XII
Много ирландских песен было спето в ту ночь в Компостеле. Да и дождя пролилось немало; это так же верно, как и то, что много людей, давным-давно покинувших Ирландию, вновь свиделись в ту ночь в Святом граде; встречались они и в последующие ночи, по большей части дождливые, но полные надежд, многим из которых так и не довелось сбыться; ведь море коварно, ему все равно, кто больше молится — протестанты или католики; оно уносит в пучину и увенчанных митрой священнослужителей, и лиц королевской крови, а заодно и проходимца, который вертится около них, дабы узнать, что они говорят и что делают. И случилось так, что этой ночью вместе с некоторыми из тех, чьи имена были уже упомянуты, пел еще и Чарльз Глоуп, вошедший в город через врата Фашейра, прикрывшись, как и прочие, английским именем, хотя, избавляя от одной напасти, оно ввергало в другую; и Джон Вейл, прибывший через врата Мамоа; и Джон Лоренц, избравший врата Франсишена, принимающие тех, кто направляется в Компостелу из Франции по дороге, называемой также Дорогой Сантьяго; и Ричард Хэйрс — он предпочел врата Сан-Роке; и Томас Пириц, явившийся через врата Скорби; и Томас, шотландец, прибывший через врата Святого Франциска; и Ян Энмент, вошедший через врата Садов; а Том Бэйлиз — подумать только! — въехал через врата Масарелос, те самые, через которые в город ввозят вино. Все они люди бывалые, сегодня — здесь, завтра — там, и все уже имели дело с Инквизицией, хоть та и не подозревала — как не подозревала она и многих других вещей, ведь меньше всего ее интересовало освобождение Ирландии, — что эти выпивохи могут заниматься чем-то еще, кроме как горланить песни и сквернословить. Посланец же, напротив, прекрасно это знал. Он обошел, как и они, град Святого Апостола, и ему было известно, что за люди живут за окружавшими его стенами; ему было ведомо также, среди множества прочих вещей, что его предшественникам приходилось привозить с собой даже еду, чтобы не страдать от голода, а ему повезло, повезло вдвойне.
Слушая песни и пьяный лепет ирландцев, Посланец вспомнил о письмах, которые он недавно прочел, испытывая одновременно страх и гордость; в них доносилось, что «в Эксе обитает некий галисиец по имени М. А., который грозил, что супротив Инквизиции будет поставлять в сии земли великое множество книг лютеранских, и, поскольку состоит он в переписке с людьми из Виго и Понтеведры , я уже навел о сем справки». Некоторые из этих писем были написаны лет двадцать назад, кажется в шестьдесят седьмом, но он точно помнил, что в ноябре месяце, девятнадцатого дня; имелись и совсем свежие послания; все они напоминали ему об обязательствах, взятых им на себя в тайной борьбе против тех, кто хотел видеть его народ порабощенным, запертым в кольцо городских стен, лишенным свободы ходить по родной земле, взбираясь к вершинам гор или спускаясь в чудные долины рек, прячущихся в ольховых зарослях… Всем существом Посланца овладела печаль, навеянная мыслями о прожитых годах, о долгом пройденном пути, о неизведанности того, что еще предстоит, и с высоты своего опыта он с полным равнодушием взирал на белую шпагу, которая значила для него ровно столько же, сколько и черный дьявол.
Посланец плохо спал в ту ночь. И причиной тому были не песни ирландцев, не донесения О'Доннела, не добрый прием Декана, не расположение, внимание и даже нежность, которые начал проявлять по отношению к нему Лоуренсо Педрейра, и даже не холодность Шана де Рекейшо, старого друга и товарища по всем тайным делам, — он будет хранить молчание до самой смерти, в этом Посланец был совершенно уверен; ничто из перечисленного по отдельности не мешало ему заснуть, но мешало все вместе. Уж слишком много людей знали, что он в Компостеле. Он, разумеется, предвидел, что о его приезде станет известно, но он не хотел быть слишком на виду. Да, было совсем неплохо, даже необходимо, чтобы все знали о приезде в Галисию Инквизитора: возвестить об этом предписывал ему долг; он отнюдь не собирался препятствовать распространению известий о приговорах и наказаниях Суда Святой Инквизиции, напротив, он обязан способствовать преданию их самой широкой гласности: о решениях Суда должны говорить все, и пусть одни будут считать их слишком мягкими, другие — слишком жестокими, но никто не посмеет назвать их не стоящими внимания. Итак, всем положено знать, что Посланец пребывает в Галисии, но никому не должно быть ведомо, кто он, как его зовут и откуда он родом.
Он уже много лет не бывал в Галисии, и узнать его непросто, разве что он сам назовет свое имя. Его уверенность в этом подкреплялась встречей с Деканом и с хирургом Королевского госпиталя. А вот в Понтеведру ему ехать нельзя, лучше не попадаться на глаза тысяче тамошних жителей; заказан ему путь и в Сальседо, вотчину сеньоров Акунья. Он решил поспешить с подготовкой к поездке и заснул с мыслью, что отправится в путь завтра утром, как только проснется.
В одной из соседних комнат послышался судорожный кашель Лоуренсо Педрейры и чистый, молодой женский голос, говоривший что-то по поводу неуместности приступа, поднимавшего шум в столь неурочный час. Лоуренсо Педрейра, каноник из Компостелы, по-прежнему грешил больше, чем следовало; а ведь это был его спутник, назначенный самим Деканом, чтобы сопровождать Инквизитора в поездке по королевству Галисия. Посланец не знал толком, какова была причина этого назначения: то ли от каноника ожидали доброй службы, то ли не сомневались в твердости его убеждений, или же это был всего лишь удобный повод убрать его с глаз долой и отвести подальше от Компостелы угрозу скандала. Ведь пройдоха, зашедшийся сейчас в приступе кашля, был, с одной стороны, прекрасной опорой для тех, кто мечтал видеть как можно дальше от Галисии не только Инквизицию, но и всемогущую королевскую длань, покровительственно простертую Филиппом из далекой Кастилии, а с другой — слыл отъявленным бабником, какого лучше держать подальше от женщин, как своих, так и чужих. Этот человек принял сан священнослужителя, оставаясь женатым; он пришел в лоно Церкви, презрев оба дозволенных, признанных законом пути: вдовство или объявление брака недействительным; и, несмотря на совершенное им тяжкое преступление против Церкви, он продолжал сожительствовать со своей женой не только не таясь, но даже и всячески выставляя напоказ подобное бесстыдство. По этой причине каноник подвергся осуждению Святой Инквизицией, но приговор «был смягчен, ибо он — человек Церкви, достойный и добродетельный, и взамен принародного покаяния должно ему принести возмещение денежное, каковое он, в силу состоятельности своей, может стерпеть». И все это нисколько не мешало канонику сейчас, здесь, в присутствии Посланца Инквизиции, развлекаться с самой молодой и красивой из женщин, прислуживавших в его отнюдь не бедном доме. Что ж, таковы нынче времена, и ничего особенного тут нет.
Посланца тревожило не то, что Лоуренсо Педрейра наслаждается жизнью, а то, что он делает это так откровенно, зная, что под одной крышей с ним, в соседней комнате, находится Инквизитор. Каноник либо не ведает, что творит, либо безумен, либо слишком доверчив; впрочем, он, может быть, не в состоянии преодолеть свою непотребную страсть; в любом случае он проявляет неосторожность, которая может привести к катастрофе: если ему все равно, что его гость узнает о его грешках, то он, возможно, осведомлен, кто такой на самом деле Посланец, и тогда об этом знают здесь уже двое. Следует как можно скорее уехать отсюда, успех его предприятия во благо возлюбленной Галисии не должен оказаться под угрозой провала из-за бесстыдства, если не продажного, то во всяком случае распутного священника; в Компостеле он может столкнуться со множеством людей, среди которых далеко не все окажутся благоразумными и осмотрительными или просто добрыми и честными. Посланцу так и не удается толком поспать в эту ночь. Теперь его уже мучает не только неизвестность, но и страх перед неудачей. Теперь ему уже мешает близость двух любящих друг друга, покрытых потом тел, присутствие которых он ощущает совсем рядом с собой. И тогда Посланец встает и подходит к окну. Он чувствует, что за стеклами — дождь, сырость, мокрые камни, угадывает тысячи ночных звуков; охваченный тревогой и беспокойством, он возвращается в постель. В темноте уже не слышно ни кашля, ни смеха девушки; теперь в доме царит тишина, и он решает спуститься в кухню. Он знает, что бадья с водой стоит около очага, между шкафом с посудой и умывальником; он хочет пить. Он берет свечу, зажигает ее и медленно спускается по лестнице, стараясь не шуметь, чтобы никого не разбудить.
