После поражения при Ватерлоо все необратимо изменилось. Бонапарт подписал в Париже второе отречение. И незадолго до своего сорокашестилетия сдался на милость англичан. Это был заключительный мастерский ход блестящего игрока, который в последний раз испытывал судьбу. Поднявшись на борт «Беллерофона», он передал потрясенному капитану британского корабля послание для принца-регента Англии. В нем говорилось:

«Преследуемый партиями, разделяющими мое отечество, и враждебностью европейских держав, я завершил свой политический путь и, как Фемистокл, ищу приюта у чужого очага. Я прибегаю под защиту законов английского народа, о ней взываю к Вашему Королевскому Высочеству — могущественнейшему, благороднейшему и великодушнейшему из моих врагов».

Слава Наполеона, овеянная самыми невероятными легендами и чересчур будоражившая умы, внушала англичанам опасения, и они предпочли сослать его на край света. Остров Святой Елены лежал ни много ни мало в двух тысячах восьмистах пятнадцати километрах от Кейптауна, города на Юге Африки, и являлся пунктом остановки судов, следовавших на Восток. Но мог ли этот каменистый утес, открытый ветрам, дождям и ударам морской стихии, где сместились времена года, мог ли этот маленький остров служить местом, достойным для единственного из монархов Европы, возведенного на престол по сути — самим народом?

Жизнь Бонапарту сохранили, однако сердце его явно стремились разбить. Супругу, Марию Луизу, и четырехлетнего сына, короля Римского, он не видел с момента ссылки на Эльбу, и хуже того — европейские державы решительно препятствовали их встрече. Любящему отцу, который души не чаял в сыне (когда король Римский начинал ходить, император даже приказал обить стены дворца мягким покрытием в рост своего ребенка), никогда уже не доведется увидеть своего законного сына.

Марии Валевской с Александром, их общим сыном, он не позволил сопровождать себя в изгнание. И кто знает, раскаивался ли он в этом, окруженный суровым вулканическим пейзажем острова Святой Елены. Из членов клана Бонапартов за ним сюда не последовал никто.

Между тем в Париже пытались создать видимость, будто все идет нормально. Возвращение Бурбонов обернулось для одних тюрьмой, ссылкой и смертью, а для других, напротив, освобождением. Фуше, вновь занявший пост министра полиции, при снисходительном попустительстве старой развалины Людовика XVIII, за несколько месяцев собственноручной подписью обрек на казнь и изгнание около тысячи человек. У него имелся список, в котором поименно перечислялись враги вновь восторжествовавшего строя. Так что лучшим способом избежать попадания в сей проскрипционный лист было вовсе не иметь прошлого.

Однако Тюильри не являлся единственным центром власти. С Людовиком XVIII вернулся и его младший брат, граф д’Артуа, более известный как Мсье. Этот приверженец абсолютизма, в отличие от его брата, не был настроен потакать наследникам идей революции.

Мсье и его союзники, так называемые «ультрароялисты», постепенно сформировали теневую власть, которая опутала сетью шпионов, доносителей и провокаторов все правительственные учреждения. Более того: вечно озабоченный поисками бонапартистских заговоров и подогреваемый тревожными донесениями своих агентов, Мсье явился вдохновителем создания личной армии головорезов (за ними закрепилось прозвище «вердеты», поскольку они носили зеленые — цвет графа д’Артуа — ливреи), выискивавших, преследовавших и терроризировавших любого подозреваемого в сочувствии бонапартистам.

Господин Фуше, слуга многих господ, был пожизненно выслан из Франции. В сентябре 1818 года он обосновался в Австрии, в глуши провинциального городка Линца, где тихо жил, освоив роль добродетельного мужа и отца и достигнув в ней больших высот. Ранее испытавший горечь вдовства, а теперь познавший забвение, отстраненный от власти, он безучастно наблюдал за событиями, в то время как его вторая жена, двадцатишестилетняя потомственная аристократка неописуемой красоты, бесстыдно наставляла ему рога.

— Эй, тридцать первый! Тридцать первый! — негромко, словно подвывая, звал заключенный из соседней камеры, прижавшись к двери. — Подойди к двери! Есть новости!

— Ну давай, выкладывай, только быстро, — ответил полный безразличия голос.

— Знаешь последние слухи о Корсиканце?

— Меня это не интересует, Проспер.

— Как это не интересует? Тебя же посадили за участие в заговоре против него. Так слушай! — Он буквально прильнул губами к решетке в двери. — Толкуют, что на острове Святой Елены он один. Ты слышишь меня? От него, великого человека, все отвернулись. И вот что еще говорят. Дескать, его жене с сыном не дают к нему приехать. Даже чтобы просто повидаться. Ты знаешь, что это значит? Что он околеет в одиночестве, как брошенная всеми собака. Разве тебя это не радует, а? Кровавый хищник получит по заслугам!

— Может, и так, — отозвался тридцать первый и, отвернувшись от двери, отошел в угол камеры, где в стене была расселина.

— Тридцать первый, ты меня слышишь? У него положение — похуже нашего. Даже надежды нет!

