В седьмом часу утра Нюта, вскочившая с постели при первых звуках звонка, то есть ровно в шесть часов, и успевшая уже причесаться и умыться, стала будить Варю.

Варя открыла глаза, испуганно, с удивлением посмотрела на нее и, не понимая, кто с ней говорит, где она и как сюда попала, бессознательно хлопала сонными глазами.

— Вставай! Не успеешь одеться! Мы скоро уйдем! — говорила ей Нюта, смеясь и насильно поднимая ее голову с подушки.

Варя села и, еще не совсем проснувшись и вздрагивая от холода, стала сонным движением натягивать на плечи кончик байкового одеяла.

— Не нежничать! Не нежничать! Вставать, тотчас же! — услышала она за спиной чей-то резкий голос.

И тут же сильная рука сдернула с нее одеяло. Варя обернулась и увидела своего вчерашнего врага.

Сон мигом отлетел от нее, и весь вчерашний день ясно встал в ее памяти. Она, капризно мотнув головой, поймала конец одеяла, натянула его себе на плечи и стала надевать чулки.

— Ungezogenes, garstiges Ding! — проговорила сквозь зубы Бунина (день был «немецкий»), отходя от постели, к которой скоро подошли две-три девочки, уже почти одетые. Они, весело болтая, помогли Варе одеться, отвели ее в умывальную, причесали, застегнули на спине крючки ее черного платья и, рассказывая ей, как, когда и куда теперь пойдут и что будут делать, занимали новую товарку до звонка.

Когда становились в пары, одна из девочек поспешно сунула Варе в руку два длинных леденца, завернутых в бумажки, надрезанные бахромой на концах, картинку от конфет и маковник и, коснувшись губами ее уха, шепнула:

— На рекреации будем ходить вместе.

Варя засмеялась, крепко потерла ладонью ухо, посмотрела в руку и, обернувшись к новой подруге, стоявшей через две пары от нее, весело и дружески закивала ей головой.

В двенадцать часов заехала Александра Семеновна. Ее провели прямо в лазарет. Болезнь Кати сильно встревожила и удивила добрую женщину, а вид остриженной, в один день подурневшей Вари, которую привели к сестре, произвел на нее неприятное впечатление. Она нежно ласкала детей и, прощаясь с ними, прослезилась, перекрестила их, прошла к мадам Фрон и, оставляя ей привезенные детям сласти, усердно просила приласкать обездоленных детей, так недавно еще счастливых.

Катя оставалась в лазарете и в постели более двух месяцев. Варю, по распоряжению мадам Адлер, каждый день приводили к ней, но оставляли ненадолго, и Бунина, всегда сопровождавшая ее, во все время свидания сестер ни на минуту не отходила от постели Кати, так что дети, стесняясь присутствием посторонней взрослой девушки, обменивались только самыми незначительными фразами, и Катя в первый месяц пребывания своего в заведении ничего не знала о положении сестры в классе. Лишь однажды Варя, обнимая ее, успела шепнуть ей на ухо:

— Ах, если бы ты знала, какая злюка и какая щипуха эта Бунина!

— Не может быть! — произнесла почти громко Катя, широко раскрыв глаза, и покраснела до ушей.

Варя поспешно закрыла ей рот рукой.

— Не кричи! — сказала она, нахмурив брови. — Может! Ей-Богу.

— Ва-аря! Зачем божиться? — сказала укоризненно, покачав головой, Катя. — Помнишь, что папа всегда говорил? Уж забыла? Ай-яй-яй!

— Папа говорил, что божатся только лгуны, — произнесла скороговоркой, склонив голову набок и глядя в глаза сестры, Варя. — Но это не… Я говорю правду! — поправилась она.

— Скоро ты? Солнцева! — крикнула Бунина, дошедшая уже до двери. — Тебя что, за руку прикажешь водить? — добавила она, остановившись и пропустив Варю вперед…

Между тем Краснова выздоровела и вышла из лазарета. Надю Вязнину, хотя уже оправившуюся, доктор не решался выпустить до наступления теплой погоды, и девочки, оставаясь целый месяц вместе, подружились просто и искренне, но не так, как в день первого знакомства предлагала Кате Надя.

