Дул северный порывистый ветер. Светало. Я только что вернулся с дежурства и прилег на вагонную полку отдохнуть. Сквозь дрему услышал чьи-то голоса, шаги. В тамбуре захлопали двери.

— Хлопцы, Десняк!

Я вскочил.

— Вырвался... Вышел! — Эти слова произнес какой-то бородатый, очень утомленный человек в черном ватнике.

Только глаза и чуб этого человека показались знакомыми. Под Киевом Олекса попал в окружение. И вот через тридцать шесть дней снова среди своих товарищей. Как постарел, как изменился! С первого взгляда его даже трудно узнать.

Словно угадав мои мысли, он потупился.

— Было всякое, хлопцы.

После радостных приветствий и поздравлений наступила тишина. Присев на край вагонной полки, Десняк неторопливо, с каким-то суровым спокойствием сказал:

— Вы, наверное, хотите знать, как это случилось? Очень тяжело вспоминать. Закрою глаза — и снова все оживает до мельчайших подробностей. Редакция армейской газеты, где я работал, до последнего дня находилась в Киеве. Когда получили приказ оставить город, сразу погрузились на машины и выехали в дарницкий лес. Пережили тревожную, гремящую взрывами и выстрелами ночь. На рассвете двадцать первого сентября я стал военнопленным, а точнее — невольником новых ордынцев в зеленых шинелях. Не человеком, а какой-то букашкой, с которой каждый фашист мог тут же расправиться, поступить, как ему захочется. Поднималось солнце, а я в колонне военнопленных шагал и шагал по серым булыжникам.

Охранники покачивались в седлах: сытые, мордатые, попыхивали трубками. Привставали на стременах, зорко поглядывали. Несколько наших отчаянных хлопцев попытались бежать в лес, но ничего не вышло. Догнали их конные конвоиры, скосили автоматпыми очередями. Среди пленных находились раненые. Тяжело им было идти. Отставали. И когда садились на землю, чтобы отдохнуть, тут же получали пулю.

Привели нас, а вернее, пригнали на Бориспольский аэродром. За колючей проволокой оказались не только военные, но и много гражданских. Всех было, пожалуй, тысяч пять. Нестерпимо тяжело прошел в плену первый день. Никто не получил ни капли воды, ни куска хлеба. Была на аэродроме какая-то лужа. За ночь ее не стало. Выпили. Утром многие стали корчиться в страшных мучениях, а немецкие часовые, посматривая на несчастных, только усмехались. Вдруг прозвучала команда:

— Становись, стройся по четыре!

Фашисты привезли хлеб. Распределяли его так: с буханками хлеба стояли пять немцев, а всю колонну заставили бежать. Крайний справа должен был на бегу успеть схватить буханку и разделить на четыре части, дать куски хлеба своим товарищам. — Олекса качнул головой. — Но получить буханку не так просто. Если колонна начинала поднимать пыль, немцы пускали в ход палки. Били голодных людей жестоко. Некоторые пленные, схватив кусок хлеба, не могли его съесть. Я не ходил за этим хлебом. Знал: если меня ударит фашист, не стерплю, кинусь на него. И тогда получу вместо ломтя хлеба пулю. Спасли меня два армейских сухаря, которые случайно оказались в кармане шинели. Вот на этих двух сухарях я и продержался четыре дня. А на пятый пришли немецкие офицеры с переводчиком. Снова команда:

— Становись, стройся!

Приказ:

— Командиры — направо, красноармейцы — налево.

Повезло. На мне была красноармейская гимнастерка — сошел за рядового. Как я в душе благодарил каптенармуса, который выдал мне простую гимнастерку.

Выстроили нас. Переводчик сказал:

— Кому пятьдесят лет, шаг вперед.

Снова повезло. Выручила борода. Она отросла и состарила меня. Сделал шаг вперед, сошел за старика. — Олекса погладил струистую от ранней седины бороду. — Разлучаться с ней неохота. Спасла, голубушка. Так вот, переводчик от усердия надрывается, брызжет слюной:

— Немецкое командование великодушно. Отпускает семьдесят человек на свободу. Можете идти домой и работать на благо нового порядка.

Иду в родное село, а самому не верится. Свобода! Неужели свобода? Да где там. Это первый шаг к ней. Далеко мне еще шагать на восток, по ночам пробираться к своим, обрести полную свободу.

Только обнялся с отцом и матерью, бежит соседка:

— Уходи, Олекса. Полицай к немецкому коменданту пошел — выдаст тебя.