Войдя в кухню, он видит сидящую на табурете девушку — в одной руке у нее кружка с водой, другой она подпирает голову, облокотившись о край корыта. Увидев Посланца, она бросает на него испуганный взгляд, который затем становится выжидательным и наконец страстным; но она молчит… Первым заговаривает Посланец:
— Ты замерзнешь.
Девушка смотрит на него, не выказывая ни страха, ни уважения, а лишь непринужденность, простоту и доверие.
— Жажда замучила, — отвечает она наконец. Она произносит это хриплым глубоким голосом, неуверенным, но дающим надежду. Посланец уже понял, кто перед ним, и первое его намерение — отступить, но она удерживает его, говоря еще более глубоким и хриплым голосом:
— Ему все равно.
Посланец чувствует, как внутри у него трепещет нечто давно уснувшее и позабытое.
— Лоуренсо уже не придет этой ночью.
Посланец пьет воду из бадьи и садится на табурет возле нее.
— Как тебя зовут? — спрашивает он ее.
— Симона де Педрейра, — отвечает она.
— Похоже, родители — обращенные?
— Да, вроде.
Возможно, существуют некие вибрации, исходящие от тел мужчин, которые интуитивно воспринимаются женщинами; возможно, существуют также и вибрации женских тел, но мужчины остаются к ним глухи, даже когда ждут их; так или иначе, имеются безошибочные приметы, возникающие лишь у мужчин и выдающие их с головой; Симона почувствовала, что тело Посланца пылает, и, лаская его, сказала:
— Не стыдись.
Потом они поднялись в спальню и молча предались любви.
* * *
В окне забрезжил неясный сероватый рассвет, и уже наступало утро, когда Посланец открыл глаза и, остановив свой взгляд на спокойном и нежном лице Симоны, которая все еще спала, отвернувшись от света к стене, залюбовался ее красотой, которую прежде скрывала ночь; он будто хочет продлить наслаждение, и переполняющие его чувства вновь дарят ему мимолетность тех ощущений, что приходят вместе с любовью и исчезают с ней. Посланец любуется красотой девушки и слегка встряхивает ее тело, которое совсем недавно принадлежало ему; он делает это так осторожно, словно желает не столько разбудить Симону, сколько убаюкать ее, дабы не прервался глубокий сон, граничащий с летаргической отрешенностью, полный почти что детской невинности; волны, исходящие от этого спящего тела, волнуют его настолько, что он готов разрыдаться.
Симона потягивается и разглядывает худощавого, стройного мужчину с резкими чертами узкого лица, улыбается ему одними глазами, потом встает и, не говоря ни слова, покидает ложе, чтобы улечься в другое, не столь теплое, лишенное благоухания человеческих тел, оставляемого любовью. Когда женщина покидает его, Посланец встает и умывается из лохани, стоящей перед окном, неистово растирая лицо, пока кровь снова не приливает к щекам, которые любовь лишила их естественного цвета; затем он не спеша одевается.
Когда он спускается на четыре или пять каменных ступеней, отделяющих жилой этаж от хозяйственного, и входит в просторную кухню, где располагается очаг, у Симоны уже готовы горячее молоко и ветчина. Посланец садится и завтракает, взглядом лаская девушку, потом встает и сообщает ей то, что она должна передать Лоуренсо, привлекая ее к себе, крепко прижимая ее тело к своему и говоря ей прямо в ухо: он решил выехать сегодня же утром, чтобы исполнить возложенную на него миссию. Он будет ждать Лоуренсо в доме Декана.
Внизу, в конюшне, он подходит к своей кобыле, о которой почти не вспоминал вот уже несколько дней; животное трется холкой ему о грудь, выражая таким образом свою любовь к нему и тоску во время его отсутствия; он подбрасывает ей в ясли травы; потом с силой хлопает лошадь по крупу и гладит по спине, разговаривая с ней; наконец он проверяет подковы и убеждается, что, прежде чем пускаться в дальний путь по горам, лошадь надо заново подковать. Это отсрочит намеченный отъезд, и в глубине души он радуется возможности провести еще одну ночь в плену теплого благоухания Симоны; он выходит из конюшни, ведя на поводу лошадь, и направляется в сторону площади Тоураль, чтобы передать ее кузнецу. Все утро он проводит в кузнице и пользуется возможностью расспросить о множестве вещей, будоражащих город. Когда наступает время обеда, Посланец отводит лошадь обратно в конюшню и направляется к собору; он пересекает площадь Кинтана и входит в собор через врата Рая, чтобы сразу попасть в Кортиселу, которая трогает его душу и способствует погружению в себя, а это так необходимо ему сейчас. Посланец не испытывает угрызений совести, напротив, он ощущает цельность всего своего существа; это ощущение настолько сильно, что он даже готов к тому, чтобы зачать ребенка в теле женщины, которое он полюбил, увидев его сегодня утром таким здоровым и совершенным; вначале он познал его нежность и
красоту, а затем — его тепло и свежесть: оно было словно молодой листок, переливающийся золотом в лучах восходящего солнца и еще хранящий на своей поверхности ночную влагу росы.
Он выходит из Кортиселы и останавливается перед главным алтарем, откуда его могут видеть все; он прислоняется к ближайшей слева колонне и ощущает на себе пристальные взгляды: надо покинуть Компостелу как можно раньше, ненависть к нему питагг в воздухе, и он опасается, что зловредное любпнмтс-тпо этих людей вызовет попытки докопаться до истины: «Как, вы все еще не поняли, кто на самом деле :»тот Посланец?», «О, если бы вы только аиали, дли чего он сюда приехал!», «Вроде бы Пмкиплитор и мнился с инспекцией, а ужинает с Деканом и с ирландцами, и как ни в чем не бывало…», «Тут что-то не так, как бы они друг друга не поубивали…» — и так до тех пор, пока кто-ни-<будь не додумается, что он человек осведомленный, владеющий секретными сведениями, — он принес их издалека и должен распространить здесь, с тем чтобы в один прекрасный день открыть наконец, кто он такой; Посланец чувствует, что его внимательно разглядывают, изучают малейшее его движение, он кожей ощущает опасность, которую может повлечь за собой его дальнейшее пребывание здесь. Он направляется к портику Небесного блаженства и, вглядываясь в улыбку пророка Даниила, воспринимает ее как охранную грамоту на пути к целям, для которых он предназначен. Будь он более суеверным человеком, он бы счел тонкий луч солнца, осветивший вдруг лик пророка, еще одним знаком того, что ветры будут к нему благосклонны, но, поскольку наш друг не слишком суеверен, он довольствуется лишь созерцанием красоты этого лика и всего изваяния, освещенного тем неярким светом, который он так любил и по которому так тосковал в стране по имени Прованс. Здесь его и находит Декан, и здесь он сообщает ему о своем намерении отправиться в путь на следующий день рано утром в направлении Оуренсе.
Он недолго говорит с Деканом. Каждый из них знает о другом лишь самое необходимое, и нет никакой причины, которая оправдывала бы откровенные признания; чем больше ты знаешь, тем больше опрометчивых поступков можешь совершить; чем больше знаешь, тем больше можешь сказать в самый неудачный момент, в самом неподходящем месте, во время самого нелепого спора. И тот и другой понимают, что они делают одно дело, и, лишь когда этого никак нельзя будет избежать, они поведают друг другу свои заботы и сообщат о планах, может быть вот так просто и неожиданно:
— Зайду в госпиталь поговорить с лиценциатом Рекейшо, — говорит Посланец Декану и выходит на площадь, на которой по праздникам устраивают бои быков; сам он не очень-то жалует эту забаву: ведь он любит вольных коней своей родной прибрежной земли, состязания по укрощению необъезженных лошадей, где мужчины, чье оружие — сила, ловкость и смелость, бросают вызов самым диким жеребцам и самым быстрым кобылам из тех, что спорят с ветром; он пересекает площадь и входит в Королевский госпиталь, чтобы проститься с другом детства, который теперь вынужден разделить с ним опасность.
— Когда тебе привезут какой-нибудь бурдюк с вином для меня, то оставь его до моего возвращения и ни в коем случае не открывай, если на нем не окажется моих инициалов: тогда все его содержимое принадлежит тебе.
Он говорит это Шану де Рекейшо, стоя поодаль, в то время как врач осматривает больных и назначает им пиявок, которые должны либо способствовать излечению от недуга, либо известить о приближении скорого конца.
