Наступил май. Погода стояла теплая, ясная, и уже дня два-три не чувствовалось в воздухе той льдинки, которая обычно долгое время напоминает петербургским жителям о вскрытии Невы. Больных в лазарете было мало, да и остававшиеся готовились на выписку. Все, казалось, ожили, приободрились, повеселели, и доктор тоже как бы помолодел. Как-то, осмотрев детей, он сказал шутя:

— А как вы думаете, мадам Фрон, не худо бы им всем ins Grüne ?

Мадам Фрон засмеялась, посмотрела ласково на детей и, подмигнув доктору, сказала:

— О нет, доктор! Они не любят гулять и не хотят. Не правда ли, дети?

— Хотим, хотим! — несмело крикнула одна маленькая.

Две взрослые девушки только улыбнулись, глядя в веселые, маленькие глазки лазаретной дамы, и их улыбка тоже выразила: хотим, хотим!

— И мне можно будет? — спросила Катя с таким сомнением, как будто ожидала отказа.

— Всем один рецепт на сегодня! — сказал доктор, добродушно посмеиваясь. — Один час прогулки: с двух до трех.

— С двух до трех! — сказала нараспев маленькая девочка лет восьми. — Как долго ждать! Десять, одиннадцать, двенадцать, час, два, — сосчитала она по пальцам. — Пять часов! Целых пять часов! Как долго.

Но несмотря на то, что приходилось ждать «целых пять часов», в лазарете было такое ликование и такой шум, что мадам Фрон пришлось дважды заходить в комнату, где собрались все больные, и унимать их.

В первом часу мадам Фрон послала к классным дамам за салопами, и все дети, от мала до велика, с нетерпением стали ожидать возвращения горничной, отправленной за ними.

— Пошла да и пропала! — говорила с досадой одна из девочек, в нетерпении переходя с места на место. — Солнце сядет, тогда жди завтрашнего дня, а что завтра будет — неизвестно… И погода может испортиться, и заболеть можно.

— Идет, идет! — крикнула другая девочка, прыгая на одном месте и махая руками.

Отворилась дверь. Вошла горничная, да не та.

— Ну-у! — произнесла разочарованная прыгунья и, скорчив плаксивую мину, остановилась.

Прошла еще добрая четверть часа, показавшаяся всем целой вечностью. Наконец отворилась дверь и посланная вернулась с теплыми байковыми салопами, вязаными шапочками и теплыми ботинками.

— Наконец-то! Слава Богу! А мы уж думали, что ты в Москву ушла! — подбежала к горничной девочка, больше всех волновавшаяся.

— Вам, барышня, нет салопа, — сказала горничная, сбрасывая свою ношу на стол. — Ваша дама сегодня свободна и куда-то уехала, а ключ, говорят, у нее в комнате. Я ждала-ждала, его везде искали, нигде нет, так я и ушла.

— Что же мне теперь делать? — произнесла упавшим голосом девочка. — Вот ведь всегда так. Ни с кем этого не бывает, только со мной! — проговорила она со слезами в голосе и, завидев мадам Фрон, бросилась ей навстречу и стала объяснять ей свое горе.

— Ай-яй-яй! Какие непорядки! — сказала мадам Фрон, качая головой. — Ну что же делать? Пойдете завтра. Жаль, жаль! — повторила она и, отойдя от огорченной девочки, стала торопить прочих.

Девочка отошла к окну и долго стояла, не оборачиваясь. Она оставалась в том же положении еще минут десять после того, как ее счастливые подруги ушли, потом подошла к своей постели и легла. Часа через полтора, когда дети уже вернулись с прогулки, дортуарная девушка принесла салоп и объяснила, что пепиньерка совсем и забыла, что ключ у нее в кармане.

Когда вечером, по обыкновению последних дней, все собрались вместе пить чай, — что допускалось, если в лазарете было мало больных и все были на ногах, — и зашла речь о ключе и пепиньерке, по милости которой Лунина осталась без гуляния, Лунина только сказала:

— Да случись это у Милькеевой, она бы ей такую встрепку задала!

