Бух-бух-бух — гремит медная ступа. Моя бабушка Мавра Васильевна проворно толчет сухари. Я — маленький мальчик — сижу в одной сорочке на ступеньке деревянного крыльца. У моих ног поводит острой мордочкой рыжий пес Кайзер. Он ловит на лету сухарные крошки. Солнце освещает веранду. Тень от оконных рам падает на дощатый пол и делит его на светлые квадраты. А ступа гремит и гремит: бух-бух-бух. Удары все сильней, все отрывистей. Просыпаюсь и сразу не могу понять: откуда летят такие грозные удары?

Бух-бух-бух. Хороша ступа!

С нарастающим гулом на кручах Днепра бьют зенитки. На подоконнике дрожит бутылка денатурата, припасенная для разжигания примуса. Она сливается с лиловым воздухом. За окном чуть светает. В комнате все вещи приходят в движение. Что-то легкое падает с ночного столика и тяжелое — с этажерки.

Прислушиваюсь. Самолеты! Пронзительный свист, вой, взрывы. Бомбы рвутся где-то на западной окраине Киева. Хочу вскочить с постели. Нет сил. Разбитость. После крупозной пневмонии трудно даже откинуть одеяло. Десять дней мучил жар и кашель. Только вчера серебристый столбик ртути показал нормальную температуру.

Слух ясно улавливает рокот бомбардировщиков. От заводских гудков дребезжат оконные стекла. Воют пароходные сирены. Свистят паровозы. Город трубит тревогу.

Дверь распахивается, и в комнату вбегает мой сосед по квартире Микола Шпак. Он кричит:

— Что такое? Что случилось? Война?!

— Не знаю...

— Ты же в военной газете работаешь. — Микола встряхивает кудрями. Поэт всегда делает так, если чем-нибудь недоволен: он не может примириться с моей неосведомленностью.

— О господи, неужели война? — Я не узнаю обычно звонкого голоса жены Шпака. Он скорбный, глухой.

— А может, это не война, а маневры? Вы, кажется, забыли о сообщении ТАСС. — Гудки смолкли, но Микола продолжает громко говорить: — Подождите-ка минутку... — Он шуршит газетами, сваленными на диване в кучу, и, найдя нужную, бросается к окну. — Сейчас... Сейчас... Вот оно! «Летние сборы запасных Красной Армии и предстоящие маневры имеют своей целью не что иное как обучение запасных...»

В комнате посветлело, но читать трудно. Микола долго ищет еще какой-то важный абзац.

— Обучение запасных? — Зина машинально включает настольную лампу.

На улице раздается яростный свисток — впечатление такое, будто к окну летит сильная струя воды из пожарного шланга. Зина поворачивает выключатель. Микола вспыхивает:

— Свет в окне!.. — и нежно гладит руку жены. — Пойдем, Зинушка, дети проснулись. — На пороге оборачивается: — А все-таки у меня есть надежда: это еще не настоящая война — обучение запасных, — и закрывает дверь.

За окном — приглушенные голоса, шум, похожий на проливной дождь. Встаю с постели. Вверх по Тимофеевской движется колонна новобранцев — плывет к железнодорожному вокзалу плотной тучей. Острый гребень соседней крыши странно бугрится. Верхушки пирамидальных тополей, словно метлами, на какой-то миг смахивают с неба свет зари. Я хватаюсь за спинку кровати — ну и качка. Еще одно усилие. И вот вылазка к окну закончилась благополучно. Только сердце стучит гулко-гулко и покалывает. Достаю из футлярчика термометр. Что покажет?

В комнате совсем светло. В солнечных лучах большая книжная полка. Цветные корешки переплетов создают своеобразный узор. За книгами в углу желтеют удочки. Ах, эти удочки! Держу под мышкой термометр, а сам мысленно переправляюсь через Днепр. Дарницкий луг. Такие высокие травы, такое пестрое изобилие цветов.

В дождливый ветреный день я ловил рыбу на Ориках. Удочка стояла на мыске, и поплавок — пробка от шампанского — маятником ходил посреди глубокого заливчика. Э-ге-ге, вижу, он уже пыряет посреди озера и, пока сбрасываю одежку, щуковка желтым копьем летит по волнам в самые дальние заросли куги. Велико желание поймать крупную щуку. Хмелит рыбачий азарт. Не страшна даже студеная вода. Плыву стремительным кролем добрых сто метров. Осматриваюсь. По ветру стелется густая гибкая куга, и кажется: вот-вот накроет тебя гребень темно-зеленой волны. Капельками ртути мелькают водяные пауки, рыба ушла в глубину и почти утопила удилище. Вблизи старой коряги дрожит вода, она расходится кругами. Там бьют ключи. Нырнув, сразу почувствовал их силу. Холодная, жгучая глубина. Коченеет тело. Спускаясь на дно, вынужден держаться за лесу. Опора ненадежная. Как только рука нащупала какие-то корни, щука рванулась и, точно нитку, порвала туго натянутую жилку. Меня подхватило течение и вынесло на поверхность. А в небе мечется встревоженная чайка. Где-то близко в зарослях куги ее гнездо. Пока плыву к берегу, она с криком нависает надо мной — то падает ковшиком, то расплескивает крылья. В сумерках я возвратился с Дарницкого луга домой. Как ни напрягал грудь, как ни дышал глубоко, а воздуха не хватало, легкие будто набиты опилками. Утром явился молчаливый старик-врач и стал выслушивать. Я хрипел, кашлял. Врач опустился в кресло и задержал взгляд на акварели Верещагина. Воин времен Тамерлана в грозном боевом убранстве натягивал тетиву лука. Молчаливый старик, погрозив ему пальцем, достал из кармана бланк для рецепта и придвинулся к письменному столу.

— Ну-с? — пожевал губами. — Так-с... — И прописал мне отвратительно горькие порошки сульфидина да еще вдобавок, какую-то приторную микстуру.

Достаю из-под мышки термометр. Не-ет, не-ет! Не напрасно глотал полынную горечь и пил почти сахариновой сладости смесь — наша берёт. Тридцать шесть и девять. Но все-таки, девять... За этой границей близок постылый постельный режим.

Осторожно кладу термометр на край письменного стола. В медной оправе хмурит широкие брови Владимир Луговской. Поэт стоит у рампы на сцене киевского ДКА. Всматриваюсь в снимок и впервые за многие месяцы среди слушателей в полутемном зале нахожу себя и знакомых артистов ТЮЗа. Слышится рокочущий бас:

— Не хныкать, не ныть, не бояться...

А над кроватью в глубокой раме застыли на снегу пегие лошаденки. Бородатые возчики в черных свитках, подпоясанные красными кушаками, грузят на сани голубоватые глыбы льда. Меня всегда радовала эта картина художника-передвижника Сергея Ивановича Светославского свежестью зимнего утра, сияньем льда и снега.

Сани как будто отъезжают, удаляются, тускнеют ледяные глыбы...

«А может быть, Микола прав: идут маневры, строго приближенные к настоящей боевой обстановке? Конечно, возможен серьезный конфликт с Германией, но его уладят, войны не будет». С этими мыслями засыпаю.

Сквозь сон слышу, как скрипит дверь. Открываю глаза — в комнате возбужденный Микола.

— Ты знаешь... — резко встряхивает красивыми светлыми кудрями. — И надо же такое... Зина ходила на Сенной базар и вот принесла новости. Молочницы, говорят, видели, как немецкие самолеты бомбили Дарницкий мост. Сбросили бомбы и все целехонькие ушли. Ну как тебе нравится — целехонькие! А наши что? Дремали?! Подпустили разбойников и не всыпали им? Да, не всыпали?! А еще говорят: фашисты воздушные десанты сбрасывают и в Киеве появились переодетые в милицейскую форму шпионы. Надо же такое... Слушает всякую чушь.

Шпак — импульсивный человек. Его серо-голубые глаза то задумчивы, то насторожены. Он словно проверяет точность найденного образа или прислушивается к ритму будущих стихов — легко вспыхивает и моментально успокаивается. Семья у него немаленькая, и живется поэту нелегко. Но он самоотверженно создает сказание о гражданской войне. Часто читает мне отрывки. Колоритно, с интересными ритмическими переходами написан рейд партизанской конницы.

