1

Так уж вышло, что Иван предполагал в жизни одно, а получилось совсем другое. Ехал на тракторе с тележкой, торопился домой, а очутился в больнице, где пришел в сознание только через три дня.

В сознание хоть и пришел, но не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой и никакой мышцей. Все было изломано, перемолото, ноги и руки в гипсе, ребра помяты, голова забинтована, дышалось хрипло и больно.

Ничего он, конечно, этого не видел, потому что и глаз не мог открыть, просто ему казалось, что придавлен он тяжелым камнем, тем самым, что испокон веку лежал в поскотине около дороги. Еще ребятишками они спорили, есть ли на свете человек, который сможет поднять этот камень, и приходили к выводу, что такого человека на свете нет. И вот теперь как будто нашелся силач, поднял камень и придавил им Ивана.

«Доехал я до моста, что через речку Ольховку, — стал рассуждать Иван. — А тут кто-то на машине вылетел навстречу. Поворот крутой, темно, ничего не видно, мост узкий. Двоим никак не разъехаться, никак…»

Тут в голове у него загорелся такой черный вихрь, что сознание снова ушло, потерялось.

Сосед по койке белобрысый паренек Вовка встрепенулся, ему померещилось, что Иван простонал. «Помрет, наверное, — со страхом подумал он. — Третий день не шевелится. И доктор головой покачал на обходе. Ну да, может, и оклемается. Вон и кровь переливали».

И правда, Иван не помер. Не дали помереть люди, оживили, кое-как поставили на ноги.

Как уж потом рассказывали в деревне, Иванов трактор свалился с моста. Вовку, который ехал с ним, выкинуло из кабины, или он сам выскочил, на свое счастье, тоже парень ничего не помнил с горячки. В общем, Вовка отделался переломом руки да испугом, а Ивана придавило крепко, едва добыли из кабины.

На той же машине, что шла им навстречу, и увезли обоих в больницу, хотя шофер, дюжий пожилой мужчина, устроивши Иваново тело в кузове, махнул обреченно рукой, мол, нечего и в больницу везти, а уж лучше прямо на кладбище, потому что не довезти живого, а ему самому самое верное сразу идти к властям да добровольно садиться в тюрьму, не ждать, пока заберут.

И что за проклятый мост, устроился как раз на самом крутом повороте, и с двух шагов не видно, есть ли кто впереди, нет ли никого. Однако шофер живо доставил пострадавших в больницу и сдал их врачам. Так удачно доехал, что даже ни разу не забуксовал…

Всю весну Иван провалялся в больнице, научился потихоньку разговаривать, шевелиться. Переломанные кости удачно срослись, как и положено живым костям, синяки и ссадины зажили, однако голова все еще дурила, пробитая в одном или двух местах, хотя этого теперь и не было заметно, так как волосы немного отрасли.

Врачи и больница сделали свое дело, и теперь держать его было ни к чему, можно долечиваться и дома, у фельдшера. Поэтому однажды среди лета Ивана потихоньку привезли домой, внесли в избу и положили на диване. Фельдшеру Прокопию Степановичу велено было каждый день приходить и делать укрепляющие уколы. Ну и должен быть, конечно, на первых порах подобающий уход со стороны домашних. Так было растолковано доктором Дашке, Ивановой бабе.

Однако смотреть за Иваном было особенно некогда, баба с утра до ночи с колхозными коровами, сын служил в армии, где-то в пограничных войсках, девки замужем, разъехались по всему государству.

Дашка попривыкла к покалеченному своему мужу, как-то притерпелась. Только когда приезжала проведывать в больницу, то первые разы не могла удержаться от слез, увидев вместо мужика белую неподвижную куклу, всю в бинтах да в гипсе, так что и глаз не видно. По ее красным обветренным щекам слезы так и покатились горошинами.

— Вот до того стало жалко мужика, что заревела, — рассказывала она своей напарнице, доярке Катьке, с которой вместе этим летом караулила колхозных коров. — Ведь, бывало, разругаемся до смерти. Думаю, хоть бы тебя леший уволок, окаянного, до того надоел со своими чудесами. А тут вон как…

— Ладно хоть живой остался, — сказала Катька.

— Да уж только об этом и думаю. Ладно, хоть живой.

Дашка затемно, с утра, управлялась дома и уходила доить колхозных коров, потом стадо гнали к реке караулить.

Иван, сидя у окошка, провожал Дашку взглядом, оттаивал душой, завидев ее, расторопную, шуструю, звонкоголосую.

Стадо проходило, и Ивану у окошка делать больше было нечего, однако он продолжал сидеть. Как-то необычно было для него это праздное сиденье, и что на работу не идти, и дрова не рубить, и не сенокосить. Он бы, конечно, и рад за что-нибудь приняться, да силы не было.

За время болезни от него, как говорят, остались кожа да кости, пробитая голова временами начинала болеть, в ней взвивался черный вихрь и гасил свет Иванова сознания.

Каждый день приходил фельдшер Прокопий Степанович, делал уколы и бинтовал голову.

— Для чего перевязывать-то? Зря только бинты изводить, — говорил Иван старику фельдшеру. — Ведь уже затянулось все и волосьями заросло.

— Для надежности. Это ведь голова, а не нога, чтоб мусору всякого не попадало в твою голову, — шутил Прокопий Степанович. — Есть еще ранка.

— Мусору-то у меня в голове хватает, — усмехался Иван.

— Мусору у каждого в голове хватает, — говорил Прокопий Степанович.

— Кабы не мусор в голове, разве бы люди попадали в такие истории, как я? — отвечал на это Иван. — Дураки мы, вот что я скажу. И мне бы только едь потихоньку, так нет, надо все скорей…

Между тем устоялось жаркое лето. Временами перепадали дожди, в колхозе уж начали сенокосить, за реку была переправлена косилка, и ребятишки-школьники стали выкашивать на лошадях заливные луга. Для мужиков была другая работа, они метали сено в стога. В общем, началась самая страда, а Иван все сидел у окошка, будто прирос к скамейке.

Изба у него стояла на краю деревни, на самом бугорке, и выходила окнами в поле, где колосилась рожь. За полем зеленел лес.

Иван сам срубил избу на этом месте, когда пришел с войны, сильно уж полюбился ему этот бугорок в стороне от дороги, никто тут не мешал жить, ни люди, ни скотина. Напротив избы в огороде поставил баню, а около бани — погреб. В общем, все хозяйство у него было налажено и устроено, как надо, как ему самому нравилось.

С людьми и соседями он мало общался, мол, чего с ними разговаривать и о чем? Все уже давно сказано да пересказано. Хотелось ему покоя и прочности, уверенности в жизни, да чтоб не было войны. Хотя в любом случае сам он уже отвоевался и по возрасту, и по теперешнему здоровью…

Больше всего удивляло Ивана его нынешнее состояние: то, что еле держится на ногах, дунь ветер, так и унесет. Другой раз и голова не болит, и с виду здоровый, а силы никакой нету, ноги не стоят, руки не держат. До ветру из избы выйти — и то целое путешествие, будто в город съездить.

— Вот ведь дело-то какое, — удивлялся Иван. — Я теперь вроде ребенка трехлетнего, ничего не умею.

Он и правда чувствовал себя неразумным ребенком и, главное, беспомощным, которого надо кормить и поить с ложечки, одевать, обувать, вытирать нос да рассказывать сказки. Как будто и не было всей его прежней жизни, никогда не воевал, не вырастил детей, ничего этого не было, отдалилось за тридевять земель, померкло, как меркнет свет за тучей.

А есть только одно: сидит он у окошка, посматривает на поле ржи, на дальний лес, на голубое небо и тела своего не чувствует, будто превратилось оно в одну слабость и беспомощность. Однако язык во рту послушно ворочался, и Иван мог разговаривать сам с собой, рассуждать:

— Вот какая история получилась. Предполагал одно, а вышло другое. Всякое у меня в жизни бывало. И повоевал маленько и бабу обнимал, Дашку мою. Она баба ничего, я, конечно, сильно не хвалю ее, но и ругать не стану. Две девки да парень родились. Как и положено в любой семье… Однако ж на трактор больше не сяду. Это железо теперь не по мне. Возьми ты лошадь, к примеру, ну пал я с лошади, так она ведь никогда не наступит на человека, перешагнет или спятится. А машина? Что ей стоит придавить да изломать? У нее ведь ума нет.

Порассуждавши так, он шел к зеркалу и долго изучал себя, удивляясь своему непривычному обличью. Из зеркале выглядывало на него желтое, худое лицо, торчащий из бинтов нос да запавшие, о чем-то вопрошающие глаза.

— Как танкист обожженный, — усмехался Иван.

