Прошло полмесяца с тех пор, как я приехал в дивизию Родимцева. Михаил Нидзе отлично справлялся на КП армии один и не торопил меня с возвращением. Почти в каждом номере газета печатала очерк, корреспонденции и заметки о бойцах Сороковой. Большую помощь мне оказывали работники политотдела. Благодаря им, я знал, в какой роте необходимо побывать, кто там отличился в рукопашной схватке или в борьбе с танками, кто с орудием стоял на прямой наводке или же ходил ночью в разведку добывать «языка».
Пленных наши разведчики теперь называли «зимними фрицами». Эти вояки поражали своей неопрятностью. Грязные, потрепанные шинели, стоптанные сапоги. Затасканные мундиры кишели насекомыми. Гитлеровцы кутались в отобранные у местных жителей одеяла, шали и платки. На допросе некоторые из них заявляли: «Зима ваша — лето наше». Враг не думал сдаваться. Когда оставлял деревни, то жестоко мстил. Жителей расстреливал, а на месте изб оставлял одни печные трубы.
Перед тем, как отослать в редакцию очерк «Конец бандита», я долго рассматривал три снимка. На капоте бронемашины фашисты большими белыми буквами сделали надпись «Бандит». С автоматами и с засученными по локоть рукавами три карателя сфотографировались возле броневика. На втором снимке невдалеке от зловещей машины лежали расстрелянные женщины и дети. А на третьем экипаж «Бандита» вел к виселице старика и двух подростков.
За спиной у меня скрипнула дверь, и я услышал голос Михаила Розенфельда:
— Сюда, Александр Трифонович, вот он, нашелся.
Твардовский уже на пороге — стряхивает снег с полушубка.
— Не ждал? А мы, вьюгою облепленные, тут как тут.
— Как вы добрались? Как там в редакции?
— Подожди, дай малость обогреться, — Твардовский запрыгал по избе. — Чудак, в сапогах поехал. А мороз защемляет... Добрались почтовой машиной. Воронеж в сугробах. В редакции у нас перемены.
— Мышанский уходит. Редактором будет Троскунов, — вставил Розенфельд.
— Не знаю, как пойдет с новым, а со старым можно было работать, — Твардовский вытер платком взмокший лоб и взглянул на меня. — Веди нас, знакомь с комдивом.
Александр Ильич Родимцев принял нашу бригаду радушно. Как раз в это время у него находился Петр Петрович Вершигора с проявленными снимками. Они напоминали о боях за Тим и деревню Становое. Александр Ильич предложил Твардовскому и Розенфельду познакомиться с жизнью бойцов на переднем крае. Пошли в полк майора Василия Павловича Соколова. Метель улеглась. Небо посветлело. В полях лежали волнистые сугробы. Мы спустились в узкую неглубокую лощину, занятую пулеметчиками.
Увидев комдива, бойцы вскочили. Командир пулеметной роты лейтенант Кодола, зашуршав брезентовым пологом, выскочил из землянки рапортовать, но Родимцев остановил его:
— Ладно, ладно. Я пришел познакомить твоих орденоносцев с писателями, — повернулся к Твардовскому. — Здесь все пулеметчики награждены орденами и медалями. Ну, как ты, Кодола, тут воюешь?
— Даем фрицам «дрозда», товарищ комдив.
— А что такое дать «дрозда»? — спросил Твардовский.
— Да это по-нашему означает — послать короткую пулеметную очередь.
Вдали грохнул выстрел. Кодола крикнул:
— Тяжелый летит, ложись!
Снаряд упал перед лощиной и не разорвался. Второй тоже. А когда послышался звук третьего, случилось невероятное, Вершигора, выскочив из лощины, сфотографировал снежный вихрь.
Хотя разрыва не последовало, но впервые спокойствие изменило Родимцеву. Он крепко отчитал Петра Петровича. Но тот ничуть не раскаивался. Видимо, желание заснять редкий кадр было превыше всего.
А вечером Твардовский, растопив в избе печь, сказал:
— Братцы, к пулеметчикам вместе ходили. Никто не претендует на «дрозда»?
— Отдаем тебе птичку. Пиши.
