Фронтовые синоптики предсказали Ватутину не совсем обычную зиму на Украине. Такую, какая приходит в здешние края только раз в сто лет: с теплыми южными ветрами, с дождями и мокрым снегом. Реки рано взбухнут и разольются. Оживут ручьи и наполнят каждый овражек водой. Распутица расквасит дороги и превратит в полях благодатный чернозем в непролазную грязь, в черное цепкое месиво. Ватутин не только думал, но уже с карандашом в руках подсчитывал, какой труд придется затратить члену Военного совета фронта по материальному обеспечению Никифору Тимофеевичу Кальченко и всем его подчиненным, чтобы своевременно обеспечить за Днепром войска фронта всем необходимым для продолжения гигантской битвы. Подсчитывая количество необходимых боеприпасов, горючего и продовольствия, он изредка посматривал на сурово-озабоченное лицо Кальченко. В душе он уважал этого распорядительного, с особой хозяйственной хваткой человека, умевшего в самых тяжелых условиях перебрасывать на большие расстояния тысячи тонн срочного груза.
Он называл Кальченко всегда только по-дружески: Никифор. Вот и сейчас, протянув листок, сказал:
— Взгляни, Никифор, это на будущее.
Пробежав листок, Кальченко чуть кивнул:
— Не подкачаем.
Ватутин предложил Кальченко поужинать, и тут в дверях появился недавно назначенный на пост начальника штаба фронта генерал Боголюбов.
— Товарищ командующий, западнее Фастова на участке двадцать первого стрелкового корпуса гитлеровцы предприняли ночную атаку. Думал: разведка боем, но сейчас уверен: начало крупного контрудара.
Ватутин позвонил командарму Москаленко и, выслушав его, склонился над картой. Все молчали. Ватутин обдумывал свое решение и, не отрываясь от карты, сказал:
— Мы разыгрывали многие варианты вражеского контрудара. Предполагали, что последует самый дерзкий и смелый из района Фастова прямо на Киев. Но замысел Манштейна иной. Он пытается взять Корнин, чтобы ударить на Брусилов. Затем вырваться на Житомирское шоссе, рассечь армию Москаленко на две части и окружить нашу житомирскую группировку. Москаленко просит подкреплений. Это разумно. На помощь ему перебрасываем танковую армию Рыбалко, артиллерийскую дивизию Волкинштейна и часть сил Шестидесятой армии.
— А как быть с наступлением наших двух правофланговых армий на Коростень и Овруч? Продолжать или приостановить его? — спросил Боголюбов.
— У нас там успех. Даже в острой обстановке его надо развивать. Это ослабит противника, заставит заняться переброской войск под Коростень и Овруч.
Всю ночь штаб фронта работал с предельной нагрузкой и сам Ватутин ни на минутку не сомкнул глаз, следя за маршем посланных на помощь Москаленко войск, а также за районами сосредоточения и развертывания крупных сил, переданных из резерва Ставки в распоряжение фронтового командования. На правом берегу Днепра уже находилась прибывшая с Северного Кавказа 18-я армия генерала Леселидзе. Подходили корпуса танковой армии генерала Катукова и 1-й гвардейской общевойсковой армии, во главе которой стал генерал Гречко.
Легко отдать приказ о переходе танковой армии на новые позиции. Пусть командарм заботится о марше. Это его дело выйти в срок в указанный район. Но не таким человеком был Ватутин, чтобы, отдав распоряжение, отойти в сторонку и успокоиться, взвалить всю тяжесть похода на чужие плечи. Он тут же подсчитал с Кальченко, сколько на станции Дарница находится горючего, и потребовал снабжать им в первую очередь танкистов Рыбалко. Он позаботился, чтобы запасные траки, пальцы и катки без малейшего промедления доставлялись со складов танковым экипажам. Легкий морозец сменился оттепелью. Дороги покрылись грязью и водой, а танкисты ходили в валенках. Не медля он позвонил начальнику тыла Красной Армии генералу Хрулеву, и тот дал слово прислать на транспортных самолетах кирзовые сапоги.
Между тем обстановка в районе вражеского контрудара все более накалялась. Гитлеровцы захватили Корнин и нацеливались на Брусилов. Из показаний пленных выяснилось: главный удар наносили испытанные в боях и полностью укомплектованные первая танковая дивизия и танковая дивизия «Лейб-штандарт», поддержанные шестьдесят восьмой пехотной. А на флангах упорно продвигались вперед седьмая и девятнадцатая танковые дивизии.
