Когда Катю принесли в лазарет, в ней еще не было признаков жизни. Мадам Фрон, встревоженная ее продолжительным обмороком, поспешно освободила девочку от всего, что могло стеснить дыхание, и стала употреблять все известные средства для приведения девочки в чувство. Это ей удалось нескоро. Когда же Катя наконец открыла глаза и мадам Фрон спросила, что у нее болит, та ответила чуть слышно:

— Ужасно устала.

Но когда на вопрос о том, что она ела в этот день, Катя ответила: «Ничего», — мадам Фрон ахнула.

— Как, и чая еще не пила?! — спросила она.

— Не пила.

— Вот и разгадка! — сказала мадам Фрон и тотчас же приказала принести чашку бульона.

Катя выпила немного и скоро уснула. Часа через два она проснулась и несколько минут лежала в полудремоте, не открывая глаз. Кругом было тихо, спокойно.

Ей было тепло, хорошо, ничто не беспокоило ее, ничто не болело, хотя девочка ясно сохранила впечатление недавней боли и потому боялась шевельнуться. Но теперь, при пробуждении, ей казалось, что она совсем здорова и может даже встать. Она хотела было открыть глаза, чтобы осмотреться, узнать, где она, как вдруг ее слуха коснулись звуки незнакомых голосов, говоривших где-то поблизости. Она стала машинально прислушиваться.

— Не понимаю, как ты можешь ее защищать! — негромко говорил кто-то, раздраженным голосом, — все знают, что она фискал и naseweise .

— Фискал — это неправда, — возразил с горячностью другой голос, — неправда. Фискал — тот, кто подслушивает, кто тайно или хитростью выведывает и доносит, а не тот, кто так честно, открыто, действует, как она, причем всегда и во всем.

— Полно, какое там открыто! Не скажешь ли ты еще, что она открыто подняла всю эту историю о стене? — задорно заговорил первый голос. — И что тут она действовала честно?

— Конечно, честно! И всегда скажу, что честно. Послушай, Зина, — вдруг произнес примиряющим тоном второй голос, — ты не можешь не признать, что она сотни раз говорила вам, объясняла, как это вредно, убеждала вас, а вы всякий раз поднимали ее на смех и настаивали, чтобы ваша Зернина шла к ней объясняться. И кончалось чем? Всегда тем, что ее просили не вмешиваться не в свое дело и оставить ваш класс в покое.

— Ну что ж, правда, и лучшего она и не могла бы сделать, как сидеть смирно и не совать свой нос туда, где ее не спрашивают.

— Где ее не спрашиваете вы, а спрашивает ее совесть и сознание долга!

— Хорош долг, нечего сказать! На месяц без родственников и все кокарды долой. Припомни только, всегда если бывали какие-нибудь истории, они бывали только по ее милости! И ты скажешь, что это не подло? Нет, уж не обижайся, но мне кажется, подло даже защищать подобную тварь!

— Merci! — услышала Катя.

На этим «merci», произнесенном обиженным голосом, разговор прекратился. Послышалось легкое движение, выдвинулся ящик табурета, задвинулся, и затем наступило молчание.

В комнате стало опять тихо, спокойно, как в минуту пробуждения Кати.

«Кто это и о ком они говорили? Что за история о стене?… На месяц без родителей… Что бы это значило?» — думала Катя. Она открыла глаза.

Постель, накрытая белым байковым одеялом с красной каймой, одна подушка на ней, далее стена, выкрашенная светло-зеленой краской… Катя тихонько повернула голову на другую сторону: рядом с ней такая же накрытая постель, одна, две, три, за третьей — у постели со смятой подушкой — стоит девочка лет двенадцати, в белом канифасовом халатике и что-то внимательно на ней разбирает, низко наклонив голову. Далее, на следующей постели, лежит большая, вытянувшаяся во весь рост фигура с широким бледным лицом и короткой русой косой на подушке.

Катя перевела глаза на стоявшую у постели девочку и увидела, что та утирает глаза и нос, причем старается делать это так, чтобы лежащая в постели соседка не могла заметить ее слез. Катя, боясь смутить девочку, поспешила закрыть глаза и притвориться спящей.

— Надя! — скоро услышала она. — Надя! Вязнина! Ты сердишься?

Молчание.

— Ну как угодно, а я все-таки скажу, что она…

— Можете оставить при себе то, что вы хотите сказать, — с живостью перебила ее девочка, — я не хочу слышать тех гадостей, которые вы говорите, и вообще не хочу говорить с вами.