Танкист? А ведь и правда лежал когда-то с ним в госпитале танкист, Валеркой звали. И Иван шатался по избе, задумавшись, где теперь этот танкист, пока его не осеняло, что парень тот так и помер от ожогов, никто не слышал его голоса. Однако все в палате почему-то знали, что зовут его Валеркой…

Летние дни тянулись тихо. Иван томился в избе от безделья, потом стал выходить, держась за стенку, на крыльцо, где просиживал до вечера. И такая слабость одолевала его, что не было сил отогнать комара, тело совсем не слушалось, Ивану казалось, что он может полететь над землей, как пушинка, в потоках теплого воздуха. Сбегутся люди, станут указывать на него и кричать:

— Ивана-то ведь унесло с крыльца! Дашка! Мужик твой полетел!

А Данилыч, сосед его, бежит от своей избы и руками размахивает:

— Иван! Бросай якорь! Куда полетел-то хоть расскажи? Не в магазин ли?

— А куда понесет!

Иван с усмешкой качал головой: «Вот дело до чего дошло, парень. Совсем ведь сдурела голова».

О том шофере, что выскочил из-за поворота, не думалось плохо. «Оба виноватые, так что поделаешь? — рассуждал Иван. — И он бы мог нырнуть под мост. Ему на этот раз повезло, а мне не повезло. О чем тут еще говорить? Делу теперь не поможешь. Кабы знал, где упадешь, соломки бы не поленился подослал. Да и что после драки кулаками махать?»

Разбитая голова вроде позажила, еще больше обросла волосами, бинты фельдшер совсем снял. Иван достал свою старую кепку и прикрыл ею розовые зудящие шрамы. На первых порах ему показалось, что в кепке как-то нехорошо, неловко, давит будто бы железным обручем. Однако надо было привыкать. Видать, жизнь еще не кончилась у Ивана. Но он понимал, что прежней жизни у него уже не будет никогда, не вернуться ему к ней. А надо начинать новую, загадочную, неясную.

2

В деревне об Ивановом случае много не рассуждали. Сначала, конечно, поговорили, поохали, повздыхали. Ну да ведь что поделаешь, с каждым такое может случиться. И на ровном месте спотыкаются.

Бабы жалели Дашку, мол, нелегко ей будет теперь с инвалидом. А потом успокоились, вспомнив, что дети Дашкины все пристроены, девки замужем, а Санька в армии дослуживает последний год. Всех подняли на ноги, вырастили Дашка с Иваном, так теперь и делать вроде нечего, никаких забот. Если что, Иван и инвалидом проживет, без пенсии государство не оставит. Ну, а если сенокосить трудно Дашке одной, то ведь колхоз доярке всегда поможет. Тут не о чем хлопотать да расстраиваться.

Говорили и о том, кто больше виноват в этом происшествии, шофер, который ехал навстречу, или Иван? Однако решено было, что или оба виноваты, или уж никто не виноват, так как оба ехали трезвые, а виновата окаянная дорога.

Старик Геня ворчал, мол, техники понаделали, а дорог не устроили. Вот и гробятся и техника, и люди.

Он был соседом Ивана и даже приходился родней, и они нередко беседовали, когда случалось по утрам выгонять на пастбище своих коров, пока Иван не обезножел.

Старику Гене уж перевалило за седьмой десяток, он носил бороду и любил рассуждать, показывать свое недовольство, что жизнь у людей какая-то чудная стала, непонятная ему, старику. Мол, нынче лишняя копейка завелась, так скорей несут ее в магазин вино брать. А то продадут корову да купят телевизор или мотоцикл, лишь бы деньги извести. А прежде ведь копейку хранили да и каждую вещь берегли. А теперь и башки своей не жалеют. Он намекал на несчастный случай с Иваном.

Его старуха Анна обычно соглашалась с ним, только добавляла, что люди бога забыли, вот и вся беда от этого. Взять хотя бы того же Ивана, бывал ли он за свою жизнь один разочек в церкви? Старик Геня не любил, когда старуха начинала рассуждать, и недовольно возражал, что на бога нечего валить, если сам дурак. Он жалел Дашку, которая приходилась ему племянницей, и бранил Ивана:

— Куды теперь ей с инвалидом-то? Она ведь и так вся запуталась со скотом, а тут еще и калека на руках.

— Да ведь не разведешь теперь, — отвечала на это Анна. — Не молоденькие.

— Не разведешь, — вздыхал Геня. — А моя бы воля, так я бы развел, хоть на год. Пускай бы один пожил. Узнал бы, почем фунт лиха.

Как-то повздыхавши да поругавши Ивана, он сказал Анне:

— Пойду попроведаю, чего он там, как. Родня ведь все-таки.

— А я бы на месте Ивана дак в суд подала, — высказалась вдруг неугомонная Анна.

— На кого?

— Да на шофера этого. Пускай платит, раз человека покалечил.

— Тебе бы только в суд. Ишь прокурорша выискалась, — рассердился Геня. — Да у этого шофера пятеро человек детей, и вина в рот никогда не берет. Ишь ты, в суд. Лучше помолчи, не раздражай меня.

Хлопнув дверью, старик ушел из избы, перелез через огород и попал прямо к Ивану. Тот сидел на крылечке и улыбался, будто довольный всем на свете.

— Ну дак чего, как ты тут? — спросил старик не очень ласково. «Чертова старуха, все-таки вывела меня из терпенья», — подумал он.

— Сам видишь, — пробормотал Иван. Он недолюбливал старика давно. Тот когда-то покойному Илье, Дашкиному отцу, не советовал отдавать за него дочь, мол, Иван парень бестолковый, ветер у него в голове, ничего не хранит, не бережет, только вино хлещет. А Иван и правда, как пришел с войны, сильно от радости, что остался живой, погулял и славу нажил себе не очень хорошую. Однако потом угомонился и взялся за хозяйство.

Говорят, что люди помнят только хорошее, но вот, оказывается, помнят и плохое и часто бывают упорны в своих убеждениях или заблуждениях до самой смерти.

Глядя на желтое, худое Иваново лицо, старик Геня опять подумал, что зря покойный брат его Илюша отдал за Ивана Дашку. Ведь вон как вышло, будто по писаному, мучайся теперь Дашка с калекой.

— Болит ли голова-то? — спросил старик, вспомнив, что зашел попроведать больного.

— Болит, — усмехнулся Иван. — Конечно, не все время, а как расстроюсь или устану. Садись, Геня, чего стоять-то. В ногах правды нет.

Старик, однако, не присел на ступеньку, куда указал ему Иван.

— Сидеть-то некогда, парень, — сказал он в сторону, будто жалуясь кому-то невидимому. — Сенокосить надо. А тебе с чего уставать-то?

— Да вроде бы не с чего, — неохотно согласился Иван. Хоть и надоело ему сидеть одному, но и старик, явившийся некстати, мешал, как соринка в глазу. — Покосить-то надо бы. Да, видно, уж мне нынче нечего об этом и мечтать. Сам видишь как, не хожу никуда.

— Так и не бывал нигде?

— Как бывать-то, если ноги не держат? — будто бы смутился Иван. — Ничего тут не сделаешь.

— А ничего не сделаешь, — сказал старик Геня и задумчиво погладил свою белую бороду цепкими кривыми пальцами. — Нынче ведь как живут. Копейку не хранят и себя не жалеют.

— Копейку в могилу не унесешь, — заспорил Иван раздражаясь.

— Не унесешь. Так ведь детям отдашь.

— Дети сами себе заработают. Они нас с тобой не хуже.

— Не знаю, хуже или лучше. Только не ладно ты живешь, Иван. Себя не жалеешь, так хоть бы бабу свою пожалел.

— Так уж получилось, дедя, — сказал Иван, как бы оправдываясь и в то же время все больше раздражаясь. — На тракторе по воздуху не полетишь.

— Да ведь ты полетел, — усмехнулся старик.

В Ивановой голове вдруг зашумело, пересохшие губы побелели от ярости, руки затряслись, однако он сдержал себя, только тихо сказал:

— Ты для чего пришел ко мне? По какому делу?

— Попроведать пришел.

— Попроведал, так больше делать тебе здесь нечего.

— Нечего, — безмятежно согласился старик, с опаской, однако, поглядывая на Ивана. — Подкосил вот в огородце, так уж, поди, высохло. Теперь надо ворочать или грабить, что и делать не знаю.

— Иди ворочай, — пробормотал Иван. — Хренова родня.

Старик убрел, сделав вид, что не расслышал последних Ивановых слов, хотя они и задели его.

— Я тебе в родню не набивался, — сказал он, перелезая в свой огород. — Глаза бы мои тебя не видали, Кащея Бессмертного. Вечное Дарье мученье с тобой. Сам ты хренова родня.

Иван остался на крыльце один. К нему подошла курица и стала что-то потихоньку кокотать, поглядывая на хозяина круглым глазком.

— Что, яйцо снесла? — улыбнулся Иван. — Ну, Дашка придет, так приберет. От меня нынче толку мало, сама видишь.

