Москвичка

Кондратьев Евгений Николаевич

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

 

 

1

В субботу раздался телефонный звонок.

— Здравствуйте, мой дорогой Олег Николаевич! Рады вы моему неожиданному появлению в трубке? Все дело в том, что я взяла трехдневный отпуск — такая растрата делового времени! — и с воскресенья по среду ничего не хочу знать о работе. По вас я соскучилась. Мне мало видеться с вами, когда вы привозите Беспалова. Вы бодры? Полны сил? Чем заняты? Мастер на все руки! Жаль, что сейчас ноябрь, унылый период. Но, может быть, если увидимся, нам станет не так уныло? Мы можем встретиться в кафе и что-нибудь придумать. Вдруг у нас возникнут общие планы?

От ближайшего ресторана «Сатурн» она отказалась («Он похож на ноябрь»), и они встретились в кафе «Русский чай».

Ольга Николаевна, кажется, принарядилась. Правда, Медведев, даже напрягая память, не мог вспомнить, как она одевается. Он никогда не обращал на это внимания. Если в какие-то дни она была особенно хороша, то хороша сама по себе, благодаря праздничности движений, улыбке глаз и губ, но не рукавам же! Теперь он разглядывал ее наряд, словно делал открытие. Ему было светло в глазах от теплой белизны женской кофточки со строгими линиями манжет и удлиненного воротничка. Ледок строгости таял под тонкими кружевами, усиливался синим джерси без рукавов, смягчался идущим по нему узором из серебристой шерстяной нитки. Серебряная цепочка удерживала на груди Ольги Николаевны черный амулет с веселой сказочной рожицей. Она поиграла амулетом.

— Подарок художника, моего пациента. Амулет из гагата, что по-гречески означает «черный янтарь». Деревяшечка, которая пролежала в морском иле, может быть, двести миллионов лет. Какая-нибудь ископаемая рептилия таращила глаза на падающую араукарию… — Ольга Николаевна полюбовалась белыми хризантемами перед ней на столе. — И цветов тогда еще не было…

— Вот и отлично, что не было, — обрадовался Олег Николаевич. — А то бы рептилии питались ими, и теперь я не нашел бы их на Центральном рынке. Цветы должны были появиться перед появлением женщин. Что я придумываю себе профессию?! Мне надо стать цветоводом!

Он вдруг заметил, что она подстерегает момент, когда он на нее не глядит, чтобы поглядеть самой. Глаза у нее были ласковые, когда он оборачивался к ней, и блестели.

Он заказал подошедшей официантке мясо, тушенное в горшочке, пирожки с изюмом и чай. Больше ничего здесь и не было. Но Ольга Николаевна, казалось, довольна всем, кроме черных платьев официанток с карандашиками, привязанными к черным поясам. Довольна самоварами на столиках, углублениями в стене, словно в русской печи, висящим ухватом, кринками, ароматом свежезаваренного чая. Сегодня в ней было что-то медлительно-беспечное. Еще у гардероба она с интересом засмотрелась на старика, принимавшего пальто: какой он широкоплечий, согбенный, но пружинистый и моложавый, с черной без седины бородой. Теперь она посматривала в ту сторону и говорила Медведеву, что у старика выбрито под губой, чтобы высветлить, омолодить лицо. Борода, говорила она, придает оцепенелость лицу. Бороду именно носят. Поглядите, приглашала она Медведева, оказывается, этот старик любуется женщинами! Он действительно смотрел то на одну, то на другую, не дрогнув ни единой черточкой, непроницаемо, но твердо. Только на губах что-то мелькало игривое. Он был доволен, когда его поспешность в приеме одежды и подбрасывание номерка в воздух заставляли женщин улыбнуться.

— Вас не смешат мои наблюдения? — спрашивала Ольга Николаевна.

Олег Николаевич сидел, забывая об окружающих, не интересуясь стариком. Когда он входил в кафе, ему было не по себе. Она это видела и теперь сказала:

— Я давно нигде не была. Не избалована. Мне здесь хорошо… Почему вы входили сюда так несмело?

— Неудобно, — ответил он. — Вы такая красивая, и я рядом… с палочкой.

— Для вас что-то значат глазеющие любопытные?

— Мне-то что… Сюда приходят здоровые люди. Им хочется видеть вокруг только привлекательное. И вдруг мои ноги, моя походка, это уродство. Мне кажется, люди не должны этого видеть. Всякое безобразие…

— Олег Николаевич, бросьте, пожалуйста, о безобразии. Вы…

— …а всякое безобразие, — упрямо продолжал Медведев, — преследуется даже в природе.

— Как это? Никогда не слыхала, — заинтересовалась Ольга Николаевна.