— И поделом, право! Но у нас ведь никогда ничего подобного и быть не может! — сказала с уверенностью одна из воспитанниц третьего класса. — Мадемуазель Милькеева всегда обо всем позаботится сама.

— Еще бы, но ведь наша — ангел. Она — ничего, только покачает головой и скажет Буниной: «Как можно, ma chère , быть такой рассеянной?» А Буниной что?

— Оттого-то у вас и порядки такие?

— Порядки? — сказала вдруг обиженным тоном Лунина. — Ну уж извини, мы своих порядков на ваши, конечно, не променяем.

— Напрасно! Лучше было бы для вас самих, если бы променяли…

— Сохрани нас Господь! — и девочка принялась отмахиваться руками, делая вид, что боится даже этой мысли.

«Как это они так по-разному понимают одно и то же?» — думала Катя, но на этот раз не решилась спорить, так как в разговор вмешались и другие воспитанницы, лучше ее знавшие дам, и спор готов был перейти в ссору…

Недели через две Катю выпустили из лазарета в класс, где она была принята с распростертыми объятиями. Некоторые из воспитанниц, побывав в лазарете, познакомились с ней и подружились. Другие по их рассказам составили о ней мнение, и Катя ни одной минуты не испытывала того стеснения, которое обычно чувствуют дети в новом месте, при новой, неизвестной им обстановке. Училась Катя отлично, была исполнительной, заботливой, аккуратной, всегда веселой и необыкновенно чуткой. Скоро она стала душой класса. Представление о долге и чести было развито в ней не по годам. Дети полюбили ее, а мадемуазель Милькеева, хорошо понимавшая детей, тотчас же оценила девочку по достоинству.

Старички Талызины часто навещали детей и баловали их по мере возможности. Анна Францевна, по-прежнему безучастная ко всему живому, оставалась на их попечении.

Положение Вари в классе улучшилось в том отношении, что у нее явилась поддержка в лице сестры, которая выпросила позволение быть с ней на рекреации, не оставляла ее, спрашивала у нее уроки, объясняла их ей, успокаивала, когда Варя жаловалась на несправедливое наказание, и убеждала вести себя так, чтобы до мамы не дошли как-нибудь плохие вести.

Катя в первые же дни убедилась в том, что мадемуазель Милькеева действительно успевает все видеть и, как говорили о ней, во все вмешаться.

— Что у тебя там в мешке? — спросила ее как-то раз Марина Федоровна, когда она на рекреации, гуляя, вязала чулок, что делали почти все воспитанницы, обязанные связать чулки своими руками, ведь другого времени для этой работы не полагалось.

— Моя работа и Варин чулок, — ответила Катя просто.

— Варин? Покажи!..

Катя достала свой начатый чулок с большим клубком ниток и другой такой же.

Мадемуазель Милькеева взяла работу, посмотрела на вязанье и спросила:

— Неужели это твоя маленькая сестра вязала?

— Нет, это я ей вяжу. Она не умеет.

— Как же, друг мой? Для чего ты это делаешь?

— Она не умеет, а Александре Семеновне я бы не хотела отдавать. Неловко, хотя она и велела Варе спросить мерку, чтобы заказать их кому-то.

— Напрасно, мой друг, — сказала Марина Федоровна, покачав головой. — Напрасно! Ты свою сестру любишь, кажется, а оказываешь ей такую плохую услугу.

Катя покраснела и еще раз повторила, что Варя не умеет сама вязать.

— Так ты учи ее вязать. Это дело немудрое. Первый чулок выйдет плохо, второй лучше, потом пойдет хорошо… А за нее исполнять работу не дело. Так старшая сестра не должна поступать. Ведь это значит обманывать, мой друг.

— О, нет, — заговорила Катя с живостью. — Я не стала бы ее учить обманывать. Но у них все так делают. Им дают нитки, и они должны только вовремя сдать чулки. А учить ее когда же? — закончила она нерешительно.

— Когда? Да в то время, что ты за нее вяжешь, — ответила мадемуазель Милькеева.

— Тогда она не успеет связать три пары к августу.

— Она свяжет, сколько сможет. Все же это будет лучше!

