Я давно хотел начать свои записки… Не могу отделаться от своих воспоминаний, и страшная мысль пришла мне в голову. Может быть, если я изложу их на бумаге, я этим покопчу все свои счеты с ними… Может быть они оставят меня и дадут спокойно умереть. Вот страшная причина, заставившая меня взяться за перо.

По причинам, о которых не время теперь говорить подробно, я должен был поступить секретарем к одному петербургскому чиновнику, по фамилии Орлову. Было ему около тридцати пяти лет и звали его Георгием Ивановичем.

Это — мужчина среднего роста, с каким-то деревянным лицом, очевидно, никогда не освещавшимся улыбкой. Густые, остриженные под гребенку и как смоль черные волосы покрывают конический череп и плотно, как ермолка, обрамляют узкий и покатый лоб. Глаза серые, впавшие, осененные несколько припухшими веками. Челюсти развитые, но без выдающегося выражения плотоядности, а с каким-то необъяснимым букетом готовности раздробить или перекусить пополам.

Он производил впечатление гласного идиота.

Идиоты вообще очень опасны и даже не потому, что они непременно злы (в идиоте злость или доброта — совершенно безразличные качества), а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит исключительно им одним.

Помнится, где-то у Шекспира говорится о «белом голубе в стае черных воронов». Подобное впечатление произвела на меня его жена среди окружающих ее людей. Чрезвычайно густые, черные волосы без всякого блеска, впалые, тоже черные и тусклые, но прекрасные глаза, низкий выпуклый лоб, орлиный нос, зеленоватая бледность гладкой кожи, какая-то трагическая черта около тонких губ и в слегка углубленных щеках, что-то резкое и в то же время беспомощное в движениях, изящество без грации…

Я вдруг почувствовал, что точно ветер пробежал по моей душе и сдунул с нее все впечатления дня… Я увидел обворожительные черты прекраснейшего из лиц, какие когда-либо встречались мне наяву и чудились во сне… Я понял это с первого взгляда, как понимаю молнию… Это была именно та красота, созерцание которой, бог весть откуда, вселяет в вас уверенность, что вы видите черты правильные, что волосы, глаза, нос, рот, шея, грудь и все движения молодого тела слились вместе в один цельный гармонический аккорд, в котором природа не ошиблась ни на одну малейшую черту. Вам кажется почему-то, что у идеально красивой женщины должен быть именно такой нос, прямой и с небольшой горбинкой, такие большие, темные глаза, такие же длинные ресницы, такой же томный взгляд, что ее черные кудрявые волосы и брови так же идут к нежному, белому цвету лба и щек, как зеленый камыш к тихой речке…

Но вместе с тем чувствовалось, что она глубоко несчастна.

_____

Однажды я вошел и увидел ее сидящей на соломенном стуле, с головой, прижатой к острому краю стола. Она выпрямилась… все лицо ее было облито слезами.

Она плакала какими-то мертвыми слезами. О таких слезах никто не рассказывал ни в одной истории, ни в одной сказке. Обыкновенно думают, что самая больная слеза есть слеза самая теплая, «горючая», как называют ее сказки и былины нашего эпоса… Но есть еще другие слезы, хотя их нельзя назвать горючими, во они заставляют вас трепетать, когда текут по женским щекам… Она застыла, и ее слезы падают оледенелыми…

Не будучи замеченным ею, я тихо вышел из комнаты.

_____

Я долго не мог заснуть и беспрерывно переворачивался с боку на бок. Дремота начала, наконец, одолевать меня. Вдруг мне почудилось, как будто в комнате слабо и жалобно прозвенели струны. Я приподнял голову. Луна стояла низко в небе и прямо глянула мне в глаза. Белый, как мел, лежал ее свет на полу… Явственно повторился странный звук… Я оперся на локоть… Легкий страх щипнул меня за сердце, — прошла минута, другая… Где-то далеко прокричал петух; еще дальше отозвался другой.

Спустя немного я заснул — или мне показалось, что я заснул. Мне привиделся необыкновенный сон. Мне чудилось, что я лежу в моей спальне, на моей постели — и не сплю, и даже глаз не могу закрыть. Вот опять раздался звук… Я оборачиваюсь… След луны на полу начинает тихонько приподниматься, выпрямляется, слегка округляется сверху… Передо мной, сквозя, как туман, неподвижно стоит белая женщина.

— Кто ты? — спрашиваю я с усилием.

Голос отвечает, подобный шелесту листьев — Это я…я…я… Я пришла за тобой.

— За мной? А кто ты?

— Приходи ночью на угол леса, где старый дуб. Я там буду.

