Уходит в желтеющую степь дорога на Харьков. И вот с Холодной горы смотрю на живые дымки заводов. Прошло восемь лет, как я ушел служить в армию и покинул город, в котором родился и рос. С юга на восток и дальше на север разворачивалась величественная панорама индустриального города. Бинокль приблизил знакомые окраины. Заиковку я узнал по серо-зеленой церкви и красной пожарной каланче. Там немощеная Киевская улица с тополями и акациями. Белый домик с зелеными ставнями и такой же крышей. Стоит распахнуть калитку — зашумит старая, знакомая до каждой веточки яблоня. Повеет детством, юностью.
Колонна машин стала спускаться с Холодной горы, и тут кто-то из печатников заметил на Южном вокзале редакционный поезд:
— Смотрите, вот он! Только что пришел!
Вспомнилась ночная степь под Ромоданом, когда поезд промчался мимо наших буксующих машин. Да, он стоит на запасном пути, его движок готов заработать и возвестить о том, что редакционная жизнь снова идет полным ходом. Но пока мы можем обойтись без нашего походного печатного комбината. Редакция «Красной Армии» занимает дом в центре города, в Спартаковском переулке, где находится местная военная типография.
Получаю отпуск на сутки, спешу на свою родную Киевскую улицу. За Воскресенским мостом ускоряю шаг, сердцо бьется гулко-гулко. Подхожу к Заиковке. Вот она, та горка, с которой когда-то в детстве с таким трепетом спускался на коньках. Теперь она кажется совсем маленькой. Так когда-нибудь оглянешься на свою жизнь — и она тоже покажется маленькой и ничем не приметной, если струсишь в такое грозное время. Сейчас видится в жизни самое главное: надо отстоять Родину.
На моей Киевской улице заметно поредел строй тополей, но зато выросла у домиков акация и сирень поднялась над заборами. Я вошел во двор и услышал: бух-бух-бух. Бабушка Мавра Васильевна сидела на ступеньках деревянного крыльца и толкла в медной ступе сухари. От удивления я остановился и замешкался. Это же я все видел во сне, когда ранним утром в Киеве загремели на днепровских кручах зенитки. Сейчас не было только рыжего песика Кайзера, да и я был не маленьким мальчиком.
Бабушка поняла мое удивление по-своему:
— Ты извили меня, старую. Я тебя, внучек, в окошко выглядела, на улицу не раз выходила, а вот занялась сухарями и не встретила. — Она не знает, где и посадить меня, то стул придвинет, то старое, скользящее на медных роликах кресло. — Приехал! Жив! Невредим! Если первая пуля тебя миновала, вторая не тронет. Отца твоего проводила на германскую — не вернулся, а потом сына на гражданскую — пропал без вести. А ты должен жить и немца прогнать. Позволь мне за тобой поухаживать. Ты ведь круглым сиротинушкой рос. — Концом платка вытирая слезы, она спешит на кухню и разжигает примус.
Комната аккуратно побелена. На стенах все те же дорогие моему сердцу фотографии. На занятии рабочей литературной студии Леонид Вышеславский вдохновенно читает стихи, а за столом сидит внимательный Игорь Муратов и рядом с ним, как всегда, Борис Котляров набрасывает в блокноте дружеские шаржи. Где теперь мои товарищи? Что с ними? Шестеро ребят в полосатых майках с хрустальным кубком — моя непобедимая волейбольная команда. Токарный цех и я за карусельным станком. А вот в клубе имени Блакитного руководители ВУСППа во главе с Иваном Кондратьевичем Микитенко провожают молодых литераторов в армию. Вместе со мной Петро Дорошко, Зельман Кац, Степан Крыжановский идут на срочную службу. Смотрю на лица и слышу знакомые голоса...
Я уходил в армию и не думал, что клубы порохового дыма могут подкатиться к родному порогу. Грустно и больно. Вечером выхожу в садик. Старая яблоня еще плодоносит. Тополь такой же зеленый и могучий, как в дни моей юности. Притаившись в его густой листве, я заучивал стихи Есенина и ждал, когда из калитки соседнего дома выйдет гимнастка Валя и мимо кустов сирени проплещет на ветру голубая блузка. Лучи прожекторов, пробежав по небу, осветили высокую колокольню, каменный карниз. Когда-то ночью, поднявшись по громоотводу, я поймал там голубя. Смотрю на карниз и снова чувствую, как под рубашкой испуганно бьется птица, а под ногой оседает железный ржавый костыль и витая проволока громоотвода жжет мне ладони. В ту пору я мог крутить на турнике солнце, и только спортивная закалка помогла мне спуститься с колокольни.