Что говорил дальше Проспер, его сосед уже не слышал. Опустившись на край койки, Жиль долго смотрел, теребя бороду, на две бумажки в своей руке — письма, о существовании которых позабыл много месяцев назад. Затем аккуратно развернул их, разгладил листки ладонью, очистил от грязи.

Сообщение из соседней камеры стало добрым предзнаменованием. Через пару дней случилось то, чего Жиль без устали требовал, пока не пал духом и не сдался: его вызвали к начальнику тюрьмы. И вот теперь, под бдительным оком конвоиров, он стоял, готовый использовать предоставившейся шанс.

Комендант Консьержери, почти единоличный правитель сего острога, был здоровенным типом с мрачной физиономией, один только вид которого говорил об отсутствии приятных манер. Бросив на заключенного быстрый взгляд поверх очков и не промолвив ни слова, он обмакнул перо в чернильницу и продолжил что-то писать на большом листе бумаги.

Жиль внешне мало изменился: у него лишь отросла неровная борода, да несколько поредела шевелюра.

Наконец комендант поднял глаза.

— Тридцать первый, не так ли?

— Да, господин начальник, — ответил Жиль.

— Как твое имя?

— Жиль, господин начальник.

— Фамилия?

— У меня ее нет, господин начальник.

— Ты знаешь, сколько сидишь здесь?

— Больше трех лет, господин начальник.

— Так оно и есть… — Взяв со стола бумагу, комендант уточнил: — Три года и сто шесть дней.

— Верно, господин начальник. Я хотел сказать…

— Молчать! Говори только когда спрашивают! — рявкнул один из конвоиров и, ухватив узника за шиворот, хорошенько встряхнул.

— Любопытное дело, — прокомментировал комендант, не обратив на это внимания. — Даже не столько из-за того, что ты зарегистрирован без имени — тогда таких было много, а потому что нет предписания о твоем заключении. Быть может, ты уже и не должен находиться за решеткой… Ты помнишь, за что тебя сюда поместили, тридцать первый?

— Да, господин начальник! — решительно ответил Жиль, сердце у которого забилось в груди с такой силой, что он испугался, что биение сердца может заглушить его голос: — За заговор против Узурпатора.

Комендант взял ту же бумагу и прочел: «Подозревается в заговоре».

— И поступил ты к нам первого июня пятнадцатого года. То есть еще при Бонапарте. Что же ты натворил, тридцать первый, что тебя упекли?

— Я пытался его убить, господин начальник.

— Ты, тридцать первый, порядочный человек, — весомо изрек комендант и, подписывая ордер, приказал: — Вернуть ему личные вещи. Кто покушался на Узурпатора, — добавил он с загадочной ухмылкой, — тот друг его величества короля, — и, глянув на расплывшиеся в подхалимских улыбках рожи подчиненных, резким взмахом руки велел всем покинуть кабинет.

В то время население затерянного в океане маленького скалистого острова Святой Елены едва насчитывало четыре тысячи человек, более двух тысяч из них составляли солдаты и офицеры гарнизона. Среди гражданских лиц число европейцев не достигало и восьмисот. Остальные — китайцы, индусы и негры, преимущественно рабы. Местные жители промышляли в основном морской торговлей.

Обо всем этом Жиль разведал быстро и без особого труда. И пришел к выводу, что наиболее верный способ попасть на остров — записаться в экипаж английского корабля, направляющегося в те края. Из Англии относительно часто отправлялись в плавание суда, маршрут которых пролегал через южную Атлантику. И потом, британский торговый бриг, пришвартованный у Святой Едены, естественно, не вызывал таких подозрений, какие мог вызвать французский. В английских портах в команды брали всех кого ни попадя, и сейчас, когда соседние страны не находились в состоянии войны, даже французу не сложно было попасть на английский корабль. У англичан не существовало так называемой книжки моряка, и через маклеров, подвизавшихся в портовых городах, любой бродяга мог запродать себя на борт хотя бы марсовым матросом.

Жиль тщательно продумал, как будет действовать, оказавшись на острове. Обычно корабли стояли там несколько дней, пополняя запас пресной воды. Его замысел заключался в том, чтобы сбежать с корабля непосредственно перед выходом из порта. Капитан, не имея возможности и времени искать его и ждать, будет вынужден срочно восполнить потерю, обратившись к услугам портового маклера. Опасаться не приходилось, в результате выигрывали все: и местный маклер, и судовладелец (за подмену платили всегда меньше, чем оставались должны дезертиру), и естественно, беглец. Что же касается строгостей содержания сосланного и всеми покинутого «корсиканского чудовища», разве могло это смутить Жиля с его-то опытом? Для получения разрешения на свидание, как он полагал, ему будет достаточно явиться к губернатору острова, изложить суть вопроса и представить письма, из которых следовало, что их податель — сын ссыльнопоселенца Бонапарта.

Воплощение плана началось с продолжительного и не лишенного трудностей подготовительного периода. Наконец, скопив немного деньжат, Жиль отбыл в Плимут. Там, в ожидании оказии, он днями напролет слонялся по причалам, пробавляясь случайными заработками.