— Но она должна подать все три. Они говорят, что у них это всегда так делается.

— Кто бы так ни делал, ты, как девочка разумная, должна понимать, что этого делать не следует. Ты не всегда будешь в состоянии работать за сестру. А если она не научится сама работать, кто за нее сделает все необходимое? А если некому будет сделать? Как ты думаешь, поблагодарит она тебя тогда за твою услугу?

Катя молчала, опустив голову.

— То-то, друг мой, — мадемуазель Милькеева ласково потрепала ее по плечу. — А ты потрудись, поучи ее, добейся терпением, чтобы она сама сумела и связать, и сшить, благо всему здесь учат. Понадобится это ей в жизни — спасибо тебе скажет. Не понадобится ей самой, так она, может быть, научит кого-нибудь, кому это будет необходимо. А не случится и этого, знание не бремя, тяжести не прибавит, — закончила она, приветливо посмотрев на смущенную девочку.

Как только мадемуазель Милькеева отошла от Кати, к ней подскочила взрослая девушка, еще в лазарете рассказывавшая ей о придирчивости Марины Федоровны.

— Что? Правду я вам говорила? Она все пронюхает и отделает, ничем не стесняясь. Вы для сестры, для маленькой, старались, а она… Собака!

— Да ведь она ничего. Она только правду сказала. Она не бранила, — Катя с удивлением посмотрела в глаза говорившей.

— Правду? Она вам покажет правду. Теперь она спать не будет до тех пор, пока не поймает, как вы все-таки вяжете для сестры! И тогда задаст вам правду!..

«Да… — думала Катя, — но как научить Варю, чтобы она успела связать к августу три пары… Это немыслимо…» И вечером, придя в дортуар, она пошла в комнату мадемуазель Милькеевой и прямо объяснила ей свое затруднение.

Марина Федоровна выслушала девочку и согласилась с ее доводами.

— Во всяком случае, — сказала она, — заставляй сестру вязать непременно каждый день, сколько будет возможно, и чтобы она не надеялась на тебя. Теперь не помогай ей, а потом, если увидишь, что она не может успеть, а с нее действительно спросят все три пары, чего я не думаю, впрочем, тогда… Ну тогда делать нечего, свяжешь за нее, и тебе помогут… Хотя и это не дело, но вина будет не твоя. Во всяком случае прими, душа моя, мой совет: никогда не работай за сестру, если ты хочешь для нее пользы. Пусть лучше она выговор или дурной бал получит. Это не беда, зато научится. К сожалению, здесь многие не хотят понять этого и вредят младшим сестрам, за которых, будто бы по любви, делают задачки, переводы, пишут сочинения.

Возвращаясь к своей постели, Катя думала: «И отчего это они находят, что она несправедлива и придирчива?… И за что не любят ее?…»

Дня через три после разговора с Катей Марина Федоровна позвала ее к себе в комнату.

— Вот тебе, душа моя, мой первый подарок, — сказала она, подавая ей толстую переплетенную тетрадь. — Записывай в нее все, что особенно поразит тебя, все, что будет смущать, тревожить, радовать. Все свои мысли и чувства. Читать эту тетрадь должна только ты одна, и потому записывай в нее все без утайки. Она будет твоей совестью, так сказать, проверкой. Она научит тебя обдумывать поступки, а через много лет напомнит тебе то, о чем ты забыла бы очень скоро…

Так шли дни за днями, и наступило самое веселое время: экзамены, выпуск и, наконец, каникулы, о которых воспитанницы мечтали всю зиму. Очутившись после почти девятимесячного затворничества на сравнительной свободе и с утра до вечера резвясь в саду, воспитанницы ожили, посвежели. И сад оживился. Шум, говор и смех огласили все его аллеи. Сотни детей без умолку суетились и двигались. Одни сажали на грядках цветы, другие качались на качелях, играли в мячи, воланы и серсо . Некоторые, став в линию на широкой аллее, наперегонки прыгали через веревочки или устраивали шумные игры вроде разбойников, коршунов и прочего с неизбежным беганьем и взвизгиванием. Четвертые, наконец, степенно расхаживали парами и тройками, глубокомысленно поверяя друг другу свои задушевные тайны, надежды и мечты.