Сильные прожекторные лучи осветили небо в разных концах города. Они то сходились, то расходились, но не гасли. Как будто вот-вот должны появиться ночные бомбардировщики. И они появились. По звуку определил — «хейнкели». «Ночники» наносили удар по заводам. Харьковское небо заискрилось трассами снарядов и пуль. Залпы зенитных батарей слились с разрывами бомб. На восточной окраине Харькова показалось пламя пожара. Горели дома на Конной площади, и ветер доносил запах дыма. Полнеба заняло багровое варево. Не было больше звездной ночи.
Все же ночное нападение «хейнкелей» было отражено. «Ночникам» не удалось подавить противовоздушную оборону и безнаказанно бомбить заводы. Гул вражеской бомбардировочной эскадры откатывался на юг. Зарево пожара еще долго оседало и меркло за крышами домов. Когда оно погасло, остались считанные часы до конца моего короткого отпуска.
Бабушка поднялась чуть свет, накормила меня оладьями и пошла провожать.
— Думала эвакуироваться, да ноги отказываются служить. За восьмой десяток перевалило. Куда мне, старой, податься? Людям обузой буду. Эх, была бы силушка, да такая, как в гражданскую, когда в конном полку поварихой работала. И поездила с тобою, малышом, и чего только в ту пору на белом свете не повидала. А теперь какую же могу принести пользу? Вспоминай меня почаще, вспоминай. А я тебя буду ждать. И вот что тебе хочу сказать: по-глупому не лезь в огонь, а уж там, где надо, не будь трусом.
Прощайте, серебристые тополя, немощеная улица с белыми, желтыми и голубыми домиками. Все знакомое, родное, словно отрываю от сердца. В путь! Мне с детства трубачи трубили тревогу. Я слышал топот красной конницы и видел вспышки клинков. Оборачиваюсь, бабушка у калитки машет рукой. Мол, иди, иди.
Встретив меня в редакции, Крикун воскликнул:
— Я знал, что вы явитесь вовремя. Редактор только что вернулся из политуправления. Сейчас начнется совещание. Поедете на фронт. Газета испытывает недостаток в материале.
Открывая совещание, редактор сказал:
— Наш Юго-Западный фронт стабилизировался. Подошли свежие резервы, но в основном на оборонительных рубежах находятся прежние закаленные в боях дивизии. Итак, начинается новый этап в редакционной работе.
Получаю задание разыскать в 300-й стрелковой дивизии лейтенанта Телушкина и описать подвиг его пулеметчиков. Редактор предупредил меня, чтобы в будущем очерке или статье было четко показано: пулеметный огонь — бог на поле боя. Потом Мышанский отметил красным карандашом село Резуненково, где, по последним данным, находился КП дивизии.
Пока Хозе заправлял «эмку» бензином и получал на дорогу сухой паек, я развернул карту и хорошенько изучил маршрут. Шоссейка шла через Люботин на Валки почти до самого села Резуненково, расположенного на берегу болотистой речки Коломак. Дорога несложная, но вызывает тревогу открытая местность. Вблизи шоссе ни леска, ни перелеска, укрыться от авиации негде.
Хозе как всегда расторопен и настроен по-боевому. Явился с ручным пулеметом и доложил:
— Можно ехать.
— А пулемет зачем?
— Полковой комиссар приказал взять. Едем одни.
С Холодной горы бросаю взгляд на Харьков. Город быстро уходит вдаль. Наблюдаю за встречными машинами. Водители ведут их спокойно. Значит, фронт устойчив. В небе на небольшой высоте изредка показываются воздушные разведчики, но дорогу «юнкерсы» не бомбят. А вот за Валками над шоссейкой все время бродят «рамы». Стараются прервать движение машин, сбрасывают небольшие бомбы. И все же нашей «эмке» удается проскочить самый тяжелый, блокируемый с воздуха двадцатикилометровый участок дороги от хутора Ясеновый до поворота, ведущего в Резуненково.
