Это маленькое, но необычайное происшествие имело место, когда еще была жива последняя из Суриковых, моя семидесятисемилетняя тетка Елена Васильевна. К тому же времени она уже стала сутулой, грузной женщиной, с отечным, желтоватым лицом.
Очки с толстыми стеклами придавали этому лицу некоторую угрюмость ученого человека. Ее и в самом деле можно было считать ученой: пятьдесят лет она блестяще преподавала историю в средних школах.
Неудачно сложившаяся личная жизнь, одиночество, вызывавшее истеричность, бурный темперамент от природы — все это вместе выплескивалось в преданность науке. Богатое воображение, помогавшее ей оживлять исторические события, изложенные сухим языком учебников, в быту создавало множество ненужных столкновений с сослуживцами или соседями и усложняло обстоятельства вечными поисками философских разрешений вопросов там, где требовалась просто трезвость взглядов.
Но была у Елены Васильевны и другая сторона жизни: с юных лет она мечтала стать актрисой. В свое время отец, художник Василий Иванович, отговорил ее от поступления в театральную школу, мало веря в ее одаренность и считая эту страстишку модным поветрием. Проклиная все на свете, Лена пошла на Высшие женские курсы и стала преподавательницей истории. Но театр так и остался мечтой ее жизни, вечно притягивая, дразня и доставляя наслаждение и страдание вместе. Она не могла отказать себе в радости посвящать самодеятельным спектаклям все свое свободное время и в рабочих и студенческих клубах играла роли комических старух в пьесах Островского. Она ставила школьные спектакли, увлекаясь режиссерской работой. Когда же с пенсией отпало преподавание, то она всю себя отдавала искусству, исполняя роли старух на клубных сценах. Она играла их с упоением, хотя собственная старость усложняла поездки на репетиции, все труднее держались памятью слова ролей и утрачивалась подвижность на сцене. Иногда репетиции назначались в таком дальнем районе, что Елена Васильевна не могла добраться одна, тогда она звонила мне по телефону и просила заехать за ней на такси.
Так было и в тот холодный мартовский день. Я взяла такси на площади Восстания, чтобы на Большой Садовой захватить Елену Васильевну и отвезти в загородный клуб. Молодой шофер с погасшей сигаретой в углу рта молча довез меня до подъезда дома № 10, где ждала меня тетя. Сквозь завесу из хлопьев мокрого снега маячила на краю тротуара в терпеливом ожидании сутулая фигура Елены Васильевны в зимнем пальто и меховой шапке, надвинутой до бровей. Шофер притормозил, и я помогла тетушке влезть в машину.
Усевшись поудобнее на заднем сиденье, Елена Васильевна оживленно начала расспрашивать меня о моих детях, потом о работе — я тогда писала книгу о дедушке Сурикове.
— Когда же ты все-таки покажешь мне, что ты там насочиняла? — не без иронии спросила меня тетушка. Она ревновала ко мне память об отце и сомневалась, что у меня что-либо получится. — Только я сама могу написать о папе, — утверждала она.
— Так почему же ты, Лена, до сих пор не написала ни строчки?
— Ничего, успею. Вот как начну писать, так лучше всех вас, писателей, напишу!
Но и она и я знали отлично, что это неосуществимо просто потому, что не хватит у нее ни сил, ни терпения поднять такой тяжелый груз воспоминаний. Потом заговорили о книгах, о моей «Древней столице», и тут, попав в русло исторической темы, Елена Васильевна начала меня экзаменовать:
— Вот ведь ты знаешь только русских полководцев — Александра Невского, Дмитрия Донского, Минина и Пожарского, Суворова, Кутузова, а об Александре Македонском, наверно, ничего не знаешь! А Юлия Цезаря ты помнишь?.. Только понаслышке! А, к примеру, кто такой был Верцингеторикс, ты знаешь или нет?
— Нет, не помню, — сознаюсь я.
Тетушка вскидывает на меня глаза за выпуклыми стеклами очков и начинает подсмеиваться:
— Ну как же ты не знаешь, кто такой был Верцингеторикс? А еще писательница! Каждый школьник знает это имя. Вон, наверное, и наш шофер мог бы ответить. Впрочем, он занят другим делом, с него трудно требовать, ему прощается…
— А почему? — вдруг неожиданно подал хрипловатый голос наш водитель. — Почему вы так уверены? А я вот отвечу! Верцингеторикс был галльский полководец середины первого века до нашей эры. Он хотел остановить вторжение римлян в Галлию… Но только у него ничего не вышло. Он проиграл Юлию Цезарю сражение в Алезии.