Подписав наконец соглашение о своем зачислении в команду, Жиль получил аванс в размере месячного оклада, чего было вполне достаточно, чтобы приступить к осуществлению задуманного. Давненько он не видел сразу столько денег в руках и никогда прежде не тратил их столь рачительно.

Утром 15 апреля 1819 года над островом Святой Елены прогрохотало два пушечных залпа; первым британский гарнизон оповещал о наступлении нового дня, а вторым — о заходе в порт Джеймстауна торгового судна «Хайленд».

А уже без четверти десять утра близ господского дома в Лонгвуде — поселке, расположенном на равнине, куда из Джеймстауна поднималась извилистая дорога длиною примерно пять миль (английских, разумеется), появился странный незнакомец. Правда, следует признать: любой посетитель Лонгвуда мог показаться странным. В полумиле от особняка путника остановил пост охраны. Дежурный офицер со строгим выражением лица изучил предъявленную бумагу и, убедившись, что приказ подписан собственноручно губернатором, беспрепятственно пропустил его.

По причине отсутствия графа де Монтолона, первым, кто принял посетителя и был вынужден доложить о нем, стал камердинер Луи Маршан, молодой человек лет тридцати, пользовавшийся абсолютным доверием Наполеона.

Хотя с неба не упало ни капли дождя, Жиль буквально взмок, отчасти из-за волнения, отчасти из-за чувствительно влажного климата. Его тревожила мысль, что процедура испрашивания аудиенции может оказаться слишком сложной, и ему придется еще раз проделать этот путь. Уже в Лонгвуде, увидев вдоль каменной стены, окружавшей территорию вокруг особняка, часто расставленных солдат в красных мундирах, он приготовился к тому, что великий человек не примет его или ему придется очень долго ждать в приемной. И он совершенно не был готов к тому, что произошло на самом деле.

Жиль намеревался демонстрировать уважение и прямоту в своих ответах, а также прямо смотреть в глаза собеседнику. Он почти не сомневался, что человек, тысячекратно испытавший и преклонение, и предательство, придает больше значения чужим поступкам, нежели мыслям.

Луи Маршан проводил его в приемную, которая походила скорее на бильярдную, и жестко произнес, что император не принимает незнакомых лиц без предварительного письменного запроса.

— Я могу остаться на острове и ждать столько времени, сколько его величество сочтет необходимым. Однако не окажете ли вы мне честь передать ему два этих письма? — попросил Жиль.

Буквально через пару минут Луи Маршан вернулся и сообщил, что его величество примет посетителя в своих личных покоях. Жиль глубоко вздохнул. Одет он был опрятно, без претензии, как средней руки сельский барин — землевладелец или непритязательный помещик, и ничто в нем не напоминало прежнего виконта де Меневаля.

Обнажив голову, Жиль вошел в полумрак спальни, скупо освещаемой отблесками огня в очаге, и только тут окончательно осознал, как ему необыкновенно, несказанно повезло. Он оказался в нужном месте в нужный час, и никто на свете не способен помешать ему осуществить задуманное.

В первый момент он не смог ничего различить, но когда Луи Маршан с канделябром подошел ближе, Жиль ясно увидел лежавшего на кровати человека. Точнее — полулежавшего, и не на кровати, а на железной походной койке. На нем был темный шлафрок поверх белой рубашки, того же цвета панталоны из кашемира, шелковые чулки, мягкие туфли красного сафьяна и цветастый платок вокруг головы. На щеках и подбородке — трех-четырехдневная щетина. Его внешность разительно отличалась от той, что запечатлели художники. Император заметно располнел, но глаза его, как и на лучших портретах былой поры, лучились все тем же деятельным, беспокойным умом.

— Как ваше имя?

— Жиль Муленс, государь.

Человек, который обладал могуществом большим, нежели любой другой монарх на свете, которого еще несколько лет назад считали равным богам и владыкой мира, последний герой легендарной эпохи, о котором повсюду слагали легенды, — этот человек принимал его, будучи, по-видимому, не в силах встать на ноги. Запертый в комнатушке четыре на четыре метра, с наглухо зашторенными окнами, потертым ковром и заурядной мебелью красного дерева, он, вероятно, коротал в таком положении, лежа на походной койке, дни за днями, месяцы за месяцами… В камине лениво горела пара поленьев. Луи Маршан затворил за собой дверь.

— Сколько вам лет?

— Тридцать три года, государь.

— Тридцать три… мистический возраст… А чем вы занимаетесь?

— У меня небольшая плантация в Новом Орлеане, государь.

— В Новом Орлеане? Хлопковая?

— Сахарная.

— В таком случае, полагаю, вы здесь в деловой поездке.

— Я прибыл на остров с единственной целью — увидеть ваше величество и остаться здесь.

В комнате воцарилось молчание. Император приподнялся и сел на край койки, опустив ноги на пол. Жиль увидел на покрывале письмо и записку.