Ватутин выехал на фронт. Когда накалялась обстановка, он всегда поступал так, чтобы увидеть поле боя, мысленно поставить себя там на место солдата, выяснить, какую тактику применяет враг, какими боевыми порядками наступает, и наметить план ответных действий.
Знакомое Житомирское шоссе то поднималось в гору, то уходило вниз. Кюветы были забиты поврежденными грузовиками, полосатыми, словно зебры, вражескими бронетранспортерами, брошенными пушками, опорными плитами минометов, которые напоминали огромных черепах.
Слух уже улавливал удары дальнобойных батарей. Постепенно эти тяжелые удары слились в сплошной гул все нарастающей артиллерийской канонады. В хмуром небе вспыхивали воздушные схватки, и тогда оно, как на Курской дуге, начинало звенеть до предела натянутой струной. И нередко под плоскостями вспыхивали ярко-оранжевые звезды. Они искрились, росли. Пламя охватывало самолет, и он, заглушая все звуки, входил в «штопор», тянул к земле полосу дыма.
Комадный пункт Москаленко находился на небольшой высотке, в хорошо замаскированном окопе, в трех километрах от поля боя.
— Манштейн не считается ни с какими потерями, товарищ командующий. Он бросает в бой сразу до четырехсот танков. Но свои позиции мы удерживаем, — доложил Москаленко.
Ватутин прильнул к стереотрубе.
Впереди двигались тяжелые «тигры» с десантами автоматчиков на броне. К ним старались прижаться бронетранспортеры с пехотой. На флангах ползли «фердинанды».
Приблизительно метрах в двухстах от первой волны катилась вторая — средние танки, а за ними, увязая в грязи, шли тяжелым шагом штурмовые батальоны.
И снова интервал в двести-триста метров — и третья волна — средние, легкие танки и в боевых порядках пехоты — зенитные пушки.
«Все как на Курской дуге, — подумал Ватутин. — Только пехота даже под обстрелом не хочет ложиться в грязь и несет большие потери... Контрудар! Вот чем можно приостановить продвижение гитлеровских мерзавцев на Киев». С этой мыслью он возвратился в Святошино на свой КП.
Два танковых корпуса совместно с кавалерийским нанесли контрудар и ожесточили сражение. Скупые строки донесений говорили о накале битвы. Шестнадцатого ноября войска фронта уничтожили шестьдесят фашистских танков. На следующий день — восемьдесят, а через пять дней — сто. Ночь с семнадцатого на восемнадцатое ноября принесла Ватутину душевную боль. Две танковые дивизии врага ворвались в Житомир и к рассвету полностью овладели городом.
Внешне Ватутин казался спокойным и невозмутимым, но мысли его возвращались к Житомиру, жгли мозг и не давали покоя. Было утешение в том, что войска, покидая Житомир, не понесли значительных потерь. Противнику не удалось окружить их. Они отошли в порядке и заняли новые позиции, готовые ударить фашистским дивизиям во фланг, если те попытаются устремиться на Киев.
Ватутин с особой болью думал о жителях Житомира, снова попавших в неволю, которая грозила им пытками, виселицами и расстрелами. Казалось, он, как командующий фронтом, сделал все возможное, обороняя за Днепром каждую пядь родной земли. Но оборона принесла на какое-то время пассивность фронту. Это дало сильной танковой группе врага свободу действий. И она стала наносить удары то на одном направлении, то на другом. «Я должен был ответить на каждый удар двойным ударом, но... продолжал больше обороняться. В этом ошибка и все неудачи. Если бы не близость Киева, не боязнь потерять его, то я давно бы пошел на риск, на самые смелые наступательные действия. Надо взглянуть по-иному на фронтовые события. Ударить на Житомир и Бердичев, взять Белую Церковь, нависнуть над каневским клином немцев». И он засел с Боголюбовым за разработку плана ответных наступательных действий. «А как отнесутся в Ставке к потере Житомира?» — эта мысль тревожила Ватутина. Чтобы восстановить линию фронта и пойти дальше, добиться коренного перелома, надо выиграть время, до предела уплотнить его. Он уже не терял ни одной минуты и с утроенной энергией готовился к ответным ударам.
Поздно вечером, в разгар работы, позвонил по ВЧ начальник Генерального штаба Антонов и предупредил Ватутина о том, что в качестве представителя Ставки на Первый Украинский фронт выехал маршал Рокоссовский, которому поручено разобраться в обстановке на месте и принять все меры к отражению наступления врага.