— Ну, не преследуется, точнее, а само скрывается, как будто чем-то напугано. От наших глаз. Чтобы человек не видел. Плохо я говорю. Плохой разговорный аппарат… Я поплавал, повидал кое-что. Знаете, на что обратил внимание? Уроды и страшилы прячутся: змея роет нору, летучая мышь носится во мраке. Какой-нибудь паук, мокрица имеют маленькие размеры. А представьте их с лошадь? Простите, за столом! Они мелки, выходит, спрятаны. Причем по правилу: не все, что прячется, безобразно, но безобразное обязательно прячется… Я о них больше не буду. Я возьму море. Вот, например, в речной воде, под боком у человека, не встретишь таких уродцев рыб, как в толще океана. А какие попадаются чудища! Не дай бог, приснятся! Если же где-нибудь возле Австралии, среди прибрежных камней держится какая-нибудь ядовитая бородавчатка — знаете, у нее такая исковерканная морда, словно ее теркой уродовали, глаза таращатся надо лбом, тело без чешуи, в бородавках — ну, «синанцея» ее еще называют, то у нее, ведьмы… простите… у нее такая окраска, что ее не видно… Не странно ли все это? А что нам напоминают эти разнообразные уродцы? — воодушевился он от ее одобрительного внимания. — Все эти страшные головы, членистые конечности? Пожалуй, что-то вымершее, доисторическое: змеиная голова, хотя бы, напоминает голову гигантского звероящера. По-моему, почти все звери были тогда уродливы на наш человеческий вкус… Вот вы прибираете квартиру к приходу гостей. Выходит, что природа тоже, как гостеприимная хозяйка, устроила приборку квартиры, тщательно приготовилась к приходу человека. Подмела, многое повыбрасывала, что-то задвинула в темный чулан, спрятала под тахтой — одна красота на виду. И цветы поставила. Неспроста в любом уголке земного шара природа прекрасна. Это для того, чтобы мы за жизнь крепче держались. И выходит, к динозаврам меня надо отправить посылочкой, к предкам!..

Здесь им подали чай, и Олег Николаевич спохватился:

— Не хмурьтесь, Ольга Николаевна, это же шутка… И знаете, почему вы не просто красивы, не обыденно? Почему вы прекрасны?

— Если следовать за вашей мыслью, то скорее всего потому, что далеко ушла от обезьяны, имею современный нос, современную прическу и в брюках?

— Нет. Потому, что вам нечего скрывать, прятать в чулан. И вы не прячете. Сколько всего я вижу на вашем лице! Все вокруг наливают чай, как обычно. Вы каждое движение совершаете с улыбкой, с удовольствием. У вас очень выразительные губы… Даже официантка глядит на вас, улыбается…

— Я же не всегда такая. Мне сегодня удивительно… Я созерцаю. Упиваюсь… чаем. Внимаю. — Она засмеялась. — Вы, оказывается, разговорчивы!

— Я тоже не всегда такой.

Часа через два за окнами кафе исчезли лучи солнца. Улица Кирова окрасилась вечерней синевой. Маленький отпуск Ольги Николаевны было решено провести вместе. Она поймала номерок, подброшенный гардеробщиком. Старик подскочил к ней с пальто в руках.

— Хорошее у вас кафе, — сказала она.

— Э! — старик разрубил воздух рукой. — Это разве кафе?! Был бы я директором — было б хорошее!

— Не сомневаюсь, — улыбнулась Ольга Николаевна.

На улице она обернулась к Медведеву.

— Мне надо сделать покупки. Я не стану, конечно, таскать вас по магазинам. Провожу. И на этом мы сегодня расстанемся.

Растягивая путь, Ольга Николаевна прошла с ним по улице, весело озираясь, заглядывая в арки ворот, признаваясь, что имеет пристрастие открывать для себя незнакомые дворы и дворики. Заглядывать в них — все равно как делать археологические раскопки: новое время ставит свои здания впереди старых, и, войдя во двор, иногда можно увидеть уголок ушедшей Москвы, памятник былых человеческих судеб, испытать ощущение, что попала в восемнадцатый век, что прожила уже два столетия. Ведь так хочется, оставаясь относительно молодой, удлинить время, почувствовать протяженность, а не краткость жизни!

Олег Николаевич неуклюже шагал рядом с ней, кивал, постукивал тростью. Тротуар был узок, огорожен перилами. Им уступали дорогу. Он этого не замечал.

В начале Кривоколенного Ольга Николаевна остановилась возле скромного здания в три, вернее, в два этажа с плоским, словно стертым от времени фасадом. На фасаде были видны чуть намеченные колонны — пилястры и две мемориальные доски — с профилем Веневитинова и Пушкина. Медведеву уже было известно, что Пушкин приезжал сюда к своему родственнику, блестящему молодому человеку, написавшему о себе пророческое: «Как знал он жизнь! как мало жил!»

Молча обошли они этот дом с какими-то уродливыми пристройками со стороны двора, недовольно оглядывая позднейшие «напластования времени» и низенькую будку входа.

— Теперь и не поймешь, — вздохнула Ольга Николаевна, — куда входил Пушкин, стуча тростью? Где раздавался его голос: «И пыль веков от хартий отряхнув…»? По мерке нашего времени, когда запаздывает духовное развитие, Веневитинов был, в сущности, еще мальчик. Но для него это был год казни декабристов. Три месяца спустя после казни он позвал к себе других мальчиков слушать Пушкина, и в эти окна заглядывал такой же осенний вечер, только был не ноябрь — октябрь. Что было в голове Пушкина в это время? Представить только!.. В том же октябре талантливый мальчик уехал в Петербург, на чиновничью службу. На пальце он увез перстень княжны Зинаиды — дружеский подарок. Она была и любимой женщиной, и родственницей декабриста Волконского. Все сплелось! А через полгода мальчик умер. Быть может, от тоски по ней, как бы там ни писали биографы… Этот дом кажется мне грустным, даже трагическим. Но я им очень дорожу. Москва для меня многое бы потеряла без него. Я люблю вспоминать, сколько с ним связано великих, известных людей — то одного, то другого или другую… и представляю их в освещенном окне… Теперь и мы с вами, невеликие, с ним связаны.

…Они подошли к зданию с выпуклым фасадом. Ольга Николаевна обозрела его с улыбкой.