Мы с теткой онемели от удивления, потом Елена Васильевна со свойственной ей экспансивностью расхохоталась:
— Постойте, остановите машину! Наташа, я хочу пересесть на твое место, поближе к этому молодому человеку.
Шофер, несколько испуганный внезапностью решения, все же затормозил, подъехал к тротуару, и мы поменялись местами.
— Послушайте, молодой человек, — начала она, близко вглядываясь в профиль водителя. — Это замечательно, что вы интересуетесь историей Древнего Рима… Я могла бы вам посоветовать, что прочесть. — И, увлекшись, Елена Васильевна начала рассказывать о записках Юлия Цезаря. Она говорила так вдохновенно и занимательно, что водитель, заслушавшись, еле-еле вел машину. — Вы представьте себе, какое это сложное дело было — воевать! Нападающие строили осадные укрепления. Это были целые города с движущимися башнями, которые назывались черепахами: тараны, катапульты… А осажденные строили не менее сложные защитные сооружения: стены, дамбы, рвы, каналы. Воины Юлия Цезаря были специалистами по земляным работам и мелиорации и в то же время блестяще владели оружием. А какая была муштровка! Какая выносливость!..
Елена Васильевна забыла обо всем на свете. Сдвинув шапку на затылок, она читала лекцию. Лицо ее помолодело, порозовело, она смеялась, восхищалась, удивляя и заражая нас с шофером. Вся история Верцингеторикса проходила перед нами, точная, сжатая, но оживавшая в каких-то неожиданных маленьких деталях.
Мы подъезжали к цели нашего путешествия, когда Елена Васильевна вдруг спохватилась:
— Батюшки!.. Заболталась я с вами и про роль свою забыла. Наташа, я тебе не говорила, что мы сегодня репетируем?
— Как будто «Свои люди — сочтемся».
— Правильно… Вот, товарищ шофер, видите желтое здание с вывеской «Кино»? Вот туда, пожалуйста…
Мы подвезли Елену Васильевну к зданию клуба, она заторопилась и, смущенно улыбаясь, протянула руку водителю. И было во всей ее поспешности и близорукой неуклюжести что-то искреннее и трогательное, что отличает людей высокой духовной культуры от обычных удачливых, нормальных людей, часто не задумывающихся о том, сколько вкладывается души, разума в дело просвещения. Я помогла тетушке вылезти из машины и, взяв ее под руку, повела к дверям клуба. И интересно было наблюдать, как изменялись лицо и голос ее, пока она переключалась на другое «амплуа». Она что-то бормотала, кивала головой, и это была уже старая актриса, а не профессор истории.
Когда я вернулась к машине, шофер, возбужденно докуривая сигарету и поблескивая глазами, спросил:
— А кто эта ваша старушка — актриса или историк?
— По профессии — историк, а по влечению сердца — актриса, — отвечала я, усаживаясь рядом с ним.
— А сколько же ей лет? — спросил он, включая мотор.
— Да под восемьдесят уже.
— Ну и ну! — Он восхищенно покачал головой. — Могучая женщина! Как она все знает, как рассказывает!..
— Скажите, — полюбопытствовала я, — а откуда вы-то знаете Верцингеторикса?
— А это очень просто. Я готовлюсь вечерами к экзамену на истфак. Я ведь шофером временно… Так, чтоб у родителей на шее не сидеть. — Он раскрыл ветровое стекло, выбросил окурок и серьезно добавил: — История в человеке какие-то глубинные чувства вскрывает… Для меня вот она все время движется в двух направлениях — и вперед, и назад. И чем дольше изучают ее люди, тем все больше нового узнают. И все благодаря новой технике открытий. Поэтому она неисчерпаема. Я ее, пожалуй, больше всего на свете люблю…
…В ту пору на меня этот эпизод произвел такое сильное впечатление, что я долго не могла избавиться от какого-то чувства пробела, какого-то душевного вакуума. Верцингеторикс постоянно приходил мне на ум, словно требуя своего места в моей памяти.