Быстро собрался в дорогу. Мать положила в торбу сало и хлеб. Отец провожал. Все всматривался вдаль не едет ли полицай с немцами. Как видите, хлопцы, не поймали меня ни полицаи, ни гитлеровцы. Вышел. Вырвался. Снова с вами. Сегодня поеду в Воронеж, поговорю с Корнейчуком, а там решится моя дальнейшая судьба.

В полдень полковой комиссар Мышанский, собрав в плоскопечатном цехе корреспондентов, объявил:

— Завтра на «кукурузниках» полетите в Бутурлиновку. Редакция перебазируется.

Вечером, несмотря на дождь и непролазную грязь, я пошел с Твардовским в штабную столовую поужинать, купить в буфете кое-какие продукты в дорогу. В столовой встретили Розенфельда с Вироном, сели за один столик. В почти пустой зал вошли какие-то возбужденные старшие командиры, сдвинули столики. Среди них худощавый блондин и чернявый крепыш почему-то без знаков различия. Но именно к ним все относились с подчеркнутым уважением. Вирон, опустив вилку, так и застыл.

— А вы знаете, кто пришел?! Нет, я не ошибаюсь... Это же майор Гненный, порученец командующего Кирпоноса, и с ним старший политрук Жадовский, порученец члена Военного совета Рыкова. — Вирон вскочил. — Я знаком с ними. Надо поздороваться.

Возвратившись, он сказал:

— Гненный и Жадовский просят писателей к своему столу.

Мы воспользовались приглашением и подсели к нашим соседям. Ведь о судьбе Военного совета и штаба Юго-Западного фронта до сих пор никто ничего не знал.

— Товарищи писатели, — обратился к нам Гненный, — мы пригласили вас к нашему столу не случайно. Конечно, не сейчас, а после войны, пусть даже через пять, а то и десять лет, если останетесь в живых, не забудьте написать книгу о людях, которые в тяжелую пору командовали войсками Юго-Западного фронта. Вот неотосланные письма Михаила Петровича Кирпоноса к жене. Пока они хранятся у нас. — Гненный вынул из планшетки розовые запечатанные конверты. — Вот его петлицы, которые мы срезали с кителя и шинели. Золотую звезду и медаль «XX лет РККА» мы сегодня сдали новому командованию фронта.

— Так на чем же я остановился? Ага, вспомнил. Пусть и писатели послушают, — сказал Жадовский. — В ночь на двадцатое сентября мы отходили на восток. Шли все уже пешком, так как автомашины бросили перед селом Вороньки. Шли с намерением дойти до Сенчи и там переправиться по мосту на восточный берег Сулы. Ночью с боями прошли Вороньки и взяли направление на Лохвицу. Около восьми часов утра, когда до Лохвицы осталось километров двадцать, колонну Военного совета и штаба фронта заметил вражеский самолет-разведчик. Генерал-полковник Кирпонос принял решение укрыться в глубокой лощине юго-восточнее хутора Дрюковщина, заросшей густым кустарником, дубняком, орешником, кленом. Длина ее примерно семьсот-восемьсот метров. Ширина триста-четыреста метров, а глубина — двадцать пять метров. Мы хотели дождаться темноты, сделать бросок, прорвать кольцо окружения. Тут же была организована круговая оборона, выставлено наблюдение, выслана разведка. Все дороги вокруг Шумейковой рощи оказались занятыми гитлеровцами. В десять часов утра со стороны Лохвицы фашисты открыли по роще сильный минометный огонь. Одновременно под прикрытием двенадцати танков к оврагу подошло до двенадцати автомашин с автоматчиками. Противник плотным кольцом окружил овраг, ведя по нему ураганный огонь. В роще сразу появилось много убитых и раненых. В этой обстановке Военный совет принял решение контратакой и рукопашной схваткой пробить брешь, вырваться из кольца окружения. Человек восемьсот приготовились в кустах к атаке.

— Товарищи, правда на нашей стороне. Мы победим фашистских разбойников. Вперед, сыны Родины! — с винтовкой наперевес Кирпонос вышел из рощи.