Катя просматривала и заучивала уроки по книгам и тетрадям Нади, читала длинные письма ее подруг, аккуратно каждый день присылаемые. Надя пользовалась сластями, которыми Александра Семеновна щедро наделяла Катю и Варю, и обе девочки нередко целыми вечерами рассказывали друг другу о своей жизни, встречах, впечатлениях, радостях и печалях. Нередко уже в постели какая-нибудь из них досказывала начатую вечером сказку или содержание прочитанной когда-нибудь повести. Катя читала гораздо больше и умела особенно хорошо рассказывать. Надя заслушивалась ее и решила, что новая подруга «ужасно умна», о чем и написала в класс.

Наступила пятая неделя спокойной, однообразной жизни девочек. В один из вечеров, когда они собирались по обыкновению ложиться спать, в комнату поспешно вошла лазаретная девушка и, открывая одну из свободных постелей, сказала вполголоса:

— К вам Зарьину сейчас принесут, ногу сломала. Ложитесь скорее!

Действительно, через несколько минут принесли маленькую бледненькую девочку лет десяти, с забинтованной ногой и заплаканными голубыми глазами. Ее уложили в постель. Мадам Фрон посмотрела, крепко ли держится бинт, и, посоветовав ей лежать спокойно и постараться скорее уснуть, вышла.

— Здравствуй, Наташа! — произнесла вполголоса Надя Вязнина (уже лежавшая в постели), как только синее платье мадам Фрон скрылось за дверью.

Девочка, повернув голову в сторону Кати, радостно ответила на приветствие.

— Тебя как угoраздило ногу сломать?

— Я не сломала, только вывихнула немножко. Оступилась в умывальной, не знаю как, на ровном месте… — ответила девочка.

— Так тебя ненадо-о-о-лго к нам… — протянула Надя. — Жаль!

— А вы соскучились здесь? — спросила девочка, улыбаясь. — По вас уж там, в вашем классе, многие скучают, — добавила она.

— Не знаешь, что у нас нового? — спросила Надя.

— Да ничего, кажется. По крайней мере ничего не слышно.

— А что у вас поделывает новенькая?

— Варя Солнцева!? — спросила девочка, и лицо ее просияло улыбкой. — Воюет с Буниной, — сказала она и, смеясь, махнула рукой.

— Как воюет, за что?

— Да за все. У них война началась с самого первого дня и идет до сих пор. Бунина бесится, придирается, а Варя дразнит ее…

— Не может быть! — произнесла с недоверием Надя. — Неужели Бунина свяжется с такой маленькой?

— И еще как! — сказала утвердительно девочка. — Она непременно поставит ее в число mauvais sujets , попомните, мои слова. Хотя теперь еще она не смеет этого сделать.

Девочка с уверенностью мотнула головой.

— Мадам Адлер ее очень любит, — пояснила она.

— А в классе ее любят?

— Большинство — да. Она такая веселая, такая хорошенькая и добрая. А Нюта, Леля и Верочка, то есть обожательницы Буниной, — так себе. Впрочем, их не поймешь! По крайней мере на глазах Буниной они делают Варе «фи».

Наташа скорчила губами гримасу.

— Неужели и Нюта, и Верочка обожают Бунину? — спросила с удивлением Надя.

— Еще бы! Да ведь они себе на уме. Бунина страшная кусочница, и если б они ее не обожали, неизвестно, были бы они первыми, — протянула Наташа последнюю фразу нараспев. — Знаете, во вторник Леля не выучила и не переписала ст и х и. Так Бунина ей только «NB » карандашом поставила. А я не дописала всего двух строчек и все знала назубок, а она вкатила мне единицу!

— Отчего же ты тоже не обожаешь ее? — спросила Надя.

— Я? — Девочка сделала серьезное лицо и, помолчав немного, ответила. — У меня ведь никого нет здесь, и мне ничего не приносят. Что проку от моего обожания?

— Скажите, пожалуйста, — вмешалась Катя, все время внимательно слушавшая разговор девочек. — Как это они обожают ее?