Твардовский, раскрыв блокнот, положил его на стол и снова заходил по избе. Записал первые строчки, поморщился. Что-то зачеркнул, что-то вновь записал. И потом уже без помарок продолжал работу. Перечитал написанное:
— Братцы, послушайте... «Насчет «дрозда». Я думаю пояснить читателю «Громилки»: дать «дрозда» на языке наших пулеметчиков означает дать короткую, меткую очередь. А потом пойдут стихи: «Как побитая собака, немец ноги волочит, но порою в контратаку перейти он норовит. Наши ждут. Смелеет банда — ближе, ближе, и тогда хорошо звучит команда: «Сидоренко, дай «дрозда». Управляясь быстро, четко — ведь секунда дорога, — тот короткой очерёдкой бьет без промаха врага. Кто лежит, а кто, похоже, вновь привстал, ползет сюда, приближается. «Ну, что же?» — «Дай еще ему дрозда!» Тут Твардовский запнулся. Перечитав про себя исправленные строчки, положил блокнот на стол. — А дальше пойдет: «Это — птичка-невеличка, в диске их с десяток есть. Отучает эта птичка в контратаку немцев лезть. Без оглядки, в беспорядке удирают господа. «Ну-ка, парень, режь им пятки, дай хорошего дрозда!»
— Я тоже дал «дрозда» по фашистам, набросав что-то вроде фельетона «Приключения Гитлера на Восточном фронте». — И Розенфельд передал мне три исписанных листика. — Кончай свой очерк, запечатывай пакет и отправляй в редакцию. Ты у нас здесь хозяин.
Измотав противника ночными действиями, наши войска продолжали развивать наступление. Стояли двадцатиградусные морозы. Дни ясные, солнечные, а по вечерам обычно разгуливалась метель — шипел сухой, колючий снег. Ветер доносил отдаленный волчий вой. Наша корреспондентская бригада побывала в разрушенных Мармыжах, в сожженном совхозе «Россоховец», в разбитой Пожидаевке. И когда перед новым 1942 годом дивизия Родимцева нацелилась на станцию Черемисина и город Щигры, нам пришлось проститься с комдивом и его бойцами. Михаил Нидзе из штаба армии передал телефонограмму: старшй батальонный комиссар Троскунов приказал нашей бригаде первого января прибыть в редакцию.
Деревня Ястребовка, в которой расположился штаб 40-й армии, стоит в том месте, где небольшая речушка Стужень впадает в Оскол. Ветры нанесли столько снега, что сугробы вровень с соломенными крышами. Зима суровая. Между сугробами саперные батальоны проложили тоннель до самого Старого Оскола.
В дороге грузовик часто застревал. Приходилось браться за лопаты и расчищать снег. Добрались до Ястребовки под вечер. Сошли с машины и принялись отыскивать корпункт.
Михаил Нидзе поселился на краю деревни в старой избушке, где жил старик со старухой. Половину тесной комнатушки занимала печь. У подслеповатого окна стоял хромой столик с деревянной лавкой, дальше — старая дубовая кровать. На стене висели молчаливые ходики с бахромой черной паутины. Земляной пол хранил густые следы птичьего помета. Старик работящий, вечный непоседа. То снег чистит, то дрова колет, печь растапливает, греет воду, готовит теленку пойло. Хозяйка избы с ленцой. Несмотря на преклонный возраст, она еще женщина крепкая и любит с печки командовать мужем.
— Хочу полюбопытствовать, — обратился старик к Твардовскому, — нет ли среди вас часового мастера. Ходики давно стоят.
Твардовский с Нидзе засели за починку часов, и на радость старику ходики, тикая, размашисто зашагали по стене.
Под вечер старик привел в избу рыжего теленка с белой звездочкой на лбу, а потом хворостиной пригнал гусей. Медленно, вразвалку через порог перевалил белый гордый гусак с четырьмя дымчатыми гусынями.
Ночью мои товарищи впритирку легли спать на деревянной кровати, а я примостился на лавке. Теленок бродил по избе и лизал руки. Меня часто будил его мягкий, мокрый язык. Но больше всего надоедали гуси. Я не думал, что они такие беспокойные птицы. Ночью часто слышалось: го-го-го, — и вся гусиная стая принималась долбить клювами твердый земляной пол.
Утром старуха с печки отдала старику на день очередные распоряжения по хозяйству. Розенфельд, указывая рукой на ходики, шутливо воскликнул:
— Хозяюшка, за такую работу постояльцам требуется вознаграждение. Не найдется ли кусочек сала?
Старуха была не только ленива, но и скупа. Она с испугом замахала рукой:
— Сала, сала... Какое там сало? Где оно?
Твардовский грустный сидел у окна. Ему нездоровилось, но он усмехнулся:
— Тут старуха застонала: сало, сало! Где там сало...
А старуха расщедрилась:
— Так и быть, дам вам два гусиных яйца.
— На пасху приберегите, — посоветовал Розенфельд.