— Стоит и тоже хранит тайны. Скрывает, что здесь живет полярный летчик. Пусть пока скрывает… До завтра, Олег Николаевич! Неужели едем?

Сумерки не скрыли, как просияли ее глаза.

 

2

Тепло одетая, в вязаной шапочке, которая застегивается под подбородком, она ждала его, прохаживаясь возле бульвара, и было в ее фигуре, в движениях плеч, в повороте головы что-то новое. Он вгляделся, не узнавая: так мало оставалось в Ольге Николаевне от прежней взрослой, чересчур взрослой и мудрой женщины, и так много прибавилось от молодой девушки.

Медведев открыл дверцу, и Ольга Николаевна внезапно устала от пережитого нетерпения — прислонилась к кузову машины и так постояла, держа в руке большую сумку с вещами и провизией.

Он взял ее ношу, положил в машину. И то, как брал, запомнилось надолго: она так отдала, а он так принял, что в одном этом была уже радость для обоих, молчаливое объяснение…

Ехали они часа два. Остались позади оголенное, с кучами листьев Бульварное кольцо, широкий и длинный Ленинградский проспект, замелькало Ленинградское шоссе, похожее на улицу, которая еще не целиком застроена.

Москва кончилась.

Где-то в центре одноэтажного деревянного Солнечногорска они отыскали нужный поворот, выехали на Пятницкое шоссе и затем свернули на лесную дорогу, изъезженную, ухабистую, но, к счастью, промерзшую, крепкую. «Москвич», хотя и с трудом, осилил ее.

В пути им было празднично легко встречаться взглядами, говорить, молчать, узнавать друг о друге какие-нибудь мелочи из груды неизвестного, озирать дорожные окрестности, гадать, сколько еще осталось ехать до деревни и застанут ли они хозяев. Ольга Николаевна показала ключи: «Если нет — сами будем хозяйничать». Им было легко, как вчера в кафе.

Долгие четыре дня ожидали их в отдалении от скрытой за горизонтом столицы, рядом с замершими заливами, почернелыми лесами, присыпанными снегом пашнями. Их ожидала тишина, как в Антарктике, и если хозяева отбыли, то еще и безлюдье, как на айсберге, только с достаточным запасом дров.

Да, им было празднично легко, непринужденно… почти как вчера, и все же, наверно, сегодняшний день уже не был похож на вчерашний — подобно тому как и дорога не была столь гладкой для «Москвича», как в городе. Машину подбрасывало. Что-то похожее происходило с их чувствами. Иначе зачем бы они радостно переглянулись, увидев, что из трубы дачи вьется дымок, во дворе стоят «Жигули», а к дому подходит какой-то мужчина в полушубке, в меховой шапке, с ведрами воды в руках.

Дача, впрочем, была не дачей — не каким-нибудь подмосковным теремом в два этажа, с островерхою крышей, с балкончиками и верандою, а обычной деревенской избой с черными бревнами сруба, ничем не обшитыми, с новыми воротами и калиткой в старом заборе, со старым скрипучим крыльцом и с обновленной, недавно переложенной печью.

Врач Веткина и ее муж, оба заядлые рыболовы, купили эту избу года полтора назад, и Ольга Николаевна однажды летом была у них здесь, в деревне Исаково, только поездка не удалась. Во время уженья в горле Исаковского залива их прихватил ливень. Волны и грянувшая над Истринским водохранилищем гроза заставили подогнать лодку к берегу и отсиживаться под кустами. Ольга Николаевна сначала радовалась, что ливень прервал скучную для нее рыбалку. Ей даже нравилось, что все промокли. Она еще выскакивала под теплые струи и, подняв к небу лицо, любовалась молниями… Внезапно, быть может от чрезмерного прилива сил, ей вспомнились ее Бауманская и Машкова, нерешенные дела, ждущие больные, охватила тоска по каким-то гигантским свершениям. Она почувствовала себя на грани какой-то огромной, яркой мысли. Но ей могли помешать. И остальную часть дня Ольга Николаевна провела в еле сдерживаемом раздражении. Ни костер, ни уха, ни разговоры с Людмилой Ивановной, с ее мужем Дмитрием Михайловичем — радушным, несколько шумным хозяином — не унимали в ней скрытого недовольства по-пустому уходящим временем… Больше ее сюда не тянуло вплоть до последнего приглашения Людмилы Ивановны.

Мужчина в полушубке, с ведрами в руках, обернулся на шум подъезжающих, и Ольга Николаевна узнала Веткина. Он тоже сразу ее узнал, поставил ведра на землю, подбежал поздороваться, познакомился с Медведевым и открыл ворота. На крыльце уже стояла Людмила Ивановна, застегивая молнию лыжного костюма. Откуда-то из-за избы, отливая медью, с приветственным лаем выскочила Альпа и бросилась на грудь Ольге Николаевне. Медведеву она тоже лизнула руку, хотя не знала его. «Видите, — засмеялась Веткина, — она показывает: друзья Ольги Николаевны — наши друзья».

Через полчаса у Медведева появилось ощущение, что он — их старый знакомый.

— Мы уже собирались уезжать: нет клева, — говорила Людмила Ивановна.

— Постой, говорю, Мила, дай я хоть полы вымою к приезду гостей, — рассказывал Дмитрий Михайлович. — Она не возражала: считает, что здесь я талант! Хо-хо-хо.

Людмила Ивановна ставила на плиту кастрюлю с водой:

— Обедать собирались в Москве. Но я сейчас быстро приготовлю. В компании приятней.