— Вы бесстрашный человек. Как вам удалось преодолеть кордоны? — Он недоверчиво посмотрел на Жиля.

— У меня есть свои приемы, ваше величество.

Бонапарт улыбнулся. Ему пришлась по душе отвага этого молодца.

— Вы сказали, что прибыли из Нового Орлеана…

— Нет, государь. Прибыл я из Англии. На торговом судне.

— Что же заставило вас бросить без вашего попечения хозяйство и отправиться сюда с этой, я бы сказал, нелепой мыслью? Уверяю вас, в Америке, вы нашли бы гораздо лучшие возможности.

В его голосе не было ни резкости, ни суровости. И говорил он с паузами. Жиль опустил голову и, теребя в руках шляпу, решился:

— Я приехал сюда, надеясь только на то, что удостоюсь чести узнать ваше величество и быть вам хоть чем-нибудь полезным.

Император встал и, потирая руками поясницу, не без труда подошел к камину. Стоя спиной к Жилю, некоторое время всматривался в висевшие рядом портреты.

— Насколько я знаю, в Луизиане должно быть много моих приверженцев. Это так? Не считаете ли вы, что мне следовало бы наведаться туда, когда закончится нынешнее пленение? Ведь это же я, в конце концов, отдал Луизиану американцам за пятнадцать миллионов долларов, можно сказать — подарил.

— Там все знают ваше величество.

— Да, — император продолжил говорить, не оборачиваясь. — Прокатиться в Америку было бы весьма недурно. Сначала, положим, полгода, я поездил бы по стране. У вас там расстояния измеряются сотнями лье, и ознакомительная поездка займет значительное время. А потом посетил бы Луизиану, Новый Орлеан. Как вы думаете, я мог бы остаться там жить?

— Ваше величество вскоре будет иметь в своем распоряжении сотни французских семей и тысячи людей, готовых вручить вам свое сердце.

— О, грезы, грезы, грезы!.. А в действительности я всего лишь узник этого ненавистного острова и его губернатора. Хадсон Лоу в этом крысятнике — наимерзейшая из всех крыс! — Он принялся расхаживать по комнате, заложив руки за спину. — Здесь полно крыс, кишмя кишат. Редкий день слуги не отлавливают дюжину тварей… Поначалу им взбрело в голову травить их мышьяком, но потом от этой затеи отказались. Представьте себе, какой шел запах, когда они дохли в укромных уголках дома. Но самая гнусная крыса — это Хадсон Лоу! — завершил он и повернулся к Жилю. — Как вы думаете, почему у меня все зашторено? Этот трус Лоу всего боится. Боится, что я убегу; боится за мое здоровье… твердит, что предоставит мне больше свободы, если я соглашусь показываться им на глаза дважды в день. Но на такое я не пойду. Позволить, чтобы на меня пялились?! — Он подошел к койке, достал из-под подушки и потряс перед Жилем подзорной трубой. — Вот… Это я за ними наблюдаю! Моя труба служит мне с Аустерлица…

— Да, государь, — согласился Жиль с серьезным видом.

— А теперь скажите: как вы считаете, зачем мне бежать с этого острова? Погодите, не отвечайте! — приказал он, убирая подзорную трубу на прежнее место. — Я задам вопрос иначе: согласны ли вы с тем, что такое существование унизительно?

— Многие французы с удовольствием отдали бы жизнь ради возможности хотя бы в течение нескольких часов побыть с вашим величеством.

— А здесь все только и думают, как бы удрать. Из всей моей родни никто не счел достойным себя отправиться со мной в изгнание. А я, да будет вам известно, всех их осыпал почестями. В этом доме людей становится все меньше и меньше. И я не знаю, что еще пообещать, чтобы они не уезжали.

— Понимаю, государь, — Жиль почтительно склонил голову.

— Лас-Каз уехал, Гурго уехал, жена Монтолона уехала и увезла с собой детей. Мой верный Чиприани мертв, а семейство Балькомбов… вы меня понимаете?

— Да, государь, — заверил Жиль.

— Балькомбы были настоящими друзьями, — пояснил император и принялся вновь ходить по комнате шаркающей походкой, напоминая льва, устало мечущегося по клетке. — Они — благородные англичане. А их дочурка, Бетси Балькомб! Очаровательная девчушка! Такая жизнерадостная! Они жили внизу, в поместье Брайерс, в доме, окруженном цветущим садом, где росли гранаты и мирты. Я никогда их больше не увижу.

— Ваше величество скучает по ним?

— Это все губернатор. Уильям Балькомб, отец Бетси, был поставщиком и снабжал продуктами в том числе и этот дом. Лоу заподозрил, что Балькомб помогал мне переправлять письма на большую землю… — Император тихо рассмеялся.

— Ветры будущего дуют в направлении, благоприятном для вашего величества.

Наполеон замер на месте, взглянул в глаза Жиля, словно не поняв, о чем тот говорит, и задумчиво произнес:

— Единственная остававшаяся у меня надежда… ее я возлагал на Аахен.

Затем вернулся к камину, положил одну руку на каминную полку, а пальцем другой нежно провел по раме одного из портретов своего сына.