Курица как будто все поняла, ушла под крыльцо. Иван постепенно успокоился, только разболелась голова. Он бросил на крыльцо телогрейку, которая висела тут же, на гвозде, и лег.

По небу бежали редкие, небольшие облака. Кругом все зеленело и сверкало. Посаженная им после войны рябина невнятно пошумливала около бани. По дороге проехал бензовоз, покачиваясь и ныряя носом в ямины да ухабы.

Что стоит эта его жизнь, думал Иван, ничего она не стоит и от него не зависит нисколько, идет сама по себе, как когда-то кем-то заведено, идет, не останавливается, хоть есть ты на свете, хоть нету тебя. Никто из-за этого не расстроится, не заплачет. Теперь вот измяло его, а что от этого переменилось? Трактор уже вытащили, отремонтировали, кто-то теперь другой будет ездить на нем, люди найдутся.

Что особенного сделал он в жизни? Ну, воевал, так ведь и все воевали, работал, и другие работали, женился, детей вырастил, так ведь и у всех так.

Прежде Ивану казалось, что он какой-то особенный, ни на кого не похожий. И эта его непохожесть будто бы давала ему особенные права в жизни. Да и люди говорили, что его уж ни с кем не спутаешь, только у него такая походка, только он так надевает кепку. А Иванова изба, ишь, как она отличается от других изб, и поставлена-то боком к деревне, ни у кого ведь так избы не стоят.

Да, наверное, так оно и есть, особенный он человек, иронически рассуждал Иван, меня уж, парень, ни с кем не спутаешь, а теперь и подавно. Отличился. Иван? Какой это Иван? Да тот самый, который с моста свалился… Нет уж, не нужны ему такие отличия, пропади оно пропадом.

Вечером пришла с фермы Дашка и, не переодеваясь, занялась хозяйством, стала готовить пойло корове.

— Был ли фельдшер-то? — спросила она.

— Приходил, укол сделал, — отвечал Иван. — Слушай-ка, Дашка.

— Чего?

— Баню истопи, что ли. Хоть на полке полежу да погреюсь. Оно ведь не повредит.

— Истоплю, как управлюсь.

— Понеси леший с твоей этой управой, — пробормотал Иван. — Бросай ты свою ферму, Дашка. Все живут как люди, а у тебя минуты свободной нет.

— Кому за коровами-то ходить?

— А пускай ходят, кому охота.

— Чего городишь-то? Некому ведь и правда.

Дашка ушла доить свою корову, а Иван пристроился у окошка в избе, на улице заели комары. «Вроде и кровь из меня вся вышла, а лезут окаянные, — подумал он про комаров. — Значит, еще не вся вышла».

Дашка вошла в избу и стала хлопотать у печки. То ли налаживала сепаратор, чтобы молоко пропускать, то ли самовар ставила. Еще несколько раз прошла мимо Ивана, озабоченная какими-то своими бабьими делами.

Он уж за свою жизнь до того изучил все Дашкины движенья, ее походку, дыханье, что мог узнать ее с закрытыми глазами и даже по шагам угадать Дашкино настроение.

Вдруг Ивану пришло в голову, как бы он был без нее? Ведь ему не прожить одному. Даже вообразить не мог себе, если бы она куда-то вдруг пропала, перестала хлопотать, двигаться по избе, что-то переставлять с места на место, перетирать у печки посуду и делать тысячу всяких мелочей, какие приходится делать бабе каждодневно.

Или бы проснулся он утром, а вместо Дашкиной головы на подушке пустое место. А ведь когда-то он жил без нее и не горевал. И как он мог жить без нее? Удивительное дело, до чего меняется человек.

Ивану вдруг померещилась дикая мысль, что Дашка бросит его, оставит одного, вот сейчас-вдруг возьмет да и скажет: «Я, Ваня, ухожу от тебя, живи один, как хочешь. Дети наши выросли, сами мы остарели. Уеду я в город к дочери, а ты тут живи. А то дак выйду опять замуж за какого-нибудь старика, у которого руки и ноги целы».

— Дашка, где ты? — спросил Иван вдруг дрогнувшим голосом.

— Тут, а где мне еще быть? — откликнулась Дашка из-за печки.

— Чего делаешь-то?

— Сепаратор налаживаю, — спокойно отвечала Дашка. — Молоко-то ведь надо пропускать, так не оставишь.

— Не оставишь, — согласился Иван и вдруг сказал: — Дашка, ты бросай меня. Для чего тебе инвалид?

— Не брошу, — ровным голосом отвечала Дашка.

— Найди себе другого мужика.

— По мне дак и ты хорош. Пожалуй, лучшего мне и не найти.

Иван почувствовал в ее голосе усмешку, и сам усмехнулся, покачал головой:

— А что во мне хорошего? Только что жизнь прожили вместе.

— Уйди, не баламуть, — отмахнулась Дашка. — Только ты и смог такое придумать. Тьфу! Иди к лешему, бесстыжий. Несешь что попало.

— Да ведь язык без костей, — смутился Иван.

Солнышко уж давно закатилось, однако ночь стояла светлая, блеклая, как будто не настоящая.

Дашка повела Ивана в баню, раздела его, уложила на полке, а сама стала мыть голову в тазу.

Иван лежал, распластавшись на горячих досках, чувствуя, как болит и тает каждая косточка в его худом теле, дрожит каждая жилка, будто вот-вот лопнет. Но ему этого показалось мало.

— Плесни-ка на каменницу, — задыхаясь, проговорил он.

Дашка, шлепая по половицам, подошла к котлу, зачерпнула ковшом горячей воды и плеснула на камни. Зашипело по-змеиному, и Ивана будто погладило горячим утюгом, прошлось по спине, вдавило лопатки, обожгло уши, он простонал:

— Ух ты, мать честная!

— Терпишь ли? — спросила Дашка.

— Терплю кое-как. Давай бери веник да хлещи меня.

— Страшно и хлестать-то по больным костям, — пробормотала Дашка.

— Хлещи, тебе говорят!

Дашка принялась за дело. У Ивана захватило дух, веник драл больно и без того больное тело, однако он терпел, надо было терпеть. Только постанывал да поохивал, наконец сдался:

— Хватит, что ты! Так ведь и до смерти уходишь. Окати теперь водой, да буду я убираться отсюда, пока жив.

Дашка окатила его из таза водой, и он уполз кое-как в предбанник одеваться. «Ну, дак и ладно, не умер, — мелькало в голове. — Кости живы, а мясо нарастет».

В дверной проем было видно не много, темный лес да кусочек неба с дрожащим месяцем. В лесу монотонно попискивала какая-то ночная птица, в бане, за дверью, плескалась Дашка, видно, окатывалась.

«Вот оно как, вот из-за чего люди живут, — силился поймать Иван важную мысль. — Из-за всего этого, парень, из-за всего этого…»

Но мысль никак не давалась Ивану, хотя и была как будто проста и наивна. Тут где-то и носилась в призрачном, светлом воздухе, таилась в дрожанье месяца, в горьковатом запахе сажи, в Дашкиной возне за дверями и шуме крови в расслабленном его теле, слабом нытье в ногах и зуде молодой красной кожицы на голове. «Вот из-за чего, парень…» — снова подумал Иван, теперь уже убежденно, и позвал Дашку:

— Скоро ли ты?

Вместо ответа дверь растворилась, и, низко согнувшись, Дашка вышла к нему, тело ее мерцало впотьмах, как серебро, и пахло березовым веником.

— Вся уходилася, — пробормотала она. — Жарко истопила. Ой, как славно-то, господи!

После бани, хотя и было уж поздно, они еще сели за стол пить чай из самовара. Потом Иван сказал, когда все было убрано со стола:

— Ты ложись, а я еще посижу, покурю. Что-то спать неохота, днем, наверное, выспался.

Дашка бухнулась на кровать и сказала сонным голосом:

— Хоть бы до постели добраться. Беда с этими коровами, мухи да оводы не дают им покоя, бегают с места на место. Ведь до смерти уходишься за день, а вечером еще доить надо.

— Как не уходишься, — сочувственно сказал Иван, однако Дашка не расслышала его, провалилась в сон, как в черную яму.

3

Странное творилось в Ивановой душе. Может, оттого, что прежде некогда было сидеть днями в безделье с праздными руками. Вся его прежняя жизнь поломалась. Не надо было пробуждаться чуть свет, заводить трактор да ехать по бригадирову наряду. Да и сам бригадир не появлялся теперь, не маячил под окошком, будто уж не принимал всерьез Ивана, или как будто больше не было его на свете. Да и люди тоже не захаживали к нему, как бывало прежде, не одолевали просьбами, то сено им привезти, то дров или мешок муки из магазина.