Ну вот... В таком духе. — Пряча в папку совершенно синие от множества помарок, исписанные вдоль и поперек листки, резко взмахивает рукой. — Трубить, так в большие трубы!

Все силы отданы эпической поэме. Это его надежда. Зина всячески ободряет мужа и терпеливо ждет эпилога. А пока... приходится довольствоваться случайными гонорарами и кое-как сводить концы с концами. Микола не унывает. Временные материальные затруднения не могут погасить его творческого энтузиазма.

Сейчас, чутко прислушиваясь к далекому звуку самолетов, он стучит кулаком по столу:

— Если это война, то я не буду кропать стишки в тылу. Только фронт... Только... Ты видел, как я стреляю. В бою промаха не дам!

В памяти возникает тоннель армейского тира. Оборонная секция Союза писателей проводит соревнования по стрельбе. На линии огня Андрей Малышко и Анатолий Шиян, их сменяют Иван Гончаренко и Вадим Собко. Старый солдат Михаил Семенович Тардов выбивает пять четверок. Спешит к барьеру Семен Скляренко, медленно прицеливается Владимир Сосюра. Победитель Микола Шпак — все его пули попали в яблочко.

— Ты смотри, — удивляется Сосюра и карандашиком обводит пробоины.

— Так, вот так, — бойкой скороговоркой одобряет меткую стрельбу Скляренко.

Пятый месяц в кабинете Шпака рядом с картой Советского Союза висит памятная мишень...

Зина заглядывает в окно, кричит с балкона:

— Микола, включи радио! Люди говорят — будут важные известия.

— Опять говорят... — вскипает Шпак. Он подходит к приемнику и резко переводит рычажок.

Появляется Зина с тремя дочерьми. Девочки насторожены. Смотрю на стенные часы. Стрелки сходятся. Полдень. В приемнике легкий шум, потрескивание, и вдруг:

— Внимание! Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза!

Я почти не дышу. Микола застыл у приемника. По скорбному лицу Зины текут слезы. Да, случилось то, чего опасались все советские люди, — война! Вернее — вероломное нападение. Гитлер верен своей бандитской тактике: вермахт перешел нашу государственную границу без предупреждения. Никаких претензий и переговоров. Язык силы: бомбовые удары и — танки вперед!

Зина, всхлипывая, встает с дивана. Окруженная испуганными дочерьми, пошатываясь, идет к выходу.

— Они еще пожалеют... эти новые ордынцы, получат свое! — гремит в коридоре Микола.

И тишина. Бомбили Киев, Севастополь, Минск... Мысль работает лихорадочно. Где наступает враг? Дан ли ему отпор? Какая обстановка сложилась на фронте? Больше всего тревожит неизвестность. Эх, и надо же в такое время болеть. В редакции мои товарищи, наверное, склонились над картой, собираются на главное направление, а я прикован к постели.

Кто-то стучит в наружную дверь — громко, настойчиво. Старик-врач? Но с такой силой!

— Что случилось? Кто там ломится? — сердито спрашивает Микола.

Оказывается, испортился звонок, и посыльный сержант Хозе с усердием испытывает прочность армейских каблуков, на которых красуются серебристые подковки. Хозе смугл и строен. В пожелтевшем комбинезоне, туго подпоясанный ремнем, сержант стремительной осой влетает в комнату. Говорит быстро, с едва уловимым акцентом, слегка растягивая гласные:

— Полковой комиссар товарищ Мышанский приказал...

— Ладно, Хозе, вскрывай пакет, я распишусь.

Записка редактора «Красной Армии» — газеты Киевского Особого военного округа предельно лаконична: «23 июня в 8 часов утра приказываю прибыть в редакцию». Я приподнимаюсь на локте:

— Хозе, кто в редакции? Что слышно?

— «Юнкерсы» бомбят точно как в Испании. Когда я мальчишкой покидал Барселону...

— Погоди, Хозе, с воспоминаниями. Кто же в редакции?

— Я не присматривался. После первой бомбежки получил пакеты и сразу давай баранку крутить. А потом по лестницам бегать, до самых крыш подниматься. Зато вниз хорошо: сел на перила и — с ветерком.

Хозе прикладывает руку к пилотке. Четкий поворот — и я уже слышу, как прыгает он по ступенькам, цокая подковками. Что же делать? Как быть? Жду с нетерпением врача. Конечно, он скажет: надо еще полежать. Но я не могу.

...В коридоре шарканье ног, легкое покашливание.

— Ну-с? — Врач садится на край постели. — Так-с... Давайте-ка выслушаю... — Но не спешит доставать стетоскоп. — Война, голубчик. Война! — Сухоньким кулачком постукивает по ночному столику. — Ужасно... Ужасно... Я-то знаю ее — кровавую, голодную, тифозную. Японскую видел, германскую пережил и всю гражданскую прошел.

Старичок, пожалуй, не станет меня задерживать. А впрочем, зачем мне больничный листок? Все просто: встал и ушел.

Врач еще постучал кулачком по столику и, уставясь на акварель Верещагина, неожиданно сказал:

— Вначале думал — фальшачок. Внимательно присмотрелся, вижу — отличная вещь. — Окинув взглядом картины, одобрительно кивнул. — Коллекция небольшая, всего-навсего семь вещиц, но подобраны со вкусом. — И дальше продолжал доверительным голосом: — Я, голубчик, сам страстный собиратель, можно сказать, фанатик. А как начал? Прямо-таки удивительно... Служил врачом в Первой Конной. И вот, когда буденновцы вышибли беляков из Крыма... в бывшем полевом госпитале врангелевцев среди мусора и хлама неожиданно увидел жемчужины — этюды Коровина и Левитана! — Он оживился. — И пошла, как говорится, завертелась карусель — крымские базары, комиссионки, поездки в соседние города, поиски и, конечно, находки. Куплю, бывало, картину, а краска рыбьей чешуей шелушится. Сколько там дыр и осыпей — холст светится. Хозяйка удивленно спрашивает: «Ну зачем вам такое сито?» А я, одержимый, мчусь к реставратору. Проходит какой-нибудь месяц, и верите — чудо! Все осыпи и дыры ушли. Даже губитель красок — мебельный лак — снят. Картина живет, сияет. Так вот... Немало я спас полотен и музеям подарил немало. Добрая сотня картин еще висит в моем доме. А сегодня услышал: война. И ничего не мило. Все, чем жил, — потеряло свой смысл. Как мне любоваться живописью, если три моих сына ушли на фронт. — Старичок-врач, спохватившись, достал из кармана стетоскоп и выслушал мои легкие. — Хрипов почти нет... — Пошевелил мизинцем лежавшую на столике записку редактора и глянул на меня в упор. — Однако температура держалась высокая. Если повторится воспаление, то... совершенно незачем спешить на войну. Даю вам законную отсрочку, на пять дней. Следите за температурой и постарайтесь не простудиться. — Короткий поклон. — Будьте здоровы, голубчик.

За окном снова шум, похожий на сильный ливень. Идет колонна новобранцев. Встану. Хватит лежать. Сегодня — разминка, а завтра — поход. Томительно тянется время. Монотонно тикают стенные часы. Медленно темнеет небо, и сгущаются необычные городские сумерки: Киев не зажигает огней. Внезапно на стене противоположного дома вспыхивает свет. Раздается крик, потом свисток, и одуванчик фонаря исчезает. Увижу ли я вновь освещенный огнями Киев? Когда окончится война? Об этом сколько не думай — все остается загадкой.

В полночь на большой высоте проходят вражеские бомбардировщики. Я никогда еще не переживал такой ночи, наполненной шарящими лучами прожекторов, воем сирен, гулом самолетов и разрывами зенитных снарядов. Воздушная тревога! Отбой... Снова тревога и снова зыбкая тишина. Лежу, прислушиваясь к милицейским свисткам и четкому шагу патрулей. Сон бежит от меня, но есть утешение: июньская ночь коротка, скоро станет светать. Мысли... Мысли... Цепкая память восстанавливает прошлое. Возникает палуба морского парохода. Сигналя, он входит в гирло Днепра. Герой Перекопа, чудесный венгр Матэ Залка стоит у высокой мачты. Справа — светлая днепровская вода, слева — черная морская. Пламенеет закат. И хорошо видно, как по всему гирлу Днепра летят белогривые кони. Скорей, скорей из темницы на волю. А навстречу буруном шумит разъяренный морской табун. И там, где они сшибаются, пронзительно кричат чайки. На ветру гривы коней превращаются в гребни волн, а следы от копыт — в пенистые воронки... Отчетливо слышу голос Матэ:

— Мир сейчас разделен, как эта вода, на светлую и черную силы.