Везде царили жизнь и радость. Только часа на три в день детей усаживали за работу. Тогда они по классам размещались на разных аллеях вокруг длинных столов. Классные дамы или пепиньерки, или те и другие вместе раздавали и потом отбирали работу, скроенное белье, иголки и нитки. Но и в эти часы движение прекращалось не полностью, и во всем саду с утра до вечера раздавался неумолкающий гул веселых молодых голосов.

Варя, живая, веселая, хорошенькая хохотунья, скоро сделалась общей любимицей воспитанниц. Старшие баловали ее, кормили гостинцами, дарили картинки, писали и рисовали ей на память в альбом — необходимую принадлежность каждой воспитанницы и контрибуцию, которую в то время каждая из них непременно в первое же воскресенье брала со своих родителей. Варин альбом — прекрасный, в сто разноцветных листов, подарок Андрея Петровича Талызина в праздник Светлого Христова Воскресения — был уже почти полон и считался в классе диковинкой. Даже учитель рисования, что считалось необыкновенным случаем, нарисовал ей три детские фигурки по пояс. Одна хорошенькая, темноволосая, с массой коротких, вьющихся кольцами волос, откинувшись назад смеялась во весь рот, показывая прекрасные ровные зубы. Другая, такая же, нагнувшись над тетрадкой, глубокомысленно выводила что-то карандашом; лицо ее было серьезно, брови насуплены, и из полуоткрытых губ торчал кончик языка. Третья — печальная, с вытянутым лицом, исподлобья глядящими глазами и стиснутыми губами. Все три фигурки эти вышли, по уверению всех, замечательно похожи на Варю. Младшие воспитанницы наперебой звали ее с собой играть. Лучшей выдумщицы шумных игр, лучшей прыгуньи и более смелой, бесстрашной, ловкой во всех играх девочки не было в классе, и несмотря на то, что она была самой маленькой, ей всегда предоставлялся и выбор роли, и место предводителя.

Варя забыла о своих недавних горестях и наказаниях, тем более что столкновений с пепиньеркой почти не было, так как в рабочие часы она — что всегда позволялось младшим, имевшим сестер на хорошем счету у начальства в старших классах, — работала в классе сестры, сидя рядом с ней и под ее руководством.

Лето стояло чудесное, теплое. Дожди перепадали изредка и, как на заказ, короткие, только освежавшие воздух и не мешавшие гулять. Зато и пролетело оно как сон.

С первого августа началось поступление новеньких, разговоры, суды и пересуды о них — новый предлог к оживлению! Шестого числа выбеленные, вычищенные, приведенные в строгий порядок классные комнаты, опустевшие на полтора месяца, наполнились опять шумным молодым людом, с гордостью и радостным волнением занимавшим новые места в новых классах. Девочки с любопытством оглядывали конторки, за которыми теперь приходилось весь год сидеть, и старались отыскать в этих конторках какие-нибудь заметки, оставленные прошлогодними их владелицами.

Накануне, перед началом классов (классы начинались 7 августа), Катя попросила мадам Якунину отпустить к ней сестру на весь вечер, и Варя, с радостью проводившая время у старших, шаля и резвясь, перебегала от одной скамейки к другой, вешалась на шею наиболее ласковым девочкам и мешала им заниматься.

— Отстань! — послышался чей-то довольно громкий голос, но Варя, звонко и весело смеясь, продолжала обнимать и тормошить потерявшую терпение воспитанницу.

— Катя, да усмири ты ее! — сказала раскрасневшаяся девочка с растрепанными волосами, подводя к Кате сестру, которой она прикрутила назад руки. — Посмотри, что она со мной сделала! — девочка старалась говорить серьезно и строго смотреть на расшалившуюся Варю.

— Полно Варя! Полно, посиди смирно. Мне еще надо с тобой поговорить, — начала серьезно Катя, но Варя, высвободив одну руку, обхватила шею сестры и стала ее целовать.