Девочка с удивлением посмотрела на Катю и ничего не ответила, но ее взгляд ясно говорил: «А вы откуда явились, что не знаете такой простой, всем известной вещи?»

Надя поспешила на выручку подруге.

— Это Катя Солнцева, сестра вашей Вари, — сказала она и добавила с гордостью: — Мой друг.

Наташа всмотрелась в лицо Кати.

— Я знала, что вы в лазарете, — сказала она. — Варя рассказывала. Как жаль, что вы заболели! Если бы вы были в классе, Бунина не посмела бы так преследовать вашу сестру.

— За что же она ее преследует? — спросила с беспокойством Катя, сев на постели.

— Как это за что? — удивилась Наташа. — Да разве Варя сама вам не рассказывала?

— Нет! — Катя сделала отрицательный знак головой.

— Это на нее похоже! — Наташа засмеялась. — Мы ей давно говорим, чтобы она пожаловалась мадам Адлер, а она только смеется и говорит, что она сама отучит Бунину злиться.

— Как? — вскрикнули обе девочки разом.

— Эта Варя ужасно смешная! — просияла Наташа. — Бунина придерется к ней за что-нибудь, так Варя ей непременно сейчас же насолит. Вот в понедельник на этой неделе…

Наташа звонко и весело засмеялась.

— Тише! — зашикали на нее обе слушательницы.

Наташа, смеясь, съежилась и замахала руками. Через минуту она продолжала, понизив голос:

— Ваша сестра больше всего любит картошку, супа она никогда не ест, кашу так себе, а картошку ужасно любит. Бунина подметила это, и в понедельник… Нашему маленькому классу, — пояснила Наташа, — дают по четыре картошки… В понедельник, когда их раздали за ужином, Варя, с наслаждением говоря о том, какую вкусную тюрю она сделает, начала чистить первую. Тут подошла Бунина, очень спокойно протянула руку к ее тарелке, взяла две самые лучшие, самые большие картошки и сказала…

Наташа заговорила медленно, отчетливо передразнивая Бунину:

— «Ты слишком мала, чтобы съесть такую порцию, тебе довольно и половины»… Варя ничего, промолчала. Правда, ей тотчас положили на колени три, вместо двух, которые утащила Бунина. А во вторник сидим мы за первым уроком, был Петров. Бунина поставила свой стул возле первой скамейки, рядом с Варей. Тоже из злобы, только для того, чтобы никто не мог подсказать Варе задачу. Сидим. Бунина снимает и надевает свой башмак. Это ее всегдашняя привычка. Шлеп да шлеп подошвой об пол. Вдруг отворяется дверь и входит мадам Адлер. Варя видит, что Бунина покраснела до ушей, и слышит, как она шуршит по полу, ищет ногой свой башмак. Варя посмотрела одним глазком — башмак лежит у задней ножки стула, почти у скамейки. Она тихонько спустила ногу, зацепила его носком, осторожно подтащила его под скамейку и отшвырнула его так далеко, как только могла, а сама сидит, как ни в чем ни бывало. Мы все молчим, ни гу-гу… С первой скамейки его отбросили под вторую. Мадам Адлер прошла благополучно, ничего не заметила, но мы просмеялись потом весь урок. Вот была потеха! Когда мадам Адлер ушла, Бунина нагнулась, посмотрела под стул — нет башмака. Она, думая, что никто ничего не заметил, подняла голову, посмотрела на нас — мы сидим смирно. Она бросила на пол свой носовой платок, будто уронила, нагнулась, чтобы его поднять, а сама ищет глазами — нет башмака. Она сделала большущие глаза и посидела смирно. Потом встала, осторожно, чтобы не было видно ее ноги в чулке, маленькими шажками, как связанная, подошла к окну, будто для того, чтобы штору поправить, а сама, как заяц, посмотрела по сторонам — нет! Мы сидим, ни живы ни мертвы, боимся смотреть друг на друга, чтобы не фыркнуть. А башмак — все дальше и дальше, и к концу урока он очутился у последней скамейки. Хотина подняла его и спрятала к себе в пюпитр, под тетради, потом забросила его куда-то. Бунина никак не могла понять, куда провалился ее башмак, так и до сих пор не знает. После урока она ходила, искала везде, по всему классу, заглядывала под все скамейки и, наконец, ушла за другой парой. А сегодня, — продолжала так же весело Наташа, — идем мы к обеду, Варя рассказывает Нюте, что вчера Краснопольская показывала ей свой альбом, и говорит: «Какая у нее на первой страничке хорошенькая картинка!» Варя говорила это по-французски, и это истинная правда, — добавила серьезно Наташа, — все слышали. И под картинкой, говорит, так красиво подписано, Краснопольская сказала, что это о ее покойных родителях:

Не говори с тоской: их нет.

Но с благодарностию: были.

Катя с интересом ждала продолжения.

— Стихи Варя сказала по-русски, конечно. «Ротин, passez votre billet à Солнцев, qui parle russe!» — крикнула Бунина. Варя в ответ: «Je n’ai pas parlé russe, mademoiselle, j’ai récité une poésie que…» Бунина ей: «Ne mentez pas, mettez cette décoration sur votre dos et taisez!» Варя стала оправдываться, Нюта хотела вступиться, но Бунина крикнула: «Encore une parole et je vous ôte le tablier! ]»

Катя не верила своим ушам, а Наташа продолжала:

— Делать нечего, Варя надела билет, осталась без пирога, простояла весь обед, но Ротина спрятала свой пирог и на рекреации съела его пополам с Варей. Кто-то дал еще Варе горсточку леденцов в разноцветных бумажках. Она их не ела, не любит, положила в карман и совсем забыла про них. После рекреации пришли в класс. Первый урок — рисование.

А Бунина своим любимицам всегда поправляет рисунки. Она отлично рисует! Велит всем подвинуться немного, присядет на кончик скамейки, возьмем тетрадку и поправит. На первой скамейке сидят две ее любимицы. Вот она во время урока ходит и посматривает. Видит, у Нюты все линейки кривые. Она подходит к Варе, которая возле Нюты сидит, и говорит: «Reculez vous!» А сама к кафедре пошла за карандашом. Все на скамейке потеснились. Варя рассказывала потом, что она хотела вытереть пальцы, запачканные карандашом, полезла в карман, а там сладко, липко, леденцы-то растеклись. Она повернулась к нам, показала свою выпачканную руку, но вдруг глаза ее заблестели, она хитро подмигнула нам и отвернулась, облизывая кончики пальцев. Потом она скоренько вытащила леденцы вместе с платком, развернула один, другой, третий, четвертый, расправила липкие бумажки на платке, и когда Бунина садилась, она незаметно подсунула их под нее. Бунина поправила Нютин рисунок, потом взяла Лёлин, тоже поправила, встала и, похлопывая карандашом по ладони, пошла к доске. А у нее две синенькие, одна красная и одна желтая бумажки полукругом крепко-крепко к платью прилипли. То-то было смеху!

Надя и Наташа весело засмеялись.

— И что же? Она так и не догадалась? — спросила Надя.

— Нет, она бесится, подбежит к кому-нибудь: «Ты чего смеешься? Чтобы тебе не было так весело, встанешь у доски, как только урок кончится!» Смотрит, а там насилу удерживаются от смеха дру га я, т рет ья. «Нюта, qu’y a t’il? » спрашивает. Нюта краснеет, опускает глаза, молчит… Так ее промучили до четырех часов, а потом обступили, и все разом стали говорить, будто объясняют ей что-то или извиняются… и сняли.

— Да она с ней разные штуки проделывает. Раз…

— И поделом, — перебила ее Надя, — не придирайся.

«И откуда это у нее? — думала между тем с беспокойством Катя. — И что с ней сделалось?»

— Никогда, ведь, никогда прежде этого с ней не бывало, — произнесла она вслух.

— У вас много mauvais sujets в классе? — спросила Надя.

Наташа назвала несколько фамилий.