— У меня есть тушенка. Нужна для супа?

— У нас тоже есть, Ольга Николаевна.

— Есть не только тушенка. Полбутылки менее прозаической материи. Хо-хо-хо.

Пока женщины готовили обед на скорую руку, мужчины оживленно беседовали.

— Разведение рыбы в водоеме… — говорил Дмитрий Михайлович. — Судак…

— Кит-горбач… — вторил ему Олег Николаевич. — Международная конвенция запретила…

По лицу Олега Николаевича, по его жестам и горячности было видно, как важны для него сейчас все эти проблемы рыборазведения и ограничения боя китов. На самом же деле все чувства в нем отталкивались и уходили от беседы. Взгляд скользил в сторону, как бы отправляясь за поиском более точных слов, но возвращался, наполненный драгоценным грузом — мгновенными образами: вот Ольга Николаевна, очистив картофелину, вдруг подбрасывает ее в воздух и ловит — наверно, вспомнив бойкого старика из «Русского чая». Вот она, почувствовав его взгляд, начинает смеяться, откидывая назад голову, или, поправив волосы тыльной стороной ладони, оглядывается на него.

После вчерашней встречи он был неравнодушен к ее новым нарядам, замечал беглые отсветы огня на ее вязаном свитере, теплой юбке, коленях. Он восхищался ею, ловил звуки ее голоса сквозь басок Дмитрия Михайловича, пытался угадать по тону: в каких ее словах скрывается что-то для него одного. И все время спрашивал себя: неужели он интересен и дорог этой необычайной женщине?

Ольга Николаевна заполняла избу своим присутствием, заслоняла просторы за стенами избы, дальний каменный частокол Москвы, небо над крышей и все воспоминания о прожитой жизни. И может быть, из-за этого она стала казаться ему незаметно выросшей и большой. И сам он рос и рос, превращался, как во сне, в великана. И такими же становились Веткины.

Все стало крупно вокруг, как будто грудь и голова у него слились в большую линзу чистейшей прозрачности. Он видел рядом с собой вещи, созданные для гигантов: огромный, ничем не накрытый деревянный стол, консервную банку величиной с бочонок и консервный нож, который он взял как орудие для разделки кита. Неимоверно великими показались ему буханка хлеба в крупных руках Дмитрия Михайловича и банка меда — взяток хозяйских пчел.

Такая огромность каждой вещи и всего происходящего грезилась Медведеву только раз в жизни — однажды морским утром в первом антарктическом рейсе, когда он вышел из своей каюты с необычайной ясностью взора, кристальной чистотой и добротой чувств, и ему нечаянно на какие-нибудь полчаса открылось, что все в жизни не так, как мы думаем: не мир велик, и не океан, и не вселенная. И солнце, встающее из вод, совсем не огромно. Велики и с трудом умещаются посреди всех вселенских тел и явлений — палуба океанского корабля у него под ногами, поручни, за которые держатся его человеческие руки, и сердце, которое бьется в его огромной груди, и его мозг, вбирающий в себя и солнце величиной с его глаз, и океан, неспокойный, как кровь в его жилах, и облачко величиной с его голову, спутанную от ветра.

Ничего слаще и упоительнее он не испытал в своей жизни, чем эта огромность самого себя и всего, что плыло вместе с ним.

Теперь это пришло к нему вторично.

Мираж огромности не покинул его и за обеденным разговором. Даже слова, которые произносились, были похожими на большие картины.

— Истра… Катышня… Нудоль… Чернушка… Раменка… — перечислял Веткин речки, вышедшие из берегов, чтобы слиться в местное море.

— Кейптаун… Мельбурн… Монтевидео… Гибралтар… — говорил Олег Николаевич.

— Машкова, Бауманская… Москва — Ленинград, — говорила Ольга Николаевна.

— Петрушка, огурцы, лук, морковка… Еще пчелы, — посмеивалась Людмила Ивановна.

Альпа скреблась в дверь и скулила. Когда ее впустили — словно неведомое чудище ворвалось в дом. Альпа была такая большая, непоседливая, вертлявая, что показалось: она зазмеилась и заклубилась вокруг, превращаясь в многоглавого и многохвостого, но добродушного змея. Она была избалована лаской, как единственный ребенок в этой семье без детей. И хотя хозяева уговаривали Альпу вести себя поспокойней, она угомонилась лишь тогда, когда ее опять потянуло на улицу. С ней вместе вышел и Дмитрий Михайлович — уложить кое-какие вещи в багажник.

Женщинам оставалось обговорить кое-что по хозяйству. Печка, плита, дрова; вот вам спальные мешки; в подполе — все для борща и гарнира; молоко можно купить у Стрельцовых — вон та большая изба, ближе к заливу; жаль, мы не наловили вам рыбы; Олег Николаевич, вы не любитель? Ну да, после океанских исполинов вы не размениваетесь на каких-то плотвичек. А Ольга Николаевна — нам уже известно — не отличит мормышку от спиннинга… Ну как вам наша хата?

Людмила Ивановна переводила взгляд с Ольги Николаевны на Олега Николаевича и улыбалась ему почти влюбленными глазами: ей передавалось настроение подруги. Теперь обе женщины, казалось, любили Олега Николаевича. И он подставлял лицо ласковому сиянию огромных глаз великанш, вспоминая свои приступы страха перед жизнью.

Но Веткин скоро нашел ему другое занятие.

— Надо поправить телеантенну, — сказал он. — Подержите лестницу? Она у меня хлипкая.

Медведев обрадовался:

— Охотно!