Я хочу вглядеться в черты таинственной женщины — и вдруг невольно вздрагиваю: на меня пахнуло холодом. И вот я уже не лежу, а сижу в своей постели — и там, где, казалось, стоял призрак, свет луны белеется длинной чертой на полу.

_____

Летом я поехал с Орловыми в деревню.

Ехали сначала по железной дороге, потом на почтовых, перекладных. К ночи приехали мы на место. Весь день я боролся со своей тоской и поборол ее; но в душе был страшный осадок: точно случилось со мной какое-то несчастье, и я только мог на время забывать его, но оно было там, на дне души, и владело мною.

Дом у Орлова был громадный, с колоннами, со львами, на которых облупилась штукатурка, и с фрачным лакеем у подъезда. Старинный парк, угрюмый и строгий, разбитый на английский манер, тянулся чуть ли не на целую версту от дома до реки и здесь оканчивался обрывистым, крутым глинистым берегом, на котором росли сосны с обнажившимися корнями, похожими на мохнатые лапы.

Я поселился во флигеле.

_____

В одной трагедии Вольтера какой-то барин радуется тому, что дошел до крайней границы несчастья. Хотя в судьбе моей нет ничего трагического, но я, признаюсь, изведал нечто в этом роде. Я узнал ядовитые восторги холодного отчаяния.

Лето приходило к концу. И в результате выходило совсем не то, что я ожидал, поступая к Орлову; всякий день моей новой жизни оказывался пропащим и для меня, и для моего дела… Согни записок и бумаг, которые я находил в кабинете и читал, не имели даже отдаленного отношения к тому, что я искал… Ничего я не понимал и ясно сознавал только одно: надо поскорее укладывать свой чемодан и уходить.

_____

Орлов еще вчера уехал к соседу. Под вечер мы бродили с ней у околицы. Серенькие тучи покрывали небо, холодный ветер дул с пожатых полей, унося красные и желтые листья со встречных деревьев.

Мы пришли на кладбище, голое место, ничем не огражденное, усеянное деревянными крестами, не осененное ни единым деревцом. От роду не видал я такого печального кладбища.

Разговор наш начался злословием: я стал перебирать наших знакомых, сначала выказывая смешные, а после — дурные их стороны. Желчь моя взволновалась. Я начал шутя и окончил искренней злостью. Сперва это се забавляло, а потом напугало.

— Вы опасный человек, — сказала она мне. — Я бы лучше желала попасться в лесу под нож убийцы, чем вам на язычек… Я вас прошу не шутя: когда вам вздумается обо мне говорить дурно, возьмите лучше нож и зарежьте меня — я думаю, это вам но будет очень трудно.

— Разве я похож на убийцу?

— Вы хуже…

Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко-траурный вид:

— Да, такова была моя участь с самого детства! Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали — и они родились…

В эту минуту я встретил ее глаза; в них бежали слезы; рука ее, опираясь на мою, дрожала…

День между тем клонился к вечеру, солнце село; золотистые хребты туч, бледнее на дальнем горизонте, давали знать, что скоро наступят сумерки. Подошва горы, плоские песчаные берега, монастырь и отмели остались уже тенью; одна только река, отражавшая круглые облака, обагренные последними вспышками заката, вырезывалась в тени алой сверкающей полосой. Осенний ветер повеял холодом и зашипел в колеях дороги. Толпа чумазых ребятишек, игравших в бабки, стояла на улице подле колодца. Они, казалось, ни мало не замечали стужи и еще менее заботились о том, что барахтались словно утки в грязи по колени; между ними находилось несколько девочек с грудными младенцами на руках. Семи или восьмилетние нянюшки дули в кулаки, перескакивали с одной ножки на другую, когда уже чересчур забирал их холод, но все-таки не покидали веселого сборища; некоторые из них, свернувшись комочком под отцовским кожухом, молча и неподвижно глядели на играющих.

На возвратном пути я не возобновлял нашего начального разговора; но на пустые мои вопросы и шутки она отвечала коротко и рассеянно.

— Любили ли вы? — спросил я ее наконец.

Она посмотрела на меня пристально, покачала головой и опять впала в задумчивость; явно было, что ей хотелось что то сказать, но она не знала с чего начать; ее грудь волновалась…

_____

Утром девочка дет 12 передала мне записку:

«…я не могу больше жить, если не скажу вам того, что родилось в моем сердце… Но как я вам скажу то, что я так хочу сказать? Бумага, говорят, не краснеет, уверяю вас, что Это неправда и что краснеет она так же точно, как и я теперь вся. Милый, я вас люблю… и люблю на нею жизнь…

Умоляю вас, милый, если у вас есть сострадание ко мне, когда вы войдете завтра, то не глядите мне слишком прямо в глаза…

Я сегодня непременно буду плакать…

_____

Быть для кого-нибудь причиной страданий и радости, не имея на то никакого положительно права — не самая ли эго сладкая пища нашей гордости? А что такое счастье? Насыщенная гордость. Если бы я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если бы меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви. Зло порождает зло; первое страдание дает понятие об удовольствия мучить другого. Идея зла не может войти в голову человека без того, чтобы не захотелось приложить ее к действительности. Идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма, есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует…

_____

Она пришла ко мне. Под вечер я сидел у окна за мольбертом и набрасывал этюд сада.