— Ваше величество имеет в виду конгресс в Экс-ля-Шапель? — уточнил Жиль.

И тут же прикусил язык. Черт побери! Нечего вести себя так, словно перед ним живой памятник. Это — его отец, родитель, мечту увидеться с которым он лелеял всю свою жизнь. Разве можно быть таким опрометчивым?

— Я не питаю никаких иллюзий. Эти венценосцы, приверженцы традиции, все они единогласно высказались за то, чтобы я находился в изгнании, под наблюдением британских властей, до скончания моих дней, — сказал он и, обернувшись к Жилю, добавил: — Лучше уж мне было бы остаться в Египте императором Востока.

Он направился к своей кровати, взял лежавшие на покрывале бумаги и, перечитав одну из них спросил:

— Она… Клер-Мари… жива?

— Умерла, когда я был еще ребенком.

— Как к вам попали эти письма?

— От моего деда.

— Дня не проходит, чтобы я о ней не вспоминал. Наше последнее свидание было горьким. Она сказала, что не хочет ребенка. Что разлюбила меня. Это было жестоко. Однако послание, которое вы мне дали, все проясняет.

— Она никогда не забывала ваше величество.

— Я возвращался в Сёр. И не один, а несколько раз. Но ее отец знать меня не хотел, он твердил, что его дочь меня не любит, и в их доме я — нежелательная персона. В последний мой приезд я узнал, что он погиб, а она бесследно исчезла.

— Она убежала из дома, государь. И родила в Париже.

— Как она умерла?

— У моей матери не было достаточных причин, чтобы жить, — Жиль напустил на себя печальный вид.

— Н-да, — молвил Бонапарт. — Отец Клер-Мари не ошибался. Эх, если б я знал об этом письме… если бы хотя бы догадывался о том, что происходит на самом деле… Я увез бы ее с собой… Если вы, — продолжал император, пряча письма за портрет своей супруги, — действительно намерены задержаться на какое-то время на этом острове, мы иногда могли бы встречаться и беседовать.

— Для меня нет ничего более приятного, чем быть полезным вашему величеству.

— Я хочу показать вам кое-что, прежде чем вы уйдете.

Жиль проследовал за императором. Они прошли через рабочий кабинет — такую же маленькую комнатушку, как и спальня. Затем пересекли столовую, освещенную только тем светом, что просачивался через стекло в двери, и вошли в салон — помещение более просторное и не такое темное, с двумя не зашторенными окнами, выходившими на запад. Обстановка здесь, однако, поражала скромностью, почти аскетизмом. В углу стоял стол с шахматной доской и расставленными для игры фигурами.

Император приблизился к незажженному камину и взял с полки мраморный бюстик ребенка.

— Это — мой малыш, Римский король. Прошло более пяти лет, как у меня его отняли. С тех пор я не получил от него ни весточки. Мой мальчик — единственный, кто меня не предал. Когда императрица забирала его, собираясь увезти с собой в Австрию, знаете, он кричал: «Я не поеду!» Воистину, достойный сын своего отца. Но сейчас его воспитанием занимаются мои враги. — Наполеон держал бюстик с благоговением, словно величайшую святыню. — В этом доме все, в том числе прислуга, думают, что у меня нет ушей. Но они ошибаются. Все шепчутся, уверяют, что этот бюст — подделка, мистификация. Что он выполнен не с натуры. Я этому не верю. Вы допускаете, что отец может дать обмануть себя, попасться на такую грубую уловку? Что я не способен узнать собственного сына? Нет, я своего сына всегда узнаю. Ибо он моей крови.

Он поставил бюстик на каминную полку и вдруг, словно под влиянием небывалого порыва, невообразимого для человека, который редко кого удостаивал рукопожатия, подошел к Жилю и возложил руки ему на плечи, крепко и в то же время деликатно сжимая их. В тот миг он выглядел беспомощным, всеми брошенным, разуверившимся человеком, который, находясь на краю могилы, хотел поверить в чудо.

— Быть может, нам удастся познакомиться ближе… Вы понимаете? Быть может — даже стать добрыми друзьями… Добрые друзья… — И уронив руки с плеч собеседника, император кивком головы дал понять, что визит завершен.

Жиль снял жилье на постоялом дворе в Джеймстауне.

Вечером он улегся в постель и раскрыл на первой странице единственную привезенную с собой книгу. Прошли долгие часы, прежде чем он погасил свечи, перелистнув последнюю страницу тома о маркизе де Бринвилье — самой известной отравительнице в истории Франции.

До конца осени Жиль квартировал на постоялом дворе, но император все чаше требовал его к себе в Лонгвуд. Наполеону нравились внимание и обходительность Жиля, разговоры с ним поднимали ему настроение. Жиль представлялся ему человеком не только воспитанным, но и образованным, натурой пытливой и ищущей. Всем этим он был обязан своему приемному отцу — ученому, разорившемуся на проведении дорогостоящих опытов и исследований. Так, по крайней мере, рассказывал сам Жиль. Кроме того, молодой человек был ценителем искусств и неплохим пианистом. По просьбе императора и только для него одного он музицировал на фортепиано, изрядно, правда, расстроенном Альбиной де Монтолон, которая играла на нем до своего отъезда с острова.