Раньше всем было известно, что Иван на тракторе, что надо идти к нему со всякой нуждой, а не к другому. Теперь дорогу к Ивановой избе как будто забыли, так как он выпал из общей компании работников и стал теперь бесполезным человеком для общества. Конечно, все это было ему обидно, как и всякому другому человеку, ставшему вдруг не у дел. «Вот ведь, какой народ, — думал Иван с усмешкой. — Нужда была, ходили ко мне. А теперь и нужда есть, да и не ходят. Ну и не ходите, леший с вами».

Но что говорить, прежде была другая жизнь. И дома забот хватало, то надо за водой сходить в колодец, то навоз из ста́и выкидывать или топорище выстругивать или косьевище.

В общем, была от него Дашке всякая польза и помощь, а теперь одно только лишнее беспокойство.

Пока парень не ушел в армию, жилось нормально, тоже помогал во всем. А уж если говорить дальше, то, когда у Ивана была людная семья, две девки да Санька, разворачивались вовсю. Ивану после работы да и Дашке было посвободнее, полегче. Полы подмести да вымыть, все девки делали. И корову доили, и воду носили. А старшая Зинка другой раз и на работу вместо матери сходит, коров покараулит. А теперь вот остались совсем одни, девок отдали замуж, парень ушел в армию. И то бы ничего, сообща с Дашкой кое-как с работой справлялись, с домашними делами успевали. И вот, наконец, с Иваном это происшествие.

«Ладно, хоть не насмерть придавило, — другой раз приходило Дашке в голову, и она даже радовалась. — Какой-никакой, а все же хозяин. Как бы я без него одна?»

Она воображала, как живет без Ивана в пустом доме, заботиться ей не о ком, никто не поругает, не пожалеет. А тут, хоть и калека, да родной, сидит на крылечке каждый вечер, ее поджидает. И до того знакомо, привычно все ей в согнутой, пригорюнившейся Ивановой фигуре, что Дашкино сердце при виде своего мужа начинает таять, наполняется покоем и тишиной.

А ведь, бывало, под горячую руку и поколачивал ее Иван, и бранил всякими словами. Что ж, жизнь не пряник, всякое бывает: и горько, и сладко. Ладно хоть живой остался, и можно лишний раз в разговоре с бабами помянуть про мужика, хоть с той же Катькой, которая овдовела два года назад и все еще сильно горевала. Катька всякий раз рассказывала, какой у нее славный сын Димка растет. Ходил он, правда, только в четвертый класс, но уж какой помощник! И воды-то он наносит, и печь затопит, и в магазин за хлебом сходит. Только что стряпать не умеет, так ведь мужик, не девка.

Летний день долог, коровы ходят, пасутся, а бабы разговор ведут, высказывают друг дружке все, что на душе наболело.

— Мой-то давеча говорит, вина мне надо, Дашка. А я ему, какое еще вино. Тебя и без вина шатает, ведь оно повредит. Нет уж, Иван, ты теперь про вино забудь. Мне-то, конечно, вина не жалко, лопай. Мужика жалко.

— И без вина еле ходит, какое еще вино, — соглашалась Катька. — А мой Петруша покойный в рот не брал. И Димка, знаю, что пить не будет. Серьезный он у меня. Мамка, говорит, я тебе помогать стану. И жениться никогда не буду. А я ему, как это, Димка, что это такое говоришь. Ведь все на свете живут парами, и птицы, и звери, чего уж говорить о людях. Всякая живая тварь ищет пару себе. Да и ты сам как бы на свет появился, если бы твой отец не женился на мне? Нет уж, Дима, ты обязательно женись, а я с внуками буду водиться.

— Ну да рано еще об этом говорить, — усмехнулась Дашка. — Срок придет, у тебя спрашивать не станет, женится, да и все. Кто теперь спрашивается у родителей.

— Нет уж, Димка у меня не такой, — покачала головой Катька. — А что голова у Ивана, все еще болит?

— Все еще болит, Катерина. Давеча, дай, говорит, дров тебе принесу из поленницы. Неси, говорю, если хочешь. Ну, пришел в избу, а в руках одно полешко березовое. В избу зашел, а оно у него из рук-то и выпало, состукало на пол. Пошел на лавку к окошку да и сел, молчит. Ну я тоже молчу, а что тут скажешь? Сама уж потом за дровами ходила, вижу ведь, что ему не под силу. Ничего, говорю, Ваня, не вдруг Москва строилась. А он так улыбнулся, посмотрел на меня жалобно и рукой махнул. Чуть ведь не заревела, девка, да разве можно вид показывать?

— Видать, не долечили доктора, — задумчиво сказала Катька. — Или силы еще не набрал…

Иван ничего не знал о бабьих разговорах. Хоть и зажило у него помятое тело, но, видно, силы ушло много, осталась какая-то капелька, только чтобы дышать, шевелить руками и ногами. Вроде как слабый родничок бьет из-под земли, и бежит из него тонкая нитка воды да и пропадает через пять шагов, нету у нее силы достигнуть полноводной реки. Так вот и у Ивана теперь, не может он никак достигнуть полноводной реки жизни.

Другой раз чует, будто силы начинают прибывать, нитка ручейка делается толще, бурливее, и тогда ему хочется испробовать свою силу. Станет он искать топор, чтобы расколоть чурку, которая так и брошена посреди двора еще до этого несчастного случая с ним. Однако топор одолевает его, выпадает из рук, крупный пот начинает катиться по телу, рубашка прилипает к спине.

— Нету силы, парень, — говорит сам себе Иван. — Ушла вся и не вернется никогда.

Чудно все это, думает он, была сила и вдруг ушла, у ребенка теперь больше силы, чем у него.

Иван ложился на кровать отдохнуть, прислушиваясь к себе, копится в нем сила или убывает, слышит, что родничок бьет по-прежнему, хоть и слабо. По капле, по капле, а все-таки копится в нем сила, не убывает. Только надо тихо лежать и не тратить ее зря.

Никогда прежде он не задумывался, что же это такое за чудо, его существование на земле, вечное топтанье и мельтешенье на небольшом пятачке пространства, где и деревня уместилась, и поля, и леса с грибами да ягодами. И правильно он существует или неправильно. Теперь вот надо задумываться.

Нет, не зря он, видно, срубил избу на самом бугорке, как будто для этого случая. Теперь, сидя на крыльце, можно было видеть всю деревню под ногами. Избы стоят как попало, сгрудились в кучу, как будто мало им места. Деревню со всех сторон окружили поля, на которых Иван провел половину жизни. Внизу, за лесом, угадывалась река, за ней опять леса, заливные луга да озера. Все видно ему с крыльца.

Конечно, взглядом охватишь не много, крошку земли, И вот на этой крошке, на этом пятачке с полями да лесами, с дорогой, бегущей посреди изб в район, и пришлось прожить ему жизнь, почти нигде не бывая. Тут он полюбил Дашку, женился, вырастил детей, работал, как умел, отсюда ушел на войну, здесь похоронил своих отца и мать.

А сколько тут исхожено им. Наверное, нет такой тропки, где бы ни ступала его нога, нет ни одного места, дерева или заметного камня у дороги, куда бы ни попадал его взгляд, сколько тут изношено сапогов и всякой одежды, и не пересчитать.

Вдруг обо всем этом подумал Иван и понял, что душой и телом прирос к своей земле или как бы проросло все это пространство с елками да озерами, оврагами и ручьями, дорогами и избами в его душу. Как вот прорастает зерно, пуская тончайшие корешки в землю, так и он. Так неужели эта земля не напоит силой его душу и тело? Напоит, только не вдруг, а потихоньку, безо всяких чудес. Только надо терпенье.

И еще он понял, что не стало прежнего Ивана, появился другой человек в его обличье и ждет его другая жизнь. А худо это или хорошо, пока ему неизвестно…

Дашка, занятая с раннего утра до позднего вечера с колхозным скотом, не подозревала о движениях в Ивановой душе. Упорно, как пчелка, хлопотала она о своем деле, назначенном судьбой ли, человеком ли, природой ли, — доила коров, топила печь, носила из колодца воду, изо дня в день, из года в год все одно и то же, как заведенная. И никогда не задумывалась, надо ей это или не надо. Не создана ли она для чего-нибудь другого?

У Дашки не было времени, как теперь у Ивана, на рассужденья, родник силы ее все еще был полноводен, и она щедро тратила эту силу, ни о чем не задумываясь.

«Оклемается мужик, ничего, — думала она, хлопоча что-нибудь по дому. — Ведь пластом лежал, а теперь вон бродит уж. И лицо не такое желтое, как прежде, и на голову стал редко жаловаться». И она радовалась, что мужик, хоть и не быстро, не очень заметно, но идет на поправку. А больше ей ничего и не надо.

Одно ее немного беспокоило, что Иван перестал ругаться, показывать свой норов, слишком уж как-то остепенился вдруг, во всем покорно и безропотно соглашался с ней, подчинялся каждому ее слову. А ведь прежде такого не бывало, все чего-нибудь да перечит. «Это у него от болезни да от слабости, — решила она. — Все наладится, опять возьмется за старое».