— Ах вы, парфетницы ! — произнесла с пренебрежением взрослая девушка. — Всех бы вас на одну осину, вместе с вашей кукушкой.

Она шумно перевернулась на бок и легла спиной к своей соседке.

На этот раз молчание долго не прерывалось. Взрослая воспитанница лежала, не двигаясь; младшая, сидя на табуретке у своей постели, что-то читала, а Катя думала и никак не могла придумать, как бы ей заговорить с девочкой, которая и по годам подходила к ней, и была ей очень симпатична.

«Может быть, она могла бы научить меня, как узнать о Варе, — подумала она. — Бедная Варя, как ей, должно быть, страшно там одной, и как она будет спать сегодня! Здесь все кровати без решеток, а она никогда еще не спала как большая. Что она теперь там делает? Надо же было мне упасть! Если бы только мне поскорее позволили уйти к ней! И отчего это Александра Семеновна не зашла проститься?…»

От Александры Семеновны мысль ее перешла к матери. Сердце у Кати сжалось. Ей сделалось так тяжело, так жаль мать, так захотелось хоть на минутку увидеть ее, узнать что-нибудь о ней, узнать, как она там, без нее, провела день. Мама велела смотреть за Варей… «Помогай ей», — вспомнила она слова матери.

«Помогай! А я в первый же день… Господи помилуй! Господи помилуй!» — повторяла Катя, крестясь под одеялом.

Так она томилась более часа. Где-то неподалеку пробило пять часов, и в комнату вошла лазаретная девушка с подносом в руках и стала молча, останавливаясь у каждой занятой постели, ставить стакан с чаем и класть круглую булочку.

Постель Кати была последней из занятых в этой комнате. Девушка подошла к ней, так же молча поставила на столик порцию и собиралась идти далее, как Катя, стараясь побороть свою робость, спросила ее:

— Не можете ли вы мне сказать, как зовут даму в синем платье и в чепце, которая… — Катя не знала, как сказать: — Которая…

— Начальницу лазарета? — помогла ей девушка. — Мадам Фрон.

— Вы не знаете, мадам Фрон еще придет сюда сегодня?

— А вам ее надо видеть? — спросила девушка. — Если надо, я попрошу ее зайти к вам.

— Нет, я так спросила… Я думала, если она зайдет…

— Нет? — повторила девушка и, не слушая далее, понесла свой поднос в следующую комнату.

Катя лежала, и тревожные мысли опять не давали ей покоя. «Как бы заговорить с ней, с этой девочкой?… Если она встанет со своего места раньше, нежели я досчитаю до десяти, я заговорю с ней. Заговорю во что бы то ни стало», — решила она и стала медленно считать: раз, два, три… Так она досчитала до десяти, потом еще раз до десяти, а девочка все не двигалась и продолжала читать. Катя не спускала с нее глаз.

Вдруг девочка подняла голову, прислушалась к какому-то неясному отдаленному движению, потом поспешно встала, закрыла книгу, торопливо пригладила волосы, обтянула халатик и, продолжая оправляться, скорыми шагами пошла к двери, в которую уже входила Марина Федоровна с Варей.

Катя не сразу узнала в коротко остриженной девочке свою маленькую сестру. Она, впрочем, смотрела не столько на вошедших, сколько на свою товарку по лазарету, которая, столкнувшись в двери с классной дамой, сначала сделала реверанс, а потом взяла ее руку и с жаром поцеловала.

— Ну, как провела день, Надюша? На ногах твердо стоишь? — спросила Марина Федоровна, глядя с материнской лаской на только в этот день вставшую с постели девочку. — Поклонов тебе, — продолжала она, — целый короб, и несколько писем в придачу.

Она подала воспитаннице небольшую кипу книг, связанных шнурком.

— Письма там же, — сказала она, — а в книгах все отмечено. Кривцова проверяла. Сама разберешься; впрочем, вероятно, и в письмах найдешь все объяснения. Не знаешь, где здесь лежит Солнцева, новенькая? Ее сегодня привели.

Катя приподняла голову, хотела сказать, что она здесь, но узнала Варю и вскрикнула от радости. Варя же, увидев сестру, бросилась ей на шею и, целуя ее, заговорила:

— А я уж думала, что ты сегодня умерла, как папа и Федя.

— Какая ты глупая! — сказала Катя.

Подвинувшись, она усадила сестру возле себя на постель и стала слушать с терпением взрослой бессвязную болтовню чересчур живого ребенка, мысли которого сменяются быстрее, нежели он успевает выразить их словами.

