчитывала, что придется ждать так долго!

Наконец показались огни на берегах Ирландии, а затем исчезли; на горизонте, подобно облаку голубого дыма, выступила Англия, и громадный пароход стал рассекать волны вдоль крутых берегов Корнуолла и наконец бросил якорь в Плимутской бухте. Джон поспешил на станцию железной дороги и через несколько часов вновь оказался в родном городе, который покинул бедным резальщиком пробок пятьдесят лет назад.

Но тот ли это город? Если бы не названия станций и отелей, Джон бы не поверил. Широкие мощеные улицы с трамвайными путями сильно отличались от узких, извилистых переулков, которые он помнил. Место, где прежде находилась железнодорожная станция, стало центром города, а раньше оно было далеко за городом, в полях. Повсюду размещались роскошные виллы: на улицах и в переулках, носящих имена, новые для изгнанника. Большие амбары и длинные ряды лавок с великолепными витринами доказывали, как возросло благосостояние Бриспорта, равно как и его размеры. Только когда Джон вышел на старую Хай-стрит, он почувствовал себя дома. Многое изменилось, но все еще было узнаваемо, а несколько зданий сохранили прежний вид, в каком он оставил их. Вместо пробочных мастерских Фэрберна теперь высился большой только что выстроенный отель. А рядом была старая серая ратуша. Путник повернул и с упавшим сердцем быстрым шагом направился к коттеджам, которые он так хорошо знал прежде.

Найти их было бы нетрудно: море, по крайней мере, было то же, что и в старину, и по нему он мог узнать, где стояли коттеджи. Но, увы, где они теперь? На их месте находился внушительный полукруг высоких каменных домов, обращенных к морю высокими фасадами. Джон уныло бродил мимо пышных подъездов, охваченный скорбью и отчаянием, как вдруг его охватила дрожь, которую сменила горячая волна возбуждения и надежды. Немного позади домов виднелся старый, выбеленный известью коттедж с деревянным крыльцом и стенами, обвитыми вьюнками. Он казался тут таким же неуместным, как мужик в бальной зале. Джон протер глаза и посмотрел опять, но коттедж действительно стоял там со своими маленькими ромбовидными окнами и белыми кисейными занавесками. До мельчайших подробностей он сохранился таким же, каким Джон видел его в последний раз.

Темные волосы Гаксфорда стали седыми, а рыбачьи деревушки превратились в города, но деятельные руки и верное сердце уберегли коттедж бабушки, и как и, прежде, он был готов принять долгожданного странника.

Теперь, когда он приближался к своей цели, им овладел невероятный страх, и он почувствовал себя так нехорошо, что вынужден был сесть на одну из скамеек на набережной против коттеджа. На другом конце ее сидел старый рыбак, покуривая черную глиняную трубку; он обратил внимание на бледное лицо и печальные глаза незнакомца.

Вы устали, — сказал он. — Нам с вами нельзя забывать про свои годы.

Мне уже лучше, благодарю вас, — ответил Джон. — А вы, случайно, не знаете, как этот старый коттедж угораздило затесаться между прекрасными новыми домами?

Да дело в том, — сказал старик, в негодовании стукнув костылем, — что этот коттедж принадлежит самой упрямой женщине во всей Англии. Поверите ли, этой женщине предлагали в десять раз больше того, что стоит коттедж, а она не захотела расстаться с ним. Ей обещали даже перенести его целиком, поставить в более подходящем месте и заплатить круглую сумму в придачу, но — Господи помилуй! — она не хотела и слышать об этом.

А почему? — спросил Джон.

Вот в том-то и вся закорюка! Старая это история. Видите ли, ее дружок уехал, когда я был еще совсем юнцом, и она вбила себе в голову, что он когда-нибудь вернется и не будет знать, куда деться, если коттеджа не будет на месте. Ну, останься парень в живых, ему было б не меньше, чем вам, но я уверен, что он давным-давно помер. Ей, прямо сказать, повезло, что она отделалась от него, ведь он, почитай, был последним негодяем, коль обошелся с ней так жестоко.