— Говорят тебе — перестань! Не к добру расшалилась! — продолжала Катя, насупив брови. — Сядь тут. Ты знаешь, завтра классы, ты сидишь первой, тебе, весьма вероятно, читать молитву, а ты «Премудрости Наставниче» не повторила, опять спутаешь.

— Не повторила, — произнесла смущенно Варя и присмирела. — Да, завтра, — вот скука-то! Только я за молитвенником не пойду теперь, — проговорила она скороговоркой. — Ни за что не пойду. Якунина наверняка ушла к себе, а Бунина, уж конечно, не пустит меня опять сюда. Нет, слуга покорный!

И она, живо вскочив на скамейку, затянула нараспев, кланяясь и протягивая руку:

— Люди добрые, подайте на минуточку молитвенник…

— Огонь! — сказала, улыбнувшись, дежурная дама.

Она встала со своего места, подошла к скамейке, сняла с нее Варю и шепнула ей на ухо:

— Тише, так нельзя, так порядочные девочки не делают, я тебя отправлю в твой класс.

— Не позволяй ей шуметь! — прибавила она серьезно, обратившись к Кате.

Через несколько минут вокруг сестер собралась небольшая группа девочек. Варю сначала заставили повторить и ответить несколько раз молитву, потом стали уговаривать ее вести себя как следует.

Одна из воспитанниц посадила девочку к себе на колени и, как взрослая, переглядываясь с Катей, стала убеждать ее:

— Подумай, разве тебе не будет стыдно, когда тебя станут называть рядом с Илич, этой противной лентяйкой и дерзкой девчонкой, с которой дома все потеряли терпение, отдали сюда на исправление, а она здесь успела уже всем так надоесть, что ее наверняка и отсюда скоро выгонят.

Варя сидела молча, опустив голову и болтая ногами, усердно переплетала пальцы на руках и, по-видимому, равнодушно слушала.

Катя раза два поднимала голову от книги и пристально смотрела на сестру, но Варя не обращала на нее никакого внимания.

— Ты пальцами не играй, а слушай, когда с тобой говорят! — сказала Катя серьезно.

Варя подняла голову и удивленно посмотрела на сестру.

— Ты за что же сердишься? — спросила она.

— Я не сержусь, а говорю тебе дело. И еще вот что я хотела тебе сказать: пожалуйста, не вздумай опять затевать прежние истории. Завтра классы, Варя, смотри, будь умницей, — вдруг заговорила Катя ласково и убедительно. — Постарайся вести себя как должно. Ведь это ужасно, если ты попадешь в mouvais sujets , а ты непременно попадешь, если будешь по-прежнему затевать разные штуки. Ты думаешь, что хорошо служить на потеху к лассу? Все смеются… весело… А тебе в голову не приходит, что они над тобой, как над дурой, смеются.

— Вот уж это неправда! — Варя соскочила с колен державшей ее девушки, подошла к сестре и весело начала: — Когда я тогда…

— Хорошо, хорошо! Слышала! И еще тогда говорила тебе, что это гадко, а теперь… Варя, подумай, что бедная мама… Каково ей будет, когда она узнает обо всем?

— О чем «обо всем»? — спросила Варя, задорно подняв голову.

— О том, что ты беспрестанно наказана, что тебя считают mouvais sujet, о том, что ты из доброй, всегда веселой маминой Вари сделалась какой-то чужой плаксой, дерзкой выдумщицей, которую не могут терпеть.

— Неправда! — вспылила Варя и заговорила с сердцем. — Кто меня терпеть не может? Скажи, кто? Кто меня наказывает? Из-за кого я всегда плачу? Кому я делаю дерзости? Ей только, ей одной, потому что я ненавижу ее, презираю и всегда буду презирать за то, что она злая! — Варя топнула ногой. — За то…

— Злая? Варя, отчего же она не зла с другими, а всегда только с тобой? — перебила ее Катя ласково.

— Отчего? Ты у них спроси, у всех в классе. Оттого, во-первых, что она страшная кусочница, это все знают, а я ей ничего не даю. Во-вторых, еще оттого, что я обожаю не ее и ей не кричу: «Ange, cèleste, beauté! » Не из любви к ней я проглотила тогда целую ложку горчицы с верхом, без хлеба!