У Жиля был замечательно красивый почерк, и император начал, время от времени, надиктовывать ему, ввиду отсутствия графа де Лас-Каза, некоторые свои мысли. Затем, постепенно проникаясь все большим доверием, стал диктовать письма, которые Сен-Дени или Новерра, давние слуги Наполеона, доставляли в Джеймстаун, откуда их потом тайно переправляли в Европу.

Единственная трудность заключалась в нехватке денег. Первоначально Жиль полагал, что аванса, полученного при найме на «Хайленд», ему хватит, чтобы продержаться, пока он будет входить в доверие. Довольно скоро, однако, выяснилось, что жизнь на острове дорога, поскольку почти все завозили сюда с большой земли. Осуществление же плана шло слишком медленно. А потому Жилю даже пришлось подрабатывать в порту, в ожидании, когда судьба наконец ему улыбнется.

И она действительно улыбнулась. Однажды утром, когда наступила местная зима, Бонапарт предложил переехать жить к нему.

Это случилось в ненастный день, когда в лонгвудском доме, и так не ахти как приспособленном для жилья, стало особенно неуютно. Дом стоял непосредственно на грунте и, из-за отсутствия фундамента и подвала, все здесь было пропитано влагой. Сырость ощущалась в помещениях большую часть года, и кое-где на стенах и потолке даже проступал мох. Приняв утреннюю согревающую ванну (ванной служил обитый изнутри листами жести деревянный ящик соответствующего размера, в который Маршан ведрами таскал горячую воду из кухни), император предложил Жилю перебраться в Лонгвуд. Сказал, что в доме, хоть он находится на отшибе и не отличается комфортом, найдутся свободные комнаты и что он — император! — будет счастлив разделить с ним свой кров, а Хадсону Лоу придется смириться с этим.

Сказано — сделано. Поздним вечером того же дня Жиль лег спать на новом месте, в Лонгвуде. И с того же самого дня длинные вечера затяжной зимы, проведенные в его обществе, возможно, перестали казаться императору, физически и морально страдавшему от климата и бездеятельности, столь долгими и тягучими.

К наступлению весны Жиль уже, на пару с Монтолоном, заправлял винным хозяйством Бонапарта, что свидетельствовало о высшей степени доверия. Поскольку они проводили много времени вместе, Бонапарт изъявил желание, чтобы у Жиля был второй ключ (первый находился у графа) от буфета с напитками.

Все, что касалось вина и связанных с ним тонкостей, всегда было в Лонгвуде под особым контролем. Сам Наполеон отлично знал, что отравление вином — весьма распространенный способ устранения неугодных. И никогда, по принципиальным соображениям или из-за недоверия к своему окружению, не пил другого вина, кроме как из собственных запасов. Особенно он ценил «констанцию» и сожалел, что вино, изготовляемое из винограда, произрастающего в Южной Африке, подходит к концу. Последняя партия, присланная Лас-Казом перед отплытием в Европу, пришла в порт назначения в плачевном состоянии. Так что довольствоваться приходилось, в основном, бордо.

Констанция или бордо — Жиля, по большому счету, не волновало. Главное — определиться, где и как подмешивать мышьяк, прежде использовавшийся для борьбы с крысами и уже имевшийся в его распоряжении. Мышьяк не имел запаха, был бесцветным и безвкусным. Во всем остальном идея отличалась предельной простотой и состояла в том, чтобы поить жертву ядом изо дня в день малыми дозами. Постепенно накапливаясь в организме, он приведет к летальному исходу. Чтобы избежать разоблачения, Жиль намеревался неукоснительно следовать приемам маркизы де Бринвилье. Иными словами, планировал «перманентное» отравление, симптомы которого медики в те времена не умели распознавать (чем прекрасно умела пользоваться эта знаменитая отравительница).

Поначалу он думал сыпать отраву в бочки. Однако винный склад и, соответственно, розлив в бутылки контролировал Монтолон. А посему в его распоряжении могли оказаться только бутылки. Монтолон, в ответ на обвинения в расточительстве, завел обычай — недопитое не выливать, а затыкать пробкой и подавать на следующий день. Жиль приноровился к таким порядкам, и каждая початая бутыль, прошедшая через его руки, выходила «заряженной» щепоткой мышьяка.

Подобная практика не исключала рисков, в том числе и связанных с привычкой Бонапарта пить вино, разбавленное водой, что смягчало действие мышьяка, замедляло процесс отравления. С другой стороны, выбора у Жиля, в сущности не было, не говоря уже о том, что он сам был заинтересован в неспешном продвижении дела. Время работало на него, способствовало укреплению доверия Бонапарта, а стало быть — достижению заветной цели.