Уже не стало тетушки Елены Васильевны, раскрывшей мне незадолго до смерти многие страницы воспоминаний о своей юности (чего я долго не могла добиться от нее). Уже заглушилось острое чувство потери последней суриковской нити, а Верцингеторикс почему-то оставался на моей совести, и слово это постоянно само вдруг выскакивало, как случайный одиночный телефонный звонок. И однажды этот древний галл вошел в мою жизнь и занял свое место.
Это произошло в последнюю мою поездку в Париж. Я тогда жила на бульваре Пастер. Однажды, прогуливаясь, как обычно, перед сном, я дошла до конца бульвара и, свернув куда-то влево, вдруг увидела в тусклом свете фонаря табличку с названием улицы: «Верцингеторикс». Долго я шла по этой длинной пустынной улице, пока не дошла до ее перекрестка с улицей Алезиа. Два эти названия, тесно связанные в моей памяти с Еленой Васильевной, здесь, в Париже, неожиданно связались еще с одной женщиной по имени Жюльетта. Жюльетта Форштрем.
В начале нашего столетия родичи ее, по происхождению шведы, открыли кондитерскую фабрику в Москве. Мать, француженка, воспитывала двух дочерей, родившихся в России, на французский лад, но где бы ни жила потом Жюльетта, она всегда тосковала по родине.
В 1923 году отец мой, Петр Петрович, написал большой портрет Жюльетты. Ей тогда было около двадцати трех лет, и была она красивой девушкой, с блестящими темными глазами, улыбчивым лицом и характером прямым и решительным. На портрете она изображена во весь рост, на ней широкая коричневая юбка и оранжевая кофточка. Вьющиеся каштановые волосы откинуты с высокого чистого лба, и весь облик ее полон свежести и романтики.
Вот этот самый портрет уже семидесятилетняя Жюльетта, теперь мадам Кюниссе-Карно, привезла ранней весной 1970 года в Москву, в дар Третьяковской галерее. Ей, всю жизнь прожившей во Франции, вырастившей детей и внуков, потерявшей горячо любимого мужа, страстно захотелось еще раз попасть в Россию. Портрет работы Кончаловского, хранившийся у нее в Париже, на улице Вашингтона, и, по правде сказать, мало интересующий ее наследников, теперь дал возможность вновь, через полсотни лет, попасть в Москву, где она провела детство и юность и где училась.
Работники министерства встретили и приняли ее с большой благодарностью за подарок, и она, почти не узнавая Москвы, была счастлива увидеть ее, новую, незнакомую и все же родную, сердцем зная, как трудно будет вновь расставаться с ней. Вот почему Жюльетта так бурно обрадовалась, когда в Париже осенью этого же года я позвонила ей по телефону. Она тут же пригласила меня на завтрак.
Полдень в начале октября был теплый и солнечный, когда я, выйдя из метро на Елисейских Полях, выбилась из гущи разношерстной публики и свернула на улицу Вашингтона. Я издали увидела фигурку Жюльетты, встречавшей меня возле своего дома. Она стояла без пальто, в комнатных туфлях, фартуке и махала мне рукой, встречая, призывая, радуясь. И я почувствовала, что для нее означала эта наша встреча.
Мы завтракали втроем: к досаде Жюльетты, присутствовал какой-то ее родственник из провинции, но он абсолютно не мешал нам вспоминать нашу юность и наших близких и родных, ушедших навсегда. Но когда Жюльетта в порыве готовности доставить мне любое удовольствие спросила, что бы мне хотелось увидеть в этот приезд, я, недолго думая, ответила:
— Верцингеторикса.
Последовала долгая пауза удивления.
— А кто это? — робко спросила она, и я поняла, что, произнесенное по-русски, это имя ей незнакомо.
— Версенгеторикс, — пояснила я ей уже по-французски.
— A-а! Так что же тебе нужно — улицу, что ли?
— Мне говорили, что где-то возле Дижона есть памятник Верцингеториксу. Он стоит на холме Монт-Оксуа, в местечке Алезия. — И тут я рассказала Жюльетте мою необычную историю с Еленой Васильевной и шофером, которая показалась ей фантастической и заманчивой; она мгновенно откликнулась на то, что все мои друзья французы считали «блажью русской дамы». Может быть, я сама не меньше удивилась бы, если б какая-нибудь парижанка, приехав в Москву, попросила бы меня отвезти ее за Волгу, в степь, и показать ей курган языческого захоронения.