Варя вдруг залилась громким смехом.

— Знаешь, — сказала она весело, — я думала тогда, как проглотила, что умру. Из глаз у меня покатились слезы; здесь и здесь, — она показала на горло и провела рукой по груди, — сделалось горячо-горячо, и точно меня задушили… Я вскочила и, не знаю зачем, толкаю Нюту, лезу куда-то с своего места… Они даже перепугались. Да, — сказала она, опять наморщив брови, — если б я только стала ее обожать, отдавать ей свои гостинцы, я бы сейчас, — Варя подняла голову и протянула с ударением, — сразу же сделалась бы не mouvais sujet.

— Что ты городишь? — остановила ее с досадой Катя. — Обожать! Этого еще недоставало! Послушай, Варя, не слушай ты тех девочек, которые учат тебя таким глупостям. Обожать! Не обожать надо, а вести себя так, как ведет себя большинство класса, а не так, как две-три отпетые шалуньи.

— Отпетые шалуньи! — протянула Варя, с неудовольствием мотнув головой. — Отпетые! — повторила она. — Может быть, эти отпетые ку-у-да лучше всех хваленых любимиц!

— Все это может быть, но об этом не тебе, мартышке, судить! — засмеялась девочка, которая держала ее прежде на коленях. — Постой, сядь тут.

Она насильно посадила ее опять к себе.

— Знаешь, — начала она внушительным тоном, — ты отвечай только за себя и не связывайся с шалуньями. Ну, дай слово, что ты в этом году будешь умницей, будешь вести себя, как хорошая девочка. Будешь слушаться. Не будешь дерзко отвечать. Не будешь выдумывать никаких штук… Бедная Катя! — сказала девочка тем жалобным тоном, которым обычно заставляют крошечных детей пожалеть кого-нибудь. — Сколько раз уже она из-за тебя плакала!

Варя серьезно и с жалостью посмотрела на Катю, потом, обняв одной рукой девочку, у которой сидела на коленях, и обхватив другой шею сестры, свела руки и, сжимая крепко обеих, прошептала:

— Ну, хорошо, буду слушаться.

— Даешь слово? — спросила Катя серьезно и, отклонившись, посмотрела на нее.

— Даю, пусть Лёля будет свидетелем! Лёля, слышите, я даю слово: как маму люблю и…

Варя понизила голос и хитро подмигнула, посмотрев в сторону Лёли:

— И как еще кого-то!

— Но помни, ты уже один раз давала слово и не сдержала его, — сказала Катя с укоризной.

— Даю, даю и сдержу теперь, увидишь! — говорила Варя, по-прежнему смеясь.

— Катя! Солнцева! Покажи этой умнице, где Яблоновый хребет. Она до сих пор не надумалась спросить об этом! — сказала громко классная дама, показывая рукой на стоявшую перед ней сконфуженную хорошенькую девочку с томными глазами.

Катя быстро встала, освободилась от объятий сестры, перелезла через скамейку, прошла через класс к карте, висевшей на стене, и, взяв длинную точеную палочку, стала охотно показывать смущенной подруге не только Яблоновый хребет, но и все, что той понадобилось.

Варя хотела было последовать за сестрой и схватила ее за платье.

— Постой, постой, шалунья! — сказала Лёля, поймав ее и насильно усаживая к себе на колени. — Говори, кто это: «еще кого-то»?

— Не скажу!

Варя засмеялась и, откинувшись назад, легла к ней на руки, как маленькое дитя.

— Скажешь, иначе я тебя не отпущу!

Лёля живо скрутила ей руки за спину и стала связывать их носовым платком.

— Пустите, пожалуйста, душка, ангел! Я не могу сказать, ей-Богу, не могу, у нас клятва.

— Пустяки! Говори, а то не отпущу.

Варя стала отбиваться ногами и головой.

— Mesdames, помогите связать ее, — резко повысила голос Лёля.

Две девочки живо подошли, предлагая свои услуги.

— Не надо, не надо! Скажите им, чтобы не трогали! Я скажу, скажу вам одной, право, то есть покажу. Я не могу сказать. Развяжите руки.