С палубы морского парохода память переносит на опушку векового леса. Окончен освободительный поход в Западную Украину — наши танки где-то за Дрогобычем вышли на новую границу. Только узкая дорога отделяет нас от черной силы. В сумраке вспыхивают десятки огней, и на фоне зубчатого пламени отчетливо видно, как фашисты грабят село. А потом... Солдаты фюрера справляют победный пир у походных костров, и губные гармоники разносят вальсы Штрауса. Может, эти мародеры уже пируют в наших селах? За окном сереет небо, и, наконец, в предрассветном затишье наплывает сон. Какие-то неугомонные кузнечики не дают мне покоя. Скачут и скачут. Звенят и звенят. Открываю глаза. Дребезжит старый, разгневанный будильник.

Тянусь к ночному столику, нащупываю термометр. На кой шут он?! Беру стакан и наливаю из термоса чай. Жую почти резиновой крепости кусок сухой колбасы. В путь собираюсь недолго. Главное — блокнот, самописка, бритва, мыло и полотенце. Все вместилось в маленьком чемоданчике. Не глядя, беру с полки книгу. Александр Блок. Наугад открываю страницу. Какую же загадать строку? Двенадцатую снизу. Вот она... Читаю вслух: «Я не первый воин, не последний». Повторяя про себя так неожиданно сверкнувшую блоковскую строку, поворачиваю в замке ключ. Выхожу из парадного и носом к носу сталкиваюсь с Миколой.

— Ты пошел?

— Пошел, Микола.

— Скоро и я... Может быть, встретимся?

Во дворе тихо. Писательский дом после тревожной ночи еще не проснулся. Оглядываюсь. Микола стоит на крыльце. Машет мне рукой. Из окна нижнего этажа выглядывает с намыленной щекой прозаик. Артистический жест — и хорошо поставленным голосом он говорит:

— Приветствую поэтов, приветствую воинов, — и, закрывая мохнатым полотенцем воспаленный, с экземными чешуйками подбородок, прячется за листьями чайной розы.

Кто мог тогда знать: пройдет несколько месяцев — и хорошо поставленный голос зашипит на страницах нацистской газетенки. И, получив гитлеровский паек, обладатель поставленного голоса будет прятаться за чайной розой, пересчитывать у окна ячменные зерна и морить голодом свою жену, ребенка. По знаку предателя в этом дворе гестаповцы схватят партизана по кличке Комашка. Эх, Микола, Микола!.. Стоишь ты в белой косоворотке, добрый сердцем и русокудрый, в двух шагах от подколодной змеи. Поведут тебя на расправу новые ордынцы в мундирах мышиного цвета, и поставленный голос ужалит:

— Ага, попался, партизан!

На прощание еще раз оглядываюсь. Микола машет и машет рукой.

Кое-как добираюсь к троллейбусной остановке. Все-таки осилил первый большой переход. В троллейбусе отдохну, а там — трамвай помчит на Печерск, остановится у Лавры. Еще один такой переход — и я в редакции.

Под каштанами на улице Ленина толпится народ. Тесно на широких тротуарах Крещатика. Все куда-то спешат с узелками, корзинами, чемоданами. На лицах настороженность, тревога. Тяжело смотреть на проводы новобранцев. На троллейбусной остановке обнимает сына старушка-мать, мечется молодая женщина с маленьким ребенком на руках, прощаясь с мужем. На Комсомольской площади долго жду трамвая. Как всегда, позванивая, красный вагончик медленно сползает с горы. Возле Дома обороны какой-то шум. Кричат женщины, размахивая лопатами. Кого-то схватили, ведут.

— Шпион! — гудят голоса.

Кто-то силой пробивается сквозь толпу. Это вызывает ответную ярость:

— Крепче держи его!

— Не пускай!

Вдруг из трамвайной очереди по-ястребиному проворно выскакивает невысокий, чуть сгорбленный наш ответственный секретарь Урий Павлович Крикун. Он опрометью бросается к толпе.

— Не сметь! — взвизгивает тоненьким голоском батальонный комиссар. — Не трогать!

Толпа неохотно расступается. Я с трудом спешу к Урию Павловичу на помощь.

— Человек наш. Ручаюсь за него. Понимаете, свой он, свой, — успокаивает Урий Павлович не на шутку разъяренных женщин.

Гул толпы затихает.

— Если вы ручаетесь, значит, свой, — смягчается пестрая косынка.

— Уж больно похож на фрица — блондин и глаза голубые, — оправдывается белая блузка, усеянная крупным красным горошком.

— Вы так всех женихов перекалечите, — укоряет слишком бойких девушек Урий Павлович.

Между тем, сквозь толпу, согнувшись, пробирается художник Казимир Генрихович Агнит-Следзевский. Я знал его как изобретательного оформителя книг и острого газетного карикатуриста. Подписывался он всегда: Агнит. Его рисунки часто встречались и на страницах юмористических журналов. Садимся в трамвай и, пока он тащится на Печерск, пытаемся шутками развеселить мрачного Агнита. Какая-то ловкая девчонка успела сильно ударить под ребро. Только на конечной остановке художник начинает усмехаться: «Чем Агнит знаменит? Он лопатами бит».

— А все-таки, маэстро, вы сами виноваты, — выскакивая из трамвая, говорит Крикун. — Высмеивали в своих карикатурах нелепые поступки людей, а сами допустили непростительную небрежность — на пилотке нет звезды, гимнастерка без петлиц. У народа зоркий глаз. Вот и поплатились.

Подходим к редакции. Двери всех гаражей и складских помещений — настежь. Начальник издательства подполковник Марк Михайлович Лерман бурно объясняется с нерасторопными грузчиками, никому не дает спуска. Его опытный глаз, натренированный долголетней хозяйственной службой, замечает малейшую оплошность.

— Государственное добро, государственное! — на весь двор гремит Марк Михайлович. — Как ты грузишь, как?!

Помятая банка типографской краски вызывает у него ярость. Крикун, здороваясь, подает руку, но Лерман с криком: «Не мешай!» — бросается к головному грузовику и откидывает брезент:

— Стоп! Не так уложены банки с краской, не так! Где этот разбойник старшина Богарчук?! — И начальник издательства громом влетает в склад.

Марк Михайлович обладает оглушительным голосом, но вместо «р» выговаривает «и». Порой его грозные замечания вызывают у подчиненных только улыбку. Я с частыми остановками поднимаюсь на третий этаж. В конце длинного коридора — широкое, освещенное солнцем окно. И там, как на ярком экране, вижу Миколу Бажана, Андрея Малышко, Вадима Собко, Савву Голованивского и Бориса Палийчука.

— Кто бы мог подумать? Кто? — говорит Бажан. — Трудно даже поверить. Без объявления войны... Уже льется кровь.

— А верить приходится. — Собко то разматывает серебристую цепочку с ключиком на конце, то снова наматывает её на указательный палец.

— С выздоровлением, старина, — говорит мне Палийчук.

— Как самочувствие? — спрашивает Малышко.

В карих глазах Андрея напряженность. В минуту тревоги у него всегда появляется складка на лбу. Вот и сейчас она глубокая, резкая. Хочет что-то сказать, но подскакивает Крикун. Поправляя на ходу вечно спадающие очки, обращается к Бажану:

— Микола Платонович, зайдите, пожалуйста, к редактору.

Совещаются у редактора очень долго, а нам не терпится узнать, что же происходит на фронте. Все мы почему-то уверены — на редакторском столе лежит первая военная сводка, и, конечно же, сейчас там обсуждают сложившуюся обстановку. Я стою у окна, а мои товарищи молча прохаживаются по коридору. Наконец из редакторского кабипета выходит Крикун. Дружно берем его в кольцо.