Рядом с Кирпоносом шагали члены Военного совета Бурмистенко и Рыков, командующий Пятой армией Потапов с начальником штаба Писаревским и дивизионным комиссаром Гольцевым. Генералы с винтовками, гранатами и бутылками с горючей смесью вместе со всеми шли в атаку. Но силы были неравны. Под уничтожающим огнем немцев несколько раз приходилось отходить назад в овраг. Таких атак было три или четыре. Во время одной из них Михаил Петрович Кирпонос был ранен в левую ногу: перебило берцовую кость ниже колена. Командующего пришлось снести в овраг. Там мы с Гненным разрезали сапог, сняли с ноги и перевязали рану.

Теперь Михаил Петрович вынужден был сидеть в густом кустарнике у щели.

— Эх, и не везет же мне на левую ногу, — сказал Кирпопос.

Незадолго до этого ранения, во время автомобильной аварии под Борисполем, Михаил Петрович повредил левую ногу.

Раненый командующий фронтом продолжал получать донесения, следил за обстановкой, давал указания. Гитлеровцы не прекращали вести огонь до сумерек. В семь часов вечера у родника, вблизи щели, на краю которой сидел Кирпонос, примерно в трех-четырех метрах от него, разорвалась мина. Михаил Петрович схватился за голову и упал. Один осколок пробил каску, второй — ударил в грудь возле левого кармана кителя. Раны оказались смертельными. Через минуту он умер. Подошел член Военного совета Бурмистенко и, увидев мертвого Кирпоноса, поник головой:

— Прощай, Михаил Петрович. Ты погиб в неравном бою как доблестный воин. Мы будем драться до конца и не сдадимся врагу.

Чтобы гитлеровцы не узнали о гибели командующего фронтом, мы с майором Гненным изрезали драповую шинель Михаила Петровича и сожгли ее, срезали петлицы со знаками различия, сняли Звезду Героя Советского Союза и медаль «XX лет РККА», достали из карманов партбилет и удостоверение личности. Потом саперными лопатами углубили ямку, находившуюся слева от тропы, идущей по дну оврага, положили Кирпоноса головой на восток, прикрыли его плащ-палаткой и засыпали сухими листьями, хворостом и землей.

Бурмистенко приказал мне и майору Гненному подняться наверх и по возможности выяснить обстановку в роще.

— Как только стемнеет, спускайтесь к ручью, будем выходить из окружения.

Гненный пошел вперед, я за ним. Мы поднялись по тропинке и в сумерках незаметно выбрались из оврага. Близко в кустах переговаривались немцы. Они продолжали блокировать лесное урочище.

В роще стемнело. Мы спустились к ручью. Пришли на старое место, но члена Военного совета и трех его порученцев не было. Мы заметили, что по кустам прошел огненный смерч. Никого не найдя, уже глубокой ночью тихо-тихо стали выходить из оврага. Наткнулись на какую-то канаву, и она вывела нас в степь.

Был уже поздний час. Столовая закрывалась, а все мы, потрясенные рассказом Жадовского, продолжали молча сидеть за столом.

Поднялся Гненный:

— Так оно было... Товарищи писатели, вы знаете фронт, немало дорог прошли вместе с нами, помните о нашей просьбе.

Всю ночь лил дождь. Мне снился в сверкающих выстрелах лесистый овраг. Кто-то шел в атаку, кто-то падал... Проснулся, глянул в окно — солнце, погода летная. Мысли мои вернулись к героям Шумейковой рощи. Драматическая ситуация! Пожалуй, впервые в истории войн Военный совет фронта в полном составе водил несколько раз небольшой отряд в штыковую атаку...

Аэродром, с которого должны взлететь наши «кукурузники», расположен на опушке леса. Клены светятся прозрачной желтизной. На молодых дубках листва ярко-красная, а на старых великанах — коричневая. Из глубины леса выступили белые стволы берез, поредел кустарник, и только хвоя осталась густой и зеленой, да верхушки тополей не тронули первые заморозки. Дождевые лужи отстоялись, посветлели, и в них отражаются все осенние краски. Летчики опробуют моторы, надо занимать место в самолете. Под крылом «кукурузника» прошел широкий луг с копнами сена, блеснул озаренный солнцем Оскол, а батюшка Дон встретил нас дождем и первыми хлопьями снега. За все тяжелые месяцы войны я еще не испытывал такого удручающего ненастья, как в Бутурлиновке. Утром проливной дождь, к вечеру мокрый снег, и кругом жирная осенняя грязь. Ютимся в тесном домике районной газеты и с нетерпением ждем прибытия нашего поезда.