— Вот наступает предел жизни, когда жизненный жар поднимается от пупа к верхней части диафрагмы, и вся влага иссыхает, словно в огне. Когда легкие, а также сердце утратили влагу и весь жар собрался воедино в смертельных местах, он исходит горячим потоком, воссоединяясь с великим целым, из которого когда-то вышла цельность каждого отдельного человека. И тогда душа, покидая тело, где она обитала, выходит через дыхательные клапаны, расположенные на голове, посредством которых она обычно возвещает, что человек жив, и возвращает природе холод, смертную оболочку с желчью, кровью, слизью и плотью.
Посланец понимает, что врач возвестил о близкой смерти, и слышит, как тот распоряжается позвать немецкого капеллана, состоящего при госпитале для больных, говорящих по-немецки, чтобы тот позаботился о душе, которая вот-вот покинет тело умирающего. Посланец понимает также, что лекарь не желает больше ни о чем говорить, но прекрасно услышал и понял уведомление; и он не цитирует афоризм, предшествующий тому, что только что произнес Шан де Рекейшо. Ему кажется, что эскулап все время пытается уйти в науку, где он чувствует себя более уверенно, чтобы таким образом избежать обязательств перед жизнью, которые стремится навязать ему друг. Каждый раз, когда Посланец заговаривает с ним, лекарь бросает ему в ответ афоризм, но ничего при этом не отвергает; он как будто не хочет брать на себя никаких обязательств перед жизнью, перед своим окружением, но готов сделать это ради друга, ради дружбы, ради великой цели. «Возможно, причина его скептицизма — в постоянном созерцании стольких страданий и бед», — думает Посланец, и он принимает обязательства ради дружбы, которые Шан ему предлагает и больше ни на чем не настаивает. Времена полны страхов, никто не может доверять никому, осмотрительность подсказывает не доверять и самому себе: пытки могут заставить тебя признаться даже в том, чего нет, что совершенно тебе неизвестно, не говоря уже о том, что ты знаешь на самом деле. Существует тайный сговор, он зиждется на безмолвии, на взглядах, в крайнем случае на полусловах, жестах, так чтобы никто не смог ничего утверждать наверняка, но и отрицать тоже. Разумеется, есть риск быть неправильно понятым, не донести послание до нужного человека, перепутать шифр, но только таким образом можно идти дальше, прекрасно сознавая, что впереди скорее всего тебя ждет крах. Пронзительный, твердый взгляд орла, которому Посланец с самого раннего детства был обязан своим прозвищем — Грифон, — становится еще более жестким, когда ему приходится просчитывать возможные действия друга; он знает, что доноса не будет, но ему неизвестно, будет ли сотрудничество, помощь, и вновь приходится полагаться на интуицию, а она подсказывает ему: верить можно. И он готов следовать ей по той же причине, по какой он делал это и раньше, когда ему советовали не доверяться внутреннему голосу и направить борозду совсем в другое поле; по той же самой причине, по которой он чувствует, что нужно как можно скорее покинуть Святой град и никогда больше не возвращаться в него.
Выйдя из госпиталя, Посланец решает наконец посетить резиденцию Святой Инквизиции, чего до сих пор — ему и самому не совсем ясно, по каким соображениям, — он все еще не сделал. Да, он знает, что на его родине нет никого, кто поддерживал бы Инквизицию, и в глубине души он этим гордится; он знает, что среди его земляков не смогли найти палача и пришлось везти его издалека, из Падорнело; он знает, что, как только начнется его инспекционный объезд, ему даже еды не предложат; потому-то он и хочет взять с собой в Оуренсе каноника Педрейру, потому-то он и напросился сам отправиться с инквизиторской миссией в свои родные края. Он никому не дал повода усомниться в своей преданности, ревностном отношении к папской службе, в своей неуступчивости в делах религии, в своей неприязни к древнему королевству Галисия, столь милому его сердцу. Воинский Орден Пресвятой Девы Марии Белого Меча — лишь один из путей, которым он отправился в поисках философского камня свободы для народа Галисии. Этому научил его грозный и мятежный архиепископ Бланко в далеком детстве, и он хранит его заветы как, может быть, единственное свое убеждение, единственную свою веру. Посланец знает, что жизнь его подходит к концу, и, когда он ступил на землю Галисии в долине Монтеррей, он стал прощаться с ее чарующей зеленью, вселявшей покой в его душу, заполнявшей ее печалью, основой всех чувств, внушавшей ему доброту и терпимость, склонявшей его к сдержанности и трезвости. Он глубоко любил свою страну, наш Посланец; не имея детей, он любил ее так, как мог бы любить их. Он понял это тем ранним утром, когда разглядывал лицо Симоны, желая обрести бессмертие в теле, которое напомнило ему его Землю.
Поднимаясь по Прегунтойро по направлению к площади Кампо, чтобы потом спуститься к монастырю Сан-Мартиньо, он встретил Лоуренсо Педрейру, который шел от здания Святой Инквизиции в поисках Посланца.
— Не думайте, что я Вам благодарен за то, что Вы меня берете с собой, — говорит каноник.
— Это решение не мое, а Декана, — отвечает Посланец.
— Все подумают, что я — то, чем совсем не хочу быть, пусть с меня хоть кожу сдерут.
Посланец молча кивает, и Лоуренсо Педрейра вновь чувствует симпатию к этому человеку с твердым взглядом пристальных глаз, которые иногда кажутся свинцово-серыми, как у угря.
— Ну ладно, поворачивайте, пойдем обедать, ведь уже много времени, — говорит он Посланцу.
И тот вновь так и не наносит визита в резиденцию Святой Инквизиции в Компостеле.
— Завтра мы выезжаем.
Это все, что он сказал господину канонику.
* * *
Обед превращается в непрестанный разговор глаз, взгляды которых все время пересекаются, в единый ритм движений жаждущих друг друга тел, но Посланец кладет этому конец, отправляясь спать и втайне надеясь, что сиеста одурманит его и избавит от вновь забившегося у него в груди желания. Проснувшись, он спускается во двор и какое-то время сидит там, разговаривая с кобылой, тщетно пытаясь успокоиться. Ужинать будут не слишком поздно, чтобы пораньше лечь спать; Посланец хочет бегством спастись от переполняющего его желания и выехать рано утром, на рассвете. Долгая сиеста мешает ему забыться сном, и он напрасно ждет гостью, которая так и не появляется в течение всей ночи. Назавтра он встанет неудовлетворенный, угрюмый, сосредоточенный и злой.
* * *
Они отправились рано утром, спустились вниз, на улицу Франко, выехали за городские стены через ворота Фашейра по направлению к часовне Святой Сусанны, повернули в сторону Понте-Улья, миновали Сильеду и направились к Асибейро, вверх по склону Кандана, в надежде провести ночь в монастыре монахов-бернардинцев. По мере того как прибывал день, Посланец все лучше понимал, что именно вдохновляло душу каноника, остальных священников, да и всех людей этой страны: десятка три городов и городков, в которых едва ли проживало больше шестнадцати тысяч человек, и множество деревушек, разбросанных по зеленым холмам и берегам полноводных рек или ютящихся на крутых склонах гор, — здесь, на краю земли, могут жить только они, его соотечественники, в вечном противостоянии мрачному грозному морю. И вся эта земля, от глубокой долины, раскинувшейся в Коуреле, до вершины Педра-Фита и до лиманов, уходящих в безграничную морскую даль, воплощалась теперь для Посланца в человеке, ехавшем рядом с ним на крупном жеребце бурой масти, который ржал, как безумный, при виде просторов, щедро открывающихся перед ним — а может быть, от близости кобылы, кто знает?
Далеки были от Лоуренсо Педрейры интриги, которые плелись в Эскориале , его совсем не заботили мавры, ибо он полагал, что нужно позволить им жить так, как им хочется, ведь они никому ничего плохого не делали. А вот что его действительно беспокоило, так это вынужденный отъезд из Компостелы, а еще мысль о том, что король Филипп больше чем следовало совал нос в дела, которые, как разумел каноник, совсем его не касались; жить самому и давать жить другим — в этом заключалась вся философия, которую Посланец мог усмотреть в сознании своего спутника.