— Ничего особенного сообщить не могу, — разочаровывает Урий Павлович. — Однако... — загадочно продолжает, — кое-что есть и для вас немаловажное... Отныне в редакции существуют только три отдела — фронтовой жизни, партийный, информации. — И тут же сообщает другую новость: — Организовано фронтовое радиовещание. Там будут работать писатели Иван Ле, Леонид Первомайский, Михаил Тардов и Яков Качура. Могу еще добавить: большая группа писателей во главе с Миколой Платоновичем Бажаном поступает в распоряжение ЦК КП(б)У.

Уходит с Бажаном Собко, прощается Малышко. Я провожаю его к выходу. Он с горечью говорит:

— А мы собирались с тобой снова провести лето в Прохоровке. Крючки купил и запасные лесы, удочки приготовил. Когда же теперь на зорьке пойдем на ту песчаную косу, где так славно ловился подуст? Наверно, не скоро увидим шевченковский дуб и тот обрыв, над которым шумит сосна Гоголя.

Слушаю его и так ясно вижу благодатное приднепровское село в ярко цветущих подсолнухах. И все те укромные стежки-дорожки, по которым, чуть свет шагали к Днепру, и ту лодочную стоянку, где часто встречали мудрого деда Гуру — старого матроса с «Очакова». По вечерам, у рыбачьего костра, Андрей любил петь старинные песни. Немало их знал Малышко, но поражал своей памятью и дед Гура.

— У меня сейчас такое чувство... помнишь, когда Тарас Бульба со своими сыновьями поехал на Сечь и они, покидая родные места, оглядываются. — Карие глаза Андрея темнеют, на лбу появляется резкая складка. — Ты помнишь? «Вот уже один только шест над колодцем с привязанным вверху колесом от телеги одиноко торчит в небе; уже равнина, которую они проехали, кажется издали горою и все собою закрыла. — Прощайте, и детство, и игры, и все, и все!»

С разгона, тигровыми прыжками берет крутую лестницу лейтенант Иван Поляков, останавливается на площадке, кричит:

— Старшина Богарчук несет ящики с оружием! Сейчас получать будем.

— Какое оружие? Где оно? — выскакивая из коридора, живо интересуется заведующий корреспондентским пунктом «Известий» Осип Готлиб — человек могучего телосложения. Он в хорошо выглаженном черном костюме, в белоснежной рубашке с темной бабочкой. Длинные волосы аккуратно причесаны. Готлиб всем своим видом напомипает почему-то строгого пастора.

— Слушай, давай не будем прощаться, — говорит мне Малышко, — так лучше, скорей встретимся, — и он нащупывает ногой ступеньку.

— Где же обещанное оружие? Где? — спрашивает Осип Готлиб. Спускается на нижнюю площадку и оттуда кричит: — Несут! Несут!

Семеро бойцов под руководством старшины Богарчука вносят в красный уголок тяжелые ящики.

Я начеку. Вот-вот в коридоре должен появиться Урий Павлович Крикун. Только что в редакторский кабинет важно проследовал недавний начальник отдела боевой подготовки батальонный комиссар Виктор Николаевич Синагов. Сегодня он получил повышение по службе — стал заместителем ответственного редактора. Только что побывал в политуправлении, вернулся оттуда с каким-то пакетом. Может быть, Синагов привез сводку о положении на фронте? Если это так, то Крикун должен кое-что знать.

Выйдя из редакторского кабинета, Крикун взглянул на меня, усмехнулся:

— Вы действуете, как самолет-перехватчик. Разве не знаете? Я умею читать чужие мысли. — Он развел руками. — Ничего нового нет. Редакция надеялась получить хоть какую-нибудь информацию от наших ребят Выглазова и Вирона. Они уже в Полевом Управлении фронта. Но... Тернополь молчит. — Пристально взглянув на меня, добавил: — Голубчик, надо отдохнуть, набраться сил. Я хочу предложить вам диван в моей каморке, где хранятся газетные подшивки. Вот ключ. Устраивайтесь.

Поблагодарив Урия Павловича, пошел получать оружие.

— Где же вы были? — сокрушенно покачал головой Богарчук. — Приписники разобрали все пистолеты и винтовки. Остались одни револьверы. Возьмете наган?

— С удовольствием. Он безотказный.

Я расписываюсь в получении оружия, а за моей спиной клацают затворы.

— Беда, прямо-таки дети... Будто елочные игрушки получили, — старшина торопливо сворачивает в трубку ведомости. — Была б моя власть, всех бы поставил по команде смирно.

Только я положил в брезентовую сумку две гранаты, как в комнате раздался оглушительный выстрел. Под высоким потолком лопнул матовый шар, брызнули мелкие стекляшки. От близкого выстрела старшина Богарчук оглох на правое ухо и усердно чертыхался. Похожий на пастора Готлиб выглядел так, словно его застукали прихожане наедине с легкомысленной девицей. В его руках дымилась винтовка.

— Что же делать? — растерянно произнес он. — Фу ты...

Неосторожный выстрел! В красном уголке! Разлетелся вдребезги большой матовый шар с тремя электрическими лампочками. ЧП! Мы еще жили понятиями мирного времени, все чувствовали неловкость, думали: сейчас соберется вся редакция. «Доигрались, субчики-голубчики». И полковой комиссар Мышанский начнет нас стыдить, отчитывать. Поглядывая на дверь, больше всего опасаюсь появления заместителя ответственного редактора Виктора Николаевича Синагова. Если сюда заглянет он, то часика два придется нам, не выходя из этой злополучной комнаты, разбирать и собирать винтовку.

В коридоре шаги. Все притихли. Скрипит дверь. Сперва показывается нос, потом козырек фуражки. На пороге — Урий Павлович.

— Что здесь, собственно говоря, происходит? — Под сапогом у него хрустят кусочки стекла. Ответственный секретарь смотрит на потолок. Там еще покачивается одинокий медный круг. — Будьте весьма осторожны. — Крикун грозит пальцем и уходит.

Беру сумку с гранатами, несколько пачек патронов, завернутый в промасленную пергаментную бумагу наган и отправляюсь в свое убежище. Каморка, где хранит Крикун газетные подшивки, тесная. До самого потолка загромождена широкими полками. Душно, открываю форточку и падаю на диван.

Вскоре сержант Хозе приносит котелок рисовой каши.

— Ты что, Хозе, на целую роту?

— Так больше ничего нет в столовой. А батальонный комиссар Крикун говорит: «Достань, Хозе». Что я могу достать? Когда все закрыто. А другие товарищи тоже настаивают: «Прояви, Хозе, инициативу».

— Какие товарищи?

— Они идут сюда.

— Привет тебе, приют священный, — входя в каморку, выводит чистым приятным баритоном могучий казачина Иван Поляков в ладно пригнанной кавалерийской форме. Из-за его широкой спины показывается усеянный веснушками Михаил Нидзе. Он, как всегда, снимая пилотку, проводит расческой по своим буйным кудрям цвета красной меди. А за ним переступает порог широкобровый Владимир Шамша. Он шуршит бумагой и ставит на нижнюю полку изящный белый кувшинчик с маленькими стопочками.

— Прошу прощения, во всех ближних киосках, как сговорились, — одна сувенирная тягучка. — Шамша наполнил стопочки густым ликером. — За выздоровление! — Немного помолчал. — И чтобы мы все вернулись в наш Киев с победой.

После чая и горячей каши я моментально засыпаю. Сквозь сон слышу топот ног, пальбу зениток, бомбовые удары. Дом дрожит и качается. Но я на дне глубокого сна.

Просыпаюсь и вижу: в струистых ветвях березы тлеет закат. Долго же я спал. В каморку заглядывает Борис Палийчук.

— Ну, знаешь... Ты иголка в трех стогах сена... Еле нашел. После освободительного похода в Западную Украину, как-то встретившись с Борисом Палийчуком в Клубе писателей, предложил ему пойти работать в красноармейскую газету. Он согласился. Я доложил редактору. Тот дал свое «добро. С тех пор мы с Борисом почти неразлучны. Ездим в дивизии, вместе пишем очерки и стихи. Ведем в газете уголок юмора. Наш герой — бывалый воин Антон Протиркин — завоевал в округе известность. На редакционных летучках уже не раз отмечались наши юмористические стихи. Один только начальник издательства Марк Михайлович Лерман продолжает усматривать в печатании стихов «ненужный расход денежного довольствия» и, несмотря на все наши протесты, выплачивает гонорар всего по двадцать копеек за строчку.

