В недавно прочитанной статье о французском художнике-импрессионисте я нашел интересную мысль: он никогда не стал звездой импрессионистской школы, потому что в его жизни было слишком мало борьбы. Большим художником можно стать, только выстрадав на это право,– отрезав себе ухо, сев в тюрьму, сойдя с ума. Не отстрадав положенное, не много шансов стать признанным.
Сейчас я перебираю свои старые записные книжки. Почти в каждой повторяются бергмановские слова о головокружительной свободе, необходимой, чтобы снимать свое кино. И еще постоянно повторяющиеся записи: «Начать говорить правду. Что это? Что ты чувствуешь? Как говорить правду? Пора перешагнуть. Что перешагнуть? Границу».
У каждого художника есть граница, дальше которой идти как бы нельзя.
Желание перешагнуть ее, проверить себя, свои возможности, на их максимуме, на последнем пределе у меня возникло очень давно, но и по сей день ощущаю, что никогда по-настоящему не сделал этого, не снял своей лучшей картины. Б чем вообще заключается творчество? Ну конечно же, это поиск самого себя; я его вел в каждой своей картине, может быть, за исключением «Танго и Кэш» – там поиск, впрочем, тоже был, но, скорее, не художественного, а технического свойства.
Когда приходит какой-то образ, какая-то фраза, какой-то сценарный ход, человеческое движение, приоткрывающее завесу над тайной (потому что, конечно же, тайна – то, что художник делает), и возникает нечто, заставляющее зрителя плакать или смеяться, постигать ранее неведомое в характере и существе человека.
Каждое такое открытие вызывает в художнике непередаваемое ощущение восторга, дрожи, озноба. Я очень четко чувствую физиологически эту дрожь, эти мурашки по коже, встающие дыбом волосы – в этот момент ты творец, с тобой восторг открытия. Ради этих моментов и существует художник.
Такие моменты не раз сопутствуют процессу рождения фильма – когда пишешь сценарий, когда снимаешь и, самое ответственное, когда монтируешь. Соединяешь кусок и кусок, накладываешь шумы, музыку, и только в этот момент становится ясно: вот оно, получилось, что-то такое возникло. Восторг открытия. Ощущение, что переступил в неведомое.
Но этот восторг испытываешь совсем не часто, а с возрастом – все реже и реже. И самое смешное, что люди, которые придут смотреть картину, будут видеть в ней совсем другое. Они придут смотреть не картину, как таковую. Они будут смотреть картину, снятую вот этим человеком, живущим вот в этих обстоятельствах, у которого вот эти родители и вот эти друзья, который в жизни сделал то-то и поступил так-то. Это привносит в восприятие совершенно иное измерение, что особенно ощутимо в кругах профессиональных, в кругах критических. Этим людям кажется, что они тебя знают и потому имеют право сомневаться в твоей искренности. Сомнение зрителей в искренности художника, думаю, самое для него разрушительное.
Во всяком случае, лично для меня было так. Ничто так не подрубает крылья, как неверие в искренность того, что делалось тобой со всей самоотдачей, с желанием высказать самое главное, самое в этот момент тебя волнующее. На это неверие мне много раз в жизни случалось наталкиваться. Но все равно, пока снимаешь, остается желание найти себя, себя выразить, себя постичь – особенно если снимаешь по своему сценарию.
Мы живем в эпоху масс-медиа. Сегодня Шекспир читал бы «Московский комсомолец». Может, даже попользовался какими-то почерпнутыми оттуда сюжетами. И все же, думаю, само это слово «масс-медиа» обрело свой полный смысл не в эпоху газет, даже телевидения, а именно сейчас, в 90-е, в компьютерный век. Владимир Ильич вовремя понял, почему из всех искусств для нас важнейшим является кино. Потому что изображение сильнее слова. Кино было важнейшим до тех пор, пока не появилось телевидение. Оно – тот же самый образ, но еще и доставленный на дом. Не надо никуда ходить. Процесс восприятия образа можно совместить с отправлением естественных потребностей. Напрягаться совершенно не нужно – все входит в тебя через подкорку.
С момента своего появления в человеческом сообществе образ имел сакральный характер. Бизон, нарисованный на стене пещеры великим и безвестным художником первобытных времен, имел четкое функциональное назначение – поймать животное, дать победу над ним охотнику. Скульптура, эллинские изваяния, поганьские идолы – все имели мистический характер, все изображали божества. Сегодня образ донельзя девальвирован, хотя по-прежнему служит той же сакральной цели – сотворению кумира. Только уже по прихоти тех, в чьих руках масс-медиа, кто организует рекламные кампании, кумиром может стать любой.
Какова будет роль масс-медиа в XXI веке, если уже сейчас они начинают занимать трагически большое место?
Мир движется в сторону таблоида, дешевой газеты с обилием фотографий. Они становятся важнее текста. Раньше газеты читали – теперь их разглядывают. Все больше и больше цветных фотографий на полосах. Самые читаемые сегодня газеты – бульварные: много картинок и масса сплетен. Основные новости – на первой и третьей страницах. Остальное реклама, сплетни, местные новости. И фотографии, фотографии, фотографии… Что это означает? Означает, что современный человек схватывает не текстовой материал, а изобразительный. То, что в компьютере называется «икона», образ. Текст становится функциональным. Судить, насколько серьезную роль образ играет в обработке массового сознания, можно по такому примеру. Когда первый раз выбирали в президенты Миттерана, была проведена большая кампания по внедрению его имиджа в массовое сознание. На фотографиях он представал исключительно в фас, снятый чуть снизу, с протянутыми руками. Как отец – к детям. Программа, с которой он шел на выборы, была социалистическая, гуманная, для чего как раз и подходил образ человека в фас, который кажется всеобъемлющим и менее символичным, чем образ человека в профиль. С этой программой и с этим имиджем он победил.