Дмитрий Михайлович приставил дрожащую деревянную лестницу к крыше.

— А! Не тот инструмент. Я сейчас, а вы пока подвиньте ее немного влево.

Олег Николаевич нажал плечом, прислушиваясь к своему позвоночнику. Лестница сдвинулась, поехала и стала на нужное место. Никаких рычагов не потребовалось! Медведев облегченно вздохнул и обернулся. На крыльце стояла Ольга Николаевна.

«Сейчас вскрикнет!»

Но она бегло взглянула на небо, погладила подскочившую Альпу и молча ушла в избу.

«Великий день у меня! — воодушевился Медведев. — Олег, — сказал он себе, — давно ли ты был скреплен, сшит и забинтован? Давно ли был в марлевом коконе?.. Вот, никогда ты не задумывался над врачующей сутью выражений: «Как все», «Не хуже». Отбрасывал от себя с пренебрежением. Ругался после полета на остров: «Это черт знает что! Даже отпечаток пальца у каждого свой, даже ушей не найдешь одинаковых, почему же надо выглядеть и поступать, как все? Если инструкция предписывает не летать при такой-то силе ветра, я непременно должен сидеть и утешаться мыслью, что другие не полетели бы?»

Ты воевал не с инструкцией — с самоутешением слабых и опасливых. Отсутствует воля? — влекутся, куда влечет большинство. Нет своих жизненных правил? — во всем равняются на других. Нет мыслей? — повторяют чужие: Командир ты авиаобъединения или простой пилот — поступай банально, и это залог, что тобой будут довольны… Так ты любил говорить. И что же теперь?

О, тебе открылась отрада: не хуже других сдвинуть плечом лестницу, смастерить тренажер, водить автомашину! Какой перед тобой простор! Впереди бесчисленное число радостей; их хватит на целую жизнь: обрести обычную человеческую походку и снять когда-нибудь крепящие аппараты, освоиться с какой-нибудь обычной городской профессией и находить в ней удовлетворение, окрепнуть настолько, чтобы пить водку и не быть белой вороной ни в какой мужской компании… Зажить не хуже, чем другие! Антарктику и Сибирь приберечь для разговоров. Чем не мудрость? Чем не мужество?

Но ты не прост, Медведич! Хитришь сам с собою. Ты, убогий, которому на роду написано иное, хочешь любить и быть любимым? Это ли не дерзость!

«А если, — думает Олег Николаевич, — на роду написано несколько вариантов? И один из них самый немыслимый?..»

 

3

Веткины уехали, оставив часть себя с гостями. Во всяком случае, гости зажили в избе так, словно на них смотрели со стороны. Это никак не помешало, а скорей наполнило их жизнь глубиной неторопливого ожидания.

Никаких дел и занятий, кроме хозяйственных, у гостей не было, но, как ни странно, время проскакивало стремительно и исчезало. Успеешь только спросить и выслушать ответ — уже прошел час. Посмотришь, как она выходит из кухни в горницу и возвращается назад, — уже вечер.

— Чудеса! — говорит она. — Никогда бы раньше не подумала, что бездействие так полнокровно, содержательно и прелестно. А вы?..

Медведев ловит звуки ее вздрагивающего голоса, и у него самого дрожит дыхание.

В полночь что-то гонит их из дому, и они оказываются на берегу замерзшего залива. Чистейший морозный воздух делает воздушный шар из каждой клеточки тела. Ты готов улететь в небеса. Однако твои теплые ботинки волочатся по мерзлым комьям земли. И Ольга Николаевна крепко берет тебя под руку, оберегая от падения.

Все отбросив, от всего отказавшись, окружающий мир с непостижимой, почти пугающей щедростью занят только вами двумя. Он расстилает перед глазами долину присыпанного снегом льда. Он расставляет слоистые стены мрака, словно закопченные стекла разной прозрачности. Он следит за вами маленьким прищуренным глазом луны. И ты, Олег Николаевич, вместе с Ольгой оказываешься во власти этого мира с затаенными в ночи богатствами и вопросами. Что он хочет от вас? Зачем тревожит еще больше, чем согретый и душноватый воздух избы? Сквозь кожаную толщу летной куртки, сквозь мех шубки ты чувствуешь прижатое к тебе женское плечо. Все зыбко в этом мире и туманно — и все же настойчиво ждет ответа.

И вспоминается такая же тихая и столь же безмолвно-тревожная антарктическая ночь.

…Обогнули айсберг, одетый в свинцовую дымку, и стали озирать непроницаемо лиловое небо, струившее зеленоватый свет.

Там крошилась тьма, ее крупицы сгорали — и оттого среди стен тьмы светлее становилась вода, светился тонкий туман. Впереди китобойца стояли миражи — три клубящиеся рощи, такие же, как здесь, у Исаковского залива. Самая ближняя, левая, была самой черной, вправо и подальше стояла другая, а еще дальше в просвете между ними бледнела третья дубрава. Судно шло к самой черной, бросающей на воду узкую полосу тени — и чудилось, сейчас оно войдет в леса, ломая стволы, и над головой сомкнется мгла цепляющихся друг за друга крон.

Вот роща совсем близко. Вот уже на ней качается мачта. Если крикнуть — может быть, услышишь эхо. Но стоять и видеть это отчего-то тяжело. Вздох облегчения невольно рождался, когда лес отступал, а мгла редела. Тогда было жаль умершего и чем-то прекрасного миража.