— И представьте, — добавила она, — все они в Варе души не чают. Буквально на руках ее носят. Делятся с ней гостинцами, все за нее делают, а Бунина за это еще более на нее бесится…

Катя провела дурную, беспокойную ночь. Проделки Вари, как она называла ее поведение, не давали ей покоя. «Надо же мне было заболеть! Ведь этакое несчастье! Варя совсем избалуется, раз сдружилась с шалуньями, — думала она. — У нее всегда была особенная способность к подражанию. Ей надо было час поиграть с детьми, чтобы начать картавить или сюсюкать, как они. Сколько раз ее мама за это в угол ставила! Теперь… если она подружилась с шалуньями и постоянно с ними, уж я знаю, что из этого выйдет. Хоть бы меня выпустили отсюда поскорее…»

Она проснулась рано и с нетерпением ждала посещения сестры. Почти перед ее приходом она окликнула Наташу.

— Что? — спросила девочка, оборачиваясь к ней.

— У меня к вам просьба, — сказала Катя смущенно. — Пожалуйста, когда Бунина приведет сюда Варю, займите ее подольше, а то она ни на шаг от нас не отходит и совсем не дает нам поговорить.

— Хорошо, хорошо, только не говорите Варе, что я вам про нее рассказала. Она, пожалуй, обидится.

— Я ничего не скажу, только удержите Бунину подольше.

Катя с нетерпением ждала четырех часов и волновалась. Когда же в начале пятого в дверях комнаты показалась маленькая фигурка Вари, Катя стала пристально всматриваться в нее, и ей вдруг показалось, что Варя стала совсем другой, какой-то чужой девочкой. Вместо прежней веселой, живой, маленькой, кудрявой девочки с открытым взглядом и грациозными движениями, в коротком платьице, какой она привыкла ее видеть, к ней приближалась, неловко путаясь в длинном, до полу, камлотовом платье, стриженая девочка с плутовскими, беспокойными глазами, в длинном белом переднике, белой пелеринке и спустившихся с рук белых рукавчиках. Она смотрела на нее и думала: «Нет, пусть лучше мама не приезжает сейчас, она просто не узнает Варю и очень огорчится. Неужели и я так же изменилась?»

— Что ты на меня так смотришь, Катя? Точно не узнаешь, — сказала девочка, почти бегом сделав последние шаги и обхватив шею сестры руками.

— Совсем, совсем другая, — прошептала Катя, целуя сестру.

— Кто? Я другая?

И Варя, отклонившись немного назад, весело посмотрела в глаза сестры.

— Нет, теперь ты та самая! — ответила Катя, еще раз целуя сестру. — Только ты в этом платье такая странная.

— Смешная? Правда? — Варя улыбнулась всем лицом. — Помнишь, когда нас привели сюда? Тогда все эти стриженые девочки были такие смешные, такие уроды! В длинных платьях, словно без ног! — шепнула она ей на ухо. — А теперь ничего! Есть и хорошенькие, даже очень-очень хорошенькие…

— Дай-ка я тебе завяжу рукавчики, они у тебя совсем спустились, — сказала Катя и стала подвязывать ее рукавчик.

— А! — Варя махнула рукой. — Мне их целый день подвязывают, а они все ползут. Постой, посмотри, я теперь сама научилась их подвязывать.

Варя живо сдернула рукавчик, развязала тесемку, так же живо надела рукавчик на руку, один конец тесемки, вдетой в широкий рубец верхней части рукавчика, придержала пальцами другой руки, а другой конец тесемки взяла в зубы и, нагнув к плечу голову, ловко сделала петлю, потянула, попробовала, крепко ли, и с удовольствием произнесла:

— Та-ак! А потом все равно съедет!

И опять обняла Катю.

— Послушай, Варя, сядь здесь, — сказала Катя, усаживая ее к себе на постель. — Скажи, зачем ты сердишь Бунину? Ведь это стыдно! — начала она ласково и очень тихо.

Варя, как ужаленная, соскочила с постели и отступила на шаг. Брови ее сдвинулись, лицо мгновенно приняло серьезное, сердитое выражение, и она в упор посмотрела на сестру.

— Она уж успела тебе насплетничать? Хорошо же!