В каморку заходит, запыхавшись, Аким Гончарук. Он быстро летел по лестнице, спешил заглянуть в подшивку «Красной звезды». С досадой осматривает полки — нужную увезли в редакционный поезд. На груди у Гончарука орден Красного Знамени. Награда немалая, и получил он ее за подвиг в бою на озере Хасан. В редакции ходит молва: Аким отличный пулеметчик, даже снайпер. Так ли это? Я не знаю. Но газетчик он настоящий и товарищ на редкость надежный, о таком человеке говорят: «С ним я пошел бы в разведку».

Оказывается, на секретарском столе у Крикуна Аким видел важные материалы. На первой полосе пойдут Указы Президиума Верховного Совета СССР о мобилизации, о введении военного положения в ряде местностей страны. Гончарук коротко пересказывает содержание приказа командующего Юго-Западным фронтом. Герой Советского Союза генерал-полковник Михаил Петрович Кирпонос обратился к войскам с призывом разгромить зарвавшегося врага. Аким слышал: звонили из РАТАУ — поступила первая сводка Главного Командования Красной Армии.

— Сколько нового, ошеломляющего... — роняет Борис Палийчук.

Дверь, чуть не слетев с петель, распахивается настежь.

— Приготовиться! Всем приготовиться! Скоро выезжаем на фронт. — Крикун возбужден и, даже не замечая, больно тычет мне в грудь толстым секретарским карандашом. — Поедете со мной в «эмке»...

— Когда?

— Час еще точно не установлен... Ждите сигнала.

Я остаюсь в комнатушке один. У меня все приготовлено к походу. Долго не слышно никакого сигнала. А что, если в суматохе Урий Павлович забудет меня в этой каморке, словно старую подшивку? Эта мысль заставляет вскочить с дивана. Приподнимаю плотную штору. Во дворе все машины выстроены в ряд, боковые дверцы закрыты, в кабинах не видно водителей. Пожалуй, Крикун перестарался, рано забил тревогу. Томительно тянется время. Раскрываю на диване подшивку, которая так славно служила мне вместо подушки. Всматриваюсь в газетную страницу. Что это? В лучах слово «Красная». Под ним крупно набрано «Армия». Над чуть растянутой вогнутой буквой «м» — пятиконечная звезда. Это же комплект «Красной Армии» времен гражданской войны! Пожелтевшие страницы гремят орудийными залпами. «Красный фронт», «Оперативные радиосводки», «Борьба с Петлюрой», «В стане Врангеля».

С интересом перелистываю страницы. Газетная бумага сменяется грубой оберточной. На Правобережной Украине на красные войска наседают банды петлюровцев и гетманских сечевиков... И вот уже газета печатается на толстой синей бумаге — я видел такую в харьковских бакалейных магазинах, в нее заворачивали сахарные головы. На юге развивает наступление белый генерал Деникин. Он подходит к Киеву, и накануне сдачи города редакция переезжает в Новозыбков. Не хватает наборщиков, на исходе «сахарная» бумага. В глаза бросаются строчки: «Вот-вот на радость буржуям умрет красный трубач. Но боевой сигнальщик живет. На помощь приходит начдив Николай Щорс. Он приказывает оборудовать для газеты специальный поезд, чтобы с колес печатное слово шло прямо в полки».

А за окном — гул моторов. Неужели сигнал к отъезду? Приподнимаю шторку. Водители опробуют моторы и, убедившись в их исправности, покидая кабины, хлопают дверцами. Ложная тревога. Прислушиваюсь. Где-то за стеной приглушенно звенит гитара и тихо-тихо поет Поляков: «В саду горит костер рябины красной, но никого не может он согреть».

Какой хороший голос у этого казачины... Принимаюсь опять перелистывать газетные страницы. В жаркий августовский день у села Белошины, под Коростенем, на руках у Ивана Дубового умирает легендарный комдив. «Щорс вскинул бинокль, пытаясь обнаружить позицию петлюровского пулеметчика. Бинокль выпал из рук Щорса, и голова его поникла. Николай Щорс прожил ещё пятнадцать минут и, не приходя в сознание, умер».

С тяжелым чувством переворачиваю страницу. Вот уникальный снимок — три красноармейца с гранатами в руках стоят на броне захваченного ими белогвардейского танка. На борту бронированной громадины выведено белой краской: «За Русь Святую!» И лаконичная текстовка: «Захвачен и послан в качестве трофейного подарка в Москву В. И. Ленину».

Стараюсь рассмотреть лица красноармейцев. На давнем снимке трудно узнать, молодые они или старые, эти сильные духом люди. У одного фуражка без козырька и обмотки размотались. Вороты гимнастерок распахнуты — жарко.

Листаю дальше: командующий Южным фронтом Михаил Васильевич Фрунзе говорит жителю Строгановки Ивану Ивановичу Оленчуку: «Смотрите же, дорогой. Проводите войска. Я надеюсь на вас». Старый соляр Оленчук ночью через Гнилое море — Сиваш — ведет головной отряд 15-й дивизии. Ветер меняет направление, с востока наплывает туман, в Сиваш катятся волны Азовского моря. Оленчук чутьем угадывает брод...

Последняя газета — 17 ноября 1920 года. На первой странице броская шапка: «Полный разгром Врангеля!»

Нет, это еще не последняя. Кто-то аккуратно приклеил к толстому картону карманчик и вложил туда юбилейную. Она вышла через десять лет после победы над черным бароном. Интересно! Первыми редакторами «Красной Армии» были профессиональные революционеры, члены партии с 1899 года. Кончилась гражданская война — и они полномочные послы в Италии, в Норвегии и Швеции. А какие находчивые корреспонденты! Интервью с Фрунзе, беседы с Горьким, Барбюсом, Кашеном. И как все живо, увлекательно написано. Обидно, что подшивка попалась мне на глаза так поздно. Как мало я знал о своей родной газете.

— Выходи строиться! — по всем этажам и лестничным клеткам — снизу и сверху звучит команда.

Кладу на полку подшивку. «Да, были газетные асы! У них можно поучиться чувству долга, оперативности и умению выполнять самые трудные задания». Беру сумку с гранатами, наган. «Я не первый воин, не последний...» И, повторяя про себя блоковскую строчку, спускаюсь по лестнице.

Двор гудит голосами и моторами. Полковой комиссар Иван Иванович Мышанский, отдав последнее приказание водителям, садится в головную машину.

— Поехали! — звучит его зычный голос, и редакционная колонна трогается.

Ночь теплая. От яркой луны — воздух лимонный. Белеют стены. Над верхушками тополей шеломом былинного богатыря поблескивает золотой купол звонницы. За рулем Хозе похож на проворного ястребка. Хотя июньская ночь светла, но езда в колонне без фар, с неожиданными остановками, требует осторожности. Хозе внимателен и молчалив. Крикун нервничает. Он долго, не закуривая папиросу, как дятел, постукивает мундштуком по крышке серебряного портсигара. Тук-тук... Тук-тук... Промелькнула исклеванная гайдамацкими пулями знаменитая стена «Арсенала». На Крещатике дом с белыми колоннами и широким балконом напоминает мне о литературном вечере. Совсем недавно в переполненном зале городского Совета звучали стихи и сиял электрический свет, а сейчас он тих и темен. Грустно. Все хорошее в прошлом. На бульваре Шевченко Хозе проронил:

— Легли на курс.

Крикун наконец закурил. Он съежился и зарылся в шинель.

Затемненный город кажется незнакомым и совсем необычным. Лунный бульвар, лунные улицы и... только патрули да разъезды конной милиции..

На рассвете по гранитным глыбам, разбросанным вдоль дороги, узнаю Коростышев. Басит под колесами мост. Внизу вьется Тетерев. Его берега скалисты и круты.

— Что там такое? Вы ничего не слышите? — спросонья спрашивает Крикун.

— Воздушная тревога, — невозмутимо отвечает Хозе.