Все это кончилось тем, что из-за туч горизонта ударили вверх широкие и длинные, до самого зенита, лучи. Они не двигались — это был почетный караул, выставленный ради полярного сияния. И оно явилось по всему куполу неба дымами разрывов. Белесые дымы текли, колыхались косынками на ветру, меняли очертания, дрожали, как задуваемое пламя.

Тускло-зеленоватая ночь колдовала и чаровала, мачта судна чертила на ней свои узоры, письмена, расчищала воздух, как «дворник» стекло машины, и вскоре засияли звезды, тоже зеленоватые, как сияние.

И вдруг стало ясно, что все кончилось, неизвестно зачем взбудоражив, истерзав непонятностью, спросив о чем-то каждого, кто был в этот час на палубе…

И не те ли же самые вопросы плыли сейчас в лунном воздухе над заливом? Только теперь вы напрягали слух вдвоем, единые в своем желании разгадки, и женское плечо слабо подсказывало свой ответ.

Тебе хотелось рассказать ей о той ночи, снова повторить о красоте мира, приготовленного для человека. Ты начал — и не смог. Луна зашла над Истринским водохранилищем. Вы медленно брели вдоль берега в полной тьме. Ольга по-прежнему шла с тобой под руку — и показалось, что она ведет тебя по узкой тропе над снежной крутизной. В ее пальцах — осторожность врача. Ее щека излучает нежность женщины…

Потом ты спал в избе на кухонном топчане. Обступали кошмары. Возвращалось то, как мучили, душили тебя безобразные ощущения в судовом лазарете. Ты стонал. Чувствовал на своей голове чью-то руку. Потом, когда рука, белея рукавом, исчезала, приходила догадка: это Ольга Николаевна. Но все равно тебе было плохо, и была уверенность, что, если сейчас встать, попробовать сделать шаг вслед призрачной белизне, обнаружится, что отказали ноги, безвольно тело, и опять все, как в океане, на пути домой после травмы…

 

4

— Вставайте! Видите, какое утро? Тем не менее сейчас буду угощать вас жареными грибами.

Какое, действительно, не ноябрьское утро! В окно видно: черная туча, и из-под нее бьет белый свет низкого солнца сквозь кисею легкого снегопада. Черный и белый — краски зимы. Вчера о зиме еще не думалось. Теперь услышал памятью: снег хрустел возле залива под ногами, как сочный капустный лист. Увидел картину детства — снежки, талая струйка течет за воротник. Бодрящее воспоминание!

Ворочаясь в спальном мешке, ты еще раз удивился грибному запаху. Ольга Николаевна не подшутила. Слышно — шипят, трещат на сковородке…

Был ли ночной кошмар? Юношеское целомудрие вольного воздуха. На крыльце Ольга Николаевна льет тебе из кружки холодную воду. Ты ловишь струю сложенными горстями, наклоняешь свою не очень-то гибкую спину, слушаешь.

— Мне тут бабка одна рассказывала, — говорит Ольга Николаевна. — В начале ноября — точно, как год назад! — в лугах опять расцвели ромашки, в сосняках появились маслята, в березнячках — белые грибы. Я, конечно, ничего этого не знала. Вы спите — мне не спится. Чуть посветлело — надела Людины валенки и отправилась обследовать окрестности. Нашла в лесу старую дорогу и гуляю. Ни звука. И какие-то приятные глупые мысли в голове о том, что вы заснули, а я будто сторожу для вас тишину. Вам лестно? Вдруг крак! — что-то хрупнуло под ногой. Сажусь на корточки, разгребаю руками снег и вижу раздавленную шляпку белого. Рядом с ним — преспокойно красуется другой, здоровый, крепенький. А из-за его шляпки выглядывает третий. Представляете себе? Грибы под снегом! И много их там оказалось вдоль обочины. Как я им обрадовалась! Во-первых, красоту такую откопала, во-вторых, вас накормлю, в-третьих, сама себе лето продлила. Я ведь его не видела…

Ты видишь ее валенки в капельках разбрызганной тобою воды. И милый голос звучит над головой. Ты забываешь, что валенки Людины, и ловишь себя на мысли, что тебе хочется их обнять.

Завтракаете вы в горнице. Веткины вывезли сюда все лишнее, немодное в городской квартире, и все оказалось к месту: платяной шкаф с зеркалом, в котором отразилась Ольга Николаевна с волнами ее свитера, старый, с маленьким экраном телевизор на телевизионной тумбе, прямоугольный дубовый стол, украшенный теперь большой чугунной сковородой, полной аппетитных черных ломтиков, деревянная широкая кровать с вязаной шапочкой, забытой на подушке. Все это по-прежнему проходит сквозь увеличительную линзу и выглядит крупно, значительно, говоряще, как старинная живопись. То одно, то другое хочется потрогать рукой, будто окружающие вещи вобрали и несут в себе что-то от Ольги Николаевны.

— Какая вкусная жизнь! — говоришь ты.

— Правда? Ведь снег — не помеха вкусовым качествам грибов? Они народ закаленный и могут расти даже на далеком Севере. Читала, что в Северной Норвегии их шестьсот видов, много на Шпицбергене и в Исландии… Как торжественно я повествую о грибах! Впервые в жизни! — Ольга Николаевна рассмеялась.

— В Сибири на эти белые смотрят как на баловство. (Ты заговорил ей в тон.) Им подавай груздь — соленый деликатес долгой зимы.

— Ничего не слышала от вас о Сибири. Вы были там? — Ольга Николаевна придвинулась к тебе, и ты ощутил тепло ее колен, хотя прикосновения не было.