И задорно подняв голову, она заговорила громко:

— Не мне стыдно, а тем, кто лжет, кто привязывается, придирается…

— Тише, Варя! Что с тобой? Скажи, пожалуйста, откуда у тебя такие манеры взялись? Как ты можешь так говорить! Что бы сказала на это мама? Разве тебе дома позволяли…

— Дома позволяли! — перебила ее Варя. — И позволять незачем было! Дома никто не щипался, никто не бранился, а она хотела отрезать мне уши тогда… тогда…

Варя стала заикаться от волнения.

Бунина, которую Наташа старалась, как обещала, удержать как можно долее, обернулась и, увидев рассерженное лицо Вари, крикнула:

— Солнцева? Опять расходилась! Поздравляю! Очень хорошо! Этого недоставало! — она сделала ударение на слове «этого». — Больную сестру пришла навестить и взбесилась.

Она подошла к Варе и, взяв ее за руки, хотела отвести от постели.

— Оставьте! — крикнула Варя, вырывая руку. — Оставьте! Мне больно.

Катя растерялась и, крепко держа сестру за другую руку, умоляющим голосом быстро залепетала:

— Она ничего, право… Извините ее, пожалуйста… Варя, молчи! Это я… Мы говорили… Простите ее!

— Ваша сестра так дурно себя ведет, — сказала сухо Бунина, — что ее давно не следует сюда пускать. Что, конечно, и будет, когда мадам Адлер узнает о ее поведении.

— Могу вас уверить, что я сама стала ее бранить, — сказала Катя, — я сама. Она только отвечала мне. Она на меня нисколько не сердилась и не сердится. Варя, скажи, правда?

— На тебя? Еще бы! За что?

И Варя, обняв сестру обеими руками, стала крепко целовать ее.

Бунина постояла, посмотрела и, сделав презрительную гримасу, отошла, пожимая плечами.

— Она такая злая, такая гадкая, щипуха и выдумщица! — заговорила Варя, не разнимая рук и пряча свое лицо на плече сестры.

— Ну, полно, Варя, полно, будь умницей, — уговаривала ее Катя. — Ты ведь знаешь, что маму нельзя огорчать. А как бы она, бедная, огорчилась, если бы узнала, что тебя кто-то не любит.

— Меня только она одна и не любит. И я только ее одну ненавижу! — заговорила Варя со злобой.

Она отошла на шаг от сестры и, глядя на нее блестящими глазами, продолжала:

— Она меня всегда обижает! Это знает и мадемуазель Милькеева, потому что тогда она выгнала ее из дортуара, и мадам Адлер, которая не велела мне стоять у доски, когда она ни за что поставила меня! И дети, которые всегда говорят мне, чтобы я пожаловалась на нее. Все, все знают, что она придирается ко мне, что она злая!

— Ну, пускай она будет злой, а ты будь умницей. Тогда ей не на что будет злиться.

— Не на что? Она всегда найдет на что.

— Ну, дай мне слово, как маму любишь, что ты не будешь капризничать и выводить ее из терпения, не будешь устраивать ей никаких штук.

— Хорошо, не буду, даю слово, если она оставит меня в покое. Но если она опять придерется, уж извини, я ей не спущу. Ни за что не спущу!

Девочка опять начинала горячиться, и Катя, боясь новой вспышки, поспешила переменить разговор.

Скоро Варю увели. Прощаясь, она шепнула сестре на ухо:

— Ты не бойся. Они там все добрые, все-все, только эта Бунина ненавидит меня. Но я даю тебе слово, как маму люблю, я буду слушаться даже эту противную Бунину.

Но несмотря на данное слово, столкновения между взрослой девушкой-пепиньеркой и самой маленькой воспитанницей в младшем классе не прекращались, и взаимная антипатия их росла с каждым днем. Бунина каждый день находила случай наказать Варю, а Варя не упускала случая чем-нибудь отплатить Буниной.

Между тем Катя понемногу оправлялась. Ей уже позволяли вставать ненадолго с постели. Надя Вязнина выздоровела, вышла из лазарета, и между ней и Катей завязалась деятельная переписка. Как из переписки, так и от воспитанниц разных классов, возрастов и характеров, постоянно сменявшихся в лазарете, Катя близко ознакомилась с законами, обычаями и привычками, издавна установившимися в отношениях детей. Она узнала и все начальство, со всеми его сильными и слабыми сторонами, — так, по крайней мере, как понимали его воспитанницы.