Где-то возникла пробка, и наша редакционная колонна останавливается. Машины усиленно сигналят.

— В укрытие! — кричит Урий Павлович, сбрасывая шинель.

Мы выскакиваем из «эмки». Слишком поздно искать убежище. С моста в Тетерев не прыгнешь: высота солидная — дух захватывает. А в небе свистит немецкий самолет. Ои скользит над шоссе, идет прямо на мост. Все ближе, ближе — длинная, тощая, пепельно-желтая змея. Жалом кажется красный кок винта. «Мессершмитт»! Идет на бреющем. Вот он чуть вздрогнул. Сейчас полоснет пулеметной очередью.

Я чувствую противную сухость во рту, жар печет губы. А «мессер», посвистывая, проносится над мостом и, не открывая огня, уходит.

— Ах ты, проклятый свистун. Как напугал... Так незаметно, по-воровски подкрался. — Урий Павлович поправляет съехавшую на затылок фуражку. В машине он удивляется: — Собственно говоря, почему он не стрелял?

— Это не охотник, а разведчик. В глубоком тылу он не обстреливает, больше высматривает.

— Пожалуй, вы правы, — соглашается со мной Крикун и снова зарывается в шинель.

На горизонте Житомир. Вблизи шоссе на топком лугу свежие бомбовые воронки. Они настораживают. Круглые, черные ямы с болотной водой напоминают котлы, в которых застыла смола.

На станции — скопление составов, и там, без устали посвистывая, пыхтят маневровые паровозы. Улицы, в большинстве застроенные одноэтажными домами, только начали оживать. На траве, на кустах и на клумбах — плотная серая пыль. Мостовая в темных масляных пятнах — прошли танковые колонны и оставили свой след.

За городом солнце припекает все сильней и сильней. В степи жара и удушливая пыль. Обгоняем обозы — тылы каких-то частей, а потом долго стоим возле железнодорожного переезда, ждем, пока уберут с пути поврежденные бомбежкой вагоны.

За Винницей короткий привал. Экономный и прижимистый Лерман выдаст на редкость скудный сухой паек. На все протесты, не повышая голоса, твердит:

— Ты наркомовскую норму знаешь? Получай положенное. Никто из сотрудников редакции точно не знает «наркомовской нормы», и Лерман легко выходит из словесной перепалки победителем.

Полковой комиссар Иван Иванович Мышанский разговаривает с подчиненными резко. График движения нарушен. Под угрозой своевременный выход газеты. Редактор бросает колкие слова водителям. Но что они могут поделать? На железнодорожных переездах пробки, пробки и пробки. Вот и крути баранку, попробуй проскочить забитые вагонами полустанки. А впереди еще больше двухсот километров пути, и легко можно попасть под бомбежку. Редактор принимает решение: легковые автомобили выстраиваются в отдельную колонну. Медлительные, тормозящие движение грузовики образуют второй эшелон, меня назначают командиром головной машины.

Легковушки вихрят пыль и уходят. Я сажусь в кабину грузовика. Его водитель Иван Индык — могучий медлительный детина. Покончив с бутербродом, он включает мотор и принимается в пути за пшеничные сухари. Индык способен умолоть кольцо колбасы, а потом с невинным видом спросить у старшины Богарчука:

— А где моя порция?

Всматриваюсь в небо. Оно пока чистое. Прислушиваюсь. Нет, самолетов не слышно. На зубах запасливого Индыка похрустывают и похрустывают сухари. Течет и рябит вымощенная булыжником дорога. Все спокойно. Постепенно напряжение спадает.

Глубокой ночью въезжаем в Тернополь. Водителям город знаком, и вскоре на его западной окраине находим редакционный поезд. Попыхивает движок, мерно работает ротация, по насыпи прохаживаются патрули. Здравствуй, фронтовая редакционная жизнь!

Кабинет редактора находится в купе плоскопечатного цеха. Захожу и докладываю о прибытии второго эшелона.

— Можете отдыхать, — бросает Мышанский, не отрываясь от газетной полосы, пахнущей свежей типографской краской.

Иду в спальный вагон — жаровня. В мягком купе духота. Младший политрук Владимир Буртаков, спускаясь с верхней полки, ворчит:

— К дьяволу эту баню, пойду спать в другое место.

Вслед за Буртаковым я тоже покидаю спальный вагон.

Спускаюсь с железнодорожной насыпи и от караульного начальника узнаю: в распоряжении редакции есть еще домик и клуня. Ночь теплая, лунная и пока тихая. Деревянный домик стоит на отшибе. Он окружён хлебами. В саду нахожу клуню. Боже, все луговые цветы и травы подарили ей свой аромат. Просто не верится: почему же никого не прельстило молодое пахучее сено?! Зарываюсь поглубже, и кажется — пью душистый чай, еще глубже, глубже — какие-то сухие цветики пахнут медом. После пыльной дороги не могу надышаться настоем степных трав. Сквозь сон слышу короткие автоматные очереди, пистолетный выстрел, чей-то крик:

— Стой, стой!

И все смолкает.

Просыпаюсь от шелеста и хруста. Кто-то разбрасывает надо мной сено. Крикун.

— Кажется, я нашел вас на седьмом небе... Вставайте! Собственно говоря, есть срочное задание.

— Какое?

Но Урий Павлович уже внизу шелестит сеном:

— Скорее!

Ничего не поделаешь, приходится расставаться с уютным сеновалом. Выхожу из клуни и вижу: в саду, у походной кухни, с котелками и кружками собрались почти все сотрудники редакции. Из разговоров узнаю: в эту ночь начальник караула дважды подавал команду «в ружье».

На ближней улице диверсанты обстреляли дом, в котором поселились летчики. А утро на редкость мирное: под крыльцом кудахчут куры, на заборе поет петух. Ветви старой груши нависают над крышей деревянного дома с просторной верандой, украшенной вверху ромбиками цветных стекол. Над этой сияющей радугой резной карниз приютил ласточек, они с бойким щебетом вьются у гнезд. Вблизи сходятся две пыльные полевки и дальше в хлебах образуют широкий, накатанный шинами тракт. А за ним возвышается усеянная сплошной жужелицей насыпь и там — броская зелено-красная лента редакционного поезда: семь пассажирских и пятнадцать товарных вагонов.

Кто выбрал такую неудачную стоянку?! Никакого укрытия и никакой маскировки! А что, если поезд заметят «юнкерсы»? Зениток у нас нет. В распоряжении караула всего лишь два ручных пулемета. Их огонь вряд ли отгонит вражеские пикировщики. Мне вспоминаются многие наши стоянки во время освободительных походов в Западную Украину и Бессарабию — укромные и тенистые железнодорожные ветки на сахарных заводах. И небо тогда было спокойное. А сейчас оно вот-вот зазвенит натянутой до предела струной. Опасно!

Пока я рассматриваю так беспечно выбранную стоянку из кустов сирени появляется Крикун. Подходя ко мне, он торопливо перелистывает блокнот:

— Слушайте внимательно! В четыре часа двадцать пять минут звено старшего лейтенанта Ивана Ивановича Иванова не позволило противнику разбомбить наш аэродром. Запомните! У нас три истребителя, у противника девятка пикировщиков... Когда у Иванова кончились боеприпасы, пошел на таран. Настиг бомбардировщик и винтом отрубил ему хвост. Да, вот еще одна немаловажная деталь, — спохватился Крикун. — Она может вам пригодиться. Бой проходил в небе над той местностью, где знаменитый поручик Нестеров впервые в истории авиации таранил австрийский самолет.

— Летчик Иванов жив?

Крикун потупился:

— К сожалению, погиб. Итак, размер стихотворения — двадцать строк. Через час необходимо заслать в набор. — И фуражка Крикуна уже мелькает в кустах сирени.

Я нахожу под грушей тенистое местечко и раскрываю блокнот. Но попробуй сочинить стихи, когда в беседке старший политрук Петр Кисиль выдает корреспондентам карты Генерального штаба Красной Армии! Разве можно устоять от соблазна получить новенькие, хрустящие пятикилометровки? К тому же Иван Поляков уверяет:

— Судьба каждого корреспондента поставлена на карту. Выпадет тебе Львов или Дрогобыч, туда и пошлют. Это уже твой участок фронта.