Варя начала рассказ с того, как она шла с Нютой и Любой из залы и по каким большим комнатам они проходили, и вдруг перешла на то, как девочки отвечали урок немецкому учителю, у которого большущие глаза и голова гладкая, «вот такая» — Варя показала свою ладонь и засмеялась.

— Одну девочку, — продолжала она, — он спросил, что значит Birke ? Она не знала. А Birne ? Она вдруг посмотрела на него вот такими глазами! — сказала Варя и искусно скосила глаза.

— Полно! Не смей этого делать, а то сама будешь косая. Что за страсть у тебя всех передразнивать!

Варя залилась громким серебристым смехом и продолжала весело болтать обо всем заинтересовавшем ее, перескакивала с одного предмета на другой, но ни разу не вспомнила о своих слезах и своем страхе.

Марина Федоровна дала детям наговориться вдоволь и тогда уже подошла к Кате.

— Как ты себя чувствуешь, девочка? — спросила она, приложив ко лбу Кати свою маленькую руку. — Жара нет, — заметила она. — А почему ты ничего не кушала? — спросила Марина Федоровна, показывая на нетронутый стакан и неначатую булку.

— Я и забыла, — сказала Катя, приподнимаясь с намерением сесть на постели, но вдруг побледнела и, упав на подушку, легла, не двигаясь.

— Это ничего, это пройдет, — сказала она через минуту, стараясь скрыть свое беспокойство.

— Скажи, мой друг, бывало ли это с тобой когда-нибудь прежде?

— Бывало ли что? Как сегодня, когда я упала? — спросила Катя. — Нет, никогда! Я никогда не падала, и никогда у меня голова не кружилась. Я только однажды за всю жизнь была больна и лежала в постели: это когда у меня была корь. Я не знаю, что со мной сегодня сделалось. Я и теперь совсем здорова — до тех пор пока лежу. А как только захочу встать или повернуться, мне делается нехорошо, как тогда у двери.

— Все, Бог даст, пройдет, дружочек. Завтра приедет доктор посмотреть тебя, а теперь ты ложись и спи спокойно. Сестре в класс пора. Ей позволено остаться до семи часов, а теперь семь без десяти минут. Только-только вовремя успеет. Ну, маленькая, слезай, прощайся с сестрой. Завтра в это время тебя, по всей вероятности, опять пустят к ней, конечно, если ты будешь умницей. Ты ведь будешь умницей? — спросила Марина Федоровна, хлопая Варю по плечу, будто сгоняя ее с постели. — Прощайся же с сестрой скорее! Скорее! Я не жду, догоняй меня.

Марина Федоровна пошла скорыми шагами, не оглядываясь.

— Иди, иди скорее! — заторопила Катя сестру, которая крепко обвила ее шею руками и, казалось, не хотела уходить. — Пусти, пусти! Беги, а то завтра не позволят прийти, — прибавила Катя, разнимая ее руки.

Надя Вязнина, с участием смотревшая на расставание сестер, вдруг подошла к ним и сказала, целуя Варю:

— Идите скорее, а то Марина Федоровна уйдет, а вы не найдете дороги, и вам достанется. Побежим вместе!

И она, схватив Варю за руку, побежала. Варя поневоле следовала за ней. Он догнали Марину Федоровну почти у выхода из лазарета.

Когда Надя Вязнина вернулась, Катя протянула ей свою руку.

— Благодарю вас. Какая вы добрая! — сказала она.

— А какая ваша сестра душка! И какая живая! То-то бедовая, должно быть? Как жаль, что она не может быть в одном дортуаре с вами. Она, верно, у Якуниной?

— Не знаю. А разве мы не вместе будем? — спросила Катя с беспокойством.

— Нет, ведь вы у нас. Вы в третий?

— Не знаю, право.

— В третий! — сказала с уверенностью девочка. — Мне Марина Федоровна сейчас сказала, что вы у нас.

— Как я рада! — сказала Катя. — Я эту даму уже видела, она экзаменовала меня. Она должна быть очень добрая.

— Кой черт, добрая! — произнесла вдруг, вмешиваясь в разговор, девушка с большим бледным лицом. — Она вас порадует, как заберет в свои когти!

Катя приподняла от подушки голову и с изумлением и любопытством посмотрела на говорившую. Девушка сидела на постели и, повернув к ней пухлое бледное лицо, морщась, расчесывала гребенкой свои запутавшиеся волосы.