Характер мадемуазель Милькеевой, влиянию которой она должна была подчиниться, был ей известен до мельчайших подробностей. Многочисленные враги и редкие друзья этой классной дамы столько раз описывали его с разных сторон, что Катя хотя и не имела еще случая лично узнать и оценить ее, но уже успела составить о ней представление, причем самое идеальное; полюбила ее и часто горячо защищала от нападок и обвинений воспитанниц, ненавидевших ее.

— Да вы скажите, чем она так дурна? — допытывалась она как-то у бесцеремонно бранившей мадемуазель Милькееву взрослой воспитанницы выпускного класса.

— Чем? Да хоть бы тем, во-первых, что она суется везде, где ее не спрашивают, — ответила та с раздражением. — Во-вторых, тем, что она скучна до безобразия. В-третьих, от нее ведь ничем не отмолишься. У нее на все один ответ: «Ты должна сделать это — и сделаешь». Убедить ее в невозможности сделать что-нибудь и трудиться нечего. «Невозможного с вас не спросят, — передразнила она Марину Федоровну. — Если спрашивают, значит, возможно. Потрудись и увидишь, что это даже гораздо легче и проще, нежели тебе кажется». В-четвертых, тем, что она из всего сумеет сделать пытку, из самого простого, не стоящего никакого внимания дела. Например, возьмем хоть бы это вязание чулок. У нас это делается совершенно просто и разумно. Каждой из нас полагается связать в год три пары. Вот в Великий Пост нам и раздадут нитки. Мы отлично знаем, что чулки должны быть сданы к седьмому августа, и сдаем их. Никому решительно и в голову не приходит допрашивать, кто их вязал. Какое им, в сущности, до этого дело! Кто хочет, вяжет сам. Таких, впрочем, у нас, кажется, нет. Кто отдает домой, кому здесь вяжут любительницы этого искусства из других классов. Дело сделано, и прекрасно! Тихо, смирно, без историй. А Милькеева изобрела какие-то безобразные мешки для того, чтобы спицы и нитки у детей не терялись, — сказала она саркастически, — задает уроки, проверяет, записывает, чуть не экзамен устраивает. Ведь это гадко!

— Гадко? Отчего же? Ведь надо научиться вязать.

— А на что вам это надо? — спросила девушка резко. — Уж я за себя, по крайней мере, отвечаю, — продолжала она, — что ни вязать, ни носить вязаных чулок никогда не стану.

— Это другое дело, но ведь и у вас в классе есть девочки, которым необходимо уметь вязать. И я думаю, что мадемуазель Милькеева прекрасно делает, что учит вязать и заставляет учиться. Разве ей не было бы гораздо легче делать так, как ваша классная дама?

— Она не делает, как наша дама, потому что ей нравится мучить детей. Ей нужна причина, чтобы их наказывать. Она этим только и живет.

Катя недоверчиво покачала головой.

— Не верите?… Вот подождите, побудете у нее недельки две, поверите и запоете другую песенку. Она вас научит не только чулки вязать, заставит еще и на рекреации незаданные уроки твердить, а в Пост шить для нищих. Вас ждет еще много сюрпризов! Всего так не перескажешь. Она вообще славится тем, что умеет всем жизнь отравить. А ее изобретательность уже в пословицу вошла. Если надо выдумать какую-нибудь пытку, какое-нибудь наказание, всегда обращаются прямо к ней. Ослиные шапки, языки, билеты за русский язык — это все ее гения дело. Травина преуморительно рассказывает, как Милькеева и Адлер совещались насчет того, какой длины должны быть уши на ослиной шапке, которую здесь надевают за леность, и какую бы форму придать языку, которым украшают за ложь. Травина у нас известная шутиха, сорванец и добрая душа. Она как-то забралась в дортуар, и ей удалось подсмотреть эту сцену. Говорит: «Не дышу, приложила глаз к замочной скважине, смотрю. Милькеева резала-резала синюю сахарную бумагу, потом сложила, заколола булавкой, держит перед собой, любуется. Я вижу: шапка круглая с длинными рогами, в аршин, право. Адлер и говорит ей: “Мне кажется, лучше подрезать немножко, не слишком ли высоко?” — И подрезала. — “Нет, нет, не так кругло, острее надо”. — Взяла ножницы, сама подрезала. — “Так хорошо будет!” — Любуются обе. Ах, думаю, хоть бы вы догадались ее друг на друга примерить. Виднее было бы. Ну, душки, потешьте! Вдруг Милькеева ни с того ни с сего топ-топ прямо к двери. Я только успела отскочить и стремглав в умывальную, оттуда на лестницу, в коридор и сюда. Ног под собой не слышу, и сердце стучит, разорваться хочет».