Однажды Жилю все-таки подвернулась оказия всыпать мышьяк прямо в бочку. Он не преминул ею воспользоваться, но все едва не закончилось столь плачевно, что ему в голову больше не приходила мысль попытаться еще раз. Граф де Монтолон, надо отметить — опытный интриган, по чистой случайности не застиг его за раскупориванием одной из бочек. И прошло немало времени, прежде чем Жиль оправился от перенесенного потрясения.

— Жиль, брось там копаться и лучше помоги мне. — Император шел, опираясь на бильярдный кий. — Ноги у меня с каждым днем как будто наливаются свинцом. Ого, уже одиннадцать. Пора и обедать. Али! Маршан! Заснули, что ль, бездельники?

С той поры как Жиль убедил его заняться, для поддержания физической формы, работами в саду, к повседневному гардеробу императора в изгнании — любимым туфлям из красного сафьяна и шлафроку — добавилась широкополая шляпа.

— Проголодался, наверное? Ты, мой друг, встаешь раньше меня.

— Старая привычка, сир. В Америке нельзя иначе.

— Многообещающая Америка! Земля, где человек сам делает себя. Не так, как в этой дряхлой Европе. Как ты думаешь, в Новом Орлеане меня в этой шляпе могут принять за плантатора?

— Полагаю, если бы вы даже пожелали, вам не удастся долго оставаться неузнанным.

Жилю давно хотелось присесть. Он единственный из всего дома к половине шестого — моменту пробуждения императора — уже был не только на ногах, но и трудился в поте лица на паре акров земли, занимаемых садом. Готовил для него удобрения, выкапывал ямы, в которые он потом будет сажать фруктовые деревья и дубки. Выбирал растения, требовавшие пересадки, и, разумеется, приглядывал за его любимыми розами.

— Мои прудики… как они тебе? А, что скажешь? — распираемый гордостью, Бонапарт обвел рукой два недавно появившихся в саду декоративных водоемчика: при создании одного из них по его предложению была использована старая ванна.

— Это — инженерное сооружение, сир.

— Ну, скажешь тоже…

— Искренне горжусь, что помогал вам. Проложить трубы для подвода воды и искусственного орошения — блестящая идея, — пел дифирамбы Жиль.

— Признаю: мысль о прокладке трубопровода и установке водоразборного крана принадлежала тебе. Но общее руководство… черт побери!.. Кто осуществлял?..

И оба разразились смехом.

Хотя жара стала почти нестерпимой, Бонапарт накинул на ноги плед.

— Почему у меня постоянно мерзнут ноги, Жиль? Можешь мне сказать? Эти горе-эскулапы медленно, но верно сводят меня в могилу. Я всегда с подозрением относился к медицине, но сейчас мое недоверие распространилось и на самих врачей.

— Ваше отношение, сир, закономерно. Что они знают об истинном состоянии нашего здоровья? Симптомы бывают обманчивы. Это я усвоил с детских лет. Все друзья моего приемного отца были медики.

— Знаешь, что я думаю о своих врачах? Все они на службе не у меня, а у британского правительства. Ах, как я сожалею, что уехал О’Мира! Он хоть и англичанин, но отличный специалист. Именно поэтому губернатор и выжил его со Святой Елены. А этот новый… Антоммарки? Не слишком ли много он о себе мнит?

Жиль незаметно оглядел собеседника — великий человек показался ему как никогда изможденным: лицо отдавало желтизной, дряблые щеки отвисли, суставы распухли.

— Но он к вам расположен, сир.

— Так уж ли это важно? Полагаю, то же самое можно сказать и о двух присланных мне священниках. Но разве благорасположение способствует тому, чтобы постичь хоть что-нибудь из богословия под руководством этих двух надутых индюков?

Жиль, пытаясь подавить смех, приложил ко рту ладонь. От Наполеона его реакция не скрылась, и слега склонив голову, он задержал на нем взгляд.

— Скажи мне, Жиль. Ты действительно совсем не помнишь свою мать?

В тот миг в столовую торопливо вошел Маршан, а следом за ним — Сен-Дени со всем необходимым для сервировки стола.

— Что у нас сегодня? — поинтересовался Бонапарт.

— Суп «а-ля королева», крылышко цыпленка и баранья нога, ваше величество, — перечислил Маршан.

— Принеси мне только суп. Но чтобы с пылу с жару. И больше ничего не надо.

— Суп «а-ля королева», сир? — уточнил Жиль.

— Ну да, яичный суп-пюре, но с добавлением молока и сахара. Это — единственное лекарство, которое я признаю.

— Я схожу за вином, сир, — сказал Жиль.

— Подожди, мой друг, не торопись. Они еще не скоро подадут суп, я их хорошо знаю. Правда, Али? — Бонапарт ласково потрепал Сен-Дени, затем, потирая колени, повернулся к Жилю и продолжил прерванную беседу: — Ответь мне. Ведь тебе должны были рассказывать о Клер-Мари, не так ли?

— Увы. Я был совсем дитя, когда дед оставил меня на попечение отчима.

— Судя по некоторым твоим репликам, я бы сказал, что ты не испытываешь должного уважения или благодарности к своему отцу-ученому. Это нехорошо, — промолвил он устало.