— А на пасху можно будет, голубчик, крашеными одарить, — кивала с печки обрадованная такой отсрочкой старуха.
Твардовский царапал концом мизинца лед на оконном стекле и тихо ронял:
— В поле вьюга-завируха, на печи в избе старуха. — Замкнулся, сосредоточился и стал думать о чем-то своем, сокровенном.
Если Твардовского слегка лихорадило, то Нидзе совсем раскис. Он жаловался на боль в горле, кашель не давал ему покоя.
Розенфельд встревожился:
— А как быть с Воронежем? Мы обязаны явиться в редакцию. Да, ты не забыл, Саша? Нас пригласил Тараданкин на встречу Нового года.
— Кто он? — спросил я.
— Корреспондент «Известий», — ответил Розенфельд. — Тебя тоже прихватим с собой. Увидишь, какой Тараданкин мировой мужик.
Пришел вызванный нами врач. Поставил Твардовскому горчичники, положил на столик стопочку порошков, а Михаила Нидзе на несколько дней забрал в санчасть. Александр Трифонович принялся за лечение и на следующее утро объявил, что вполне здоров. До Старого Оскола мы добрались на попутке. Приехали на вокзал и в последнюю минуту вскочили в пустой холодный вагон.
Никогда не унывающий Розенфельд, посмотрев в окно, воскликнул:
— Поезд едва тащится, но колеса все же выстукивают! к Та-ра-дан-ки-ну, к Та-ра-дан-ки-ну.
Приехали в Воронеж в сумерках и прямо с вокзала помчались в баню. Выйдя из-под душа, я стал поджидать своих неторопливых товарищей. Как вдруг ко мне подкатился, словно белый медведь, весь в мыльной пене бородатый старик и, взяв меня за руку, стал укорять за погнутые шайки.
— А в чем дело?
— Как в чем?! — возмутился намыленный бородач. — Ты же помощник банщика, а дела своего не разумеешь.
Твардовский с Розенфельдом надрывались в душевых кабинах от смеха, и я сразу понял, чья это проделка.
Ночь под Новый год началась с шутки и, казалось нам, будет полна веселья. В редакцию шли в приподнятом настроении. Там застали в секретариате одного Урия Павловича Крикуна, склонившегося над еще влажными газетными полосами. Он поздравил нас с приездом, поинтересовался, какой материал сдадим ему в ближайшие дни, предложил горячего чаю. Но когда услышал, что спешим на встречу Нового года и просим сообщить в виду наступающего комендантского часа пропуск и отзыв, замялся.
— Видите ли, новый редактор категорически запретил без его разрешения отлучаться из редакции.
— Но редактор отсутствует. Сейчас вы главный начальник. И вам, конечно, ничего не стоит отпустить нас. Ведь, мы могли прямо с вокзала отправиться к Тараданкину. Срок-то нашей явки — первое января, — убеждал Крикуна Розенфельд.
— Что с вами поделаешь. Возьму все на себя. — И добрейший Крикун назвал нам пропуск и отзыв.
— Теперь мы этими словами будем креститься. Щит — Щигры, Щит — Щигры, — повеселел Розенфельд.
— В десять утра будьте на месте, — напомнил Крикун.
На Авиационную улицу, где жил Тараданкин, пришли без задержки. По пути не повстречался ни один ночной патруль. Узкая тропка проложена в глубоких сугробах. Кусты, деревья в пушистом снегу, и в глубине зимнего сада почти не виден дом. Мы идем на патефонную пластинку: «И дремлет улица ночная... И огонек в твоем окне горит, горит не угасая...»
Нас встретил грузный и по-новогоднему возвышенно-радушный Тараданкин.
— О Саша, милый! Здравствуй, дорогой Миша. Пришли. Это же замечательно! — И ко мне: — Заходи, голубчик, заходи.
Я был поражен великолепием новогодней елки. Давно не видел такой чистоты и порядка в доме. Тараданкин представил нас хозяйке, у которой по распоряжению военного коменданта занимал комнату. В гостиной уже находился Евгений Долматовский с двумя политруками из фронтового ансамбля. Они тихо пробовали голоса. Из соседней комнаты порой выглядывали миловидные девушки, следя за стрелками стенных часов. Девушки появились в гостиной дружно, подобно птичьей стайке, когда часовые стрелки приблизились к полночи.
— Что за ярмарка невест? — успел шепнуть Розенфельд Тараданкину.
— Дочь хозяйки пригласила подруг. Девушки закончили институт, стали врачами, получили назначение и послезавтра уезжают на фронт.