Они прибыли в Асибейро уже затемно, и благодаря Лоуренсо Педрейре перед ними с легкостью распахнулись врата дружбы и согласия; ворота же монастыря раскрылись перед путниками еще раньше, едва они к ним подъехали. Поужинали с монахами и рано утром снова отправились в путь. Они спешили в Оуренсе, поэтому отправились не в сторону Осейры, а через Карбалиньо, спустившись по склону Масиде в долину Барбантиньо, и, выехав на низменные земли Амоейро, откуда уже виден Отец рек Миньо, прибыли наконец в городок под названием Оуренсе, в котором проживало в ту пору пять сотен жителей. Всадникам пришлось преодолеть большое расстояние за короткое время, они торопились, и беседа в пути оказалась невозможной, во всяком случае в том ключе, как того хотел бы Посланец; этому мешало также присутствие судебного исполнителя и секретаря, да еще двух слуг в придачу.
Посланец был человеком привычным к длительному молчанию, естественному во время путешествий в одиночестве; но с тем же успехом он умел вести доверительные беседы, которым благоприятствует отсутствие лишних свидетелей, возможные лишь тогда, когда у тебя есть внимательный слушатель. Это была страшная и рискованная игра, в которой Посланец решил полностью довериться своему собеседнику. Когда в тиши дворца епископа Оуренсе он наконец почувствовал, что наступил подходящий момент, он открылся канонику, выложив все, что знал, словно стремился как можно крепче связать его при помощи огромного количества тайных сведений. Этим он как бы хотел заставить Лоуренсо Педрейру еще тверже и упорнее хранить молчание; ведь настолько осведомленным может быть лишь человек, вовлеченный во все подробности заговора, а нынешние времена таковы, что просто невозможно не выложить все что знаешь при одном только виде орудий пыток. Лоуренсо Педрейра сразу же понял, в чем причина обрушившейся на него лавины признаний, и позволил себе полностью удовлетворить свое любопытство; ему уже было известно, кто такой на самом деле Посланец и какую роль ему самому предстояло играть во время их поездки. Но он выслушал все, что поведал ему новый друг, все те сведения, из которых он мог извлечь для себя какую-то пользу. Когда он счел, что больше выслушивать нечего, он сказал:
— Я богатый человек, и я принял сан священника, будучи женатым; меня только заставили заплатить штраф в размере, который был мне известен заранее. Если я так поступил, значит, это для чего-то нужно. Теперь мы вместе. Будем работать.
Посланец улыбнулся ему. Вся легкомысленность, что была присуща ребяческому взгляду каноника, исчезла словно по волшебству; теперь это был человек, которому, казалось, давно известно, каким путем предначертано ему пройти; и он идет, не зная сомнений, но и не упуская возможности насладиться всем тем, чем, помимо взятых нами на себя обязательств, одаривает нас жизнь. Настало время выполнять свой долг, он понял это, когда Декан давал ему соответствующие наставления; он выслушал их молча и не вспоминал о них до той минуты, пока Посланец не открылся ему, рассеяв остававшиеся сомнения. Им вместе предстоит плести сеть, которая должна пережить своих создателей, во всяком случае таково их намерение, и они принимаются за дело сразу же по прибытии. Странная и неожиданная дружба возникает между ними, но им приходится хранить ее в тайне, скрывая за церемонностью общения, сухостью отношений, немногословностью речи.
Посланец немедленно приступает к деятельности, для которой ему предоставлены самые широкие полномочия; он будет не только осуществлять контроль, но и сам налагать наказания; он не станет довольствоваться лишь тем, чтобы отправлять дела в Верховный совет Инквизиции после того, как уже сформулировано и обвинение, и соответствующее ему наказание, на полях помечены имена свидетелей, изложены подробности проведенного дознания и процесс закрыт; он намерен выполнять более широкие функции и принимать ответственные решения. Он начинает с проверки книг, в которых ведется запись расследований, изучает инструкции Высшей инстанции, знакомится с книгами по учету имущества и финансов, внимательно читает протоколы религиозных процессов. Затем он приступает к изучению книг, содержащих сведения о происхождении подследственных, читает тома записей гражданских и уголовных дел, приговоров и наказаний, не забывает и о книгах по учету конфискованного имущества обвиняемых и выплат свидетелям обвинения; он изучает также те книги, в которых приводятся данные о чиновниках и комиссарах Инквизиции. И по мере того как он будет прочитывать все эти материалы и делать собственные выводы о справедливости вынесенных приговоров, он постарается сообщить как можно больше почерпнутых оттуда сведений канонику Лоуренсо Педрейре, наделенному необыкновенной памятью, который будто бы едет с ним лишь для того, чтобы открывать перед ним двери местных курий — иначе они оставались бы наглухо закрытыми перед Посланцем Инквизиции, членом Святого суда. Но Инквизитора сопровождает представитель капитула Компостелы, человек известный и пользующийся доверием в стране, который — но об этом знают лишь Декан, Посланец и сам каноник — преследует еще одну, тайную цель: запечатлеть в своей поразительной памяти имена людей, осужденных Святым судом Инквизиции, потому что именно на этих людей смогут они опереться, когда станут плести свою сеть. А сеть эта должна быть густой и невидимой, ведь сквозь нее необходимо пропустить реку истории, которая сейчас в этой стране вынуждена течь вспять. В другом же потаенном уголке своей памяти Лоуренсо Педрейра будет хранить имена инквизиторов, верных королю, а также тех, что были ему неверны, ибо у сетей есть ячейки, коим моряки обычно дают особые названия.
Судебный исполнитель и секретарь присутствуют при допросах должностных лиц, которые ведет Посланец, в полном соответствии с установленной иерархией, оказывая необходимое почтение тем, кто давно и усердно служит делу Святой Инквизиции. Каноник остается в стороне, но несведущим его не назовешь. Он все узнает сначала от первого Инквизитора, потом от второго, а потом еще и от обвинителя; он добывает дополнительные сведения, выспросив по секрету нотариуса, судебного исполнителя, казначея, начальника тюрьмы, нунция и стражников, а также адвокатов, советников, судью, управляющего делами, казначейского писаря да и всех офицеров-исполнителей Инквизиции; итак, каноник окажется в курсе всего, и данными, полученными таким образом, будут располагать в Компостеле участники и руководители заговора — их немного, но все они хорошие и надежные люди.
Все это произойдет после того, как будет провозглашен Эдикт о Вере и прочитана соответствующая проповедь в Святом кафедральном соборе в последующую неделю, в течение которой предполагается поступление доносов, что, как известно Посланцу, происходит далеко не всегда. Ведь сами священники предупреждают своих прихожан. «Будем настороже, ибо здесь Инквизитор, и Бога ради, не оговаривайте друг друга и не рассказывайте ни в коем случае ничего, что касается Святой Инквизиции, иначе нам с вами несдобровать…» — скажут они жителям прямо с кафедры, предостерегая их. Но через неделю будет провозглашен Эдикт об Анафеме во время предложения даров по завершении крестного хода, и клирики станут петь псалмы: «Боже! Не премолчи, не безмолствуй и не оставайся в покое, Боже! Ибо вот, враги Твои шумят и ненавидящие Тебя подняли голову. Кто же может помочь нам, как не Ты, Боже, обратившись в гнев праведный пред нашими грехами!…»
Но пока идет неделя, отделяющая Эдикт о Вере от Эдикта об Анафеме, Посланец, вооружившись сорока девятью вопросами, пытается вызнать секреты, таящиеся в душах самих членов Инквизиции, и сделать выводы, о которых он сообщит лишь очень ограниченному числу людей. Город Оуренсе постепенно погружается в страх, клятва безмолвия ложится на уста его жителей, к нему же призывают священники; и Посланец решает посвятить больше времени собственно аппарату Инквизиции и посещает тайные тюрьмы, устроенные в местах, о которых все догадываются, но никто не знает наверняка. Инспекционная поездка должна проходить в полном соответствии со строгими правилами, установленными не Посланцем и не каноником, — малейшее изменение неизбежно приведет к подозрениям.
Посланец не испытывает особого беспокойства по той причине, что ему приходится копаться в совести инквизиторов, вскрывать заживо души людей, которым дано право судить и выносить приговоры, доносить и делить между собой добро обвиняемых, подвергать пыткам и заставлять исчезнуть в небытии себе подобных; но и удовольствия от того, с чем ему приходится сталкиваться, он тоже не получает.