Он бросил ее, говорите вы?

Да, уехал в Соединенные Штаты и не прислал ей ни слова на прощание. Это был бессердечный, постыдный поступок, девушка все время ждала его и тосковала. Наверное, она и ослепла-то оттого, что плакала все пятьдесят лет.

—Она слепа! — вскричал Джон, приподнимаясь.

—Хуже того, — отвечал рыбак. — Она смертельно больна, и думают, что ей недолго осталось. Вон, гляньте, карета доктора у ее дома.

Услышав эти дурные вести, Джон вскочил и поспешил к коттеджу, где встретил доктора, садившегося в карету.

Как здоровье вашей пациентки, доктор? — спросил он дрожащим голосом.

Скверно, весьма скверно, — напыщенно ответил медик. — Если силы по-прежнему будут угасать, то жизнь ее окажется в большой опасности; но если ее состояние изменится, возможно, она и выздоровеет!

Изрекши тоном оракула сей ответ, он уехал, оставив за собой облако пыли.

Джон Гаксфорд нерешительно мялся в дверях, не зная, как объявить о себе, и опасаясь, не повредит ли больной душевное потрясение. Вдруг какой-то джентльмен в черном неспешно подошел к нему.

—Не скажете ли, друг мой, здесь больная? — спросил он.

Джон кивнул, и священник вошел, оставив дверь полуоткрытой. Странник подождал, пока тот прошел во внутреннюю комнату, и затем проскользнул в гостиную, где когда-то провел столько счастливых часов. Все — до самых незначительных украшений — было по-старому, так как Мэри имела обыкновение заменять сломанную вещь копией, чтобы в комнате ничего не менялось.

Он не решался обнаружить себя, пока не услышал женский голос из внутренней комнаты; тогда он тихонько подошел к двери.

Больная полулежала на кровати, обложенная подушками, лицом к Джону. Он чуть не вскрикнул, когда ее незрячие глаза остановились на нем; бледные, родные черты Мэри, казалось, совсем не переменились с тех пор, как он в последний раз обнимал ее на набережной Бриспорта. Ее тихая, лишенная событий жизнь не оставила на лице ни одного из тех грубых следов, которые свидетельствуют о внутренней борьбе и беспокойном духе. Целомудренная печаль облагородила и смягчила выражение лица, а потеря зрения была возмещена тем особенным выражением спокойствия, что отличает лица слепых. Пускай ее волосы, выбившиеся из-под белоснежного чепчика поседели, она осталась прежней Мэри и даже похорошела, а в чертах ее появилось что-то небесное и ангельское.

— Найдите человека, который присмотрит за коттеджем, — сказала она священнику, сидевшему спиною к Джону. — Выберите какого-нибудь бедного достойного человека в приходе, который будет рад даровому жилищу. А когда он придет, скажите ему, что я ждала до самого конца и что он найдет меня там по-прежнему верной и преданной ему. Здесь немного денег — всего лишь несколько фунтов, но я хотела бы, чтобы они достались ему, когда он придет: они могут ему понадобиться, и велите человеку, которого поселите в коттедже, быть с ним ласковым, ведь он, бедняжка, ужасно расстроится, и скажите ему, что я была весела и счастлива до конца. Не говорите, что я переживала, чтобы он не стал мучиться.

Джон тихо слушал, стоя за дверью, и не раз готов был схватить себя за горло, чтобы удержать рыдания, но когда она закончила и он подумал о ее долгой, безупречной, невинной жизни и увидал дорогое лицо, смотрящее прямо на него, однако неспособное его увидеть, то почувствовал, что мужество его оставляет, и разразился неудержимыми, прерывистыми рыданиями, которые сотрясли все его существо.