— Ваша сестра счастливица, если она попала к Якуниной, — продолжала она. — Елена Антоновна ангел, а не классная дама. Ее почти все обожают. Ну, а вас и поздравлять не с чем. Я бы на вашем месте, признаюсь, быть не хотела.

Надя Вязнина делала вид, что ничего не слышит, а Катя совершенно не знала, что ей на это сказать, и молча смотрела на девушку.

— Вас как зовут? То есть как ваша фамилия?

— Солнцева.

— Вы уже были где-нибудь или прямо с воли?

— Как с воли? — спросила Катя, которой вопрос показался смешным.

— Ну, из дому, что ли. Не все ли равно?

— Да, мы до сих пор учились дома.

— А вы по кому в трауре?

— Папа утонул 7 ноября, — коротко и с видимым усилием ответила Катя.

Надя тотчас же почувствовала, что это один из тех вопросов, которых касаться не следует, что смерть отца была горем еще далеко не пережитым, и поспешила направить разговор на предметы и события последнего дня.

— Скажите, неужели вам после экзамена не сказали, в какой класс вы поступаете? — спросила она Катю.

— Кажется, нет. А впрочем, может быть, и говорили, но я ничего не помню из всего, что было со мной сегодня, кроме того, что голова моя росла, росла, делалась все тяжелее и тяжелее… И когда все вокруг стало кружиться, я никак этого не хотела и долго держалась за что-то, но вдруг это вырвалось у меня из рук, и я закружилась. Больше ничего не помню…

Девушка, лежавшая в постели, громко захохотала.

— Вот счастливица-то! И отчего это со мной никогда ничего подобного не случается! Право, обидно…

— Нет, вы не смейтесь и не желайте этого. Вы не можете себе представить, какое это мучительное чувство!

— Уж позвольте мне лучше знать, чего желать для себя, — сказала с насмешкой девушка.

Надя Вязнина, все время молчавшая, не выдержала и, обратившись к Кате, сказала:

— Чего же лучше, уступите Красновой не только эту, но и все остальные будущие ваши болезни!

— Что-о-о-о? — произнесла грубым голосом девушка, быстро приподнявшись и усаживаясь на постели. — Что ты сказала?

Неизвестно, чем бы кончился разговор, если бы внимание всех не было вдруг отвлечено.

— Mesdames! Фрон, Риттих и, кажется, Адлер! — произнесла громким шепотом высунувшаяся из-за двери чья-то голова. — Вязнина, слышишь?

Голова так же быстро спряталась.

Надя живо подбежала к противоположной двери и еще быстрее, также резким шепотом, торопливо произнесла: «Фрон, Риттих и, кажется, Адлер!» и мигом очутилась у табуретки своей постели, обтянула халат, поправила ворот, пригладила рукой непослушные, рассыпавшиеся по лбу волоски, оглянулась на постель и, увидев смятую подушку, проворно перевернула ее, аккуратно положила на место и стала спокойно дожидаться посетителей.

Краснова поспешно спрятала валявшийся на постели гребень, смахнула с одеяла крошки, а сама легла, натягивая на себя одеяло.

Катя с любопытством смотрела на этот переполох, не понимая, в чем дело, и не решаясь спросить объяснения.

Через несколько минут в комнату вошли инспектриса, лазаретная дама и доктор — человек небольшого роста, очень полный, с сильной проседью в редких волосах, во фраке, с крестом на шее. Он остановился на минуту у первой занятой постели, потом задал несколько вопросов Вязниной, а затем подошел к Кате, об обмороке которой мадам Фрон говорила ему минуту назад.

— Сейчас что-нибудь болит? — спросил он, взяв девочку за руку и щупая пульс.

— У меня ничего не болело и раньше, только вот с головой что-то вдруг сделалось, — сказала Катя, покраснев до корней волос.

Доктор стал ее расспрашивать о здоровье с самого раннего детства, об образе ее жизни дома, о родителях. Он говорил с ней долго и с каким-то особенным участием и, наконец, спросил:

— А теперь голова болит?

— Нет, но я боюсь двинуться, чтобы опять не сделалось того, что утром…

И Катя обстоятельно объяснила доктору, какое болезненное ощущение она испытала перед обмороком.

— Ничего, все пройдет, — сказал он ободряющим голосом. — Сядьте-ка, мы посмотрим, что случилось с головой.

— Я боюсь встать, — тихо произнесла Катя, меняясь в лице.

— Мы поможем, — ласково улыбнулся доктор и, обернувшись к мадам Фрон, предложил ей приподнять девочку.