— Я его любил, сир, но он скрывал от меня многие истины, которые я горел желанием знать. В конце концов, в нас текла разная кровь.

— Но он, по крайней мере, знал твоего деда. Что он тебе рассказывал о нем?

— Очень немного, сир. Всегда отзывался о нем как-то двойственно, невнятно. — Тут Жиль вдруг вспомнил, что, по словам Бонапарта, старик не желал с ним знаться. — Единственное, что могу сказать: он был невысок ростом.

— Невысок? — переспросил Бонапарт.

— Именно так, сир. Был маловат ростом, — непринужденно ответил Жиль.

— Маловат ростом, — повторил Наполеон. — Нда… — и неуловимая тень, на миг омрачившая его лицо, сменилась улыбкой.

— Позвольте, я принесу вам вина, прежде чем подадут на стол.

— Я не уверен, что сегодня мне хочется вина, — мягко возразил Бонапарт.

— Вот увидите, сомнения рассеются, — поправляя ему плед, резонно заметил Жиль, — как только вино наполнит ваш бокал. Добрая трапеза не обходится без доброго вина.

— Почему бы и нет, в самом деле, — Наполеон немного приободрился. — Ступай же и принеси.

В середине декабря, в Париже, в одном из личных покоев Марсанского павильона, образующего крыло Лувра, человек, чье могущество и влияние уступали (да и то не всегда) лишь могуществу и влиянию его величества короля, держал в руках только что доставленное ему письмо.

Мсье был в своем знаменитом наводившем трепет зеленом камзоле. Покрутив перед глазами запечатанный красным сургучом конверт, на котором не значился ни отправитель, ни адресат, он опустился в кресло, обращенное высокой спинкой к двери. Придвинул поближе канделябр и, навалившись на письменный стол, принялся жадно читать. На письме стояла дата трехмесячной давности.

«Все идет намного лучше, чем предполагалось. Вы не представляете себе, насколько благоприятное для наших интересов возникло обстоятельство. Скоро можно будет поставить крест.
Шарль Тристан де Монтолон»

Мое дворянское происхождение по-прежнему не вызывает у него сомнений. А именно это, как вам известно, заставляло меня опасаться более всего. Не внушает ему подозрений также и то, что он относительно недавно меня знает и я появился в его свите уже после „последней битвы“. Не стану скрывать, я пережил драму и был вынужден сносить то, что моя жена посещет его спальню.

Субъект, о котором я сообщал в последнем донесении, является его внебрачным сыном. Как всегда дальновидный, N приказал всем нам, чтобы мы в своих дневниках или каких-либо других записях не упоминали о его существовании, не называли его имени, ибо это может оказаться опрометчивым. N не удостаивает его своим признанием, ибо полагает, что, поступи он таким образом, об этом станет известно. Дважды отрекшийся в пользу своего законного сына, Узурпатор опасается подобным признанием дать повод взглянуть на себя как на безнравственного афериста и врага Церкви.

Сын он ему или нет, но для нас это — рука Провидения. Мне пока непонятны его мотивы, но недавно я застал его в кладовой, когда он подсыпал что-то в бочку с вином. Я сделал вид, будто ничего не заметил, чтобы он меня не заподозрил. Позже, во избежание сомнений, я проверил: количество оставшегося порошка действительно уменьшилось. И что важнее всего — N начал испытывать целый букет подозрительных болезненных симптомов.

Это — свидетельство того, что Бог на нашей стороне. Можете спать спокойно. Каналья хорошо выполняет мою работу.

На небе сияла луна. Паруса наполнял попутный ветер, и волны с шумом разбивались о корпус корабля. До полуночи оставались считанные минуты.

На баке, зорко всматриваясь в горизонт, в гордом одиночестве стояла негритянская матрона в тюрбане, при встрече с которой пассажиры корабля норовили поскорее скрыться с глаз. Сзади к ней подошел сопровождавший ее в плавании высокий крепкий юноша лет двадцати, тоже чернокожий. Опершись о поручень вытянутыми руками, он посмотрел на свою спутницу и, проследив за ее взглядом, устремил взор вдаль в том же направлении. Потом, явно недоумевая, опять взглянул на женщину.

— Ты уверена, что это действительно нужно?

Гран-Перл повернула голову и одарила Сохо несколько презрительным взглядом, полным сознания собственного превосходства. Так смотрят на людей, которые ставят под сомнение неоспоримую истину. Сохо понурился, а Гран-Перл вновь сосредоточила внимание на линии, где небеса соприкасались с водной гладью.

Повисла долгая пауза. Тишину нарушали лишь поскрипывание мачт, посвистывание ветра в снастях да бурление воды, рассекаемой носом корабля. Гран-Перл внезапно заговорила:

— Враги Жюльена могущественны. Он продолжает бороться, но не может пробудиться от сна, вырваться из капкана меж двух миров. Оковы, которые его удерживают, очень прочны. Это души погубленных им людей.

Они долго еще стояли на пустой палубе стремительно летевшего по волнам корабля.