— Помогал нефтеразведке…

Ничего особенного не рассказано. Произнес «Сибирь» — и словно опять поднимаешься в воздух на послушной машине. Чувствуешь, как легки слова о Сибири — и как тяжелы они об Антарктике: слишком близко соприкасаются Антарктика и травма. В Сибири ты был здоров и молод. И пока говоришь о полетах на буровые, забываешь, как страшны женские колени. Забываешь ночной кошмар в избе и городские мысли о смерти.

Слово найдено. Весь день по любому случаю ты твердишь спасительное «Сибирь». Ты говоришь:

— В это время бывали морозы без снега. Странно было глядеть па землю. Она вздыбленная такая, развороченная вездеходами, твердая, словно застывшая лава. Только иней. Вертолеты вместо снега вздымали пыль. С каждым днем иней нарастал и становился похож на снег. Особенно на крышах домов. На ум приходила странная фраза: «Неурожай на снег…»

Ты умолкаешь. А она ждет: вдруг что-то промелькнет интересное. И еще, конечно, она остается врачующей женщиной. Понимает, что сегодня Сибирь, пусть даже рассказы о погоде, лучше Антарктики.

А время, удивительно неощутимое, исчезает и исчезает, не успев проявиться. Завтрак. Прогулка. Готовка обеда. Обед. Опять прогулка. Поцелуй под березой и ощущение, что обоих качает, как на лодке. Это ветер раскачивает дерево. Темнеет быстро. «Возвращаемся к себе?» Избы — всего несколько дворов — встречают неяркими, желтыми прямоугольниками окон. Темнеет своя изба стенами, белеет крышей. Что-то в ней затаенно-радостное. Быть может, она соскучилась? Или ждет какого-то праздника, толпы гостей, песен и топота? Или отражает от своих стен вашу радость, ваши мысли и страхи? Изба — темное деревянное зеркало человеческой жизни!

Во дворе вы прихватываете по охапке дров. Ты — маленькую, Ольга Николаевна — большую. С веселящим стуком, шумней, чем надо, сыплются поленья возле печи. Покачивается лампа под потолком. Она висит на шнуре. Вид у нее без абажура сиротливый — и вы выключаете свет, как только разгорается печь. Чтобы быть возле огня, приносите из кухни топчан и, сидя на нем, ужинаете стаканом разведенной сгущенки с хлебом. Что еще надо?.. Сегодня вы так принадлежите друг другу, как будто Земля опустела, все внезапно улетели на другие планеты и надо начинать жить сначала.

Ольга Николаевна неотрывно глядит на огонь, отдаваясь твоему взгляду. Отблески пламени пробегают по ее щекам, груди и коленям. Свитер на ее груди вздрагивает, пульсирует. Она тихо говорит тоном воспоминаний:

— Мне понравилась ваша мысль о красоте: природа готовилась к приходу человека. Чтоб он оценил. Держался за жизнь. Я уже не однажды в свои годы чувствовала, как мало впереди времени. Но здесь в избе — и вот вы рядом — находит уверенность в бессмертии. В городской квартире вы видите только сегодняшний, в сущности суетный, день. А в избе раздвигаются рамки твоей жизни, твоих ощущений — беспредельно. В душу входят десятилетия или даже века. Словно я уже лет триста или еще дольше прожила на Земле и все помню, все узнаю: «А вот, когда мне было сто лет, не с вами ли я сидела так же у такой же печки?» Мы долго жили и будем жить еще дольше и возвращаться к этому огню, чтоб вспоминать пережитое. Смотрите, в каждом угольке, внутри него, бродит какая-то тень, кто-то пытается вырваться оттуда, как душа дерева. Она нас узнала?

Действительно, внутри раскаленных, как бы прозрачных поленьев бьется, гуляет какое-то темное пламя, существо, неистовый пленник. И такого же пленника чувствуешь ты в себе. А Ольга Николаевна глядит мимо тебя, как будто завороженная горячей силой раскрытой, стреляющей печи, гудящей, как дружная пчелиная семья… С тобой ли она? Был ли поцелуй у березы?

Ты никогда не думал, что в рисунке губ скрыта вся непохожесть человека на других. Теперь тебе чудится в них вся особенность женской сути. Кажется, что в выпуклости этих губ отразилась выпуклость этих плеч, в изгибе рта — изгиб ее руки, талии, спины, в блеске зубов — сияние ее ночных глаз. Ее губы — сама маленькая женщина, двойник большой, заснувшая на лице. Спит ли она? Буря… на волнах шлюпка… и на руках у матери заснула девочка. Но вот девочка потянулась, подняла лицо, еще беспечное от сновидений, и губы плывут в улыбке сквозь туман твоего взгляда.

И ее голос:

— Мы не забыли закрыть дверь?

Губы так близко, а голос далекий, дошедший сквозь преграды гортани. Ты хочешь прошептать ответ — и не можешь. Стоило подумать, что изба на запоре, что вы обрекли себя на любовь и что все сказано — как стало тесно в стенах избы; они, может быть, сдвинулись к самой печи; тяжелый сруб сжался, словно горло колодца, стеснил и сдавил вас, навесил над вами низкий потолок. Ты наклонял голову, словно боясь удариться, а на спину давила тяжесть, и локти твои осторожно и гладко заскользили куда-то, ища опоры, и плечо твое, обнажаясь, чувствовало жар огня, и ты прикрыл ладонью белую ее руку.