Катю приподняли, и опасения ее тотчас же оправдались: обморок повторился и был опять продолжителен. Доктор, инспектриса и мадам Фрон не отходили от девочки до тех пор, пока она не пришла в себя…

Очнувшись, Катя увидела доктора и услышала весело произнесенные слова:

— Ничего! Денька два-три в постели, а потом и танцевать можно. Только теперь надо лежать спокойно и постараться скорее уснуть.

— Положение весьма серьезное, — сказал он, когда Катя не могла его слышать, — и причиной болезни стало падение. Теперь…

И он, наморщив лоб и потирая указательным пальцем левой руки подбородок, стал объяснять мадам Фрон, что именно следует делать с больной.

— Посмотрим, что завтра будет, — окончил он, прощаясь.

Мадам Фрон, проводив доктора, вернулась в лазарет и долго ходила из одной комнаты в другую. Долго еще слышался то в одной, то в другой комнате ее сдержанный до шепота строгий голос.

— Не болтать, вам говорят. Если вы сами не хотите спать, не мешайте по крайней мере тем, кому нужен покой. Вы дождетесь, что я переведу вас в отдельную комнату!

В десятом часу все успокоились. Казалось, все спали. Мадам Фрон, обойдя в последний раз свое, как ей казалось, безмолвное, сонное царство, ушла в свою комнату.

В комнате, где лежала Катя, было совершенно тихо, только время от времени слышались шаги мадам Фрон, осторожно, в мягких туфлях проходившей по спальне. Катя лежала с закрытыми глазами, но не спала. Тяжелые, беспокойные мысли назойливо лезли ей в голову. От этих мыслей она чувствовала томительную боль под ложечкой и то неприятное ощущение, которое она называла замиранием сердца.

«Господи! Уж не с мамой ли что-нибудь! — думала она. — Что если она опять заболела? Мариша не услышит. Она никогда не слышит. Вдруг с ней повторится припадок, а она одна, совсем одна. Не может же Александра Семеновна не спать ночью. Господи! Если бы только хоть взглянуть на нее. Бедная мамочка!»

И Катя крестилась и молилась о матери, а боль под ложечкой и томление в сердце не унимались. «Если б уснуть только! Завтра, может быть, мама сама приедет. Александра Семеновна обещала ее привезти… Лучше не думать», — говорила себе Катя… И она лежала, решив ни о чем не думать…

«Варя! — вдруг мелькало у нее в уме, и беспокойство, или, вернее, то неприятное томление, которое часто объясняют себе предчувствием чего-нибудь недоброго, усиливалось. — Может быть, Варя упала с кровати, испугалась или расшиблась… Плачет теперь… Или девочки ее обидели. Они все уже большие. Маленьких здесь почти совсем нет. Как ей, бедной, теперь страшно, если она тоже не спит!.. Нет, верно, с ними спит горничная, ведь нельзя же их одних оставлять… И здесь, у нас в комнате, конечно, есть горничная. Мало ли что может понадобиться…»

Катя открыла глаза, осторожно приподняла голову и повернула ее в ту сторону, где стояла кровать Нади Вязниной.

— Вы тоже не спите? — коснулся ее слуха еле слышный шепот.

В комнате было почти темно, и только ее середина чуть освещалась тусклым огоньком свечки, горевшей в высоком, аршина на полтора от пола, жестяном подсвечнике.

Катя узнала голос Нади Вязниной и, пристально вглядевшись, различила в темноте сидевшую на постели темную фигуру.

— А вы давно проснулись? — спросила так же тихо Катя.

— Я еще не засыпала. Я иногда до утра не могу уснуть.

— О-о-о! Отчего же? Вы боитесь?

— Нет, а вы?

— Я до сих пор не думала о страхе, но эта длинная-длинная, почти пустая комната, эта темнота, этот странный свет и круг посередине… А потом еще так холодно, — прошептала Катя с легкой дрожью в голосе.

— Хотите я перейду на постель рядом с вами?

— Ах, если б это было можно! — произнесла почти громко Катя, забывшись.

— Тише!.. Что вы?!

Обе на минуту замолкли.

— Вам правда холодно? — спросила Надя, убедившись что все спокойно.

— Да… Как жаль, что нечем укрыться, у меня даже зубы стучат.

— Постойте, я переложу подушки, перейду на эту постель, а потом разбудим дежурную. Она вон там, в комнате рядом. Она даст вам еще одеяло.