После того, как под колесами запылила полевка, в сердце невольно закралась тревога. А найдем ли мы КП дивизии в указанном месте? Может, данные редактора устарели? Хозе сбавил скорость. Вся долина Коломака изрезана мелкими оврагами. Всюду невысокие, но удивительно красивые дубки, окруженные кустами калины. Потом потянулись пески, густо заросшие красноталом. Больше всего беспокоила тишина. Лучше ехать на грохот боя, чем за каждым поворотом дороги встречать гнетущее молчание. На всякий случай взял в руки пулемет, а Хозе достал из сумки гранаты.
Вскоре показалось село. Увидели артиллерийские позиции, и тревога улеглась. Однако наше появление немало удивило артиллеристов. Не зная обстановки, которая сложилась в последние часы, пронеслись на «эмке» по дороге, где уже не раз побывала немецкая разведка. Но удача есть удача. Встреча с вражеской засадой по какой-то случайности миновала нас. На КП дивизии познакомился с начальником штаба — полковником Леонченко. Узнав о моем редакционном задании, он сказал:
— В этом вопросе, пожалуй, только я сейчас могу вам помочь. Комбат Телушкин в госпитале, политрук Ткаченко погиб, но с некоторыми бойцами, героями обороны острова Молдаван Вольный, я вас познакомлю.
На участке 300-й дивизии затишье. Передовые позиции — на окраине села, окруженного высокими серебристыми тополями и могучими темно-зелеными яворами. Я благодарен полковнику Леонченко. Только с его помощью удалось найти защитников днепровского острова пулеметчика Федора Долматова и сержанта Тихона Гордона. Они сказали, что перед трехсотой дивизией стояла сложная задача. Она обороняла пятидесятикилометровую полосу, проходившую восточнее Кременчуга по левому берегу Днепра, и вдобавок еще три острова — Дурной Кут, Молдаван Вольный и Корячок.
Самым важным был Молдаван Вольный. Этот остров находился на изгибе Днепра и позволял держать под огнем широкое зеркало реки. Я слушал рассказы его защитников и старался, ничего не записывая, полней запечатлеть в памяти оборону острова.
Захватив Молдаван Вольный, на плацдарм между реками Псел и Ворскла переправлялись дивизии 17-й полевой армии. Казалось, все говорило за то, что именно здесь, спешно наведя понтонные мосты, противник готовит основной удар. 38-я армия, руководимая генералом Фекленко, старалась сбросить гитлеровцев в Днепр и, несмотря на свою малочисленность, все же теснила их самоотверженными контратаками. Но в районе Кременчуга Клейст скрытно переправился через Днепр. 1-я танковая группа рассекла оборону нашей 297-й стрелковой дивизии и устремилась на Хорол.
— Выходит, Клейст перехитрил нас. Ну а если бы удалось установить точное место переправы танковых дивизий, смогли бы наши войска в то время помешать им осуществить столь глубокий прорыв? — спросил я Леонченко.
— Парировать удар было нечем. Все равно Клейст вышел бы на оперативный простор, — ответил полковник.
Беседа в окопе продолжалась. С Леонченко я был знаком всего несколько часов, но почему-то казалось, что знаю его давным-давно. Мне сразу пришелся по душе этот суровый, прямой человек, умеющий не только подготовить дивизии к бою, но и заметить в ротах бойцов смелых, смекалистых и по достоинству оценить их героизм.
— Если будете писать о стойких бойцах, то в первую очередь скажите слово о нашем Тихоне Гордоне. Сегодня отправим его в Харьков на командирские курсы, через несколько месяцев станет лейтенантом. Это право Тихон завоевал в бою, — сказал Леонченко.
— Обо мне уже писал в дивизионной газете «Честь Родины» наш писатель, — заметил Тихон Гордон.
— А кто это ваш писатель? — спросил я.
— Лейтенант Петр Дорошко. Вместе на острове были. Он видел, кто и как там воевал. Сам помогал нам отбивать атаки гитлеровцев.
— Как бы мне повидать Дорошко? Это мой товарищ, — обратился я к начштабу дивизии.
— Это можно.
Леонченко вылез из окопа и, маскируясь за высокими плетнями, зашагал к хате, в которой должен был находиться Дорошко. Полковник хвалил его за храбрость и за то, что писатель-воин все время находится на передовой рядом с бойцами и часто, пряча блокнот в карман, берется за карабин. И в то же время Леонченко чисто по-человечески опасался за дальнейшую судьбу храбреца.