Но Жюльетта отнеслась к моей просьбе внимательно, хоть смолоду привыкла к безразличному отношению французов к своему неудачливому древнему полководцу. На мой взгляд, неуважение проявляется даже в серии комиксов, которые выпускает издательство Дарго. В этих книжках в сатирическом жанре, со смешными рисунками описаны подвиги-приключения некоего галльского вождя Астерикса и его соратников — Асюран-сетурикса, Обеликса и других «иксов». Книжки эти выходят ежемесячно под такими заголовками — «Астерикс-гладиатор», «Астерикс и Клеопатра», «Астерикс и готы» и т. д. А французские школьники издавна распевают вот такую галиматью:
Если при этом учесть, что Ронсево — это место сражения с басками в Пиренеях, проигранного Карлом Великим в VIII веке, то станет ясно, как мало уважают школьники свою древнюю историю. Словом, мне довольно трудно было убедить французских друзей в необходимости раскрыть эту печальную страницу истории и посетить раскопки на Монт-Оксуа. Одна лишь Жюльетта пошла на этот подвиг, и мы сговорились поехать в следующее же воскресенье.
Поезд отходил с Лионского вокзала в семь часов утра. И не было шести, когда я вышла из дому на станцию метро «Пастер». Над Парижем висели тучи, накрапывал холодный дождь, к тому же поезд метро вдруг остановился в туннеле между двумя станциями на целых пятнадцать минут. Сидя в полупустом вагоне, я терзалась, представляя себе, что думает Жюльетта, глядя на вокзальные часы, когда до отхода поезда осталось десять минут, а меня все нет…
Потом мы мчались по перрону совсем в другую сторону, а контролер из будки кричал нам: «Куда вы? Мадам, направо, направо, у вас еще одна минута!..» И мы по его команде развернулись и помчались обратно и едва успели вскочить на подножку вагона, как поезд плавно отчалил от платформы. Тут мы плюхнулись на сиденье и, посмотрев друг на друга, расхохотались.
— Ну, тебе пришла эта фантазия в голову, — сквозь смех говорила Жюльетта, — а я-то, в мои семьдесят! Куда? Зачем? Что меня вытащило из теплой постели смотреть какой-то забытый памятник? Наверно, только любовь… к России.
И пожалуй, в эту минуту не было для меня ничего дороже этого энергичного, загорелого, как у индианки, лица и этих живых, добрых глаз в сеточке мелких морщин.
По мере того как поезд удалялся от Парижа, погода менялась, и вскоре он мчался по залитым солнечным светом, живописным долинам Франции, пересеченным холмами, осенними рощами и синими речками. Принаряженная публика на станциях и пестрые вереницы автомобилей у шлагбаумов — все было праздничным и ликовало вместе с природой.
Через два с половиной часа мы вылезли на станции Лэ Лом, в департаменте Бургундии. Маленький городок у подножия холма Монт-Оксуа. Как же легко дышалось там после удушливой гари Парижа! Узенькие улицы, белые домики под черепицей, приветливые лица горожан. Это и была Алезия, столь часто повторяющаяся в записках Юлия Цезаря, написанных в те времена, когда каждая область Франции представляла собой отдельное племя Галлии, каждое со своей столицей.
Алезии, столице племени мандубиев, что по-древнегалльски означало «коноводы», пришлось стать последней точкой похода Цезаря. Алезия приняла на себя всю трагедию поражения галлов. Верцингеторикс, знатный юноша из племени арвернов (теперь это Овернь), хотел объединить все эти племена — андов, туронов, пиктонов, лемовиков, арвернов, парисиев — с их столицей Лютецией (теперь это Париж) для того, чтобы противостоять нашествию римлян. Это была середина I века до н. э., когда каждая осада города требовала гигантских укреплений стенами, башнями. Рубили могучие леса, возводили крепости, реки отводили во рвы и каналы. А люди дрались мечами, копьями, защищались тяжеленными латами, щитами и шлемами. И обильно заливались человеческой кровью все эти укрепления, и луга, и пашни. А через тысячи лет археологи откапывали пласты земли, перемешанной с конскими, человеческими костями и остатками доспехов. И сколько уходило труда на оборонные укрепления только для того, чтобы все это разрушить, сжечь и уничтожить тех, кто строил эти хитроумные сооружения!