Надя неслышно встала, накрыла свою постель, сравняла ощупью одеяло, переложила подушки с незанятой постели на свою, а свою на их место, открыла одеяло и мигом очутилась на постели рядом с Катей.

— Здравствуйте! — сказала она, протягивая ей руку, и Катя крепко сжала ее руку в своих. — Разбудим дежурную, хотите?

— Нет, — ответила Катя, не выпуская ее руки. — Если вы можете, натяните мне одеяло повыше на плечи. Я думаю, если я завернусь в него хорошенько, то согреюсь, а то она придет и, пожалуй, велит вам уйти на ту кровать.

Надя живо очутилась возле своей новой подруги, накрыла ее, подоткнула одеяло, поцеловала и, щелкая зубами и зевая, прыгнула в свою постель и спряталась с головой под одеяло. Через минуту она высунула голову и спросила.

— Вы согрелись?

— Я — да…

— Знаете, ведь я башмаки-то оставила там, а пол — как лед.

— Ай-ай-ай! Как же можно! — сказала Катя, приподняв голову и протягивая ей руку. — Это вы из-за меня!

— Закройтесь и не шевелитесь. Да согрелись вы, или все еще холодно?

— Нет, merci, мне теперь лучше. Скажите, лазаретная дама, или начальница, кажется, приходит сюда ночью?

— Зачем? Если случится что-нибудь особенное, или приведут кого-нибудь, чего почти никогда не случается, ей дадут знать. Ну, тогда она придет, а так — нет. Что ей тут делать? Она придет теперь утром, в восемь часов.

— А как же вы-то?

— Я? Я перенесусь на свое место, а завтра попрошу, чтобы она позволила мне перейти на эту постель. Ей все равно, и она никогда не придирается.

— А эта, не знаю, как ее зовут, ваша соседка, не рассердится на вас за то, что вы перешли?

— Пусть сердится. Она сама меня все время сердила.

— Вы рассердились на нее за вашу даму, кажется? Скажите, за что она ее не любит? — спросила Катя.

— За что? — переспросила девочка с раздражением. — Да за то, что мадемуазель Милькеева никому не потакает. За то, что она всегда как-то все видит и все знает, и если она поймает на чем-нибудь выпускную или кофушку , ей все равно, она не спустит. А они привыкли вольничать. У них, да еще в том классе, где ваша сестра, дамы — курицы, при которых хоть на головах ходи. Норкиной, их даме, еще надо льстить, говорить глупости, показывать обожание, а Якуниной… — Надя махнула рукой, — этой ничего не надо, ее как будто и вовсе нет. Но, по-моему, классной дамы лучше мадемуазель Милькеевой и быть не может, хотя многие, очень многие ее не терпят и боятся! Уф! Я уверена, если бы нам вместо нее дали Норкину или Якунину, наш класс был бы далеко не тем, что он теперь. Говорят, мадемуазель Милькеева «невозможная педантка». Не знаю. Правда, попадись ей в чем-нибудь, она накажет строже, может быть, нежели кто-нибудь, но уж зато даром никогда никого не наказывает и «своих» в обиду никому не дает.

— Как же так? — спросила Катя. — Она своих в обиду не даст, а если поймает чужих, наказывает?

— Не-ет, вы этого еще не понимаете! Она и чужих не станет наказывать. Что ей за радость? Она только не станет смотреть сквозь пальцы, не скроет ни за что. Поймает и приведет там к кому следует, или как они говорят: «сфискалит и поднимет историю». Да вот теперь у нас история — страсть! Я вам говорю это по секрету.

Надя перевесила голову через кровать и, нагнувшись почти к уху Кати, прошептала еще тише, чуть шевеля губами:

— Старшие съели у себя в дортуаре стену.

— Как съели? — живо перебила Катя, которую эта стена смутила и заинтересовала еще прежде, когда она случайно подслушала разговор.

— Как? Кто их знает! Съели и наказаны! Без родных на целый месяц. Уже третий день разборка идет! Многие и из других классов замешаны, и говорят, что открыла это дело мадемуазель Милькеева. Ну, конечно, все и злятся теперь на нее.

— А вы видели эту стену когда-нибудь? — спросила Катя с любопытством.

— Еще бы! В тот день, как меня сюда, в лазарет, вели. Но тогда она была совсем целой.

— Удивительно! — произнесла Катя с неподдельным изумлением. — Какая же это была стена?