— Порой слишком горяч Дорошко, горяч, — повторял нач-штаба. — Я уже говорил редактору дивизионной газеты батальонному комиссару Мешкову, чтобы присматривал за нашим писателем. Не один Дорошко должен все время появляться на переднем крае, да еще в тех местах, где все горит.
Увидел я Дорошко с карабином в руках. Он старательно чистил оружие. Как раз в этот момент противник повел по хутору минометный огонь. Мины рвались недалеко от хаты. При каждом разрыве на подоконнике подпрыгивали два больших глиняных кувшина и на пол брызгало молоко.
— Петро, что же ты позволяешь фрицам молоко расплескивать?!
Он оглянулся.
— Ты?..
— Как видишь.
Хозяйка хаты, взглянув на кувшины, метнулась к ним:
— Зачем добру пропадать, — разлила молоко в кружки. — Пейте, хлопцы.
— Давненько мы с тобой не виделись, — сказал Дорошко.
Из разговора с ним я понял, что он доволен работой в дивизионной газете. Журналисты подобрались в редакции опытные. С ними у него установились самые дружеские отношения. Как только началась война, он решил во что бы то ни стало попасть в действующую армию, но это оказалось для лейтенанта запаса не так просто. Военный комиссариат отправил его в тыловую железнодорожную часть. И только настойчивость Петра помогла ему добиться встречи с работником штаба Харьковского военного округа, и тот после некоторого колебания все же решил удовлетворить просьбу писателя — послал его на фронт.
Покидая Харьков, я, конечно, не думал, что мне посчастливится повидать на передовых позициях Дорошко, встретить там такого отзывчивого человека, как Леонченко, и с его помощью быстро справиться с редакционным заданием. В запасе еще оставалось два дня, и я решил побывать в соседней дивизии, так как она тоже стойко вела бои на Днепровском плацдарме.
Леонченко и Дорошко пошли проводить меня. Полковник, заметив в «эмке» ручной пулемет, тяжело вздохнул:
— А у нас есть роты, где сейчас нет ни одного пулемета.
Дорошко принялся уговаривать меня оставить ручной пулемет в дивизии.
— Так и быть, берите, — сказал я.
Полковник Леонченко тут же написал справку о передаче оружия и поставил печать. Потом старательно объяснил Хозе повороты на луговой дороге.
В соседней дивизии я провел весь день на передовых позициях и записал о пулеметчиках немало интересных эпизодов и весьма поучительных историй, связанных с боевым опытом. Я заметил, что дивизия переходила от «ячейковых» окопов к траншейной обороне и душой этого был комдив генерал-майор Николай Павлович Пухов. С ним я познакомился на КП дивизии. Узнав о том, что я приехал из Харькова, он спросил:
— Как там город, сильно пострадал? Немцы часто бомбят?
— «Ночники» нападают больше на заводские районы.
В Харькове осталась жена Пухова со своей престарелой матерью. Вот уже третью неделю он не получает от них писем и сильно тревожится.
Николай Павлович любил и хорошо знал рабочий Харьков. Из этого города в августе он прибыл в Золотоношу, где вступил в должность командира стрелковой дивизии. Основу этого войскового соединения составили приписники. На станции Козельщина, выгрузившись из вагонов, полки с ходу пошли в бой.
— Еще не хватало умения воевать, но преданность Родине, ненависть к врагу делали каждого бойца стойким, я бы сказал, несокрушимым, — заметил Пухов.
— Сегодня я узнал, что вы, Николай Павлович, на своем веку встречаетесь с немцами второй раз. Что вы можете сказать об этих «встречах»?
— Я помню спесивого кайзеровского солдата, затянутого в мундир, в кованых сапогах, в тяжелом шлеме с большим медным орлом. А сейчас вижу суетливых вояк в брюках навыпуск, со свастикой на груди. Рукава засучены, как будто идут на короткий кулачный бой. Разница во внешнем виде есть, а нутро одно и то же — разбойничье стремление грабить и угнетать другие народы.
Николаю Павловичу вспомнилась молодость и возвращение с германского фронта в родной дом, где не было даже лишней корки хлеба. В августовскую ночь мать со слезами проводила его за околицу. И отравленный немецкими газами демобилизованный царский солдат Пухов с котомкой за плечами подался на Дон добывать у станичников хлеб.
Теплушки качали его по России. Перекликались усталыми голосами паровозы. По ночам долго смотрел на небо и думал о своей путеводной звезде — она казалась ему полным мешком зерна.