На третий день инквизиторской инспекции его внимание привлекает дело Антии Мендес, жительницы Вилановы-дас-Инфантас, которая, как там указано, удавилась в темнице, где она ждала приговора по обвинению в иудаизме, после того как ее подвергли пытке на кобыле. Посланец внимательно изучает переписку, которая велась по этому поводу с Мадридом, и извлекает оттуда сведения о доносах, именах палачей, правилах, нормах, рекомендациях, как не причинить больше мук, чем это необходимо, поскольку, «исходя из опыта в этом деле, следует, что после трех скручиваний веревкой уже мало чего можно ожидать, и в этом случае не показано продолжать пытку на кобыле». Посланцу известны нормы, но теперь он видит результаты их применения. Подчас холодный пот выступает у него на лбу, и, встречаясь вечером с каноником, он так проклинает горькую историю, порожденную фанатизмом, что не остается уже никаких сомнений в его истинных убеждениях. «Про нас говорят, что мы суеверные язычники, люди невежественные и отсталые, но их цивилизация несет нам лишь смерть, мучения, слепой фанатизм». Лоуренсо Педрейра ничего не говорит, но про себя он думает, что телесные страдания проходят, а страх остается, есть нечто худшее, чем само истязание пыткой, нечто трудно определимое, оно начинается, когда тебя приговаривают к истязанию, и завершается невыносимой болью, которая может оказаться избавительной; это осуждение, приговор, заточение в темницу — там с тебя сорвут одежду, оставив беззащитным в твоем позоре, безгласным перед твоими мучителями; это невозможность сопротивляться, когда тебя положат на кобылу и привяжут веревками, и при первых же поворотах рогатины они жестоко врежутся в твое тело. Вот о чем говорят два друга жаркими летними ночами в Оуренсе. Если бы в Португалии не было еще хуже, чем здесь, надо бы бежать и бросить все, но бегство ничего бы не изменило, тем более что Посланец хорошо знает: оно невозможно, поскольку его страна — как бы последняя комната по коридору. Именно такое ощущение вызывает в нем жизнь в Галисии. Нельзя бежать за рубеж, ибо рубеж — это океан или граница со страной, где свобода тоже не поднимает головы. И тебе кажется, что ты окружен, раздавлен, и это чувство толкает тебя к бегству морем, а не к отступлению по земле. Счастливы народы, живущие в странах, имеющих границы со всех четырех сторон, ибо по крайней мере с одной из них рано или поздно придет свежее, живительное дыхание! Но на нашу землю уже долгие века дует лишь пыльный ветер с месеты, и он проникает сквозь щель под дверью, которая открывается только с той стороны; это все равно что быть заключенным в последней камере по длинному коридору. Бежать невозможно, ибо в остальной части общего дома обитают нетерпимость и фанатизм, и именно из тех, других, комнат приходят унижение и гнет; освободить нас сможет одна лишь хитрость; а наша свобода подарит избавление остальным. Потому что в нашем общем жилище только мы сможем вымести все наружу.
Подчас жарки и нескончаемы ночи в Оуренсе, на холме Пена-де-Франсия, на берегу Отца рек Миньо соловей поет песню, которую он давно выучил наизусть, и в тайную тюрьму Инквизиции начинают поступать первые обвиняемые, первые жертвы доносов, вызванных тысячами причин. Близится к завершению тяжкий труд Посланца по изучению книг и проверке людей, и он знает, что уже недалек тот час, когда ему придется проникать в души своих земляков, чтобы разобраться, где их вина истинна, а где нет.
* * *
Прочитан Эдикт об Анафеме, и Посланец спускается в тюрьму, где содержится первый обвиняемый. Это молодой парень с испуганным лицом; Посланец бросает на него взгляд и сразу же возвращается в помещения первого этажа, где его ждет документация; там он восстанавливает в памяти облик юноши, которого он почти осязаемо ощущает прямо под собой, в подземелье, и размышляет о предъявленном тому обвинении. Посланец не знает, какую уловку применить, чтобы наилучшим образом выйти из положения, он остро чувствует отсутствие каноника, он так бы ему помог, хотя бы за счет молчания, которое они оба хранят с тех пор, как по необходимости приступили к общей работе. Наконец он уже собирается открыть дело и прочитать его, но в дверь стучат, и в комнате появляется низенький, коренастый, бедно одетый человечек, всем своим видом пытающийся изобразить силу, которой на самом деле у него нет; человечек здоровается с непременно подобающей случаю почтительностью и представляется: он — священник церковного прихода Пиньор-де-Сеа, к которому принадлежит обвиняемый, ожидающий допроса внизу. Вновь пришедший не дожидается, пока Посланец прочтет документы, а в нескольких словах вводит его в курс дела:
— Внебрачное сожительство — это не грех, скажу я Вам; если девка сама вешается на шею, значит, она сама того хочет, ей такое по нраву, тут никто никого не обидел, а нет обиды — нет и греха. А коли никому от этого не худо — почему мы должны за них решать? А потом, послушайте, о чем там еще говорить, если в Писании сказано: «Crecite et mul-tiplicamini et replete termm»!
Посланец думает, что пусть грубоваты, но верны слова этого священника, пришедшего издалека, чтобы защитить овцу из своей паствы, которая в страхе томится там, внизу, но он знает, что не должен выдавать своих мыслей, и он грозится, что если священник будет упорствовать в своих суждениях, то обвинят и его. Потом Посланец велит привести узника в камеру для допросов. Но святой отец из Пиньор-де-Сеа не унимается:
— Так вот, они приходили ко мне за советом, и я сказал им, что это не смертный грех, я сказал им это в исповедальне, исповедоваться-то им в этом нужды не было.
Посланец начинает терять терпение: поведение приходского священника может быть провокацией, и тогда нельзя ему потакать. Он согласен, он чувствует, что согласен с этим простым и добрым человеком, который, скорее всего, спит со своей служанкой, а может быть, у него есть жена, как у Лоуренсо Педрейры, — прекрасная Симона. Она вдруг возникает в его памяти, помогая укротить порыв, с которым он, казалось, уже не в силах был справиться, он уже готов был сорваться, но сладостное воспоминание о теле девушки смягчает бурю в его душе, наполняет его нежностью и блаженством и даже позволяет изобразить гнев, которого он не испытывает. Посланец должен проявить твердость, он не смеет не наказать за подобные дела, ведь за прелюбодействующими с такой тщательностью охотятся в Кастилии; он хорошо знает, что может быть снисходителен по отношению к чиновникам и священникам Инквизиции, проявлять терпимость в случаях служебного злоупотребления и взяточничества, краж и козней, но ему также хорошо известно, что он должен быть неукоснительно строг, когда речь идет о прелюбодействе и провозе книг. Он должен пресекать в корне всяческую безнравственность, но он знает, что против любви, против плотского желания бессильна всякая Инквизиция, эти чувства всегда будут жить в душе человека, и, чтобы они ушли в небытие, нужно, чтобы прежде исчезли услада долин, красота заливных лугов, зелень рощ, чтобы вся страна обезлюдела и превратилась в нечто невообразимое. Он знает: любовь неистребима, и поэтому он готов сурово ее наказывать. Лишь таким образом он сможет оправдать снисходительность по отношению к прочим проступкам, за которые он должен карать; ведь если он хватит лишнего с контрабандой книг, то в конце концов сможет разрушить сеть, которую никому не удастся восстановить еще много лет. Связи, отважные люди, рискующие жизнью, чтобы тайно провозить книги, встречаются не всегда и не везде, — это редкое порождение определенной эпохи, и он не имеет права допустить, чтобы долгие годы прошли впустую. Посланцу придется быть добродушным, не слишком строгим и лишь внешне нетерпимым в гонениях на тех, кто привозит книги в Галисию, а вся его непреклонность воплотится в беспощадности, с какой он обрушится на дела любовные. Это станет его охранной грамотой.