И тогда случилось невероятное: хотя он не сказал ни слова, старая женщина протянула к нему руки и воскликнула:

—О, Джонни, Джонни! О, дорогой, дорогой Джонни, ты вернулся ко мне!

И прежде, чем священник мог понять, что случилось, два верных любовника держали друг друга в объятиях; их слезы смешались, их серебристые головы прижались друг к другу, их сердца были так полны радости, что чувствовали себя почти вознагражденными за пятьдесят лет ожидания.

Трудно сказать, как долго предавались они радости. Это время показалось им очень коротким — и очень длинным почтенному джентльмену, который хотел уж без слов удалиться, когда Мэри наконец вспомнила о его присутствии и о вежливости по отношению к нему.

—Мое сердце переполнено радостью, сэр, — сказала она. — Божья воля, что я не могу видеть моего Джонни, но я могу представлять его себе так же ясно, как если бы он был перед моими глазами. Теперь встаньте, Джон, и я покажу джентльмену, как хорошо я вас помню. Ростом он будет до второй полки; прям как стрела, лицо смуглое, а глаза светлые и ясные. Волосы почти черные, и усы тоже. Не удивлюсь, если узнаю, что он носит также бакенбарды. Ну, сэр, не кажется ли вам, что я могу обойтись и без зрения?

Священник выслушал ее описание и, посмотрев на изнуренного, седовласого человека, стоявшего перед ним, не знал, смеяться ему или плакать.

К счастью, все кончилось благополучно. Был ли то естественный ход болезни или возвращение Джона благоприятно подействовало, достоверно только то, что, начиная с этого дня, здоровье Мэри стало постепенно улучшаться, пока она совершенно не выздоровела.

—Нельзя венчаться втайне, — решительно говорил Джон, — а то как будто мы стыдимся того, что делаем. Словно мы не имеем большего права венчаться, чем кто бы то ни было в приходе.

Итак, было сделано церковное оглашение и три раза объявлено, что Джон Гаксфорд, холостяк, и Мария Хауден, девица, намереваются сочетаться браком, и так как никто не представил возражений, то они были надлежащим образом обвенчаны.

—Быть может, мы недолго проживем, — сказал старый Джон, — но по крайней мере мы спокойно перейдем в мир иной.

Доля Джона в квебекском предприятии была ликвидирована, и это дало повод к возбуждению весьма интересного юридического вопроса, мог ли он, зная, что его имя Гаксфорд, все-таки подписаться именем Гарди, как это было необходимо для окончания дела. Было решено, однако же, что если он представит двух достойных доверия свидетелей своего тождества, то все обойдется, так что имущество было реализовано и дало в результате весьма приличное состояние. Часть его Джон употребил на постройку красной виллы как раз за Бриспортом, и сердце владельца набережной подпрыгнуло от радости, когда он узнал, что постылый коттедж наконец-то освободят и тот перестанет нарушать симметрию и портить респектабельный облик аристократических домов.

В своем уютном новом доме, сидя на лужайке в летнее время и у камина зимой, эта достойная старая чета прожила много лет невинно и счастливо, как двое детей. Те, кто хорошо их знал, говорят, что никогда между ними не было и тени несогласия и что любовь, которая горела в их старых сердцах, была так же высока и священна, как любовь любой молодой четы, когда-либо стоявшей у алтаря. И во всей окрестной стороне, всякому, будь он мужчина или женщина, будь в горе или изнемогай от борьбы с жизненными тяготами, стоило только пойти на виллу — и он получал там помощь и то сочувствие, которое более ценно, чем самая помощь. Так что, когда наконец Джон и Мэри, достигнув преклонного возраста, заснули вечным сном, он через несколько часов после нее, их оплакивали все бедные, нуждающиеся и одинокие люди прихода. И, вспоминая горести, которые пришлось перенести обоим и их мужество, люди приучались к мысли, что их собственные несчастья суть вещи тоже преходящие и что вера и правда получат вознаграждение в этом мире и ином.

1888 г.