На каждом полустанке видел плакаты и читал призывы Ленина. В Лисках недавний фронтовик Пухов вошел в штаб отряда по борьбе с белыми бандами, и его настоящая путеводная звезда оказалась иной. Она заблестела на красноармейской фуражке. С того часа он никогда не разлучался с ней.
Покидая на следующее утро КП дивизии, я, конечно, не знал, что в скором времени этот, как мне показалось, медлительный человек с тихим голосом станет командующим славной 13-й армии. И, конечно, не знал, что судьба снова сведет меня с ним на Курской дуге, где так ярко блеснет его полководческий талант.
В полдень с Холодной горы открылся Харьков. Но индустриальная панорама города стала иной. На востоке уже виднелся частокол потухших заводских труб. В редакции доложил Мышанскому о выполнении задания. Назвал ряд тем. Он одобрил их и тут же запланировал в ближайший номер газеты. Все шло хорошо. Я уже собирался покинуть редакторский кабинет, как вдруг Мышанский спросил:
— А где ручной пулемет? Его надо немедленно передать охране поезда.
Вместо ответа положил на редакторский стол справку, выданную мне полковником Леонченко.
— Что-о? Да как вы посмели распорядиться по своему усмотрению таким оружием? Ведь участились налеты вражеской авиации. Она уже дважды бомбила редакционный поезд. Возьмите свою справку — знать ничего не хочу. Вы должны к вечеру вернуть ручной пулемет.
Покинул я редакторский кабинет с тяжелым чувством. Ничего в свое оправдание не скажешь. Мышанский прав. Пулемет необходим поездной охране. Но что делать? Возвращаться в дивизию, просить полковника Леонченко возвратить пулемет? Стыдно. Да и управимся ли мы с Хозе вернуться к вечеру? А вдруг на передовой с пулеметом что-нибудь случилось. Я попал в скверную историю и не знал, как из нее выбраться. Выручил старшина Богарчук:
— Хозе сказал, что вы собираетесь ехать в дивизию за пулеметом. Это верно?
— Придется.
— У меня в каптерке лежит ручняк, кто-то привез из корреспондентов. Подобрал на поле боя. Только он неисправный.
— Давай, старшина, неисправный.
Мы спустились в подвал. Я взял у старшины ручной пулемет, сел в машину и помчался на оружейный завод. Вечером отремонтированный «Дегтярев» уже поблескивал вороненой сталью в редакторском кабинете.
— Быстро управились, — заметил Мышанский. — А теперь поезжайте на Балашевский вокзал, сдайте пулемет начальнику поезда капитану Мартыненко.
Возвратился я в редакцию поздно ночью. На проходной дежурный красноармеец Индык доложил:
— Тут уже дважды приходил какой-то оборванец. Спрашивал, когда вы будете в редакции. Сказал, что он Разиков.
Дальше я уже не стал слушать Индыка и выбежал на освещенную полной луной улицу. Ко мне подошел в старом, рваном ватнике и коротких штанах Разиков и с какой-то робкой надеждой спросил:
— Вы меня узнаете? Я только что вышел из окружения...
— Пошли, Женя, со мной.
В каптерке еще трудился Богарчук, пересчитывая пачки папирос и куски мыла.
— Старишна, выручать так выручать! Выдай политруку Евгению Разикову обмундирование. Ведь оно у тебя, наверное, есть в запасе?
— Кое-что найдется. Только сапоги будут старые.
— Не беспокойтесь, сойдет, — вмешался Разиков.
Евгений Разиков воспитывался в семье писателя Константина Георгиевича Паустовского. Он был образован, начитан, всегда предупредителен. Слушая его, просто не верилось, как же этот близорукий, исхудалый юноша вынес такое испытание.
— Вы, конечно, помните ту ночь, когда я с Фельдманом пошел в Чернигов? — спросил Разиков.
— Ее трудно забыть.
— Нам удалось проскользнуть в город и присоединиться к артиллеристам. Надо сказать, противник не смог захватить ни одного орудия. Пушки мы утопили в Десне. Все, кто был в то время в Чернигове, убедились, какой исключительной храбростью обладал наш комиссар дивизии Белобородов. Он сделал все, чтобы противник не захватил артиллерию. Но на берегу Десны нас окружили фашисты. Полковой комиссар Белобородов крикнул нам:
— Вперед!