Образ Симоны вновь встает перед ним, но теперь его любовь к ней приобретает новое качество, которое он в состоянии проанализировать, ибо был готов к этому: подобное состояние всегда возникает из противоречий, а сейчас он переживает один из самых противоречивых моментов в своей жизни, и он только что открыл для себя ключ к своей собственной безопасности, к собственному выживанию: он должен карать любовь между людьми, открывать их грех пребывающим в неведении, связывать их чувством вины для того, чтобы затем, быть может, освободить их благодаря книгам. О, что за горестная страна, навеки приговоренная лишаться свободы, чтобы вновь приходить к ней через страдание! Горестная страна, вновь и вновь выбирающаяся из одних дебрей, чтобы попасть в другие! Из этого напряжения его души возникает в нем любовь к Симоне и дружба к Лоуренсо, и они столь сильны, что его охватывает страх перед обетом этих чувств, ибо предаться им означает попасть в зависимость, которая ограничит его и не даст ему летать так свободно, как до сих пор. Сознание того, что он может попасть в зависимость, злит Посланца, приводит его в ярость и заставляет терзаться сомнениями. Его тяготит мысль о том, что он может заблудиться на путях любви. Любовь должна покоиться на отвлеченных понятиях, ибо только они не таят в себе опасности; большая любовь — это всегда любовь освободительная, она зиждется не на том, что смертно, а на том, что умереть не может, что переживет и нас самих, и даже историю, которую мы помогаем ковать; такова любовь к Родине, высокие идеалы. Но любовь к людям если и не умирает вместе с ними, то умирает вместе с нами, она не переживет нас, не имеет продолжения. Любовь детей — это иное, а по отношению к другим людям любовь не может пережить нас самих. Но зато в ней есть зависимость, есть нежность, есть услада, есть чувства благородные или низменные, гнев и ревность, отвращение и пресыщенность, и любое из этих чувств может выдать нас в самый неожиданный момент, может сделать нас ничтожными или благородными, поднять к высотам непорочности или ввергнуть в пучину подлости, в самое неподходящее время вселяя в нас человечность и обнажая наши слабые места, нашу полную беззащитность. Если бы сейчас Посланец пошел путем захватившей его любви, он бы освободил приходского священника и отпустил на свободу юношу с испуганными глазами, который ждет его там, внизу; и тогда восторжествовал бы образ Симоны; но он знает, обязан знать: он должен заставить страдать нескольких, немногих, чтобы этой ценой избавить от страданий многих других. Это все тот же вечный спор о цели и средствах. Вчера, во время долгой прогулки в Ойру по берегу Миньо, Лоуренсо Педрейра уверял его, что средства сами по себе уже являются целью и что нет ни одной цели в мире, которая могла бы их оправдать. Посланец вспоминает об этом сейчас, зная, что будет вынужден применить средства, в которые он не слишком верит, чтобы достичь целей, являющихся, по его мнению, благими и возвышенными. Он вспоминает рассуждения Лоуренсо и интуитивно чувствует, что тот прав; более того, он понимает, что общая цель, цель всеобщего освобождения — это не что иное, как скрытое стремление к собственной безопасности; он готов осудить ради собственной безопасности, чтобы самому быть свободнее.
Определенно любовь делает человека добрее, а высокие цели — не более чем слова. Возможно, концепция, предложенная Лоуренсо Педрейрой, наименее неверна, а философия, из нее проистекающая, если не самая справедливая, то по крайней мере наименее оскорбительная, наименее вредоносная. А если нет обиды, то нет и греха, потому что нет зла. Выходит, старый приходский священник из Пиньор-де-Сеа, старый необразованный священнослужитель, которого в Мадриде сочли бы суеверным язычником, прав. Где нет вреда — нет зла, где нет зла — нет вины. Но ведь нас преследуют, говорит себе Посланец, а богам приходится приносить жертвы, даже если это чужие боги, ибо наши не столь жестоки и кровожадны; итак, нужно принести им в жертву, забить на жертвеннике барашка, на которого они укажут, чтобы спасти остальное стадо, мысленно повторяет Посланец; и он встает и велит задержать господина приходского священника из Пиньор-де-Сеа. Потом он спускается в камеру, чтобы допросить юношу с испуганным взглядом.
* * *
Парню с испуганным взглядом двадцать четыре года, позавчера ночью он стерег хлеб на гумне своего хозяина.
— Я всю ночь глаз не сомкнул, и, когда пришел хозяин, он честно меня поблагодарил.
Посланец улыбается. «Ну, я думаю, ты здесь не поэтому». — «Нет, господин, нет. Я здесь потому, что хозяин велел, чтобы я хлеб стерег, как положено, а с девками чтобы не тешился, не умножал бы в здешних местах смертный грех. А я и сказал ему, что одно дело за хлебом приглядывать, мне это делать положено, я на совесть и делаю, коль хозяин меня послал, а девицы — совсем другое, и чтоб с ними тешиться — так ничего дурного тут нет». Посланец начинает разбираться в том, что произошло. Парень наверняка заявил, что «коль неженатый мужчина спит с незамужней женщиной, то греха в том нет», а в душе хозяина зашевелился страх, который вселило в него слушание Эдикта о Вере: ведь на гумне собираются соседи и затевают спор, такие уж нынче времена, и болтают они кто во что горазд; есть среди них и те, кто трепещет перед угрозой отлучения от Церкви, которое будет провозглашено в ближайшее воскресенье, когда священник волей-неволей вынужден будет громким голосом прочитать Эдикт об Анафеме.
Итак, жители Пиньор-де-Сеа вступают в спор. На острове Онс, когда людям приходилось разрешать споры, они спускались в тростниковые заросли, вооружались тростинами и принимались бить ими друг друга по спине, пока не обессилевали от усталости, но тело-то у них оставалось целым и невредимым, и не было ран, которые могли бы привести к сколь-нибудь серьезным потерям в этой отрезанной от мира провинции у самого выхода в океан. Таков был способ их выживания. В других местах Галисии спор требует большего умственного напряжения, но, пока в нем преобладает разум, можно не опасаться, что произойдет что-нибудь страшное; опасность таится лишь в противоречии здравому смыслу, которое возникает, когда спор вступает на путь «или да, или нет»; тогда уже не требуется никакого усилия, чтобы оправдать упорство спорящих. Если вы уж вступили на абсурдный путь, пролегающий между «да» и «нет», то в ход могут пойти серпы, и, возможно, какая-нибудь мотыга проломит голову, ранее вполне разумную. Сейчас спор течет еще по привычному руслу, но страх уже появился. Это — ощущение некой высшей силы, пришедшей издалека, над которой никто не властен; ужас перед чем-то чужим, никому не ведомым, против чего сам приходский священник предостерегает своих прихожан, — именно это вселяет страх в спорящих, всех, кроме парня, который сейчас глядит испуганно, но тогда его взгляд был тверд и ясен. Вот что он говорил тогда:
— Хватит врать, то, что прочел священник, — вовсе не отлучение от Церкви, а всего-навсего предписание, установленное тамошним правосудием, и нечего бояться попусту. Господь не допустит, чтобы нас отлучили от Церкви, коли мы не подчинимся этому правосудию, как оградил Он от такой напасти наших отцов и дедов.
Парень помнит, что он говорил это, подкрепляя свою речь уверенными жестами, чувствуя за собой тень господина священника, зная мысли односельчан и надеясь на их поддержку, но не ведая о страхе, уже таившемся в умах некоторых земляков, о тревоге, которую вселили его слова в душу хозяина.
На гумне Пиньор-де-Сеа, на лучшем гумне Пиньор-де-Сеа, крестьяне спорят о грехе. Сейчас им невдомек, какие наставления дает на этот счет пришедшее издалека правосудие; уже потом, когда появится донос, все их слова будут непременно записаны и останутся на века молчаливым свидетельством; но сейчас они просто ведут спор о том, грех это или нет — спать с покладистой девушкой, и что сказал бы на сей счет Протопресвитер; грешно ли двум свободным существам наслаждаться любовью, как говорят в наших краях. И парень — тогда его глаза еще блестели — предлагает хозяину побиться об заклад на недельный заработок, что тот не прав и что тешиться с незамужней девкой вовсе не грех, «Ну, ведь сам святой отец так говорит!» На гумне Пиньор-де-Сеа шутят и веселятся, и Эусенда Сердейринья, которой давно уже стукнуло пятьдесят, заявляет, покатываясь от хохота:
— Ну, смотри, господин хороший, как бы тебе не проиграть.
Хозяин чувствует себя оскорбленным, потому что понимает, что смешон, а вовсе не оттого, что его односельчане не правы. А Эусенда Сердейринья говорит так, чтобы все ее слышали:
— Я-то хороша со своими тремя детьми, и все от разных отцов: всю жизнь в смертном грехе, а сама и ведать не ведаю.
Народ смеется и соглашается, но Перо де Сарабиа, что приехал из Португалии и, похоже, обращенный еврей, во всяком случае такой о нем идет слух, вступает в спор:
— Кабы девицы ведали, что за дар Божий девственность, ибо они — жены Христовы, они бы не стремились утратить ее так легко, это ведь большой грех…
— Не такой уж большой грех, я ведь знаю много незамужних, у которых есть дети, это самое большее — полгреха, — возражает парень.
Обращенный чувствует необходимость утвердиться в недавно обретенной им вере:
— Молчи, предатель, ты-то уж давно заслужил сто плетей за то, что тешишься подряд со всеми девками.
Спор разгорается; парень утверждает, что «чем незамужних корить, лучше разобраться с замужними, у которых дети не от своих мужей».