Как-то пошутила даже:

— Ты чего, это, Ваня, вроде как и материться нынче перестал?

— А что хорошего в матерщине? — серьезно отвечал Иван. — Ежели с умом говорить, так и обычных слов для человека хватит, без матерщины.

— Правда это, Ваня, — согласилась Дашка. — Только я думаю, раз не бранишься, так худо тебе.

Иван улыбнулся, покачал головой и сказал:

— За что тебя бранить-то, мученица ты моя? Ведь ты у меня, как пчела хлопотливая, не разгибаешься.

— Да ведь и все так не разгибаются, — сказала Дашка, но Иван перебил ее:

— Все знаю, Дашка. Всю нашу жизнь, и твою и мою прозрел. Голубиная у тебя душа, Дашка.

— Да ты уж, Иван, видно, сдурел совсем, — вдруг заревела Дашка. — Чего плетешь-то всякое? Не к добру это. Да и слова какие-то не твои. Чего я, работаю, как все. Вон Катька мается одна с ребенком, а я что? Никакая я не мученица. И за тобой бы побольше ухаживала, только сам видишь, что недосуг.

— Что ты, дура, да ведь я хвалю тебя! — рассердился Иван.

— А нечего меня хвалить.

Иван сокрушенно покачал головой:

— Ничего ведь не понимает человек. Ладно, вон письмо пришло от Зинки, сулится с мужем в гости.

— Сулись, сулится дак, — вздохнула Дашка и вытерла слезы, дорожками бежавшие по ее обветренным щекам. — И в прошлом году сулились, да не приехали.

— Да ведь в прошлом году отпуска не было.

Дашка пригорюнилась за столом, призадумалась. Вот ведь и похвалил ее Иван, приласкал хорошим словом, а ей как-то вроде и непривычно это, не понравилось. Раз в жизни погладили не против шерсти, а она испугалась. Нет, не ласки она испугалась, не доброго слова, а перемен в Ивановом характере. Не от здоровья это у него, а от болезни.

Солнышко уж закатилось. Скотина не мычала в деревне. Избы окунулись в сумерки, будто опустились на дно чистого глубокого озера.

Дашка убрала посуду и стала укладываться спать. Иван по своему обычаю остался у окошка покурить.

4

Старшая дочь Зинка со своим мужем Андрюшей заявились где-то после полудня. Иван, теперь так уж у него повелось, сидел на крыльце и обозревал деревню. И вот из-под угора показались двое, парень с девкой. Парень тащил чемодан и сумку. «Чьи это идут? — сначала подумал Иван, а потом вдруг догадался: — Не иначе, как наши, моя Зинка с Андрюшей топают. Сейчас увидят меня. Скажут, что сидишь тут на крыльце, когда все люди на работе?»

Иван пошевелился, чтобы встать да уйти в избу, но махнул рукой, все равно ведь увидят.

Андрюша был постарше Зинки. Он уже вернулся из армии, когда она еще только училась в десятом классе. О сватовстве тогда не было и речи, да и жил Андрюша в соседней деревне. Пожил немного, да что-то ему не понравилось дома, уехал в южные края и устроился работать на шахту. Отработал год и взял отпуск. Вот тут-то и началось самое диковинное для Ивана. Вдруг заявился к нему этот Андрюша и сказал:

— Отдайте мне вашу Зинку.

Озадаченный Иван сначала рассмеялся:

— Как я тебе ее отдам? Это ведь не мешок картошки, а девка.

— А я не мешок картошки и прошу, — обиделся Андрюша. — Картошка у меня и у самого есть. Жениться вот хочу.

Парень покраснел, вспотел от необычного дела, однако не сдвинулся с места. Он не сказал Ивану, что сама Зинка послала его свататься к родителю, мол, как отец скажет, так и будет, на другое она не согласна. Андрюша пытался спорить, что теперь не старые времена, можно жениться и без родительского согласия. Что тебе сделается, если спросишь, язык не отвалится, настаивала Зинка. Вот у пришлось идти разговаривать с Иваном.

Тот понял, что дело серьезное, и, опустивши голову, крепко задумался. Тут и Зинка подвернулась, вроде как с ведрами куда-то собралась. Иван остановил ее. А разговор происходил на крыльце.

— Вот тут какое дело, Зинка, — начал Иван. — Что тебе и сказать, не знаю, однако надо как-то все это устраивать, так или сяк.

Зинка притворилась, будто ничего не понимает, даже спросила удивленно:

— А что случилось?

— Что случилось! — рассердился Иван. — Тебе, поди-ко, лучше знать, что случилось. Парень вон сватается, надо отвечать, как положено.

— А мне что, — смущенно пожала плечами Зинка и зарделась, как алый мак. — Ну-ко, пустите пройти, расселись тут на крыльце, места как будто больше нет.

— Зинка, дело ведь серьезное. Ты что это, сорока? — строго сказал Иван. Зинка молча проскользнула между мужиками и убежала к колодцу.

— Ну так что? — спросил Андрюша.

— Ишь, парень, нету на нее угомону, — пожаловался Иван. Ему было неловко, что разговору толкового не вышло. — Сами договаривайтесь, кто теперь слушается родителей.

— Да ведь мы уж обо всем договорились! — обрадовался Андрюша. — Это Зинка велела свататься-то идти, ее воля.

— Ну раз договорились, не о чем больше и беседовать, — несколько обиженно пробормотал Иван.

В общем, дело сделалось быстро, и Андрюшка увез черноглазую, худенькую Зинку к себе на шахту.

С тех пор прошло уже семь лет, а Зинка так и не бывала дома, то рожала детей, то ездили отдыхать в санаторий. Однако вот и в деревню, к родителям, захотелось.

И вот теперь надо было Ивану встречаться с ними, и он весь растерялся, неловко ему стало за свое бессилье да увечья, о которых он не писал дочери и Дашке не велел писать. Что зря расстраивать?

Когда те вошли во двор, Иван стал щупать в пачке папиросу, чтобы закурить, потом встал на ноги и сошел с крыльца. Зинка вдруг бросила сумку, подбежала к нему, обняла со слезами за худую шею:

— Папка, что ж ты так? Мне бабы по дороге все рассказали, а ты и полсловечка мне не написал?

— Ниче, ниче, — смущенно пробормотал Иван. — Бабы тебе наговорят. У бабы язык как ботало коровье. Ну, полно тебе, отступись. Андрюше вон охота со мной поздороваться. Уйди ты со своими слезами, всю рубаху замочила. Андрюша, ты уйми свою жену, ради бога. Нечего меня оплакивать, не покойник еще.

Зинка отступила в сторону, вытерла кулаком слезы и потащила сумку в избу. Андрюша и Иван поздоровались, сели на крыльцо и закурили.

— Надо бы чемодан занести в избу, — сказал Андрюша.

— Ну-у, не убежит твой чемодан, отдыхай. А я вот, Андрюша, соколик, — Иван опустил виновато голову, — видишь, какое дело приключилось со мной. Ты уж не осуждай меня сильно.

— Чего тут осуждать или не осуждать? — Андрюша пожал плечами и стал прикуривать потухшую папиросу, согнув свою толстую, крепкую шею над спичкой, потом глянул на Ивана ясными глазами. — Такое со всяким может случиться, никаких гарантий.

— Правда это, — согласился Иван и подумал, глядя на зятя, что вот сколько силы-то в человеке, кожа так и лопается от этой силы, а не висит лоскутьями, как у него.

Андрюша, и правда, был здоров и крепок. Еще в армии занимался штангой, а на шахте и совсем заматерел. Ум его был ясен, ничто сильно не печалило и не огорчало. Андрюша твердо уяснил себе одно правило, для того чтобы хорошо жить, надо хорошо работать.

Иван видел Андрюшину натуру, как прозрачное стеклышко. «Хороший мужик, да только простоват, — думал он. — На таких воду возят. Зинка у них за командира. А может, так оно и к лучшему? Силе надо ясную голову, хуже нет дурной силы».

Зинка между тем по-хозяйски разворачивалась в избе, даже на улицу доносилась ее проворная топотня. Наконец она выглянула на крыльцо и заявила:

— Я сейчас полы буду мыть, так что посидите тут.

— Ты что, девка, отдохните с дороги, ведь можно и завтра с полами-то, — сказал Иван. Однако, не слушая его, Зинка скомандовала мужу:

— Андрюша, сходи-ка ты за водой. Да внеси чемодан-то, так и брошен посреди двора.

Андрюша встрепенулся, будто давно ждал Зинкиного голоса да приказанья носить воду, как будто только для этого и приехал. Когда он третий раз собрался за водой, Иван остановил его:

— Ты ей шибко-то не давай командовать над собой.