Из кольца вырвалось человек десять, в том числе и я с Фельдманом. В Пирятине нагнали редакцию дивизионной газеты. Но кругом уже был враг, и всю материальную часть пришлось уничтожить. В последний раз за Городищем я шел вместе с Фельдманом в атаку. Было нас человек двести. Мы сбили заставу, прорвались к Суле, но уже без Йоськи. Он был хорошим товарищем, геройским парнем, жалко, что его срезала пуля. «Сула — река тихая», — подумал я, подойдя к песчаному берегу. А когда разделся и поплыл — холодная вода свела ногу судорогой. Начал тонуть. На дно пошла полевая сумка, пистолет и вся одежда, но я кое-как выплыл на отмель и вылез на берег нагишом. Когда переплывал Сулу, держал в зубах партбилет и удостоверение личности. Это было большое для меня счастье: их я сумел сохранить. Но что делать дальше? Как быть? Осмотрелся. Заметил пастушка. Мальчик помог мне: сбегал в село, принес старый ватник и штаны-коротышки. — Уже засыпая на сдвинутых стульях, Женя добавил: — Ничего мне не жаль: ни часов, ни хромовых сапог, ни записной книжки с моими фронтовыми стихами. Утопил в Суле десять писем Константина Георгиевича Паустовского. Этого себе не могу простить.
Через несколько дней Женя Разиков получил в политуправлении назначение и уехал на фронт. А к нам в редакцию пришел черный от усталости и пережитых тревог Николай Упеник. Он вынес из окружения знамя 45-й дивизии. Голодал. Прятался в копнах. По ночам шел по тылам врага. Обходил гитлеровские заставы и полицейские посты. Мы все понимали, чем бы кончилась встреча Упеника с фашистами, если бы они, задержав поэта, нашли у него под красноармейской гимнастеркой расшитое золотом красное знамя.
Знамя! Оно и в тылу врага имело силу. Когда Упеник с несколькими бойцами подошел к Суле, где тайно переправлялись на лодках попавшие в беду люди, кто-то из его однополчан сказал:
— Пропустите вперед нашего товарища.
— А по какому праву? — раздались недовольные голоса.
— Есть право. У него под гимнастеркой знамя дивизии.
И все, кто был в камышах, расступились, дали пройти знаменосцу к лодке.
Леонид Первомайский, Савва Голованивский и я сделали все, что было в наших силах. Помогли Упенику получить обмундирование. Временно, до нового назначения, он прикомандировывался к редакции фронтовой газеты. Я позвонил в политуправление и попросил начальника отдела агитации и пропаганды принять Упеника. Он согласился. В назначенное время мы пришли с Упеником в политуправление, где он вручил старшему батальонному комиссару Алипову знамя 45-й дивизии.
А между тем противник медленно приближался к Харькову. Эвакуация огромного индустриального города шла полным ходом. Она не прекращалась даже в часы воздушной тревоги. Противник захватил Валки и Ковяги, угрожал Мерефе. Выезжая часто на фронт, я видел, как Холодная гора превращалась в сильно укрепленный район и в то же время на востоке увеличивалось количество потухших заводских труб. Наши дивизии упорно обороняли подступы к Харькову. В самом городе войск было мало. И когда корреспонденты, возвращаясь с фронта, как всегда, начинали обсуждать обстановку, никто из них не мог сказать твердо: будем ли оборонять Харьков или оставим его.
По ночам участились воздушные налеты. «Хейнкели» теперь бомбили не только заводские районы, но и центр города. Крупная бомба попала во Дворец пионеров и разрушила одно из красивейших старинных зданий. Харьковское небо чаще озаряло пламя пожаров. Днем улицы были не такими шумными, как раньше. Многие жители покинули город, с демонтированными предприятиями выехали на восток.
Обычно, как только начинались ночные налеты, я узнавал у Крикуна пароль и отзыв, надевал каску, брал автомат и спешил на Киевскую улицу убедиться в том, что там ничего не случилось.
Наступил двадцатый день нашего пребывания в Харькове. Он выдался свободным от всяких срочных дел. В редакцию зашел Леонид Первомайский и пригласил меня пройтись с ним по городу. Мы поднялись по некогда кипучей, а теперь почти безлюдной Сумской улице. Постояли у бронзового Тараса Шевченко. Молча вышли на Пушкинскую улицу, свернули на Каплуновскую. Постояли у бывшего писательского клуба имени Блакитного. В сером доме с узкими стрельчатыми окнами тишина. Все так же на массивной дубовой двери лев держал в медной пасти начищенное до блеска кольцо. Словно в колокол, желая разбудить этот молчаливый дом, Леонид грохнул большим медным кольцом в дубовую дверь и, попыхивая трубкой, отступил от крыльца.