Обе девочки засмеялись.

— А что, по-моему, самое скверное, самое противное в этой Милькеевой, — продолжала девочка, — это то, что она накажет и тут же прикинется такой лисой, так сладко запоет: «Душа моя, как мне тебя ни жаль, я не могу тебя простить. Ты одна из тех детей, которые слов не понимают. Я должна тебя наказать для твоей же пользы». Противная эта Милькеева! Если у нее придется кому-нибудь остаться в классе на второй год — беда! Изведет совсем!

Барышня сморщила брови, сделала серьезное лицо и, подражая голосу и манере мадемуазель Милькеевой, заговорила:

— «Ты не имеешь права лениться. Бог тебя наградил способностями, а ты не учишься, сидишь по два года в одном классе. Это стыдно и нечестно. Родители твои люди небогатые. У них кроме тебя другие дети есть. Им нелегко за тебя вдвойне платить.» А если она не может этого сказать и знает, что родителей нет, тогда она поет другую песню: «Ты, душа моя, чужое место занимаешь. Место другой девочки, которая воспользовалась бы образованием лучше тебя, а она напрасно ждет очереди, чтобы поступить на казенный счет. Родители ее средств не имеют, чтобы платить за нее, а ты сидишь по два года. Лета ее выйдут, и она по твоей милости останется без образования. Грешно и стыдно!..» У вас в классе не учиться нельзя. Есть одна лентяйка, да та совсем дура! Знаете, из светильников. Ей, говорят, семнадцать лет, а она глупее одиннадцатилетних. Уж Милькеева билась-билась с ней, говорят, наконец бросила, но и из нее даже сумела для себя пользу извлечь. «Ты в класс не иди, душа моя, — грешно время терять. Почини-ка лучше белье больных подруг. Они тебе спасибо скажут». Та починит. «Теперь сделай выкройку, попробуй сама скроить кофточку, без помощи». Скроит. Милькеева и давай ее мучить — то шитьем, то кройкой, то вязанием, и еще приговаривает: «Господь не дал тебе памяти и соображения, зато дал золотые руки. Видишь, как ты прекрасно выстрочила. Пойдем, я тебя кофеем напою». Напоит, а потом и засадит. Та для нее работает, а она по нескольку раз заставляет ее распарывать работу, сердится на нее: «Раз берешься за дело, делай так, чтобы не переделывать…»

— Отчего же ее домой не возьмут, если она не может учиться? — спросила Катя.

— Куда домой? У нее никого нет. Отец был офицером где-то в провинции да давно умер. Похлопотали о ней какие-то чужие люди, привезли сюда, сдали… Куда ей идти?

— Знаете, тогда я думаю, что мадемуазель Милькеева, должно быть, очень добра, иначе она не стала бы так себя мучить.

— Я вам повторяю, что ей надо кого-нибудь мучить. Она этим только и живет. Мучить, наказывать, заставлять плакать — это для нее наслаждение. Вы знаете, как ее называют у нас, слышали? — спросила девушка, смеясь.

— Нет, не слышала. Как? — спросила Катя с любопытством.

— Внучка Торквемады , или для скорости иногда, — барышня понизила голос, — просто… чертова внучка…

Однако несмотря на все рассказы, а может быть, именно благодаря им, Катя представляла себе мадемуазель Милькееву непонятой героиней, заочно полюбила ее и радовалась тому, что поступила именно к ней.