— Ничего, — улыбнулся Андрюша. — Пускай.

— Баба ведь и крепкую шею переломит, дай ей волю.

— У меня не переломит.

— Ну, опять дело ваше, — усмехнулся Иван.

Вечером пришла с работы Дашка. Увидев гостей, всплеснула руками, расплакалась, бросилась обнимать да целовать обоих. Иван только хмыкал на лавке у окошка, но и у самого что-то запершило в горле.

Стол был накрыт мигом, в стаканы налито, все выпили за встречу. Иван много пить не стал, чужой, нехороший привкус показался ему у вина. Да правду сказать, он и утомился от встречи и всех этих переживаний. Поэтому за столом посидел мало, лег на кровать и погрузился в какую-то дрему. Он все слышал, о чем говорят, но не понимал никакого смысла в разговоре. Зинка всплакнула, Андрюша стал бубнить что-то о своей шахте, как там хорошо ему живется. Потом Иван отчетливо услышал Дашкин голос:

— Жили бы вы лучше дома. Я бы уж поводилась с внуками-то.

— Лучше вы к нам переезжайте, — проговорил Андрюша. — Заработки там хорошие, все есть.

«Глупый ты, Андрюша, — подумал Иван. — При чем тут заработки? Разве в них дело? Там нет всего этого, всего этого».

Под «всем этим» он опять смутно увидел свою нескладную деревню, разбитую дорогу, на которой знал каждую выбоинку, светлое небо, лоскутки полей, где прошла вся его жизнь и еще не кончилась, мычанье коров по утрам и вечерам, свою Дашку, шагавшую за колхозным стадом с березовой вицей, и еще многое другое, чего словами и не объяснишь, но без чего нельзя, худо жить.

— Я ведь вас разбужу, когда корову-то пойду доить, — опять услышал он Дашкин голос. — Да и комары там заедят, спите в избе.

— Да нас из пушки не разбудишь, — сказал Андрюша. — Давно не спал на сене.

— Ну, спите, где хотите.

Все трое затопали из избы, потом Дашка вернулась, легла тихонько рядом с Иваном, вздохнула и пробормотала сама себе:

— И пошевелиться не могу, вот ведь как устала. И сенокосить пора.

Иван уткнулся носом в теплый Дашкин затылок и пробормотал:

— Андрюша с Зинкой насенокосят.

— А я уж думала, ты спишь, — удивилась Дашка.

— Курить захотелось.

— Лежи, и завтра накуришься.

В избе громко тикал будильник, где-то за столом гудела неугомонная муха, светлая ночь заглядывала в окна, белела Дашкина голая рука поверх одеяла. Иван погладил эту руку и пообещал:

— Ничего, Дашка, оклемаюсь. Ты подожди маленько, дай сроку.

5

Гости взялись за дело круто, ни одного дня не пролежали зря. Вставали вместе с Дашкой и уходили косить по росе, ездили в лодке за реку.

Ивану подарили белую рубаху, и он стал носить ее каждый день, хотя Дашка сказала, мол, пускай будет выходная рубаха, для праздников. Однако Зинка рассердилась:

— Пускай носит каждый день. А то привыкли одеваться в самое плохое, нечего жалеть.

И вот Иван сидел теперь на крыльце в нарядной белой рубахе, как будто на празднике. Серую старую кепку повесил за печкой на гвоздь, надел соломенную шляпу, тоже подаренную. Сидел и ждал, когда тоненькая, слабая нитка ручейка его утраченной силы набухнет веревкой и побежит звонким, бурливым ручьем. Однако все еще не было слышно никакого притока силы. Тело было легкое и непослушное, не чувствовало вроде бы земной тяжести, ходилось ему неуверенно, шатко, все надо было руками за что-нибудь ухватиться. Снова как-то зашел старик Геня и спросил:

— Ну каково здоровье, Иван?

— А не знаю и сам, — сказал Иван, нисколько почему-то не сердясь на старика и с улыбкой поглядывая на него. Тот сковырнул щепкой комок земли со своего сапога и уселся рядом.

— Зря это ты, Иван, — сказал старик и вздохнул.

— Чего зря? — не понял Иван.

— Зря себе волю даешь.

— Так ведь давай не давай волю, только где силы-то взять? Давеча чурку, думаю, надо расколоть, так всего по́том и облило, как из ведра.

— Ну-у, бывает это, — протянул старик. — Только все равно, барахтаться надо, а то ведь утонешь.

— Как это?

— А так, попал человек на глубину, как вот ты нынче, вот и барахтается к берегу. А ты не барахтаешься.

— А что делать-то мне?

— Почем мне знать, что тебе делать, — пожал плечами старик. — Только ничего не делать еще хуже.

— Знаю я все это, — усмехнулся Иван. — Известное дело.

— А знаешь, так чего сидишь на крыльце? Я ведь тебе зла не хочу, хоть и ругаюсь. Хоть бы к реке сходил или в лес.

— Да ведь не дойти мне, — пожаловался Иван, весь вдруг отдавшись стариковской воле. Геня, несмотря на свои годы, был еще крепок, будто весь свит из новых веревок, хотя и любил прикидываться слабосильным да жалобно охать. Вот и теперь Иван вдруг почуял в нем большую силу, но не такую силу, как у зятя Андрюши, бездумную и шальную, а осмысленную, направленную в одну сторону.

— А ты доползи, если не можешь дойти, — тихонько рассмеялся старик Геня, показав полный рот крепких желтых зубов. — Доползи, ядрена-корень! Научился летать, научись теперь и ползать.

— Ты лучше про это не поминай мне, — недобро усмехнулся Иван.

— Да ведь я так, — добродушно отозвался старик. — Не ерепенься давай, мы ведь с тобой как-никак родня. Я ведь, поди-ко, и постарше тебя, худому не научу. Ну, ладно, надо и самому идти барахтаться как-нибудь…

Весь вечер Иван был молчалив. В сенях присмотрел Андрюшину удочку, тот вечерами после сенокоса рыбачил иногда. И червей было сколько-то в банке под лавкой.

«Глупости все это, одни глупости, — подумал Иван. — Какая разница, у реки сидеть или на крыльце?» Однако слова старика задели его, так как и сам думал, что сиденьем на крыльце да в избе у окошка здоровья себе не высидишь. Только не хотелось услышать эту правду со стороны, тем более от старика Гени, Дашкиного дяди.

Андрюша с Зинкой ушли в клуб смотреть кино, Иван лег на кровать, чтобы поскорее уснуть, дождаться утра. Ведь как говорят люди, утро вечера мудренее.

— Барахтайся, — пробормотал он, засыпая. — Вот ведь дьявол какой.

— Ты о чем это? — спросила Дашка.

— Ни о чем. Спи, Дашка, мученица ты моя, спи.

— Не люблю я, Ваня, эту твою присказку. Кто же это меня замучил? Чем я хуже других людей? Или меньше работаю? Или безрукая какая-нибудь, безногая? Другие бабы не мученицы, а я мученица?

— Что с тобой толковать, ничего ты не понимаешь, — пробормотал Иван.

— Ты один много понимаешь.

Дашка, видимо, обиделась, умолкла, и он скоро услышал ее ровное дыхание. «Уснула, как ребенок», — подумал он и по привычке уткнулся носом в Дашкин затылок, в мягкие, бессильные прядки волос, слабо пахнущие то ли березовым веником, то ли какой-то полевой травой…

Пробудился Иван чуть ли не среди ночи, наверное, часов около четырех утра, полежал немного с открытыми глазами и встал.

— Ты куда это наладился? — спросила Дашка сонным голосом.

Иван ничего не ответил, стал потихоньку одеваться. Потом увидел, что Дашка смотрит на него широко открытыми глазами, и сказал виновато:

— К реке хочу сходить.

— Чего это тебе вздумалось? Еще брякнешься где-нибудь.

— Ладно, ладно, — пробормотал Иван. — Нечего на меня так смотреть.

И он шагнул за порог. Все избы утонули в густом тумане, даже под ногами не было ничего видно. Иван потихоньку сошел с крыльца и неуверенными шагами двинулся в этот туман.

Откуда-то сзади, где расплывчато маячила изба вроде большой копны сена, послышался негромкий Дашкин голос:

— Ваня, не ходи. Иван…

Перед Дашкиными глазами мелькнула сутулая мужнина спина в телогрейке и растворилась в сером воздухе, будто и сама была из этого воздуха, только сгустилась на минуту, а потом рассеялась.

— Леший ведь унес мужика, — проворчала Дашка. — И чего ему приспичило к реке идти?

Она пожала плечами и ушла в избу. Хоть и рановато, да уж теперь не уснешь, надо было собираться идти доить коров.

Она заглянула на поветь, где на куче прошлогоднего сена спали Зинка с Андрюшей. Из-под старого мужниного полушубка выглядывали две лохматые головы. Дашка посмотрела, посмотрела, но так и не смогла угадать, где чья голова, было еще темно.