Даже сейчас, перед Посланцем, узник наивно считает, что он выиграл спор. Он не знает, что Эусенда Сердейринья уже сидит в соседней камере, зато Перо де Сарабиа может спокойно спать в ближайшие месяцы, обеспечив себе безопасность столь подлым путем; парню же придется признать себя усомнившимся в вере, заплатить пятьсот монет штрафа и отправиться в изгнание на два года, на те же два года, что проведет в изгнании и Эусенда Сердейринья.
* * *
Нескончаемы жаркие вечера в Оуренсе. Со стороны Отца рек Миньо часто надвигается густой туман, наполняющий улицы сыростью, приглушающий краски, липнущий к телу, словно никому не нужная вторая кожа. К полуночи становится прохладнее, может и подморозить, но, пока дождешься ночной свежести и легкий ветерок развеет туман, хочется неторопливо пройтись или укрыться в прохладе крытых галерей; во всей остальной Европе к этому времени уже наступила ночь, и никто, кроме людей привычных, не бодрствует. Эти часы Посланец и каноник посвящают дружеской беседе, они рассказывают друг другу о том, что принес им прошедший день, какие впечатления оставил он в душах собеседников. Это часы откровений, и Посланец, не таясь, рассуждает о том, о чем в течение дня у него не было возможности даже подумать. «В столице жалуются, — говорит он канонику, — что здесь мало читают великих мастеров нашего века. Жалуются еще на то, что в здешних библиотеках почти нет книг, имеющих отношение к Святой Инквизиции, которой я служу». Каноник прикидывается невежественным простачком; и вот уже длинная вереница авторов — провидцев, визионеров, ясновидящих, лукавых мистиков — шествует по улицам Оуренсе, сопровождая прогуливающихся друзей. Из них одному только гению Сервантеса, — кажется, он из рода Сааведра , сын хирурга (обычно ими бывают евреи), — не суждено исчезнуть во мраке ночи. «Так о чем же они хотят, чтобы мы читали? О делах чести, которыми они одержимы, но которые мы здесь понимаем совсем иначе?» — вопрошает член капитула Компостелы, и он совершенно прав. «Честь в нашей стране, — заявляет он Посланцу, — зиждется на том, чтобы не лгать и не обманывать того, кого, по твоим словам, ты любишь; на том, чтобы, несмотря ни на что, честно держать данное слово; а если два существа с обоюдного согласия занимаются любовью в зарослях дрока, то это вовсе не означает потерю чести. Мало чего стоит честь мужчины или женщины, если вся она сосредоточена лишь в этом месте». Посланец смеется и доверяет другу горести, которые принес ему этот день, а также свою убежденность в несправедливости назначенных наказаний. «Вы становитесь таким же, как они», — бросает ему каноник, выслушав доводы, оправдывающие принятые решения. «Но мне необходимо внушить им доверие, чтобы в Мадриде знали, что я думаю так же, как они, и при этом не навредить», — настаивает Посланец, но Лоуренсо Педрейра парирует: «Я человек испорченный, а вообще-то люди у нас добрые, простодушные, они не поймут этих хитростей».
В последующие дни наказания по-прежнему остаются суровыми, однако занимающихся любовью вне брака и не считающих это грехом уже не приговаривают к изгнанию. Но при всем том, и даже несмотря на покровительство лиценциата Педрейры, клир Оуренсе недобрым взглядом следит за деятельностью сухощавого человека, который говорит мало, а слушает много, больше, чем нужно бы, да еще вынюхивает что-то в книжных лавках возле собора, ходит в монастыри и роется в их библиотеках. По прошествии нескольких дней из тех двух недель, что он проводит в Оуренсе, Посланец получает доступ в некий благородный дом, находящийся под покровительством капитула, там тоже есть книги. К нему относятся с недоверием, потому что он слишком хорошо знает, какие книги запрещены; он ищет их, скользя взглядом по полкам библиотеки: ведь он — представитель Святой Инквизиции. Во время длительных прогулок с каноником Посланец признается тому в невозможности внести какой-либо вклад в их общее дело — поэтому он решает покинуть Оуренсе и впредь назначать менее суровые наказания. На следующий день они выезжают в сторону Альяриса.
* * *
Они вступают в древний столичный город по великолепному мосту Виланова. В этом месте течение реки Арнойи уже не столь стремительно, оно становится более спокойным, вода словно отдыхает под свежей зеленью ольховых зарослей, застывая в изгибах Арнадо, в которых отражается замок. Путники идут на Госпитальную улицу и останавливаются, не доходя до церкви Святого Петра. Они послали вперед секретаря и судебного исполнителя со слугами, чтобы те подготовили все необходимое к их приезду и выполнили их поручения. Сами же они предпочли ехать через Аугасантас, ведя беседы, возможные лишь наедине. Теперь предстоит заняться все тем же: чтение Эдикта о Вере, вопросы — неизбежные проклятые сорок девять вопросов, — Эдикт об Анафеме, а затем ожидание того, что последует донос за доносом, жертва за жертвой. Они ощущают страх, обитающий у подножия замка, где евреи трепещут перед появлением Инквизитора, а кости, истлевающие на их кладбище, будь это только возможно, скрежетали бы, изрыгая проклятия.
Едва прочитан Эдикт, как начинают поступать доносы. На допросах вместе с Посланцем присутствует и каноник. Они приняли решение, которое никого не должно удивлять: ведь в Компостеле лиценциат Очоа ведет заседания Суда Святой Инквизиции в присутствии Китерии, жены Шоана Пиньейро, жителя города Туй, который там и остался, в то время как она сожительствует с безумно влюбленным в нее Инквизитором. Так что же особенного в том, что член капитула Компостелы помогает проводить и контролирует деятельность, которую осуществляет в Галисии Святая Инквизиция, это совершенно чуждое, навязанное извне учреждение? Вскоре заметно меняется и поведение людей — и тех, что проходят через Трибунал, и тех, что сидят за одним столом с Посланцем, и тех, что встречаются ему на улицах. Теперь его работа снова приобретает смысл, теперь он трудится ради целей, которые считает справедливыми и достойными страны, где он впервые увидел свет. А в Компостеле Архиепископ, принц Максимилиан Австрийский, с удовлетворением принимает новости, которые доходят до него из Альяриса; когда он сообщает о них Декану, тот кивает с довольным видом и ничего не говорит; на всякий случай не следует слишком доверять; да, конечно, не надо чинить ему препятствий, надо ему помогать, но не особенно-то на него полагаться, а то черт его знает…; и Декан складывает пальцы фигой, чтобы отогнать нечистую силу, и улыбается своей обычной сдержанной хитроватой улыбкой. Декан хитроумно расчищает путь Посланцу, перекладывая ответственность на других, вовлекая всех в это дело; теперь вот и Архиепископ настаивает: «Да нет же, надо открыть перед ним все двери, пусть будет лучше такой Инквизитор, а то пришлют еще неизвестно кого». И Декан немногословно соглашается: «Если Ваше Преосвященство того желает…» — и так и будет сделано. Ночью посыльный быстро преодолеет путь из Компостелы в Альярис. На следующее утро в монастыре Святой Клариссы, основанном доньей Виолантой, королевой, супругой Альфонса Мудрого, капеллан уже знает, как ему вести себя с этим человеком, который никогда не говорит по-кастильски, скоро об этом узнают в Виланове-дас-Инфантас и в монастырях Селанова, Монтедерамо, Осейра, Рибас-де-Силь, Святой Кристины, Рокас. В монастырях провинции Оуренсе аббаты открывают перед ним двери библиотек и открыто говорят о том, кто поставляет им книги, по которым они изучают идеи, идущие из-за далеких границ. И лишь в некоторых, исключительных случаях Посланец доверяет Лоуренсо Педрейре какое-нибудь имя, которое тот позже сообщит Декану. В Оуренсе ходят еще слухи о первоначальной суровости Посланца, но Лоуренсо Педрейра уверен: так лучше, поскольку не следует слишком уповать на доброту епископа; однако Посланец теперь знает о скрытой симпатии, которую никак не выдают глаза Его Преосвященства.
Посланец продолжает свои расследования; он проводит их аккуратно и тщательно, оставляя все в полном порядке; никто не сможет усомниться в его рвении; никто не усомнится в его добросовестности и честности, в плодотворности проделанной им работы. К нему приходит жительница Рекейшо с жалобой на соседа из того же прихода, и Посланец не ограничивается простой беседой. Он задает вопросы с целью выяснения личности женщины, просит назвать имена ее родителей, а также родителей ее родителей, и Мария Гомес заявляет, что она — добрая христианка, и причащается, на Пасху и знает наизусть все молитвы, даже литании, что поют на Святого Иоанна .