Я смотрел на девушек, и какая-то боль подступала к сердцу. Быть может, белоснежные кружева готовились к шумному выпускному балу или свадьбе, а пришлось в одиночестве встречать под Новый год прощальную ночь.
Розенфельд наступил под столом мне на ногу. Это означало: выше голову. Но, видно, фронтовое напряжение, недавний холодный вагон и жаркая баня дали о себе знать. Как ни боролся — осилить дрему не мог.
Подняли тост за победу в новом 1942 году. Водка оказалась для меня снотворным.
Розенфельд шипел, как ястребовский гусак:
— Ты что клюешь носом? Держись! Ухаживай за соседкой. Смотри, какая милая Кармэн. — Откуда-то издалека доносилось: — Подай салат. Что — не видишь тарелки?
Но я уже смутно различал даже елочные огни. Бумажные белки, балеринки, стеклянные шары прыгали с ветки на ветку. Глаза мои слипались. Под граммофонную музыку и шарканье ног отыскал в конце коридора каморку с диваном и там мгновенно заснул.
Утром меня разбудил Розенфельд:
— Дон Хозе, нам поздно домой возвращаться. А впрочем, быстрей умывайся, есть возможность не опоздать. Мы с тобой заспались. Твардовский еще ночью ушел.
— Куда вы? Что вы? Сейчас завтракать будем, — всполошился Тараданкин.
— Тс-с, — Розенфельд приложил палец к губам. Осторожно ступая, покинули тихий сонный дом. Шагая по заснеженной улице, я не знал: была ли встреча Нового года или она мне приснилась?
В музыкальном училище на лестнице нас встретил Троскунов:
— Так, хорошенькие мои, так... — Он постукивал тростью. — Все-таки опоздали на две минуты... Таким макаром, после совещания придется вам отбывать двухдневный домашний арест. Делать хорошую газету без железной дисциплины невозможно.
По характеру Троскунов был не ангел. Но он знал и любил газету. Маг верстки и правки, вечно ищущий что-то новое, работал самозабвенно, спал не больше четырех часов в сутки. Вся жизнь этого железного хромца заключалась в крепком чае и в газетных полосах.
Итак, я снова в комнате с пыльными бархатными креслами и концертным роялем. Пришел Твардовский и, раздосадованный, опустился в кресло:
— У меня только что состоялся разговор с редактором. Очевидно, мы не сойдемся характерами... А тут еще подключился один лукавый царедворец. Не хочу называть его имени. Придется мне собираться в Москву. А там уж куда пошлют.
— Думаю, все пройдет, все прокатится. А быть может... — Розенфельд ударил по клавишам и пропел: — Редактор узнает, кого не хватает. Полосу подпишет и не вспомнит про меня...
Но Розенфельд ошибся. Вспомнили, и довольно скоро. В полдень в нашу комнату вошел заместитель редактора Виктор Николаевич Синагов. В его поведении чувствовалась какая-то неловкость, и начал он издалека:
— Мы послали вас на самый ответственный участок фронта. Крикун сказал, что вы постарались и привезли интересный материал. Жаль, что не весь мы сможем теперь использовать. Как ни тяжело, но с вами, дорогой Миша, нам придется расстаться.
— А что случилось? Меня из редакции увольняют?
— Наоборот, идете на повышение. Получена телеграмма. Вы теперь на Юго-Западном фронте спецкор «Красной Звезды». Только что звонил генерал Галаджев. За работу в нашей редакции вам будет вручена правительственная награда.
— Вот как!.. — изумился Розенфельд.
— А у вас самая срочная работа, — обратился ко мне Синагов. — Вы встречались с полковником Родимцевым, были с ним в боях. Готовьте очерк для «Правды». И полосу о дивизии в запас для нашей газеты.
Розенфельд возвратился из политуправления радостный и воодушевленный. На его груди рядом с орденом Трудового Красного Знамени алела Красная Звезда.
Поздравить Михаила Розенфельда пришли все находившиеся в этот день в редакции корреспонденты и писатели. Капитан Леонид Вирон, распахнув дверь, воскликнул:
— Друзья! Разрешите мне, человеку не любящему поэзию, прочесть в эту минуту собственные стихи: «Когда, сияя орденами, мэтр очерка предстал пред нами, мы дружно крикнули «ура»! И поздравляли до утра».