В преддверии следующих выборов Миттеран понял, что социалистическая партия проигрывает, теряет популярность, он стал медленно отходить от социалистических идей и столь же не спеша переходить к надпартийной политике. К началу новой избирательной кампании он давно уже ничего не говорил о социализме, а на фотографиях представал в профиль. Почему? Семантически профиль – это империя. Профиль чеканят на монетах. Это монарх, надпартийный лидер. Все выборы прошли под знаком Миттерана в профиль.
Великие люди истории лишь с достаточно недавнего времени обрели возможность увидеть свой прижизненный образ. Образ создавался на основе слухов, преданий, легенд. Человек сначала должен был обрести ореол славы, стать легендой, а потом уже эту легенду закреплял образ. Сегодня образ покупается. Достаточно заплатить некую сумму и взамен получить желаемый образ. Мы живем в эпоху лжепророков, лжеидолов, лжекумиров. Сегодня великим становится один, завтра – другой, послезавтра – третий. Прикиньте, что нужно было Христу и что – Мадонне (я имею в виду рок-певицу), чтобы стать образами. Христос не был и не мог быть при жизни товаром, Мадонна – товар при жизни. Образ – это товар.
От частого использования образ девальвируется. Сегодняшний кинематографист живет в принципиально иной ситуации, чем кинематографист времен Эйзенштейна. Он добавляет лишь малую толику образов к нашей и без того непомерной перегруженности дешевыми изображениями. Думаю, что последними из кинематографистов, кто имел могущество влияния на мир своими образами, было поколение Тарковского. Мое поколение. Вряд ли возможно возвращение времени, когда кинематографические образы обрели бы столь же высокую цену.
Образ очень приближает человека, из которого он творится, к окружающим. Все идолы всегда настолько знакомы, что к ним тянет обращаться по имени, хотя, быть может, в самой жизни никогда их и не встречал. Они уже родные тебе, ты их столько раз видел! Феномен масс-медиа в нашем веке заключается в том, что они рождают иллюзию близости между тобой и созданным ими кумиром. Отсюда общение с носителем образа приобретает характер панибратства.
На протяжении многих месяцев работы над этими страницами я не раз приходил к выводу, что книга может вызвать у читателя тягостное чувство. Ну и что, успокаивал я себя, почему эти горькие мысли я должен обдумывать в одиночестве? Почему, уж если кто-то заинтересовался моими размышлениями, не разделил бы со мной хотя бы толику моих разочарований и сомнений? Я, конечно, понимаю, что найдутся люди, которые, прочитав эти страницы, скажут: «Ну и дурак! Разоткровенничался! Я бы такого никогда не стал писать». Готов понять и такую реакцию, у каждого человека есть нечто, скрываемое от других. Но все же во мне сохраняется надежда, которая и подвигает меня писать все это. Надежда на то, что кто-то скажет: «А я? Как я чувствую, думаю, отношусь к этим нравственным проблемам?» Что он заглянет в закоулки и бездны своей души. Хотя бы самому себе признается в собственной погрешимости. В принципе нельзя рассчитывать на то, что любые откровения сейчас могут изменить что-нибудь в мире или в человеческой природе. Придется любить человека таким, каков он есть, со всеми его экскрементами.
Хотя, готов признаться, трудно это – любить человека такого, каков он есть. И мне как автору совсем не просто убедить себя полюбить читателя, вполне равнодушного к тому, что я хочу поделиться с ним чем-то важным, сокровенным, дорогим для себя. Гоголь был очень расстроен успехом «Ревизора», просто впал в депрессию от оваций и восторгов. Ему-то хотелось, чтобы зритель уходил потрясенный, раздавленный, увидевший себя в героях пьесы, размышляющий, ужаснувшийся: «Неужели это я?» Ничего похожего! Все кричали: «Ура!» Радовались: «Эк, придумал! Эк, загнул!» Он был убит тем, что его не поняли.
Трудно приходить к осознанию того, что большинству людей не нужна истина. Они уже заведомо убеждены в том, что знают ее. Огорчительно, что теперь надо думать и о своем имидже. Сегодня упаковка важнее содержания. А может, всегда так было?
В том-то все и дело, что низкие истины политически некорректны. Политически корректен возвышающий обман. Чтобы люди выбрали вас в президенты, чтобы пошли на вашу коммерческую картину, чтобы предпочли вас как врача, юриста или модного дизайнера, им нужно преподносить возвышающий обман. К отношениям между людьми это тоже вполне относится. Лично я (боюсь, что и другие) предпочитаю слышать о своих фильмах «гениально!», а не «дерьмо!».
Сегодня добиться, чтобы тебя услышали, намного труднее, чем даже двадцать лет назад.
В предисловии к первому изданию «Тропика Рака» Генри Миллер написал: «Эта книга – пинок под зад человечеству».
Дать пинка – может быть, это и есть один из способов заставить понять важные истины. Даже если это всего лишь низкие истины.