Легкий шорох платья и шагов послышался за мной; я вздрогнул и обернулся — го была она… Она села против меня тихо и безмолвно и устремила на меня глаза свои, и не знаю почему, но этот взор показался иве чудно нежен… Она, казалось, ждала вопроса, но я молчал, полный неизъяснимого смущения. Лицо ее было покрыто тусклой бледностью, изобличавшей волнение душевное; рука ее бесцельно бродила по столу, и я заметил в ней легкий трепет; грудь ее то высоко поднималась, то, казалось, она удерживала дыхание…

— Вам тяжело? — начал я, чтобы что-нибудь сказать. — Он вас мучает? Ревнует?… Как Отелло?

Она покачала головой:

— Ревность! «Отелло не ревнив, он доверчив», заметил Пушкин… У Отелло просто размозжена душа и помутилось все мировоззрение его, потому что погиб его идеал. Но Отелло не станет прятаться, шпионить, подглядывать: он доверчив. Напротив, его надо было наводить, наталкивать, разжигать с чрезвычайными усилиями, чтобы он только догадался об измене. Не таков истинный ревнивец. Невозможно даже представить себе всего позора и нравственного падения, с которыми способен ужиться ревнивец без всяких угрызений совести…

Она вдруг перестала говорить и страшно побледнела, устремив глаза ко входу… Я обернулся. В дверях стоял Орлов.

— Не ждали? — сказал он, заикаясь.

Я вскочил на ноги и стал против него. И мы стояли так долго, меряя друг друга глазами. Он был действительно способен навести ужас. Бледный, с красными воспаленными глазами, с ненавистью устремленными на меня, он ничего не говорил; его тонкие губы только шептали что-то, дрожа… Он повернул ключ, сильным движением оттолкнул меня и стал в угрожающую позу. Надежда Николаевна вскрикнула. Я видел, как он переложил ключ в левую руку, а правую опустил в карман. Когда он вынул ее, в ней блестел предмет, которому я тогда не успел дать названия. Но вид этого предмета ужаснул меня. Не помня себя, я схватил стоящее в углу древко, и когда он направил револьвер на Надежду Николаевну, с диким воплем кинулся на него. Все покатилось куда-то со страшным грохотом… Тогда началась казнь…

Я не знаю, сколько времени я лежал без сознания. Когда я очнулся, я не помнил ничего. То, что я лежал на полу, то, что я видел сквозь какой-то странный сизый туман потолок, то, что я чувствовал, что в груди у меня есть что-то, мешающее мне двинуться и сказать слово, — все Это не удивило меня…

И вдруг яркий луч сознания озаряет меня и я сразу припоминаю все, что случилось… Он убил ее… Он убил и меня…

Собрав силы, я приподнялся и увидел ее лицо. Глаза ее были закрыты и она была неподвижна. Я почувствовал, как волосы шевелятся на моей голове… Я упал к ней на грудь и покрывал поцелуями это лицо, полчаса тому назад полное жизни. — Теперь оно было неподвижно и строго; маленькая ранка над глазом уж не сочилась кровью. Она была мертва.

_____

Я остался с тревожным хаосом в голосе, с возмущенной душой, а через несколько минут почувствовал, что морг мой плавится и кипит, рождая странные вопросы, фантастические видения и картины. Чувство тоски, высасывающей жизнь, охватило меня, и я стал бояться безумия… Жуткие ночи пережил я. Я видел нечто неописуемо страшное: внутри огромной бездонной чаши, опрокинутой на бок, носятся уши, глаза, ладони рук с растопыренными пальцами катятся головы без лиц, идут человечьи ноги, каждая отдельно от другой, прыгает нечто неуклюжее и волосатое, напоминая медведя, шевелятся корни деревьев, точно огромные науки, а ветви и листья живут отдельно от них; летают разноцветные крылья, и немо смотрят на меня безглазые морды огромных быков, а круглые глаза испуганно прыгают над ними; вот бежит окрыленная нога верблюда, а за нею стремительно несется рогатая голова совы, — вся видимая мною внутренность чаши заполнена вихревым движением отдельных членов, частей, кусков, иногда соединенных друг с другом иронически безобразно. И в этом хаосе мрачной разобщенности, в немом вихре изорванных тел, величественно движутся, противоборствуя друг другу, Ненависть и Любовь, неразличимо подобные одна другой…

_____

Больного, неоправившегося меня потащили в суд. Была уже зима. Фигуры председателя и членов, вышедших на возвышение в своих расшитых золотой воротниках мундиров, были очень внушительны. Они сами чувствовали это, и все трое, как бы смущенные своим величием, поспешив и скромно опуская глаза, сели на свои резные кресла.