Мы спустились по Пушкинской, задержались у домика, где когда-то находилась редакция журнала «Червоний шлях», потом вышли на площадь Тевелева. Здесь встретили Савву Голованивского с Наташей Бодэ, и она сфотографировала нас.
Поздно вечером Мышанский уехал на совещание в штаб фронта. На это, конечно, в редакции никто не обратил внимания. Слишком часто и по разным поводам редактора вызывали старшие начальники. Однако результат этого совещания оказался ошеломляющим. Собрав командный состав, Мышанский сказал:
— Согласно решению Ставки Верховного Главнокомандования наш Юго-Западный фронт начинает отвод войск. Утром редакция покинет Харьков. Всякие отлучки запрещаются. По первой команде быть готовым к отъезду. А пока свободны.
Все писатели собрались в комнате Твардовского. Началось обсуждение создавшейся обстановки. Возникло множество вопросов.
— Почему мы отводим войска и оставляем такой важный промышленный район, как Харьков? — спрашивает Безыменский.
— Где теперь пройдет линия фронта, ограничимся ли сдачей Харькова? — тревожился Вашенцев.
Но все эти догадки не проясняют фронтовой обстановки.
Думы и думы. Только перед рассветом задремал на какой-нибудь часок и, вскочив с дивана, собрался в дорогу. После завтрака небольшой двор загудел голосами, наполнился рокотом моторов. И тут я в последнюю минуту заметил бабушку. Она держала узелок с яблоками.
— Ты не пришел ночью, я и встревожилась...
Едва успел обнять ее на прощание. Машины покидали двор, и уже на ходу вскочил в кузов.
Бабушка, сделав шаг, другой, остановилась, концом платка вытерла слезы. Такой она и осталась навсегда в моей памяти.
Наш грузовик быстро миновал площадь Тевелева, свернул на Старомосковскую улицу. За харьковским мостом показалось знакомое здание школы. Песчаный берег был таким же, как в дни юности, когда я с Игорем Муратовым и Сергеем Борзенко гонял футбольный мяч.
На Балашевском вокзале погрузились в вагоны, и редакционный поезд дал прощальпый гудок. Где остановимся? Неизвестно. За Харьковом солнечная погода сменилась пасмурной. Сгустились тучи. О стекло разбились первые робкие капли дождя, а когда показался Чугуев, они уже назойливо барабанили, превращались в бойкие струйки. Промелькнули камышовые заросли, серые затоны Донца. Пришла очередь моего дежурства. Вооружился ручным пулеметом и пошел в тамбур, как сказал батальонный комиссар Крикун, «охранять поезд от налета вражеской авиации». Но погода была явно нелетная и «юнкерсы» не появлялись. Поезд шел медленно, делал в пути частые остановки и только на вторые сутки прибыл в Валуйки, где находился командный пункт штаба Юго-Западного фронта. Поезд поставили на запасном пути вблизи круглого озера. По утрам над ним плавал туман, и в вагоны проникала осенняя сырость.
Валуйки потонули в дожде. На улицах глубокие лужи, грязь по колено. В эту осеннюю распутицу, в невероятно трудных условиях наши войска отходили очень умело, организованно. Теперь стала ясна причина, заставившая Ставку Верховного Главнокомандования сознательно пойти на территориальные жертвы. Ставка не скрывала своего решения от войск, она требовала разъяснить каждому красноармейцу и командиру, что в условиях, когда враг развил наступление на Москву и пошел на Ростов, армии Юго-Западного фронта снова, как под Киевом, могли оказаться в тяжелом положении. Не имея необходимых резервов, они обороняли слишком растянутую линию фронта. Уже вырисовывались четыре опасных направления, где противник готовил удары, и надо было упредить его, выровнять линию фронта, высвободить войска и создать резервы.
Юго-Западный фронт отошел на новые рубежи обороны. День и ночь на станции Валуйки не стихает перестук колес. Сколько же вывезено станков, а эшелоны все идут, идут. Промышленность тоже отступает, как войска, чтобы в далеком тылу развернуть свой трудовой фронт. Прошу Мышанского послать меня в армию, но ответ один:
— Пока отписывайтесь, дежурьте. Думаю, долго не засидитесь...