Она снова вышла на крыльцо, от души потянулась и зевнула, пробормотав:

— Ой, Иван, сумасшедший ты мужик. Ушел ведь. Ну и слава богу, лишь бы не утонул. Надоело болеть-то ему.

А Иван все шагал да шагал по тропинке. Торопиться было некуда. Его пошатывало немного, заносило то в одну, то в другую сторону. Он знал, что идет удить рыбу, но, для чего это ему надо, не понимал. Просто хотелось брести в тумане, раздвигать его своим немощным телом, разрывать в клочья и радоваться, что хватает силы хоть на это. И еще он как будто ждал, то ли от самого себя, то ли от этого туманного, мокрого утра, на что-то надеялся и уже чувствовал, что надежда должна сбыться.

В детстве Иван любил удить, как и все деревенские ребятишки. Но когда оно было, это детство?

Дорога привела его к реке, как раз к тому месту, где он когда-то в той, другой половине своей жизни, которая теперь вроде этого тумана, будто ненастоящая, уживал рыбу. Место это было всем известно как рыбное, самое подходящее для ужения. Здесь в реку впадало не меньше десятка ручейков, которые начинались от ключей совсем рядом, у подошвы холма, густо и дико заросшего деревьями. Ручейки бежали по болотине, усаженной буйными ольхами, какими-то чудовищными лопоухими травами, люди так их я называли — лопушкой. А другого названия никто и не знал.

На плоских местах, ближе к реке, ручейки не бежали, а сочились сквозь дернину, коренья осоки и всякий перегнивший хлам. Лишь у самого берега ручеек становился хорошо заметен и слышен, начинал по-настоящему журчать, падал в реку с обрывистого берега прозрачной струйкой, а то и хлестал мутным водопадом после дождей.

Ручейки, видно, тащили в реку немало рыбьего корма, особенно после решительных летних гроз, и приваживали к берегу рыб.

Обычно, где ручей впадал в реку да намывал немного песку, поселялась ива, и ее узкие листочки полоскались в быстрой воде. Тут мог стоять и голавль.

Иван хорошо знал об этом и как раз надеялся выудить голавля да принести домой, удивить бабу, мол, вот сапогом зачерпнул рыбину.

Он насадил толстого червяка, поплевал на него и закинул около куста, удивляясь, что голову больше не несет, не стало в ней привычной мути и слабость как будто прошла. Туман все еще клочьями висел на кустах ив, и река дымилась от него, как чай на блюдце.

Иван стал ждать клева, поглядывая то на самодельный пробочный поплавок, то на другой берег не широкой в этом месте реки, который был дик и непролазен, весь заросший ивами, отчего всегда тенистый и пасмурный даже в ясную погоду.

Повыше того места, где стоял Иван, был большой омут, в котором попадались лещи, окуни и щуки. Ну, а кому не хватало терпенья удить крупную рыбу, тот шел на перекат за пескарями, на камешник, который сразу начинался за омутом.

Когда-то Иван любил это место, здесь мало кто хаживал, тропа почти вся зарастала высокой травой. По утрам и вечерам тут заедали комары, но зато в погожий полдень зелень, вода и все кругом так сверкало на солнце, будто начинали улыбаться со всех сторон и трава, и ольхи, и быстрая река, и небо. И вот, обласканный водой да тишиной, и сам замрешь с улыбкой. Удочка брошена на осоку, и на конце ее устраивается синяя стрекоза. Ручей неугомонно журчит около ног, будто кто-то позабыл завернуть кран у самовара. А на небе белое облако…

Любил приходить сюда Иван в те далекие времена, еще довоенные, и, пожалуй, не только за рыбой, а другой раз просто так, подивиться на ручьи, раствориться в легком шуме ольх… Только когда это было, в какой его жизни? Давно.

Туман все не расходился, комары ярились, предчувствуя жару и свою погибель. Нападали на Ивана, но тот совсем не ощущал их укусов, давно привыкший ко всякой боли.

Занятый своими мыслями да воспоминаньями, погрузившись в былые ощущенья, он и не заметил, как поплавок утащило на дно. Клюнуло что-то крупное.

Иван знал, что резко дергать нельзя, большую рыбину надо тащить потихоньку, утомлять ее, не беспокоить очень, чтобы сама шла, куда поведет ее опытная рука. Только бы хватило силы.

Иван покрепче уперся ногами и стал вести рыбину к берегу, стараясь обойти ивовый куст, под который та и норовила нырнуть. Сердце Иваново отчаянно колотилось то ли от переживаний, то ли от бессилья.

— Не упущу, — пробормотал он сквозь зубы. — Или уж и меня самого тащи в омут…

Иван вытащил рыбину, сел на кочку осоки и достал папиросу дрожащими руками. Пока сидел отдыхал, курил, туман разошелся, со стороны деревни донеслось мычанье коров. Значит, Дашка с Катькой выгнали колхозное стадо. Наступило утро. Ивану вдруг расхотелось удить, главное, что он испытал себя и твердо поверил, что его сиденье на крыльце кончилось. А как жизнь пойдет дальше, там видно будет.

6

С того туманного утра, когда Иван одолел рыбину, он почувствовал в себе силу. Конечно, не прежнюю, но все-таки подходящую, уж во всяком случае теперь от комаров мог оборониться.

Дело, конечно, не в рыбине, а, наверное, в нем самом, в себе он смог что-то преодолеть. Но вернее всего, просто болезнь отступилась, кончился ее срок. Ведь у всякой болезни бывает срок, или она загоняет человека в могилу, или отступается.

Теперь уж Иван все что-нибудь потихоньку старался помогать Дашке, то дров принесет из поленницы, то за водой сходит, капусту польет. Расколол наконец и эту проклятую, чурку, что валялась посреди двора. Помощь, конечно, не велика, да все-таки заметна, кому охота ее заметить. А Дашка все замечала.

Иван вдруг увидел, что дел накопилась куча, хозяйство показалось ему запущенным, и он принялся хлопотать. И чем больше он двигался, топтался во дворе или на огороде, тем больше прибывало сил. Правда, даже малые, пустяковые работы давались нелегко, и в пот бросало, и руки начинали дрожать, и голова кружилась, но он не отступался. Отдохнет маленько, перекурит, и снова за дело.

Дашка все замечала, радовалась и думала: «Ничего, Ваня, направишься, сокол. Вон и крапиву у огорода на меже подкосил. Дело, конечно, не большое, сама собиралась подкосить, да руки не доходили».

Поправка Ивана принесла ей большое облегчение. Кинется воды принести, а вода уж наношена, станет печь топить, а дрова уж в избе. Везде, в каждой мелочи, она стала обнаруживать его руку, его хлопоты, его трудолюбивое движенье. Пустяки, конечно, налить воды курам или починить грабли, но если подумать, то иногда и вся жизнь состоит из таких пустяков, не каждый день совершаются героические поступки или кипят страсти.

Однако Ивану этого было мало, все равно он чувствовал себя без дела, не было настоящей работы, как прежде. И как-то вечером он сказал Дашке:

— Чего-то с работой мне надо придумывать. Сижу тут дома, надоело, правду сказать.

— Ой, не знаю, — вздохнула и покачала головой Дашка. — Не наработать тебе, пожалуй, на тракторе. Да и не дадут.

— Да ведь и без трактора в колхозе работы хватает, — обидчиво пробормотал Иван.

Временами у него наступало головокруженье. Как-то даже упал посреди двора, хотя сознания и не потерял. Но озлобился на себя, выматерил, выругал: «Дурную башку отсечь на колоде, да и все!»

— Ну-у, работ, конечно, хватает, — согласилась Дашка. — Да ведь и не умерли бы с голоду без твоей работы. Отдохнул бы еще.

— Наотдыхался уж, — усмехнулся Иван. — Когда человек при деле, спокойнее на душе.

Все это были пока одни рассужденья, слова, до дела еще не дошло. Правду сказать, Иван был все-таки слаб, и сам это чувствовал не без досады.

Как-то с утра принялся долбить корыто для свиньи, старое раскололось, так понадобилось новое.

День стоял жаркий, погожий. Иван тюкал потихоньку, радуясь, что мягкое дерево легко поддается его усилиям. На душе было беспечально и безоблачно, как на этом небе.

В тени избы лежали овцы и трясли от жары головами. Посмотрел на них, бросил тесло и стал закуривать. Тут к нему и вывалил из-за угла избы старик Геня. «Леший тебя опять несет, — беззлобно подумал Иван. — Не сидится дома».

Старик подошел, весь какой-то важный из себя, белая борода валенком лежала на груди. В руках у старика было что-то завернутое в газету.

— Корыто долбишь, Иван?

— Корыто. Старое-то раскололось у меня.