В Бутурлиновку приехал заместитель начальника политуправления бригадный комиссар Гришаев, и сотрудники редакции получили новый приказ: вылететь на ЛИ-2 в Воронеж. Но никакому приказу не подвластен раскисший аэродром. Только через три дня подморозило, и самолет, наконец, вырвался из цепких лап осенней распутицы, взял курс на Воронеж. За рекой Икорец забелели снега. Воронеж встретил крепким морозом и высокими сугробами. Здесь уже властвует настоящая зима. В центре города редакции фронтовой газеты предоставлено здание музыкального училища. В моей комнате на третьем этаже отливает черным лаком прекрасный рояль и поблескивают красным бархатом четыре массивных кресла. В соседних комнатах точно такая же обстановка. Многие ученики ушли на фронт, занятия проходят теперь только на первом этаже, и посещают их одни девушки. В соседнем доме находится типография местной газеты, и там печатается «Красная Армия». Вопрос с питанием тоже решен.

Стоит перейти через дорогу и — ДКА, где к вашим услугам столовая военторга.

Однажды в морозное утро в столовую вошел человек, на которого все сразу обратили внимание.

— Кто этот седой с орденом Ленина? — послышалось за столиками.

— Довженко.

— А-а-а...кинорежиссер, автор «Щорса».

Некоторые удивились:

— Но почему он на фронте?

— Очевидно, приехал снимать новую картину.

Разговоры смолкли. Я присмотрелся к седому, с гордо поднятой головой незнакомцу. Да, действительно Довженко. Военная форма изменила Александра Петровича, сделала строгим, суровым. Когда он вошел, я даже не узнал его.

Вечером того же дня пришлось удивиться и мне. В комнату, где я жил, вошел Крикун, а за ним Александр Петрович Довженко, тяжело дыша, внес большой кожаный портфель.

— Здесь можете пока располагаться. Кресла на ночь придется сдвинуть. Они заменят кровать. А уже завтра, Александр Петрович, постараемся найти вам жилье недалеко от редакции и, конечно, в центре города, — ворковал Крикун.

Довженко, поставив под рояль портфель, взглянул на меня серыми внимательными глазами.

— Мы с вами встречались, неправда ли?

— И в Харькове, и в Киеве.

— Да, были времена... — Довженко прошелся по комнате. — Ну что ж, здесь неплохо, жить можно.

— Прошу любить и жаловать, собственно говоря, Александр Петрович теперь штатный сотрудник нашей редакции, — обратился ко мне Крикун. — Возможно, вы в скором времени даже вместе поедете на фронт.

Видно, на моем лице уж слишком отразилось удивление, и Довженко заметил:

— Война сильней Дантового ада. И прежде чем снимать этот ад, надо видеть его помноженным на муки народа. Тогда что-нибудь получится.

— Я чаек организую, сахарку достану, — заторопился Крикун. — Прошу минутку подождать.

Урий Павлович появился с пачкой печенья и с кусками колотого сахара. Старшина Богарчук принес чайник, чашки и ложечки.

На чашку чая зашли Твардовский с Безыменским, а потом Палийчук с художником Капланом. Как-то незаметно зашел разговор о казаке Гвоздеве, о партизане деде Даниле, стали обсуждать уголок сатиры и юмора «Прямой наводкой».

— У художника-карикатуриста Льва Борисовича Каплана появилась отличная идея: выпускать еженедельное сатирическое приложение к фронтовой газете. Редактор одобрил ее, генерал Галаджев тоже. Будет выходить в свет «Громилка». Вы, конечно, пожелаете знать, почему мы так назвали наше детище? В некоторых частях так называют реактивные минометы, — сказал Палийчук.

— Художники-карикатуристы говорили с поэтами о «Громилке», просили их сделать текстовки к нашим рисункам, и кое-что уже есть. — С этими словами Каплан достал из папки рисунки. — На первую полосу пойдет вот этот. — На фоне Кремля от штыков русских гвардейцев убегал Наполеон. Внизу развевалось гвардейское знамя с пятиконечной звездой и наши воины со штыками наперевес надвигались на выглядывающих из-за бугра Гитлера и Геринга. Каплан прочел текстовку: — «Под священные знамена шел сто тридцать лет назад и громил Наполеона русской армии солдат. Смерть полкам орды злодейской! Вражью нечисть истребить! Лозунг наш и клич гвардейский: били, бьем и будем бить!»

— Рисунок хорош, — заметил Довженко. — Но если из-за бугра выглядывает Гитлер с Герингом, то в стихах надо ударить по ним.