Через день Миша уехал на инструктаж в Москву, а жизнь в редакции пошла своим чередом. Я ходил по заснеженному бульвару и обдумывал очерк о Родимцеве. Очерк мне не давался, потому что я чувствовал скованность, робел при мысли о том, что пишу для «Правды». Как там в Москве отнесутся к моей работе, понравится ли она? И невольно вспомнился Гоголь: «Красны у войска жупаны, а красна ли у войска сила?» С чего же начать? А начну я с Киева, расскажу, как гитлеровцы готовились захватить город, устроить парад на Крещатике и как этому в Голосеевском лесу помешали десантники Родимцева. «На рассвете немцы овладели укрепленным районом. Наши поредевшие полки отступали. С высокой горы гитлеровцы видели синеватую полоску Днепра. Вблизи лежал старинный славянский город». С этой мыслью я поспешил засесть за работу. Она увлекла меня. Хотелось как можно лучше написать о человеке, который так умело и храбро сражался с врагом. Прошло некоторое время с тех пор, как я вернулся из дивизии. Теперь, на расстоянии, отчетливей вырисовывался характер моего героя, и можно было по-иному, пристальней взглянуть на многие события.
Осталась неиспользованной одна только запись о подвиге казаха Есентая Данкина. Я перечитал ее. «Данкин сдал на КП полка донесение и хотел уже уходить, но присутствующий здесь член Военного совета бригадный комиссар Иван Самойлович Грушецкий заметил, что в руках бойца вместо винтовки один ствол.
— И это ваше оружие? — спросил он.
Тогда, два бойца выступили вперед и рассказали, что они видели, как восемь гитлеровцев окружили блиндаж командира стрелкового батальона. И тут появился связной Есентай Данкин. Немцы, сосредоточив все внимание на блиндаже, который они обстреливали, не замечали Данкина. Есентай не отступил, а смело пошел на врага. Трех гитлеровцев он заколол штыком, а потом в рукопашной схватке, размахивая винтовкой, как дубиной, обрушил на головы врагов неотразимые удары. Когда подоспела помощь, Данкин уже стволом винтовки добивал восьмого фашиста.
Бригадный комиссар Грушецкий взглянул на отважного бойца.
— Так доложите, кто вы?
— Красноармеец Данкин, связной минометной батареи.
— Нет, вы не только связной. Вы, Данкин, — богатырь».
Я решил написать очерк о Данкине и пошел выяснять в секретариате, на какой ближайший номер можно его готовить.
Там переверстывали номер. Крикун, оторвавшись от макета, просиял:
— Идет ваша запасная полоса. Вы еще ничего не знаете? Так вот, в струнку и слушайте: «Приказ Народного Комиссара Обороны СССР. За проявленную отвагу в боях за Отечество с немецко-фашистскими захватчиками, за стойкость, мужество, дисциплину и организованность, за героизм личного состава, — читал вдохновенно ответственный секретарь, — преобразовать восемьдесят седьмую стрелковую дивизию в Тринадцатую гвардейскую стрелковую дивизию — командир дивизии полковник Родимцев А. И. Дивизии вручить гвардейское знамя». Каково? А у нас тут как тут полоса!
Снова трость звонко постукивает о паркетный пол, и редактор не может обойтись без своих любимых словечек:
— Так, хорошенький мой, так... «Правда» напечатала ваш очерк о полковнике Родимцеве. Мы его издадим отдельной книжечкой в библиотеке газеты «Красная Армия». Пойдет он гулять по фронту. А завтра, хорошенький мой, будьте в семь утра на аэродроме. Полетите на У-2 вместе с генералом Галаджевым в Двадцать первую армию. Она будет проводить наступательные операции. Прошу обратить внимание на действие пэтээровцев — противотанковое ружье штучка новая. Если будет танк подбит бронебойщиками, сделайте все, чтобы этот материал попал немедленно в номер. Недавно Твардовский с Палийчуком написали стихи: «Бухнет в танк и — стоп, машина, результаты налицо. Танк горит. Ясна картина. Мировое ружьецо!» Так вот, вам надо найти смельчаков. К поездке подготовьтесь. Командировка у вас длительная.
Но о немедленных сборах в дорогу нечего думать. Моя комната с большим лакированным роялем гудит голосами.
В Воронеж с фронта приехал Дмитрий Кабалевский, зашел в редакцию, и Твардовский с Безыменским уговорили композитора дать авторский концерт. На Кабалевском плотный серый свитер. Связан колечками, и кажется, будто за роялем сидит не музыкант, а древний русский воин в кольчуге. Все мы слушали игру Кабалевского не шелохнувшись, покоренные музыкой. После концерта устроили ужин. Дмитрий Кабалевский по нашей просьбе не раз садился за рояль. Его просили играть еще и еще.