Галльские племена жили в постоянных междоусобицах, и Верцингеторикс взял присягу с общин помогать друг другу. Он потребовал в кратчайший срок изготовить оружие и запастись провиантом на зиму. А Цезарь в это время шел победным маршем по Галлии, на пути своем уничтожая города, грабя «варваров», как он называл всех, кто не был римлянином, угоняя скот и пленных в рабство. Так он дошел до Алезии, где засело в крепости сто семьдесят тысяч человек. Цезарь укрепил свой лагерь стенами и рвами с двух сторон — и со стороны города, и с внешней стороны, — рассчитывая отрезать осажденных от войска Верцингеторикса в триста тысяч человек, преимущественно всадников. Верцингеторикс подошел к лагерю с тыла. И тут на заснеженных холмах Алезии произошла эта страшная битва. Цезарь так хитро и быстро провел свои стратегические маневры, что жители Алезии со стен своей крепости только и увидели, как римляне тащат в свой лагерь множество захваченных в битве трофеев — щитов, мечей, панцирей и военных палаток, обагренных кровью. И тогда Алезия сдалась.
По описанию Плутарха, Верцингеторикс надел свои лучшие одежды, украсил коня и объехал возвышение, на котором восседал победитель. Потом он сошел с коня, сложил свое оружие и сел на землю у ног Цезаря, опустив голову на колени.
Великолепно описал конец Верцингеторикса один из виднейших французских специалистов по романской эпохе — Жоэль де Галль. Цезарь отправил Верцингеторикса в Рим, где его заточили в тюрьму. Шесть лет просидел галльский вождь в заточении, пока Галлия не была полностью покорена. В Риме в честь победы была выстроена Триумфальная арка, под которой прошло победное шествие.
Цезарь в пурпурной одежде ехал на колеснице, запряженной квадригой коней. Перед ним гнали закованного в цепи Верцингеторикса и нескольких его соратников-полководцев. Кортеж начал шествие от Марсова поля самым длинным путем до Капитолия, мимо Зеленого рынка, мимо Мясного рынка, мимо Большого цирка, потом «священной дорогой» через форум, откуда шел подъем к храму Юпитера на холме Капитолия. Всю лестницу, до алтаря Юпитера, Цезарь прополз на коленях, но Верцингеторикс этого уже не должен был видеть. Его с соратниками с форума увели в Туллианум (одно название этой тюрьмы повергало всех в ужас). С Верцингеторикса сорвали одежду и бросили в черный люк, где в подвале ждали его палачи с веревкой в руках, и они задушили галльского вождя.
Французы не любят говорить об этой печальной странице истории Франции, они предпочитают говорить о своей романской культуре. Только в 1865 году по решению Наполеона III были начаты раскопки в Алезии, а на холме Монт-Оксуа возведен памятник Верцингеториксу работы скульптора Эме Милле…
И вот мы с Жюльеттой стоим возле этого памятника. Вокруг — никого. Бронзовая статуя покрыта зеленоватой патиной. Галльский вождь, опершись на свой меч, в печальной, суровой задумчивости глядит вдаль, на перелоги и холмы Бургундии. Говорят, Верцингеторикс был совсем другим, судя по его изображению на монете, найденной в раскопках. Говорят, что не было у него этих длинных, ниспадающих усов. Говорят, что сама скульптура невыразительна: нет в ней той огненной силы, что вела этого юношу на подвиги. Да мало ли что говорят! Я так долго ждала этого свидания с древним овернцем, что принимаю все: и его раздумье, и насупленные брови над крупным прямым носом, и длинные, конечно светлые, волосы, падающие на плечи.
Его панцирь с бляхами был сделан по образцу доспехов, найденных в раскопках. В путеводителе, который мы купили в сторожке на месте раскопок, рассказывается о том, что мандубии были отличными кузнецами и литейщиками, если судить по остаткам оружия, найденного археологами и хранящегося в музеях.