— Это только наметка, стихи требуют еще правки, — согласился Каплан.

— «Громилку» представляет нашему читателю Александр Трифонович. Как стихи, готовы? — спросил Палийчук.

Твардовский раскрыл блокнот:

«На войне, в быту суровом, в трудной жизни боевой, на снегу, под зябким кровом — лучше нет простой, здоровой, прочной пищи фронтовой. И любой вояка старый скажет попросту о ней: лишь была б она с наваром, да была бы с пылу, с жару — подобрей, погорячей. — Перевернул страничку, приблизил к свету блокнот: — Жить без пищи можно сутки, можно больше, но порой на войне одной минутки не прожить без прибаутки, шутки самой немудрой. Поразмыслишь — и выходит: шутка тем и дорога, что она живет в народе, веселит бойца в походе, помогает бить врага. Друг-читатель, не ухмылкой, а улыбкой подари, не спеши чесать в затылке, а сперва родной «Громилки» первый номер просмотри». — И захлопнул блокнот.

Все сошлись на том, что «Громилка» должна получиться.

Создавать ее надо именно «с пылу, с жару». Силы в редакции есть, но к работе в новом сатирическом издании необходимо привлечь всех литераторов дивизионных и армейских газет.

Расходились шумно, собирались с завтрашнего дня обрушить на врага «кавалерию острот».

Утром появился сияющий Крикун.

— Все улажено, Александр Петрович, вам подыскали квартиру, можете переезжать.

Я снова остался один в комнате с бархатными креслами и сияющим черным лаком роялем. Перелистал блокнот и увидел, что неиспользованного материала всего на две-три зарисовки.

В комнату заглянул наш новый начальник отдела фронтовой жизни — старший политрук Борис Фрумгарц:

— Давай скорей сюда, скорей!

Я выбежал в коридор и столкнулся с бородатым человеком, одетым в поношенный ватник и подпоясанным веревкой. На голове облезлая ушанка, на ногах опорки. Измученное, бледное, покрытое простудными нарывами лицо. Савва Голованивский воскликнул:

— Женя!

Из соседних комнат выглянули Твардовский, Безыменский, Вашенцев. Узнав Долматовского, бросились обнимать.

— Бежал из фашистского лагеря... Переправился через Днепр в Каневе, прошел по тылам врага семьсот километров... — отрывисто, хриплым голосом сказал Долматовский.

Как в жизни все быстро меняется. Прошла какая-нибудь неделя, и Евгений Долматовский пришел в себя. Он в форме батальонного комиссара — сотрудник нашей газеты. Почти все корреспонденты и писатели собрались в моей комнате, где стоял концертный рояль. Долматовский написал стихи, а красноармеец, композитор Марк Фрадкин, который служит во фронтовом ансамбле, сочинил музыку. Получилась у них песня или нет? Пока никто ничего не знает.

Марк волнуется, пробегает рукой по клавишам. Рояль настроен. Звучит отлично.

— Итак... «Песня о Днепре». Я предупреждаю, товарищи, — круто поворачивается на стульчике Фрадкин, — вы должны сделать скидку на мой голос... «У прибрежных лоз, у вы-со-ких круч, и лю-би-ли мы и рос-ли. Ой Днепро, Днеп-ро, ты ши-рок, мо-гуч, над то-бой ле-тят журавли».

Напряжение нарастало. «Смертный бой гремел...» Наши войска уходили с Днепра. Его волна была как слеза. Но песня не вселяла уныния в душу. Она звала в бой, и верилось: «Как весенний Днепр, всех врагов сметет наша армия, наш народ».

Фрадкин взял последний аккорд и застыл в ожидании, что же скажут братья писатели? Общее мнение высказал Вашенцев:

— Стихи и ноты надо заслать в набор. Песня получилась.

Это была скромная оценка. Триумфальное шествие песни о Днепре началось через несколько дней в здании Воронежского цирка. Давно не топленный зал забит до отказа. Из госпиталя пришло много раненых в белых повязках. На сцене фронтовой ансамбль. Конферансье объявил:

— «Песня о Днепре».

Зал притих, покорился песне. А когда она кончилась — взорвался дружными, долгими аплодисментами:

— Бис! Браво!

У многих слушателей, молодых, вихрастых и убеленных сединой, по лицу текли слезы.

— Повторить!

Такого успеха песни, как в тот морозный воронежский вечер, я не видел никогда. Фронтовому ансамблю пришлось исполнять песню несколько раз.