— Какая? Право, не знаю. Конечно, самая обыкновенная. Да я, впрочем, и не знаю, которую они съели. У них, как и в других дортуарах, было четыре стены…

— Но знаете, я думаю, что это пустяки. Рассказывают так, ради шутки… — решилась высказать свое предположение Катя.

— Не-ет! Какие тут шутки! Это правда. Да я, впрочем, нисколько и не удивляюсь. Вы еще не знаете, что они могут есть! Я сама видела, как едят грифель, мел, карандаши. Угли вытаскивают потихоньку из печки и едят. Да вот посмoтрите завтра, когда придут на перевязку. Там есть одна больная, толстая такая, Корина, я вам ее покажу. Она не может пройти мимо стола, чтобы не схватить горсть муки. Схватит и так набьет себе рот, что того и гляди задохнется. Только я никак не могу понять, как они ухитрились стену съесть… И хотела бы знать, сколько они съели и много ли осталось. А что если бы они вздумали все стены съесть? Ведь нас бы тогда, наверное, по домам распустили! — сказала девочка и засмеялась.

— Да, — произнесла Катя в раздумье. — Странный вкус! А откуда же они берут все это?

— Откуда? Ну, когда, например, карандаши и грифели на целый класс чинят, вы понимаете, сколько набирается этого порошка, так они его нарасхват, горсточками, с наслаждением.

— Скажите, а ваша мадемуазель Милькеева строгая? — вдруг спросила Катя.

— Если хотите — да. Она ужасно взыскательная, но вместе с тем, что бы ни говорили, она добрая и, главное, очень справедливая. Даром она никогда никого не наказала, но, надо признаться, никогда и не спустила никому. Про нее вам будут говорить много дурного, но вы не верьте. Всего объяснить нельзя. Увидите сами. Только зачем мы говорим друг другу «вы»? Будем друзьями и на «ты», хотите?

Надя нагнулась к Кате, ожидая ответа. Катя молча обвила ее шею своей рукой, и девочки поцеловались.

У Кати еще никогда не было друга, и предложение Нади тронуло ее до глубины души:

— Знаешь, я теперь даже рада, что заболела… А то мы не были бы друзьями!

— Я думаю, нам в дортуаре придется рядом спать, — ответила на это Надя. — Место есть только на нашей стороне. Верно, мадемуазель Милькеева прикажет немного сдвинуть там кровати и поставить твою. На другой стороне и без того тесно. Только мы должны дать клятву, что у нас друг от друга никогда никаких секретов не будет. Уроки будем готовить вместе. Вместе ходить на рекреациях . Обожать будем один и тот же предмет и презирать тоже!

— А у тебя есть здесь друзья? — спросила Катя.

— Друзья, — сказала с насмешливой улыбкой Надя, — друзья все в классе, но настоящий друг может быть только один. У меня был друг, — произнесла она грустно, — но мы давно рассорились, и для тебя это не может быть секретом. Мы рассорились из-за того, что она не хотела обожать моего Петрова, а я не могла изменить ему для какой-нибудь Краснопольской, которую я с тех пор презираю. Ты, конечно, будешь обожать Петрова!

Катя приподняла с подушки голову и посмотрела на Надю вопросительно, почти испуганно. Ей очень хотелось попросить разъяснения последних слов, но она не решалась сознаться, что положительно не понимает, чего от нее хочет ее новый друг.

— Я обожаю его уже третий год, — продолжала свое признание Надя. — Ах, душка, какой у него голос! — она нагнулась с постели и поцеловала Катю. — Душка, скажи откровенно, у тебя, может быть, уже есть свой предмет, и ты его тоже давно обожаешь, тогда…

— Какой предмет?! Нет, я никаких предметов не обожаю, — перебила ее Катя.

— Ну, тем лучше. Значит, мы будем обожать его.

— Кого его? — спросила Катя с тревогой в голосе. Она еще шире распахнула и без того большие глаза и с неописуемым удивлением и беспокойством всматривалась в лицо своего нового друга. — Кого? — повторила она. — Как обожать?

— Кого? Ты увидишь! А как? Подожди.

Надя замялась и не знала, как ей начать свое объяснение.

— Да ты скажи просто, как ты сама это делаешь.

Надя весело, от души засмеялась.

