Круг зари

Кондратковская Нина Георгиевна

Павлов Александр Борисович

Достовалов Владимир Тимофеевич

Левицкий Юрий

Назаров Даниил Кондратьевич

Ахметшин Габдулла

Мовчан Александр

Куркин Борис

Занин Анатолий Изотович

Шувагин Виталий

Юферев Виталий Михайлович

Чернышов Леонид Алексеевич

Худовеков Николай Валентинович

Рогозин Генрих Григорьевич

Корчагин Геннадий

Жирош Иван

Дышаленкова Римма Андрияновна

Туманов Виктор Михайлович

Фомин Александр

Тюнькин Александр Фёдорович

Риб Эвальд Карлович

Курочкин Николай Петрович

Лаптев Александр Емельянович

Назимова Людмила

Чурилин Владимир Иванович

Гагарин Пётр Иванович

Рапопорт Александр

Кияшко Ирина Валентиновна

Александр Павлов,

ответственный секретарь многотиражной газеты «Магнитогорский металл»

СТИХИ

 

 

ГЛЯДЕНЬ-ГОРА

В моем краю магнитные ветра и тишина нестойкая, скупая… У каждого своя Глядень-гора, и у меня…                 которую скопали. Твое большое сердце растеклось по всей стране, от севера до юга, укрыв ее, продутую насквозь, стальной непробиваемой кольчугой. У каждого своя Глядень-гора, трибуна жизни,                         вещая вершина, откуда животворные ветра, взлетев под солнце, падают                                            в долины. Откуда взгляд,                        размашист и высок, сверкает, горизонты рассекая, где вражья пуля целится в висок и тишина врывается стихами. Магнит-гора… Отвернутым пластом ты падаешь в долину безымянно. Но за тобою прячется восток, и на ступенях дремлют ураганы.

 

* * *

Люблю тебя, мой город юный, ну что поделаешь —                                люблю твои зарницы ночью лунной, судьбу рабочую твою. Люблю тебя                   и в спорах длинных о городах земли моей на самый гордый, самый дивный не променяю — хоть убей! Не променяю, не оставлю, а поселю в заветный стих до камня каждого и ставня, до малых черточек твоих. Прославлю все,                         где жил и вырос, где испытал себя огнем, где из дорог солдатских вынес все то, что Родиной зовем. Где домны с золотистым кантом всегда видны издалека, стоят полночными атлантами, взвалив на плечи облака. Стоят высоко и послушно и разливают вечный жар в людские судьбы, жизни,                                        души, в глаза красивых горожан.

 

602-Й

В копровом цехе вечный кавардак, железо всех времен, мастей, обличий… То паровоз подкатится сюда с утробной паровою перекличкой. То подвезут бескрылый самолет в горячке отзвеневшего дюраля, то на вагоне катер приплывет… Всех под резак — и словно не бывали! Порой Степану чудилось, что он палач вот этих горемык железных, не попусту коптивших небосклон, проживших век двужильно и полезно. Он опускал на землю бензорез, влезал наверх, откуда тишь стекала, и громыхал хозяйский интерес по мостикам ботинками Степана. В его обходе, ревностном и злом, рассерженно сминалось безразличье: — Труда-то сколько… И опять на слом! Но все же вскоре вспыхивала спичка. А бензорез врезался в кругляки, обшивку и натруженные скаты, и паровоз, напыщенный когда-то, валился от Степановой руки. Да мало ли таких со всей страны летят к нему, попыхивая рьяно? Им раньше явно не было цены, а нынче есть — и та не по карману. Дешевле вжать в тысячетонный пресс уютные, обжитые кабины и рычагов тридцатилетний блеск… — Ломай, Степан, работай — все едино! Так думал он размашисто, спроста, покуда к серым колоннадам цеха на памяти тревожной не приехал особенный, приземистый состав. Откуда только понабрать смогли, спустя года, кореженных, побитых, машин военных, ржавых,                                       позабытых в глубоких шрамах матушки-земли?.. Степан присел у танка, закурил. Пробоины, заклиненная башня… И словно лбом ударясь в день вчерашний, на башенке он цифры отличил: 602-й…             И дернулась рука, и налегла на воздух, как на тормоз. 602-й в разорванных боках привез войною срезанную скорость. 602-й…              И задохнулся он… Да! Там они… заклинены навечно… Он за бронею слышал каждый стон и жаркое дыханье человечье. Он рвал броню упругим резаком, как будто вдруг из танковой утробы они шагнут светло и шлемолобо, сомнут войны погибельный закон. Гудело пламя, взламывая танк, томилось небо без дождя и вздоха… В копровом цехе вечный кавардак, в пролетах тесных                              стиснута                                            эпоха!

 

САНЬКА-ЛИСТОВИК

В пролете цеха стоголосом, где ветры ходят напрямик, дымит за пультом папиросой щербатый Санька-листовик. И дыму вроде бы в достатке… Но знает он особый смак в минуты полного порядка садить медлительно табак. Ничем не выделен особо… По мненью пришлых работяг: куда как странная особа! Минуту — гений,                           две — дурак… Что мне до глупой точки зренья? Я мненье выскажу свое: наш Санька — постоянный гений, а все побочное —                             вранье! Они бы пригляделись малость — тогда бы поняли сполна, что величайшая лукавость в его серьезности видна. Не поведя единой бровью, храня убийственный покой, он может выкинуть такое — что клети прыснут меж собой! Казалось бы, не до работы… Но мастер вынырнет, сердит, — с какой-то новою охотой взлетают руки, глаз глядит. А он опять — хоть стой, хоть падай, аж сил убавится в ногах! И пляшет дьявольская радость в его торжественных губах. Законодатель грозный смеха, непобедимый на язык, стоит на гулком днище цеха наш гений —                     Санька-листовик. Стоит от важности высокий, крест-накрест руки,                               дым — венцом… И бьют горячие потоки в его щербатое лицо!