Я получаю карту. Смотрю — Ковель. На этом направлении должны действовать части Пятой армии генерал-майора танковых войск Михаила Ивановича Потапова. Зимой я бывал в полках этой армии с Иваном Ле и Михаилом Тардовым. Наша писательская бригада наперекор трехдневной вьюге провела творческие встречи с воинами дальних гарнизонов. А потом в Луцке нас принял командарм Потапов и пригласил на товарищеский ужин. Пришел начальник штаба генерал-майор Писаревский и член Военного совета дивизионный комиссар Никишев. Они оказались начитанными и остроумными людьми. Возвратясь в Киев, долго вспоминали встречу с генералом Потаповым и его ближайшими помощниками.

Я сложил карту в гармошку. Очевидно, меня пошлют в Пятую армию... Это хорошо. Возможно, встречу знакомых бойцов уже героями сражений и смогу написать о них совсем необычные стихи и очерки. Какие? Будущее покажет. Надо увидеть поле боя, почувствовать его, поговорить в окопах с воинами. На фронте и жизнь иная, и необычное всюду. А пока слышу тревожное: на Сокальском направлении фашисты вбили в нашу оборону танковый клин. Пытаются его расширить. И обнадеживающее: в Терпополь прибыл Жуков. Георгия Константиновича видели в штабе фронта. Говорят: начальник Генерального штаба выехал на передовые позиции.

Энергичный, решительный Жуков рубанет по вражескому клину!

А ведь не так давно... Я мысленно переношусь в Киев, в освещенный огнями зал. Звучит песня о Жукове, которую я написал совместно с Борисом Палийчуком. В первом ряду партера сидит Жуков. После концерта командующий округом быстро уходит, и неизвестно, понравилась песня ему или нет.

На следующий день набираюсь смелости, звоню Жукову:

— Георгий Константинович, с вами говорит один из авторов песни. Вы слушали ее вчера. Нас интересует ваше мнение.

— Песня понравилась. Она правдива. В гражданскую войну я действительно был лихим рубакой.

Хлопает калитка, и в саду появляется капитан Леонид Вирон. Даже в полевых условиях он не теряет армейского лоска. Русый чубчик вьется, на новеньком мундире — ни пылинки, ни соринки, а сапоги, старательно начищенные бархаткой, могут заменить зеркало. Леонид Вирон приносит новость:

— Крикун формирует фронтовые бригады. Сегодня в действующую армию поедут первые корреспонденты.

— А кто?

— Куда?

— Тайна.

— Пойдем к Урию Павловичу. К такой поездке надо заранее готовиться. Пошли, братцы, пошли.

Вирон, важно вышагивая по тропинке, охлаждает ретивых:

— Я пытался что-нибудь выудить. Не вышло. У него на все вопросы один ответ: «Собственно говоря, все в свое время. Возвратится из штаба редактор, узнаете».

— Крикун, конечно, ничего не скажет, — раздаются недовольные голоса.

— А вы знаете, какими словами кончается «Граф Монте-Кристо»? — спрашивает Вирон. — Ага, не знаете! — И победоносно выпаливает: — «Вся человеческая мудрость заключается в двух словах: ждать и надеяться».

Работа моя над стихами не движется. С полным котелком гречневой каши рядом со мной, в тени, по-походному располагается лихой кавалерист Иван Поляков. Смахивая с черных усиков разваренные крупинки, он говорит:

— Смотрю на тебя, а ты такой задумчивый, даже очень грустный. О чем печалишься? Крикун на фронт не посылает? И ты скис! Мы еще поездим, повоюем.

Решаю бежать в клуню. Поляков — говорун, сорву задание. А жара звереет. В клуне спресованная духота, зато можно уединиться. Тихое местечко помогает. Перечитываю написанное. Как бы это получше передать напряжение воздушной схватки. Я был на Львовщине, там, где совершил первый в мире таран поручик Нестеров, а сейчас повторил его старший лейтенант Иванов, помню ровное-ровное поле и на горизонте темные слитки лесистых холмов. Найдена последняя строчка. Теперь можно покинуть душную клуню. Знаю, Крикун любит точность. Уже поглядывает в секретарском купе на часы. В запасе у меня пять минут, успею показать стихи Палийчуку.

— Прочти, Борис.

— Ну что ж... По-моему, хорошо. Вот только эти две строчки... — Он немного подумал. — Понимаешь, лучше так...

В купе редакционного поезда, взглянув на часы, Крикун одобрительно кивнул, постучал толстым секретарским карандашом о столик, молча вычеркнул лишнюю запятую и отправил стихи в набор.

А за окном громоздкий ЗИС-101 тянул к поезду серую полоску пыли. Заслышав шум автомобиля, Урий Павлович вскочил:

— Пошли...

Полковой комиссар Иван Иванович Мышанский приказал всем корреспондентам собраться в садике. Сидим на солнцепеке и даже не чувствуем тридцатиградусной жары. Лица вытянуты, напряжены.

— На Сокальском направлении идут ожесточенные бои. Слушаю редактора, не отрывая взгляда от карты. Сокаль...

Сокаль... Вот оно, небольшое местечко на Западном Буге.

— В районе Устилуга стрелковая дивизия генерала Алябушева продолжает удерживать государственную границу, — долетает голос редактора.

Устилуг... Устилуг... Вот он! Почти рядом Владимир-Волынский... Бои идут на широком фронте. Приблизительно восьмидесятикилометровая пограничная полоса в огне. Сердце стучит гулко-гулко. Тревога нарастает и нарастает.

— Какой бы ни была напряженной и острой оперативная обстановка, святое дело фронтовой газеты — укреплять веру в нашу победу. — Развернув листок, редактор называет фамилии корреспондентов, которые должны выехать в действующую армию.

Буртаков толкает меня локтем:

— Мы в резерве. Как же так?

Я огорчен не менее Буртакова, но не подаю виду. А вспыльчивый Владимир взрывается:

— К черту резерв! Знаю, это штучки Крикуна. Буду протестовать.

— Остынь.

Буртаков срывается с места и летит что-то доказывать Урию Павловичу. Но тот на ходу бросает:

— Собственно говоря, есть порядок и нельзя нарушать дисциплину. Пока вы свободны.

Проводить товарищей на фронт приходят все сотрудники редакции. Как-то странно видеть в легковых машинах винтовки. Иван Поляков дает советы, а Владимир Шамша старается с Акимом Гончаруком разместить оружие так, чтобы оно не мешало в пути.

Несмотря на жару, капитан Николай Выглазов садится в легковушку в каске. Опускает боковые стекла Михаил Нидзе и, как все, начинает мудрить в «эмке» с громоздкими винтовками. Его яркие веснушки не может потушить даже июньский загар.

В головной машине писатели Иван Ле и Савва Голованивский. Карты для удобства свернуты в гармошку. Приготовления закончены. Под колесами оживает пыль. Она все плотней, все гуще. И когда рассеивается, виден один серый изгиб дороги, а за ним хлеба и хлеба.

Строиться! — звучит команда.

Старший политрук Петр Кисиль выдает корреспондентам специальные пропуска, и «резерв» отправляется в штабную столовую завтракать.

Тернополь похож на раненого воина, которому только что сделали перевязку, — все витрины магазинов, все оконные стекла крест-накрест заклеены белыми бумажными полосами. У гастрономов очереди. Разбирают муку, сахар, консервы, спички, соль. Много людей пришло из ближних сел с корзинами, мешками. На лицах озабоченность и тревога.

Штаб Юго-Западпого фронта занимает массивный четырехэтажный дом. Он окрашен в темно-зеленый цвет. Дубовая дверь, сияет начищенной медной ручкой. У входа, на узком тротуаре, выложенном узорчатыми цветными плитами, — настороженные часовые. Пропуск и удостоверение личности дежурный капитан проверяет внимательно. Я вхожу в штаб фронта с каким-то особенным трепетом. Этот старый, добротный дом сейчас хранит многие военные тайны. На столе у командующего лежит оперативная карта со стрелами ударов, с множеством флажков, на которых обозначены номера своих и чужих дивизий, и генерал Кирпонос старается как бы приподнять завесу над будущим. А эта завеса — тысячи человеческих жизней. Судьба Родины.