Ватутин ждал приезда Рокоссовского. И когда они встретились, он рассказал маршалу все, о чем думал и к чему готовил войска в последние дни.
Рокоссовский, ознакомившись со всеми приказами и распоряжениями Ватутина, стал внимательно изучать оперативную карту с планом будущих наступательных действий.
Ватутин напрямик спросил:
— Товарищ маршал, когда прикажете сдать вам фронт?
На красивом лице Рокоссовского появилась чуть заметная улыбка. Его голубые глаза смотрели на Ватутина приветливо. Он сказал:
— Николай Федорович, я прибыл не с целью расследования, а как сосед, желающий по-товарищески помочь устранить трудности, которые вы временно испытываете. Ознакомившись с обстановкой и вашими планами, я вижу, что вы, как командующий фронтом, находитесь на месте и руководите войсками уверенно. Я позвоню по ВЧ Верховному и скажу, что если бы я командовал Первым Украинским фронтом, то делал бы все точно, как Ватутин.
Это одобрение Рокоссовского было дорого Ватутину. Оно наполняло душу уверенностью и ободряло. Беседы двух полководцев не только прояснили оперативную обстановку под Киевом, но и позволили зримо, масштабно представить себе действия войск в будущих наступательных операциях. Они сошлись на том, что Манштейн, бросив в бой свои резервы, сейчас всеми силами старается навязать советским войскам позиционную форму борьбы. Ватутин должен был не давать врагу передышки, бить его непрерывно. А на избранных участках прорыва создавать более мощные, чем у гитлеровцев, группировки войск. Уже можно было думать об освобождении дорогой сердцу Рокоссовского многострадальной Польши, о помощи народам Венгрии, Румынии, Болгарии и Югославии. Все это требовало исключительной подвижности войск и нанесения по врагу еще более мощных согласованных ударов.
На второй день пришла депеша. Ставка разрешила Рокоссовскому вернуться на Белорусский фронт. Всего один день провели полководцы вместе. Но он подарил им крепкое, боевое товарищество.
После отъезда Рокоссовского Ватутин в присущем ему быстром темпе принялся готовить войска к наступлению. Все Святошино потонуло в снегу. Усилились порывы северного, хлесткого ветра, и зашипели сухие, колючие вихри метели. Где-то в лесу на крышах брошенных жителями дачных домиков гремело сорванное налетевшим бураном железо. Точно так же оно гремело на крыше разбитой снарядами будки бакенщика, когда после объезда войск Ватутин свернул к Днепру, чтобы проверить работу паромных переправ и лично убедиться, надежно ли охраняются понтонные мосты от воздушных налетов.
Стрела понтонного моста уходила в туман. К ней спешили люди с котомками, с корзинами, с узлами. Некоторые катили тележки с нехитрым домашним скарбом. Киевляне покидали город. Ватутин, догнав на мосту женщин, обратился к самой пожилой:
— Куда вы идете? Зачем уходите?
— А ты, сынок, разве не слышишь? — Пожилая женщина с корзиной замедлила шаг. Долетели глухие удары дальнобойных пушек. Она в страхе перекрестилась. — Гитлер подходит.
Митя Глушко остановил бородатого старика.
— А вы куда, дедушка?
— В Борисполь, — кряхтя, ответил бородач, сгибаясь под тяжелой ношей.
— С таким мешком? — посочувствовал Митя. — Вот это турне, — удивился он.
— Та, справді що дурне, — закивал из-под мешка бородач.
— Возвращайтесь! — сказал пожилой женщине Ватутин.
— А ты бы, сынок, оставил сейчас родную мать в городе? Скажи мне, оставил бы?
— Оставил. Они не возьмут Киев.
— Я вижу, сынок, что ты генерал. А вот чем командуешь?
— Фронтом.
Она быстро пошла по длинной стреле понтонного моста.
— Бабоньки, стойте! Стойте, бабоньки!
Нагнала своих товарок. Что-то принялась доказывать им. Вначале женщины в нерешительности топтались на месте, но потом все-таки возвратились назад. Только одна из них, отмахиваясь перчаткой, ушла на левый берег.
Спустя три дня, выступая на городском митинге у памятника Тарасу Шевченко, он увидел в толпе знакомую пожилую женщину и рядом с ней бородатого старика. С какой гордостью они смотрели на него, словно хотели сказать: «Мы тебе верим, сынок!»