— На кого же ты жалуешься, дочь моя? И почему?
Она хорохорится, словно петух, и говорит высоким срывающимся голосом:
— На Фарруко Сервиньо, ясно? Тому два месяца назад он поругался со мной и кричал, что отрекается от Бога и от ангелов, и много раз проклинал Бога и ангелов.
Нужно вызвать обвиняемого; свидетели всегда находятся, и у Фарруко Сервиньо они, к его несчастью, есть. Повторяется та же история, но Фарруко не знает имени своего деда по отцу, потому что мать прижила его от священника; кроме того, он нетверд в «Отче наш», не может прочесть ни «Аве Мария», ни «Верую», ни молитвы во славу его земляка Педро де Месонсо.
— Вы знаете, почему Вас вызвали?
Инквизитор не проявляет гнева.
— Это Мария Гомес да две ее кумушки, потому как я с ней поругался и клял Бога, пропади они пропадом.
Посланец улыбается про себя, но ни один мускул на его лице не выдает, что его позабавил или удивил этот ответ.
— Как, когда и где это было?
И Фарруко Сервинья, почувствовав доверие, расслабляется и начинает рассказывать свою историю:
— Так вот, был я у себя на поле, корчевал дрок, как вдруг вижу: идут волы без привязи, а за ними эта чертова Маруша, пропади она пропадом, и прямехонько на мое поле, будто оно ихнее. Я ей и говорю: а ну, пошла отсюда! ишь, на чужое потянуло! Да плевать я хотел на Бога, коли Он терпит, чтобы ты тут у меня топталась! Не желаю Его знать, коль Он не велит тебе с твоими волами убраться с моей земли подобру-поздорову.
— А она что, сильно Вас любит?
— Какое любит, черт меня побери! Как бы не так! Да она — вражина моя заклятая! Не видать, что ли?
Посланец бросает взгляд на каноника, который спокойно и уверенно соглашается с тем, что говорит Фарруко Сервиньо, и вдруг намекает, что, быть может, Мария хочет от соседа чего-то, что он в силах ей дать. Обвиняемый качает головой, но, когда он вновь заговаривает, Посланец прерывает его:
— Вы знаете, что такое сквернословие?
— Ну, еще бы! Будь проклят Бог, да будут прокляты святые, пропади все они пропадом, пошел ты ко всем чертям.
— И как часто Вы говорите эти слова?
— Ну, иногда говорю, но не так уж это и страшно.
Инквизитор улыбается, теперь уже в открытую; потом он велит, чтобы вошла Мария Гомес, — она подтверждает все сказанное, и с этой минуты Посланец перестает ее замечать; затем свидетели удостоверяют услышанное. Наконец снова входит Фарруко Сервиньо.
— Ладно, иди с Богом и больше не сквернословь. На этой неделе два раза сходишь к обедне, а священнику скажи, чтобы научил тебя молитвам.
Страну постоянно одолевают напасти; не успели увернуться от Сциллы, и вот, когда чума наконец отпустила несчастных людей, перенесших ужасные страдания, измученных, оставшихся без родных, в печали и одиночестве, — перед ними предстает грозная неумолимая Харибда: голод терзает пустые желудки. Посланец хорошо помнит тех, кого он видел в Компостеле просящими на улицах, у дверей домов подаяние, которое они далеко не всегда получают. Внутреннее напряжение, некое скрытое движение души заставляет людей обращаться к Богу с той простотой и даже фамильярностью, какие влекут за собой долгое общение, привычка, постоянные просьбы; Бог в конце концов становится тем, к кому обращаются, чтобы попросить хлеба, поблагодарить, восславить; но к Нему же обращаются и с хулой, когда нет хлеба или когда болезнь уносит того, кто для тебя дороже всех. И Бог превращается в твоего невидимого ближнего, в соседа, с которым ты говоришь с той привычной простотой, какую предполагают давние постоянные и близкие отношения, ибо, обращаясь к Нему, мы говорим с самими собой. Посланец знает об этом, верит в это, и, когда вечером он обогнет Арнадо и потом, уже за городскими стенами, продолжит свой путь в сторону водяной мельницы, пройдя по каменному мосту, покоящемуся на устоях, которые кажутся вечными, он разразится самой длинной речью из всех произнесенных им в эти дни перед каноником из Компостелы; а тот будет лишь кивать в знак согласия и молчать, кивать и безмолвствовать, выслушивая эти, быть может, безрассудные, но никак не невинные или неискренние теологические бредни. Если бы о них узнал Суд Святой Инквизиции, то он, скорее всего, с превеликим удовольствием обрушил бы на дерзкого грозную отповедь или, по крайней мере, град испытующих вопросов, на которые Посланец, вне всякого сомнения, ответил бы с не меньшей пылкостью.
Они медленно поднимаются от мельницы по крутому склону к еврейскому кварталу, расположенному у подножия замка. Когда они доходят до самого верха, последние теплые лучи солнца уходят за горизонт, озаряя золотистым, а может быть, багряным светом зеленоватые воды Арнойи.
* * *
Ранним утром поступает еще одна жалоба: Шенара да Вейга, дочь Шенары да Вейга, той самой, что просила исповедовать ее лишь перед самой смертью на всякий случай, поругалась со своим мужем, Педро Амейшейрасом, крестьянином из Гундиаса, выпивохой, потому что он не стал есть пустую похлебку из пастернака, в которой даже каштанов не было: такое варево мало кому по вкусу, и Педро до него совсем не охотник. А женушка заартачилась и давай кричать на него, да так, чтобы все слышали: «Караул, караул, помогите, муж меня избивает!» Но поскольку никто к ней на помощь не прибежал, она продолжала кричать в ярости: «Бедная я, несчастная, я в Господе разуверилась, я в Бога не верую, помогите, люди добрые, коли Бог защитить не может!» И тогда уже, после таких-то слов, какая-то соседка прибежала и заколотила в дверь, чтобы Шенара, дождавшись наконец свидетелей, почувствовала себя не такой уж несчастной. Шенара да Вейга откликнулась на зов и показалась в дверях. «Терпение и смирение!» — сказала ей соседка, скрестив руки поверх юбки, подол которой был поднят и завязан узлом, потому что она несла в нем только что срезанную молодую ботву. «Терпение и смирение во имя Господа Бога!» — снова изрекла наша добрая соседка, готовая стоять на том до последнего, сам Господь ее бы с места не сдвинул; в ответ на что Шенара да Вейга, истинная дочь своей матери, вольной женщины, крикнула: «Будь проклят Бог, если Ему ничего лучшего в голову не пришло, как сотворить женщину из ребра мужчины!…» Ах, Шенара, Шенара, вольная женщина, мужчина ведь есть мужчина, своего не упустит, и у Педриньо Амейшейраса немало подружек, с которыми он, считая себя свободным мужчиной, а их — свободными женщинами, хорошо ладит, и теперь этот обжора не упускает случая и доносит на тебя, горемыку. Посланец хорошо изучил свою страну: да, здесь верховодят женщины, но не стоит позволять им слишком уж о себе возомнить: женщина должна знать свое место. Дальше все пойдет как обычно: в воскресенье во время обедни надлежит зачитать приговор, и Шенара будет стоять на коленях на самой середине церкви; потом ее надлежит образумить и наставить на путь истинный; всю следующую неделю ей предстоит ежедневно читать молитву Деве Марии, и еще с нее возьмут девять монет штрафа; придется раскошелиться балбесу Амейшейрасу, что доставит ему одновременно и удовольствие, и огорчение, огорчение и неудовольствие.
Праздник окончен, и Посланец решает тем же утром выехать по направлению к Оуренсе. Прямо из Альяриса он пошлет донесение в Вальядолид, где расскажет о дожде, затопляющем эту страну, и о царящем в ней голоде, и о чуме, вспыхивающей то тут то там и делающей непроезжими дороги. Его ревматизм снова дает о себе знать, и он решает вернуться в Сантьяго. И все дождь и дождь! Посланец оставляет в Альярисе только секретаря и судебного исполнителя со слугами, чтобы они все доделали, подготовили и упаковали документы, а сам с Лоуренсо Педрейрой отправляется в Оуренсе. Он едет через Табоаделу и, проследовав долиной Барбаньи, минуя королевскую дорогу, прибывает в город ночью. В мастерской Васко Диаса Танко де Френегаля собрался народ, чтобы поговорить о книгах.