В печи перестреливались поленья. Оттуда выскочил уголь, упал на железный коврик и засветился, как наблюдающий волчий глаз. Ольга Николаевна перекатила голову по топчану. Отвернулась, задыхаясь. Грудь ее росла, а лицо тонуло, темнело, исчезало, окутывалось прядями волос. В спину тебе смотрел из окна месяц. Незадернутая штора белела от его света, как белеют бинты, марли, операционные салфетки. Он колдовал над твоими шрамами, и ты, в жару, в огне, весь освещенный пламенем, чувствовал, как ползет по ложбине спины его бестрепетный, мертвый свет. Ползет отчаяние. «Ни бессмертия… ни простой жизни… ничего не будет…» А женские губы словно ждали и не могли дождаться глотка воды. Ты уже не видел ни этих пьющих губ, ни крепко сжатых век, ни покатой белизны тела…

Не дойдя до берега, море срывается в бездну. И кровь уходит из сосудов. Жгучее солнце печет затылок и щеки. Ольга Николаевна открывает глаза, тянет обнаженную руку к остывающему углю возле печи. Рука повисает, не дотянувшись, укоряя своей красотой.

— Видите, — шепчешь ты, — ни бессмертья, ни…

Легко, чуть-чуть касаются спины ее пальцы.

— Милый, хороший. Полежите так… Разве с вами не бывало… после долгого плавания?

Нижние поленья в печи догорают, рассыпаются. Верхние охвачены пламенем. Свет и тени играют на стеклах и потолке, танцуют. Им еще долго танцевать. Огромные глаза Ольги открыты, зрачки затопили радужку. Ее шепот, уверения, врачующие слова лихорадочны. Ее руки трепещут, словно листья на овеваемом дереве. Она улыбается, она любит, она не видит ни окон, ни танцев на стене, ни твоих глаз. Ее волны идут на берег, рушат плотину ее губ, затапливают избу вместе с тобой.

Твой смех в ночи. Догорают поленья. На железном коврике светляками остывают несколько углей. Смех неудержим, как рыданья. Несмело, удивленно, тихо вторит тебе женщина.

— Что с вами, милый?

— Я хотел умереть… покончить… и вот вместо этого смеюсь. Счастливый…

Идет ночь. Печь остывает. Новые кирпичи быстро принимают и быстро отдают тепло. Под золой еще рдеют угли. Дрова березовые — от них можно угореть, как от любви…

Тебя начинает страшить рассвет. Ты куда-то спешишь. Утром ты примешь себя за безумца. Надо сейчас!

— Ольга Николаевна…

Она открывает глаза.

Ты подавляешь отчаяние страха — говоришь глухо, спокойно:

— Будьте моей женой.

Ты всматриваешься в слабо сияющее лицо:

— Вы напуганы? Не согласны?

— Ну что вы! — Ольга Николаевна улыбается непослушными губами, самим движением головы отрицая возможность испуга и несогласия.

Идет утро. В горнице прохладно. Рука Ольги Николаевны поверх спального мешка. Твой взгляд коснулся удлиненной женской ладони, и тонкие пальцы вздрогнули от одного твоего взгляда. Ее ладонь закрылась, как у ребенка от щекотливого прикосновения.

Проходит еще два дня. Деревенская улица не видит вас до самого отъезда.

 

5

Вы въехали в Москву за полчаса до рассвета.

Как изба на Истринском водохранилище, она с затаенной радостью отражала экранами фасадов шум вашей машины, свет подфарников, ловила стеклами окон промельк ваших лиц. От высотных прямоугольников зданий веяло устойчивой, нерушимой властностью городской жизни; от невысоких улиц — заманчивостью московских прогулок, встреч, разговоров об общих ваших делах и планах.

С утра было одно лишь «общее дело» — довезти Ольгу Николаевну до Бауманской. Ей почему-то представилось, что там ее ждет целый ворох неприятностей. Она возрождалась для хлопотливых будничных забот. У них была власть над нею, и только утренний блеск ее глаз да припухлые губы делали ее лицо не будничным.

— Вот никак не удается привезти вас прямо домой, к родному порогу.

Заметила она или нет ревнивые нотки твоей фразы — но глянула на тебя с быстрой улыбкой.

— Как это, правда, у нас получается? Ездила с вами — и не раз… Ах, да. Я то в магазин заскочу, то в аптеку, а вас отсылала.

«С вами», «вас»… — в ее устах это звучало теперь как особая, интимная нежность, перед которой грубоваты слова «тебе», «с тобой». Ты почувствовал, как обе ее ладони охватили твою руку.

— Скоро, скоро… — только и сказала Ольга Николаевна…

На Бауманской — перед самым зеленым особнячком — перебегали дорогу две женщины, одна из них держала за руку девочку. Ты резко затормозил.

— Все. Сейчас я выйду, — странно ослабшим голосом произнесла Ольга Николаевна и продолжала сидеть. Ты обернулся к ней, и тебя поразили ее крепко закрытые глаза, неподвижное лицо.

— Ольга!..

— Я так и знала, — прошептала она. — Знала, что трушу! Теперь вы увидите, что и я кое-что утаивала… Окликните ту женщину с девочкой. Видите, они остановились, глядят. Узнаете?.. Как мне плохо!..

Ты подался вперед, глядя сквозь стекло, до боли налегая грудью на руль. Одна женщина была незнакома, а другая… «Откуда? — завертелась в голове бессмыслица. — Почему? Кто это? А девочка? Неужели?!»

Ольга Николаевна уже пришла в себя, крепкой рукой открыла дверцу и вышла из машины.