 

КУЗНЕЦ

Громом затишье распорото, воздух упруго гудит, бьют многотонные молоты, алые льются дожди. Здесь коронуется искрами некоронованный царь… Сжата рука мускулистая, крепко ухвачена сталь. Видит он степи орлиные в жарком разбеге дождей, где великаны былинные красных куют лошадей. Всадники мечутся истово с яростным пеньем клинков, звезды проносятся искрами в белом дыму облаков. Ходят упругие мышцы под голубым полотном… В грохоте молота слышится вечного времени гром.

 

ЗАВОДСКИЕ ГРАЧИ

Грачи гнездо кладут на эстакаде, кладут всерьез — видать не первый год! Им волю дай — заполонят завод апрельской круговертью шумных свадеб Ну что за птица!                          Не идет в поля… К лобастой домне вездесущим чертом пробьется грач и малого грачонка столкнет в полет на зависть воробьям. А почему грачу не стать смелее? Завод не тот, что сорок лет назад… Здесь нынче вырос яблоневый сад, не говоря о клумбах и аллеях. И примостясь у порыжелых стен, у кирпичей, потресканных от зноя, справляет грач рождение второе и хитрым глазом смотрит на мартен.

 

СЫЛВА

На речке Сылве дожди косые, туманы грузные над серым руслом. А кто-то плачется: — Да где мой мальчик-то? В тепле ли, в сыте ли и мягком свитере? — На речке Сылве здоров твой сын ли?.. Ну что ты, мама… Тут все нормально! На сплаве весело, костры и песни. Придем со славой за ледоставом. На речке Сылве снега босые, метели жгучие, леса трескучие. И кто-то плачется: — Да где мой мальчик-то? Обут, одет ли в таком-то пекле? — На речке Сылве здоров твой сын ли?.. Ну что ты, мама… Тут все нормально!

 

КУШТУМГА

Когда шуршит колючая шуга, топча и разрушая берега, у дна тревожа шуструю форель, бежим туда, где жгуча и туга, спадая с гор, клокочет Куштумга над жухлой остротой осокорей. Она летит, взрываясь и рыча, в ущельях тучных камни волоча, кусты смородины, вершинный снег… Башкирия — серебряный колчан, где речки — стрелы с горного плеча срываются в долины по весне. Бежим! Бежим!                         Я покажу тебе, какой хочу завидовать судьбе — речушке малой, позабытой богом, что с первым солнцем, подобрав снега, летит в объятья к заливным лугам, не выбирая ровную дорогу.

 

БЕССОННИЦА

Большие Луки…                          Что вы для меня, и я для вас, проходчивый и новый? Сурова друга моего родня, явился — спи,                       ни слова, ни полслова. Взгремишь щеколдой и на первый взгляд старуху эту обзовешь старушкой… Но в чугуне картошины кипят. И молоко морозится лягушкой. Бессонница…                      А мне бы пятый сон, и петухов не слышать на заборе, а мне сегодня выспаться резон, и как-то нужно совладать с собою. Большие Луки у Неять-реки, кирпичная, добротная деревня, где большей частью нынче старики — и те врастают постепенно в землю. Над ними звезды и разливы рос, леса, песчаник, вечное круженье… Бессонница. И горечь папирос. Бессонница.                    Дороги продолженье…

 

ПОРЫВ

Я лимоны, как солнце, рисую в золотистой крутой кожуре… Вот и стебли — зеленые струи, вот и ветер в застывшей игре. Распаляюсь в порыве высоком, набираю искусную злость. Словно брызгами едкого сока белый ватман пропитан насквозь. Наливаются зрелые тени, увлекают глаза глубиной… Как в окне, на бумаге растение оживает сейчас предо мной. Я рисую, как солнце, лимоны, наношу фантастический фон… Я устал притворяться влюбленным — я сегодня пропаще влюблен!

 

* * *

В дождях захлебывались рощи и так раскатывался гром, что травы взламывали площадь в асфальте полувековом. Они — в штыки на камень черствый, в упор, насквозь, наверняка… О сколько силы и упорства в живой упругости ростка! Трава… Сдави — и соком брызнет. Но нет же, смерти вопреки неистовым стремленьем к жизни полны вот эти стебельки. И душу схватывает зависть — вот так суметь бы в мир войти; в холодном камне бросить завязь, сломить его и расцвести!

 

* * *

Снова осень над заспанным садом… После сумрачных ливней и гроз я купаюсь в бездонности взгляда под дождем твоих синих волос. Как бы ни было трудно на свете, никогда я судьбу не кляну… Видишь — в листьях запутался ветер, в ненадежном кленовом плену. Ты сегодня темна спозаранку и в разлете упрямых бровей так похожа на злую цыганку… Только мне почему-то теплей. Ты темна — я до глупого светел, и виновным вина — не вина… Видишь — в степи уносится ветер, с блеклых кленов сорвав семена. Будет все, как должно было сбыться, будут ливни лететь под откос… Только будут сухими ресницы под дождем твоих синих волос!