Все шло без задержек, скоро и не без торжественности, и эти правильность, последовательность и торжественность, очевидно, доставляли удовольствие участвующим, подтверждая в них сознание, что они делают серьезное и важное общественное дело.

Орлов ничего не отрицал и не пробовал оправдываться. Между прочим он сказал:

— Подкравшись тихо, я вдруг отворил дверь. Помню выражение их лиц. Я помню эго выражение потому, что выражение это доставило мне мучительную радость. Это было выражение ужаса. На его лице было одно очень несомненное выражение ужаса. На ее лице было то же выражение ужаса, но с ним вместе было и другое. Если бы оно было одно, может быть не случилось бы того, что случилось, но в выражении ее лица было, — по крайней мере, так показалось, мне, — было еще огорчение, недовольство тем, что нарушили ее увлечение любовью и ее счастье с ним…

Когда люди говорят, что они в припадке бешенства не помнят того, что они делают, — это вздор, неправда. Я все помнил и ни на секунду не переставал помнить. Всякую секунду я знал, что я делаю…

Орлова оправдали.

_____

Я узнал:

Ее погребли близ пруда, под мрачным дубом, и поставили деревянный крест на ее могиле.

_____

Чепуха совершеннейшая делается на свете. Иногда вовсе нет никакого правдоподобия.

_____

Достоевский написал об одном из своих сумасшедших персонажей, что он живет, мстя себе и другим за то, что послужил тому, во что нс верил. Это он сам про себя написал, т. е., это же он мог бы сказать про самого себя.

_____

— Вам какие книги надо?

— Да лишь бы пофундаментальнее.

— Ну, вот выбирайте… Вот журналы не хотите ли?

— Нет, это все мимолетное.

— А вам надо не мимолетное? Да?

— Да, уж что-нибудь по… того, поздоровей…

— Поздоровей вам? Не хотите ли взять вот Шлоссера: это, я думаю, будет довольно здорово…

— Это что такое Шлоссер?

— История.

— Мне бы только, Иван Иваныч, с самого начала… что нибудь…

— Да вот, что тут? «Греки»… вот тут с самого начала…

— То есть, как вы говорите — «с самого начала». С самого начала только греческая история?

— Только одна греческая… А вам что же?

— А раньше греков нет ли чего?

— Разумеется, есть. Вот, история Индии. Это раньше греков.

— А еще чего не было ли раньше?

— Только уж я не знаю, что же бы вам такое? А не хотите-ли «До человека»?

— Это книга такая?

— Книга… Понимаете… «До»!.. Уж тут самый корень.

— Вот, вот, вот! Да! Это самое и есть. Ну, дай вам бог здоровья. Сей час примусь. Вот это мне и нужно… А то что ж мне, ей богу, — журналы там? Уж ежели поправляться, так уж надо все заново…

Телом женщина прекраснее мужчины, а мысли у нее — лживые. Но когда она лжет — она не верит себе? а Руссо лгал — и верил.

_____

Вычитал истину, которая стоит всех истин на свете:

Бог есть мое желание.

_____

На этом обрывается тетрадка, найденная при больном, доставленном в психиатрическую лечебницу, личности коего не удалось установить» Сначала он был покоен, но потом припадки бешенства и безумия начали оказываться чаще, и, наконец все это обратилось в самую ужасную болезнь. Жестокая горячка, соединенная с самою быстрою чахоткой, овладела им так свирепо, что в три дня осталась от него одна тень только. К этому присоединились все признаки безнадежного сумасшествия. Иногда несколько человек не могли удержать его.

Под вечер третьего дня он умер от удара. Сначала он почувствовал потрясающий озноб и тошноту, что-то отвратительное, как казалась, проникая во все тело, даже в пальцы, потянуло от желудка к голове и залило глаза и уши. Потом все исчезло и он забылся навеки.

Пришли мужики, взяли его за руки и за ноги и отнесли в часовню. Там он лежал на столе с открытыми глазами, и луна ночью освещала его

…………………..

Правила участия в Конкурсе 1929 г. см. на 28 стр. этого номера, в §§ 2, 3, 4, 5.