Я смотрю на бронзовый плащ, ниспадающий с плеча Верцингеторикса тяжелыми складками, он придает неподвижность и массивность всей его фигуре. А в ней столько упорства, одиночества и тоски, что и не хочется думать, что он был каким-то другим. Ноги его, обутые в мягкую обувь и перевитые ремнями до колен поверх широких шаровар, стоят твердо, и так же твердо опираются на кованый меч обнаженные выше локтей его сильные руки…
Есть еще одна статуя в Клермон-Ферране, где Верцингеторикс изображен на вздыбленном коне. Меч — в размахе, на голове шлем с крылышками, как у римлян и германцев. Под копытами коня — распростертое тело римлянина. Но этот образ, видимо, не совпадает с подлинной судьбой овернца.
Мы ходим вокруг памятника и читаем надпись на круглом постаменте: «Объединенная Галлия, собранная в единую Нацию, воодушевляемая единым сознанием, может бросить вызов Вселенной».
Смогла бы, если бы не было той раздробленности племен, которая видна до сих пор в сетке департаментов на карте Франции, похожей на лоскутное одеяло. Смогла бы, если б не Юлий Цезарь, слишком любивший свою славу полководца, и не его легионы, слишком любившие его самого. Он варварски уничтожал «варваров» и все, что создавалось ими.
Мы обошли все раскопки Алезии. Они ведутся до сих пор. Чего греха таить! Я не люблю бродить по этим площадкам, разбитым на квадраты и прямоугольники, выложенные древней кладкой и тщательно прикрытые щитами из пластмассовых листов. Они мне не говорят ничего. Серая, мертвая пыль и галька да таблицы с указанием: «Здесь был древнегалльский храм»; или: «Остатки галльского жилища». Куда больше дают воображению такие строчки из записей Цезаря: «Все галлы чрезвычайно набожны. Поэтому люди, пораженные тяжкими болезнями, а также проводящие жизнь в войне и в других опасностях, приносят или дают обет принести человеческие жертвы; этим у них заведуют друиды. Именно галлы думают, что бессмертных богов можно умилостивить не иначе, как принесением в жертву за человеческую жизнь также человеческой жизни». Или такая запись:
«Исключительной доблести наших солдат галлы противопоставляли разного рода маневры, так как вообще эта нация отличается большой смышленостью и чрезвычайной способностью перенимать и воспроизводить у себя все, чему учат другие…»
Когда мы с Жюльеттой спускались в городок по длиннейшей лестнице, выложенной из шпал, мне стало жаль расставаться с бронзовым вождем галлов. Казалось, что сейчас ему станет еще более одиноко на его холме, хотелось вернуться и еще походить возле него, подышать свежестью бургундских долин. А где-то на холмах гремели выстрелы охотничьих ружей и лаяли псы…
Спустившись на станцию Лэ Лом, мы зашли в ресторанчик при гостинице и заказали типично бургундское меню — кнели из щуки и зайца, отменно приготовленного в красном вине. Розоватое вино, что нам подали к столу, было такое легкое и ароматное, какого я доселе не пробовала.
Насытившись и отдохнув, мы уселись на перроне в ожидании поезда в Париж. Солнце шло на запад и нежило нас последними лучами. Все вокруг дышало провинциальным благодействием. Немногие пассажиры прогуливались по платформе, перекидываясь шутками. Какой-то модный студент в пальто до пят, с длинными, как у Верцингеторикса, волосами, гремя массивной цепью на груди, рылся в чемодане с книгами и, не находя нужной, досадливо хлопал себя по широченным карманам.
Подошел поезд, и мы вошли в полный пассажиров вагон. По счастью, в одном из купе оказалось два свободных места. Рядом со мной сидел довольно упитанный господин средних лет, оживленно рассказывавший соседям, что он больше не ездит на уик-энды машиной. Это долго и опасно, проще оставлять машину где-нибудь в провинции.
— И дешевле, и удобнее, — рассуждал он. — Приедешь, поохотишься, отдохнешь, позавтракаешь на природе — и в Париж!
Против него сидел худенький рыжеватый человек с женой и с ребенком на руках.
— Тогда уж лучше не машину иметь, а тещу, — вдруг заявил он. — Приедешь — она и напоит, и накормит, и спать уложит, и горючего ей не надо!
Все сидящие в купе рассмеялись.