— Нет, прежде говори. Я не развяжу.

— Ах, какая вы! — сказала с притворной досадой девочка, которой давно уже хотелось выдать свою тайну и похвастать, что и она, как большая, обожает кого-то. — Вытяните тесемочку от креста. Но вы никому не расскажете? Никому? Честное слово?

— Говорят тебе, никому, — ответила Лёля, исполняя ее желание.

— Теперь снимите ладанку с тесемки, откройте и посмотрите, что там, только чтобы никто-никто не видел.

Лёля сняла ладанку, развязала шнурочек, стягивавший ее, достала из нее аккуратно сложенную маленькую бумажку, развернула, посмотрела: нет ничего. Повернула на другую сторону: тоже чисто.

— Ну что же? — сказала она, слегка хлопнув по носу этой бумажкой. — Там нет ничего!

— Как ничего?! — вскрикнула Варя с неподдельным испугом, быстро вскочив на ноги и силясь развязать и вытянуть руки.

— Подожди, не тяни, больно будет! Я сама тебя развяжу, — сказала Лёля, видя беспокойство, выразившееся на лице Вари.

Она поспешно освободила девочку.

Варя схватила бумажку и стала всматриваться.

— Чуть-чуть видно! Что же это, а было совсем хорошо! — протянула она с сожалением. — Читайте сами, я не могу сказать.

Девочка стала водить пальцем, показывая, где читать.

— Оставь, я сама разберу, — сказала Лёля и, взяв бумажку, стала с трудом разбирать чуть заметные каракули: — «Клянусь вечно любить Л. В. и для нее»… Дальше ничего не видно…

— Вот видите, — Варя с гордостью показала незаживший на руке порез. — Это мы кровью своей писали, — прошептала она Лёле на ухо.

— Дурочки! И кто вас учит таким глупостям? — сказала громко Лёля, поднося к глазам бумажку.

— Тише! Вы дали слово никому не говорить. Это нечестно! — почти крикнула Варя, выхватив бумажку и зажимая Лёле рот своей ладошкой.

— Послушай, Варя, не говорить нельзя. Что за обожание и что значит «обожать»? Скажи, пожалуйста.

— Что это значит, вы лучше меня знаете. — Варя хитрыми, смеющимися глазами посмотрела на нее. — Вы здесь уж три года и не можете этого не знать. Вы тоже кого-нибудь обожаете, конечно, но…

— Что за вздор! — живо перебила ее Лёля. — Никогда, никого! Даю тебе честное слово, что в нашем классе теперь нет ни одной такой дуры. Правда, были у нас три неисправимые до этого года, но и они образумились, слава Богу. Когда мы были такими маленькими, как вы, мадемуазель Милькеева сказала нам, что это глупо, гадко, и показала, как смешно это забегание перед любимым предметом, это покашливание, подталкивание друг друга, чтобы обратить внимание «предмета» на кого следует, это выкрикивание разных глупостей «ему» вслед, и как неприличны эти подношения гостинцев. Фи! — поморщилась Лёля с гадливостью. — Постой, я тебе покажу это на ком-нибудь, и когда ты посмотришь со стороны, ты сама поймешь, как это глупо, и бросишь…

— Ни-ни-ни! — перебила ее Варя. — Не брошу ни за что! И не могу, даже если бы хотела. Я подписала клятву, и посмотрите, — сказала она, спуская лиф с плеча.

Лёля нагнулась и увидела на ее руке, пониже плеча, две отчетливо наколотые буквы: «Л. В.»

— Ай-яй-яй! — только и сказала она, покачав головой.

— Вы не скажете Кате? Нет? Вы дали слово, душка. Не забудьте.

В эту минуту раздался звонок. Все, как это повторялось из года в год каждый день, всполошились, засуетились и, не думая ни о чем другом, второпях стали убирать в конторки лежавшие перед ними книги и тетради. Лёля вызвалась проводить Варю до ее класса и, исполнив это, почти бегом возвратилась назад и едва успела занять свое место в стройном ряду подруг, уже двинувшихся в столовую.