— Ну дак что, новое сделаешь. Нужда заставит, парень.

— Заставит, — согласился Иван. — А ты чего это принес?

— Да вот мед качал нынче, — как будто пожаловался старик Геня. — Да ничего не накачалось. Мало меду наносили пчелы. Погоды, видишь, не было.

— Не было, — машинально повторил Иван, хотя подумал про себя, что погода всю весну выстояла хорошая, просто старик по привычке прибедняется.

— На-ка вот бери, угощайся, — сказал Геня. Иван принял банку, завернутую в газету, хотя ему было и неловко принимать от старика, которого недолюбливал.

— Сколько денег-то платить? — усмехнулся он.

— За деньги я бы тебе и не продал, — проворчал старик.

Иван отнес банку с медом в избу и вернулся, размышляя о странностях человеческого характера: как это можно в одно время и любить и не любить?

Старик с удрученным видом сидел на бревне. Иван пристально посмотрел на него и спросил:

— Не случилось ли чего, беды какой?

Геня задумчиво погладил бороду:

— Не случилось. Слушай, Иван, не хочешь ли ты порыбачить сегодня вечером? Ты ведь на ногах теперь.

— Можно бы, конечно, порыбачить. Завтра праздник.

— Ну так и собирайся, буди, к вечеру.

Старик Геня не стал больше засиживаться, встал и ушел, сославшись на дела, что мед еще не весь выкачал…

Невод хранили по амбарам, разделенный на пять частей. Это был последний невод в деревне, ездить с неводом стало не модно, обременительно. Теперь каждый старался завести себе легкую капроновую сеть, сложил в мешок да и унес к реке или озеру, вытряхнул из мешка, порыбачил, и домой.

У прижимистого старика было три части невода, у Ивана ни одной, и он был рад в душе, что тот позвал его в долю. Кроме того, Иван давно уже не бывал на озере. Хотелось посмотреть.

Когда спустился к реке, все уже садились в большую лодку. Тут был и сам председатель колхоза Олег Матвеич, да еще вдова Настасья и незнакомый парнишка с усами.

— Здравствуйте, все, — поздоровался Иван.

— Здравствуй, Иван, — ласково отвечал, багровый в лучах заката, Олег Матвеич. — А я уж думал, не увижу тебя больше.

— Я и сам то же думал, — улыбнулся Иван, весь расслабившись и радуясь неизвестно чему, то ли хорошему вечеру, то ли обществу, то ли предстоящей ухе. Олег Матвеич похлопал усатого по плечу и сказал:

— Племянник мой, учится на агронома. Сашкой зовут.

— Ну и ладно тогда, — вздохнул старик Геня, видимо не очень довольный компанией. Да что поделаешь, начальству надо подчиняться.

— Иван, а со мной-то что не поздоровался? — сказала дразнящим голосом вдова Настасья.

— Здравствуй, Настасья Ивановна, — согнул голову Иван. — Только ведь я со всеми поздоровался.

— Вон как, а я и не расслышала, глухая. Как чувствуешь себя, Иван?

— Хорошо, Настасья Ивановна, грех жаловаться.

— Ну вот и слава богу, — вздохнула Настасья. Было в той тоскующей крепкой бабе что-то печальное и влекущее. Однако сквозь печаль ее светились задор и вызов то и судьбе, то ли людям.

Лодка качнулась и тихо отошла. Солнышко кануло за горизонт. С берега донеслось бряканье колокола, видно, ходили лошади; у самой воды, ниже по течению, кто-то рыбачил в белой рубахе.

Ивану все было нынче приятно: и теплый вечер, и скрип уключин, и то, что сам председатель Олег Матвеич с ними, и его молчаливый племянник Сашка.

Все как-то просто и понятно стало Ивану, ушла сложность вместе с его бессильем и болезнью. Вот едут они рыбачить, завтра праздник, впереди привычная будничная жизнь с обычными заботами и житейскими тревогами да радостями.

— Ты чего это улыбаешься, Иван? — спросила вдруг Настасья.

— А и сам не знаю, по глупости.

— Как это по глупости?

— А кто его знает, — пожал он плечами. — Дураку всегда весело.

Настасья улыбнулась:

— Как хорошо-то, ребятушки. Ничего-то вы только не понимаете.

— Понимаем, — тихо сказал Иван как бы самому себе.

— Ну тебя-то научило понимать, — сумрачно глянула на него Настасья и вдруг рассмеялась: — Не будет вам нынче удачи, раз баба в лодке.

— Так мы тебя сейчас живо высадим посреди реки, — сказал Олег Матвеич и обнял Настасью за плечи. Баба тихонько взвизгнула, словно испугавшись, а скорее всего от радости.

— Пусти, Олег Матвеич. Вон какой сердитый у нас Геня. Дедушко, ты чего такой сердитый?

Старик не ответил, он действительно хмурился. Ему не нравилось, что в лодке разговаривают, да и разговоры пустые, глупые. Нет, прежде не так рыбачили, думал он, за дело брались всерьез, а тут одно баловство. Не надо было и ехать ему, да как ослушаешься?

На озеро приехали затемно. И кидали невод всего раза три или четыре, рыбы оказалось достаточно, но все больше мелкая.

Потом, как полагается, сварили уху в ведре и сели в кружок, будто одна семья.

Настасья льнула к председателю, а тот что-то мялся, видно, неудобно было ему перед племянником обнять вдову.

Костер весело трещал и пыхал на людей жаром. У Ивана немного закружилась голова, но он не испугался, это было легкое, веселое круженье, наверное, от вина. Ему вздумалось даже запеть, но он не решился. «Как часто мы досаждаем друг другу, а для чего, непонятно», — вдруг пришло ему в голову, и он посмотрел на старика Геню.

— А ведь ты правду мне тогда сказал.

— Чего?

— Говоришь, барахтайся, Иван.

— Все мы барахтаемся, пока не утонем, — невесело ответил ему старик и равнодушно, отчужденно посмотрел на председателя, которого Настасья потащила в темноту со словами:

— Пойдем-ка, Олег Матвеич, чего я тебе расскажу по секрету.

Иван заметил, что на лице у того мелькнул испуг, растерянность, однако он покорно отступил за Настасьей в темноту.

И все разбрелись, кто куда, старик Геня ушел к лодке, пробормотав, что надо ехать домой, нечего тут комарам травиться, раз нарыбачились.

Иван и не заметил, как остался у костра один. И он уж хотел было прилечь, но вдруг увидел, что на самом деле не один. Председателев племянник Сашка сидел и смотрел на огонь. Его тоскливый, обиженный взгляд хватил вдруг Ивана за душу. Так смотрят загнанные, затравленные люди. Наверное, такой же вопрошающий взгляд был и у самого Ивана, когда он смотрел на себя в зеркало в те дни, когда еще не было здоровья.

Огонь стал гаснуть. Иван подложил сухих еловых сучьев, и те со свирепым треском вспыхнули.

— Чего впотьмах сидеть, — сказал он. Парень, однако, не шелохнулся. В отблеске огня Иван увидел, что взгляд у Сашки вовсе не тоскливый, а просто сонный. Видно, парень устал и хотел спать.

Иван усмехнулся: «Везде мне теперь мерещатся несчастливые да горемычные. И Дашку называю мученицей. А на самом деле радоваться надо таким мученьям — и сыты, и одеты, и крыша над головой».

Тут вывалился из темноты Олег Матвеич, присел рядом с племянником и, виновато улыбаясь, спросил:

— Ну, как рыбалка, Саша?

— Ничего, комары только.

— Правда, у нас комары хуже медведей.

Из-за деревьев вышла Настасья.

— Тепло у огня-то, — сказала она нараспев и протянула греть руки. И такое тяжелое раздумье лежало на ее поблекшем, но все еще красивом лице, что Иван невольно посочувствовал бабе.

И все вдруг расстроилось, разладилось, каждый стал самим собой со своими заботами, печалями и одиночеством. Ивана вдруг нестерпимо потянуло домой к Дашке. Он понял, что никакой рыбы и рыбалки ему не надо, а только бы уткнуться носом в теплый Дашкин затылок и затихнуть.

— Ну, дак что, ехать домой или как? — донесся из лодки уставший голос старика Гени.

— Ехать! — скомандовал Олег Матвеич и решительно зашагал к лодке…

Дашка уже встала, когда Иван пришел домой, и собралась идти доить корову.

— Каково порыбачили? — спросила она.

— Хорошо, — Иван махнул рукой и сел к окошку, радуясь, что услышал Дашкин голос, и думая: «Вот много ли человеку надо? Другой раз только голос знакомый услышать. А больше ничего и не надо, никаких пряников».

В тот же день он сходил в контору к Олегу Матвеичу, и ему сразу же нашлась работа — топить печку да греть воду на свинарнике. Дело не ахти какое, но зато около дома. А там жизнь покажет.