И Ватутин, окинув взглядом оперативную карту, ввел в будущий прорыв на участке Восемнадцатой армии Леселидзе танковую армию Рыбалко, а танковую армию Катукова направил на Казатин.
За окном усилились порывы ветра, и под вой вьюги раздался звонок ВЧ. Ватутин, сняв трубку, услышал негромкий, медлительный голос Верховного Главнокомандующего:
— Здравствуйте, товарищ Ватутин. Я звоню из Тегерана. Доложите обстановку.
— Товарищ Сталин, положение пока тяжелое. К Манштейну все время подходят подкрепления. Как вам известно, враг захватил Житомир. Он ворвался в Брусилов и Коростышев. Его танки вышли на Тетерев и угрожают Киеву. Мы готовим ответный удар.
— Пора достойно ответить зарвавшемуся врагу. Проучить его как следует за Днепром, чтобы раз и навсегда отвести угрозу от Киева. — И негромкий, медлительный голос смолкает в трубке.
Сталин входит в большой светлый зал в стиле ампир в здании Советского посольства в Тегеране. За окнами тихо шумит старый парк. Журчат арыки. Высокие кедры, платаны и плакучие ивы чуть тронуты желтизной. Вечер. Теплая иранская осень.
Посреди зала — покрытый кремовой скатертью круглый стол с флажками Советского Союза, Соединенных Штатов Америки и Великобритании. Идет конференция трех союзных держав. За столом Председатель Совета Народных Комиссаров СССР Сталин, президент США Рузвельт и премьер-министр Великобритании Черчилль. Члены делегаций, среди которых Ворошилов и Молотов, а также генералы, консультанты, эксперты и переводчики.
Сталин:
— Господин президент, господин премьер, господа! Я рад, что серьезные разногласия остались позади. Наши соглашения в Тегеране об открытии второго фронта приближают сокрушение фашистской Германии.
Эти слова моментально переводятся на английский язык.
Вслушиваясь в них, одобрительно кивает Рузвельт. Он сидит в своем кресле на колесах, которое совершило с ним путешествие из Вашингтона в Тегеран.
Внимательно слушает Черчилль. В углу рта зажата дымящаяся сигара.
— Наша страна борется с основными силами Гитлера. Судите сами, на Восточном фронте он держит двести шестьдесят дивизий.
К Рузвельту ближе придвигается переводчик. К Черчиллю — тоже. Сталин продолжает:
— Я только что разговаривал с генералом Ватутиным. Под Киевом сложное положение. Противник продолжает наступать. Его цель — овладеть Киевом. Он отбил у нас Житомир — важный железнодорожный узел. Обстановка на Украине заставит нас еще кое-где отступить. Но это явление временное. Скоро праздник будет и на нашей улице. — Он обращается к Рузвельту: — Вы, господин президент, произнесли в Тегеране долгожданные слова: «Мы не только хотим пересечь Ла-Манш, но и преследовать противника в глубь территории».
Рузвельт кивает головой. Черчилль продолжает внимательно слушать переводчика. Глава советской делегации заканчивает речь:
— Русские обязуются приковать немецкие дивизии на Восточном фронте и помочь действию наших союзников.
Рузвельт, с кресла на колесах:
— Я считаю, что конференция была весьма успешной. Она является историческим событием, подтверждающим не только нашу способность совместно вести войну, но так же работать для дела грядущего мира в полном согласии.
Через день в том же просторном зале Большую тройку и членов делегаций союзных держав встречает торжественный рокот военного оркестра. В почетном карауле с автоматами наперевес стоят советские и английские офицеры.
Смолкает музыка, и Черчилль, одетый в серо-голубой мундир с множеством орденских лент, подходит к столу. Он открывает крышку продолговатого футляра, достает меч с двуручным эфесом. Его ножны украшены перламутровой инкрустацией.
Черчилль торжественно приближается к советской делегации.
— Его величество король Георг Шестой повелел мне вручить вам этот почетный меч. — Передает меч Сталину и продолжает: — На лезвии меча надпись: «Подарок короля Георга Шестого людям со стальными сердцами — гражданам Сталинграда в знак уважения к ним английского народа».