— Проходите, — бросает мне дежурный.

В коридоре нижнего этажа пахнет жареным луком. С каждым шагом запах усиливается и безошибочно приводит в буфет. Большая комната шипит лимонадом, булькает кефиром. Все столики заняты. Помня о «наркомовской норме» Лермана, на всякий случай запасаюсь кольцами сухой колбасы. Буфетчица подает мне сверток. И тут я замечаю — у окна освобождается столик. Позади слышу такой знакомый, с хрипотцой голос:

— Можно присоединиться?

Тардов?! Оглядываюсь, он.

— Михаил Семенович, вот неожиданность.

Тардов садится рядом. Смеющиеся карие глаза, плывет по лицу едва заметная улыбка.

— Что нового? — И, не дожидаясь ответа, продолжает: — Поехали ваши? — И тихо-тихо: — Трудно командарму Потапову. Он прикрывает важную магистраль — прямую дорогу на Киев... Немец будет жать. Его повадку знаю по прошлой войне.

Я привык видеть Тардова в элегантном костюме за редакторским столом или же дома в шерстяной полосатой пижаме, сидящего в глубоком кресле у старинной вертящейся этажерки, заполненной всевозможными справочниками. А тут на тебе: простая гимнастерка на нем, да еще с куцыми рукавами.

Но я не удивился, когда, положив в стакан кусок сахара, Михаил Семенович достал из планшетки книгу на французском языке и, нежно погладив потрепанный переплет, сказал:

— Удивительная находка. Заглянул в книжный магазин и случайно приобрел у местного букиниста. Уникум.

Даже война не могла убить его любовь к редким книгам. В Киеве у Тардова большая библиотека. Я не знаю, сколько она насчитывает томов. Да и дело порой не в количестве книг, а в продуманном подборе. Царский солдат, красногвардеец, чекист, писатель Тардов многие годы собирал книги по истории искусств. Настойчиво разыскивал все, что писали красные бойцы и командиры о гражданской войне. Каждый день у Золотых ворот навещал бородатых букинистов, чьи старческие лица напоминали пожелтевшие титульные листы, и, не торгуясь, щедро платил им за уникальные издания.

— Вас надо поздравить. В Тернополе выходит первый номер «Красной Армии». Прямо с ходу... Молодцы... — Тардов помешивает ложечкой чай. — Сегодня же начнется и фронтовое радиовещание. Иван Ле с Леонидом Первомайским подготовили первую передачу. Яша Качура помог, кое-что я дал. «Говорит Юго-Западный фронт». Ну как, внушительно?

Пробираясь от столика к столику, Кисиль бросает:

— Кончай завтрак, поехали! — И тихо добавляет: — Я узнал, сейчас будет объявлена воздушная тревога. Тогда здесь надолго застрянем.

Тардов остается в здании штаба, и я прощаюсь с ним. Под вой сирен редакционная полуторка вылетает на окраину Тернополя. Пепельно-желтая девятка «юнкерсов» заходит на бомбежку. В бинокль видны черные кресты на плоскостях. Девятка стонет от тяжелого груза, будто захлебывается воздушной волной. Ее спешат перехватить наши краснозвездные «ястребки». Но из глубины жаркого июньского неба появляются длинные, как змеи, «мессеры». Вспыхивает воздушный бой. «Юнкерсы» действуют дерзко. Они не обращают внимания на заградительный огонь зениток и, не меняя курса, запускают пронзительные свистульки, пикируют на железнодорожный вокзал, а потом на небольшой высоте уходят на запад.

Отгремела бомбежка, затихли частые залпы зенитных батарей, а мы все еще стоим наготове с винтовками и ручными пулеметами у редакционного поезда и смотрим с болью в душе, как вдали, за красноватой полосой черепичных крыш, раскачиваясь, поднимаются в прозрачном воздухе пять черных столбов дыма.

— Отбой! — Кисиль берет ручной пулемет на предохранитель.

Я собираюсь отправиться на свой сеновал. Но из вагона выглядывает ответственный секретарь:

— Четвертая резервная бригада, немедленно к редактору! — И Крикун широко распахивает дверь.

Неужели едем? Как быстро сбылось желание! Мимо меня, радостно подпрыгивая, проносится Буртаков. А за ним не спеша, вразвалку шагает, как всегда сохраняя полную невозмутимость, лейтенант Филь. У него такие же волосы, как и у Михаила Нидзе, — цвета красной меди, только на лице меньше веснушек. Нидзе — горяч. Филь — сдержан.

Жара усилилась. Железные вагоны накалены. Воздух как в парилке. Но полковой комиссар Иван Иванович Мышанский в шерстяной гимнастерке. Его борцовская грудь туго перетянута зеркальным ремнем. На столике карта, прикрытая газетой, и папиросная коробка с черным всадником на фоне голубых гор.

Буртаков, Филь и я стоим по команде «смирно».

— Давай-ка без «струнки», — мягко говорит Мышанский. — Надо ехать, сынки. Есть задание. Слушайте меня внимательно. Командующий фронтом генерал-полковник Михаил Петрович Кирпонос потребовал от войск самых решительных наступательных действий. Ваша задача: проследить за тем, как выполняют в частях приказ командующего, найдите подлинных героев фронта и напишите о них статьи и очерки, чтобы на примере лучших учились побеждать врага все воины.

— Мы хотели бы знать, товарищ редактор, какое положение на том участке фронта, куда вы посылаете нас, — сказал Буртаков.

— Многое вам придется выяснить на месте. Участок горячий. Однако в ближайший час наступательные действия наших механизированных войск внесут в оперативную обстановку решительную поправку. Вероятно, вы собственными глазами увидите разгром танкового клина.

От этих слов даже в жарком купе стало легче дышать. «Разгром танкового клина! Дадим газетную полосу. Нет, пожалуй, разворот», — подумал я, пока Мышанский распечатывал коробку «Казбека».

Переложив папиросы в портсигар, он сказал:

— Поедете в Пятую армию!

— В штаб? — спросили мы хором.

— Нет. Он покинул Ковель и находится в движении. Постарайтесь проскочить прямо в девятнадцатый мехкорпус Фекленко, там близко действует и девятый корпус Рокоссовского. На четвертые сутки вы должны быть с материалами в редакции. Не увлекайтесь. Помните, газету надо выпускать.

— А на какой машине поедем? Кто ее поведет? — спросил Филь.

— На «эмке». Водитель Хозе, — редактор похлопал меня по плечу. — Вот старший. Командир машины.

В полуоткрытую дверь просунулся Крикун и запротестовал:

— У секретариата забирают последнее запасное колесо. Я не могу отпустить Хозе. Прикажете пешком ходить в штаб фронта за информацией? Да, пешком?!

— Запасное колесо — вещь хорошая, а запасной материал — еще лучше, — отрезал редактор и обратился к нам: — Ну, сынки, пойдем дальше: ищите отважных людей, они подскажут интересные темы. Я надеюсь на вашу инициативу. И последнее: советую не ехать на Кременец, а взять курс на Шепетовку. В Ровно у коменданта города выясните обстановку.

Крикун сказал:

— Всем отъезжающим необходимо зайти к заместителю редактора. Он ждет в своем купе.

— Значит, едете, орлы? Так... Так... По крупицам собирайте боевой опыт. Важно знать, как воюет противник. Хм... хм... — В горле у Синагова першило, и он никак не мог откашляться. Прощаясь, заместитель редактора задержал руку Буртакова: — Тебе особое задание... Помимо всего, думай о полосе: бой в окружении. Покажи роль политрука или комиссара в тяжелой обстановке. У меня все. Счастливой дороги.

Какой молодец Хозе! Пока я выписывал командировки и оформлял путевой лист, он успел достать лишнюю канистру бензина и две запасные камеры. Теперь надо спешить к Лерману. Взглянув на командировки, Марк Михайлович буркнул:

— Через полчаса ехать, а они уже о консервах думают. — По пути на склад спросил: — Ты наркомовскую норму знаешь?

— Что дадите, то и возьму. Вам видней.

Марк Михайлович просиял:

— Другой коленкор, а то вынь да положь. Пишут целые полосы, а наркомовской нормы не знают. — И, не скупясь, выдал самые разнообразные продукты.