— Как ты сама это делаешь? — передразнила она. — Какая ты, право, смешная! Как бы тебе это сказать?… — начала она. — Ну, если ты, например, избрала свой предмет, и предмет твой, положим, учитель какой-нибудь, ты стараешься для него больше, чем для кого-нибудь, больше, чем для всех остальных вместе взятых. Всегда отлично готовишь для него урок, назубок, как говорится. Заботишься, чтобы у него возле журнала всегда лежало новое перо, отлично очиненное, карандаш какой-нибудь особенный, в красивом набалдашнике, бисерном или там все равно каком, только хорошем. Для его уроков заводишь самую красивую, собственную, не казенную, тетрадку, всегда как нельзя лучше написанную. Стараешься встретиться с ним в двери, как будто невзначай, когда он входит в класс, чтобы лишний раз ему поклониться…Ну, да понимаешь, разные разности, глядя по обстоятельствам!

— И все это вам позволяют?

— Позволяют? — Надя опять тихо засмеялась. — Какая ты удивительная! Разве в таких делах спрашивают позволения?

Надя еще долго рассказывала о разных и самых удивительных подвигах самоотвержения в честь дружбы и обожания, но Катя задумалась и уже плохо слушала ее. Все, что она узнала в эту ночь, было так ново, и казалось ей таким странным и диким, что ей стало не по себе, и перспектива иметь друга уже не утешала ее, как в первую минуту. Она почти готова была отказаться от дружбы, предложенной на подобных условиях. Когда Надя наконец заметила, что Катя не слушает ее болтовни, она чуть слышно окликнула ее:

— Катя, ты, кажется, спишь?

— О, нет! Я слушаю; ты говорила, что в старшем классе…

— Да, — заговорила Надя очень быстро, — они еще в кофейном кровью подписали клятву, и их дружбе до сих пор все удивляются. А Торина и Энгель! Это тоже настоящие друзья. Торина выжгла себе имя Энгель на руке, а Энгель…

— Как выжгла? Зачем? — перебила Катя свою подругу.

— Я сама не видела, конечно, как она это делала. Меня даже тогда еще и не было здесь, но говорят, что она как-то раскаляла стальную булавку и накалывала ею кожу, потом чем-то крепко терла. Вышло прекрасно, и такие красивые буквы! Это уж я сама видела.

— Зачем же это она делала? — повторила с удивлением Катя.

— Как зачем? Из любви!

— И вы тоже это делаете?

— Вы? Отчего ты мне говоришь «вы»? — спросила Надя обиженным тоном. — Это делают только истинные друзья, — пояснила она, сделав ударение на слове «истинные».

Катя молча, будто извиняясь, протянула ей руку. Надя крепко пожала ее и продолжала свой рассказ, но, не окончив его, она нагнулась над Катей и прислушалась.

— Уснула, — прошептала она, улыбнувшись, — да и поздно уже.

Она перекрестилась, завернулась в одеяло и тоже скоро задремала.

Свечка догорела. Фитиль с треском погас в воде. Все в комнате спали, только Катя не могла успокоиться. Она лежала с закрытыми глазами, и невеселые мысли опять теснились в ее голове и не давали покоя. Под утро она уснула тем неприятным, тяжелым сном, который не освежает и не бодрит, после которого просыпаешься еще более утомленным, разбитым.

Ей снилось, что она куда-то очень торопится. Мадемуазель Милькеева идет впереди такими большими шагами, что ей, как она ни бежит, не удается ее догнать, и, к ее ужасу, расстояние между ней и мадемуазель Милькеевой растет с каждым шагом. Вдруг мадемуазель Милькеева пропадает, а Катя остается одна и в таком тесном месте, что едва может пошевелиться, хочет крикнуть и не может. Она собирает все свои силы, вылезает… из ящика какого-то большого комода красного дерева с медными бляхами. Вылезает — и попадает в другой такой же ящик, только еще теснее. Она бьется, высвобождается и попадает опять в ящик. Все эти ящики задвинуты друг в друга и один теснее другого, она задыхается, не может издать ни малейшего звука, в ужасе делает сверхъестественное усилие и вылезает… Просторно, холодно… Она хочет осмотреться, где она, но яркий свет ослепляет ее и заставляет закрыть глаза. Ничего не видя, она слышит какой-то сильный шум: не то волны бьются о гранитный берег при свисте и завывании ветра, не то дворники скребут лопатами снег с тротуаров. Она открывает глаза: большая комната; на полу, по стенам, на карнизе под потолком бесчисленное множество девочек: больших, маленьких и крошечных в разноцветных камлотовых платьях и белых передниках. Все они усердно грызут стену широкими, как лопаты, большими зубами…

— Катя, Катя, проснись, что с тобой? — говорит Надя Вязнина, дергая одеяло своего нового друга. — Вот заспалась-то!..