Пофыркивая моторами, к парадному крыльцу английского посольства подходят автомобили. Дымя сигарой и улыбаясь, Черчилль провожает своих гостей. Уходит машина со Сталиным, с Рузвельтом. На мягкие сиденья сверкающих черным лаком лимузинов усаживаются генералы в расшитых золотом мундирах, дипломаты во фраках с белоснежными манишками.
Черчилль покидает парадное крыльцо. Он входит со своим другом и советником Бренданом Бракеном в опустевшую столовую, где столы еще заставлены вазами с фруктами, блюдами с восточными сладостями и различной формы бутылками, хранят следы большого пиршества.
— У меня все еще перед глазами именинный пирог с шестьюдесятью девятью зажженными свечами. День твоего рождения, Уинстон, отпразднован славно. Все было торжественно и великолепно.
Черчилль разводит руками:
— Со мной происходит что-то странное... Мне кажется, что я вижу дурной сон... Кто бы мог подумать, что день своего рождения я буду праздновать вместе с коммунистами?! — Он невесело усмехается. — Сталин подарил мне каракулевую шапку. Ну, что ж... Она еще может мне пригодиться для похода на Москву. — Премьер-министр тянется к батарее бутылок. — Я, кажется, выпью сегодня все, что видит глаз. Мне тяжело. Всю жизнь я мечтал обнажить меч против Советов. — Бутылка дрожит в его руке. — И вот в Тегеране, по приказу короля, я преподнес русским коммунистам почетный меч. Это не простой дар Сталинграду. Это признание военных заслуг Советской России. — С видом полного отчаяния: — После Тегерана мы вынуждены открыть второй фронт. Успехи русских заставляют нас сделать это. — С яростью наливает виски. — Сейчас истинные свои чувства и мысли приходится охранять полками лжи. Когда-то Ленин назвал меня величайшим ненавистником Советской России. Таким я был, есть и останусь. Да, мы откроем второй фронт, но... Потом обстановка покажет: возможно, когда мы пойдем вперед, то не станем разоружать немецкие дивизии, а повернем их штыки против большевиков. Исполнится ли мое желание? Трудно сказать... Это так же сложно, как привести к власти после освобождения Польши ее лондонское эмигрантское правительство. Но об этом надо заботиться. Насаждать в Польше подпольные организации и противиться установлению народной власти. Москва хочет видеть Польшу сильной, независимой и дружественной ей страной. Мне такая Польша не нужна. Пусть она будет не стальной, а кисельной, покорной нам, или же стоит на краю пропасти.
Брендан Бракен молча пьет маленькими глотками шампанское.
— Вы молчите, Брендан? Молчание, говорят, знак согласия. Но в отдельных случаях бывает и наоборот... Я привык читать чужие мысли и знаю, о чем вы думаете. Если бы я не сменил Чемберлена, то, возможно, бывшие мюнхенцы склонили бы гордого британского льва к ногам Гитлера. Я знаю, вы одобряли мое намерение вступить в союз с коммунистической Россией. И вдруг такой поворот! Видите ли, Брендан, времена меняются, жизнь уходит вперед, ох как уходит! И политика становится иной. Но если вы помните мой роман «Саврола», увидевший свет сорок три года тому назад, то в этой перемене моих убеждений нет ничего неожиданного. Впрочем, нет нужды так далеко оглядываться. Вспомните произнесенную мною речь в день нападения Германии на Советскую Россию. Да, там были такие слова: «Мы поможем России и русскому народу всем, чем только сможем...» Но тогда же мною были сказаны и другие слова. Вот они: «За последние двадцать пять лет никто не был более последовательным противником коммунизма, чем я. Я не возьму обратно ни одного слова, которое сказал о нем». Я признаюсь вам, Брендан: моя борьба против фашизма заключалась прежде всего не в искоренении нацистских порядков, установленных внутри Германии, а в разрушении силы, способной противостоять нашей политике и экономике. Вот в чем суть. А теперь главное то, что я вынашиваю в своем сердце, — басит Черчилль. — Я еще не знаю, где, и когда, и при каких обстоятельствах, то ли в Англии, или даже в Америке я произнесу речь. Она будет подобна взрыву флотилий и всколыхнет людской океан... Я призову все страны к особой войне с большевистской Россией. Война будет не «горячая», а «холодная». Но та-ка-я!.. К дьяволу все договора! Я переверну вверх дном все наши отношения. Как это сделать — надо еще обдумать, а пока, после Тегерана, мы вынуждены открыть второй фронт. Я пью с горя. — Черчилль медленно подносит к губам хрустальный бокал.