Мы с Жюльеттой заговорили меж собой по-русски; это сразу насторожило дородного. Поинтересовавшись, откуда мы, он приосанился:
— Ну что же, наш президент месье Помпиду собирается посетить вашу страну, мадам. Только мое мнение таково, что из этого ничего нового не произойдет. Все как было, так и останется. Мы, французы, на пропаганду так легко не ловимся! Уверяю вас…
— Быстро же вы забыли «майские праздники» шестьдесят восьмого! — усмехнулся рыжий, покачивая на руках малыша.
Но дородный не сдавался:
— А! Пустяки. Показали им хорошенько, этим идиотам, и все стало на место… Я вот только что вернулся из отпуска, ездил на машине в Италию. Вы думаете, там мало беспорядков? Не беспокойтесь, тоже бывает… Весь мир сейчас как на дрожжах…
— Никогда не была в Италии, — внезапно вступила в разговор дама в пунцовом пальто и в седом парике, быстро перебиравшая спицами. — Как, наверное, там красиво!
— О-о-о! Это великолепно, восхитительно! Я объездил все лучшие города. Какая архитектура! Какая мощь! Какая старина! Незабываемо!
И тут, словно в противовес моей настроенности, он воскликнул:
— Да! Подумать только, ведь вся культура, вся цивилизация пришла к нам с римлянами. Только когда побываешь в Италии, начинаешь понимать, сколько мы, французы, получили от них и как мы им обязаны! Ведь если б не Рим, мы бы долго еще в звериных шкурах ходили.
Мне страстно хотелось вступить в спор с этим типичным буржуа, но несовершенное знание языка останавливало меня. Зато молодой рыжий тут же отпарировал:
— Так уж вот и в шкурах! Не беспокойтесь, культура все равно пришла бы к нам, хотя бы с востока, из Византии, и неизвестно, что было бы лучше!
Жюльетта улыбнулась и шепнула мне:
— Чувствуешь? Настоящий галл!
— Я, знаете, истый католик! — вскипел дородный. — И считаю, что только католицизм может восстановить порядок в обществе.
Тут вошел контролер, спор мгновенно прекратился, все занялись разыскиванием билетов.
— Этот рыжий, видно, бургундец, — наклонилась ко мне Жюльетта. — Он очень напоминает мне моего сына, тот так же не выносит романского влияния и всего, что связано с Юлием Цезарем. Настоящий галл.
К вечеру мы подъезжали к Парижу. Он уже весь опалово переливался огоньками, дрожавшими во влажном тумане, вытесняя вечерним гулом все дневные наслоения впечатлений от всего, что вне его, Парижа. Он снова засасывал вас своими властными щупальцами. Нам с Жюльеттой еще не хотелось расставаться, и, выйдя на привокзальную площадь, мы зашли в большой бар и заказали по кружке пива.
— А ты все еще, я вижу, возле памятника Верцингеториксу? — улыбнулась Жюльетта на мою рассеянность.
Я подняла свою кружку:
— Я хочу выпить, Жюльетта, за твоего сына, за молодого галла!
— А я — за московского шофера! — ответила Жюльетта, и все лицо ее осветилось нежной улыбкой, и в сеточке морщин засияли добрые темные глаза…
Здесь надо было бы поставить точку, рассказ окончен, но я не могу удержаться, чтобы не процитировать строки из письма Фета к Тургеневу, которые я прочла в рассказе Пахомова «Неизвестные страницы». Эти строчки, написанные в 1858 году, то есть за восемь лет до открытия памятника Верцингеториксу, потрясли меня. Вот они: «Боткину я послал 2 стихотворения и трепещу. Потому что во втором разругал древний Рим, т. е. римлян. Какие бессердечные, жестокие, необразованные мучители тогдашнего мира — что ни эпизод, то гадость. Самая (доблесть) их такая казарменная, их любовь к отечеству такая узкая. Сципионы, Катоны при молодцеватости ужасные звери, а первый даже замотавший казенные деньги губернатор. Грубые обжоры, а между тем несчастный Югурта пропадает как собака, великий, величайший Аннибал гибнет. Иерусалим горит, Греция, куда они сами ездят учиться, растоптана, а они со всех концов света бичами и палками сгоняют золото и мраморы для нелепых подражаний грекам…»
Да! Пожалуй, Афанасий Афанасьевич был прав!