Итак, дописана последняя страница моего повествования о Великом походе. Двадцать лет прошло с тех пор, двадцать долгих лет. Но, как и прежде, свежи в моей памяти даже мельчайшие подробности страшных месяцев, которые я провел на багровой тропе конкисты. Не знаю, добрались ли тогда бригантины Орельяны до христианских земель, но я счастлив, что сумел навсегда распрощаться с ними. Все эти двадцать лет я втайне надеялся, что никогда уж больше не услышу испанскую речь и до конца дней своих не увижу столь ненавистной мне фигуры конкистадора. Но позавчера Диего принес мне плохую весть: индейцы из племени Старой Черепахи видели, как на горизонте показались паруса больших каноэ, а из лодки, причалившей к берегу, вылезли белые люди в сверкающих на солнце шапках. Значит, и до наших мирных земель дотянулась алчная рука конкистадора. Значит, приходит конец нашей спокойной жизни. Значит, снова начнутся насилия, убийства и грабежи.

Никто из вождей не догадывается о том, какими бедами угрожают нам белые паруса. Никто, даже самые мудрые из них. Только мы с Апуати можем представить себе подлинные масштабы надвигающегося на индейские земли бедствия. И даже мой Диего, которому я столько рассказывал о Великом походе, пренебрежительно машет, когда я завожу речь о том, чтобы скрыться в лесах.

Мой Диего… Сейчас он как раз в том возрасте, в каком был я, когда отдал свое сердце и свой меч одноглазому конкистадору. Он уверен, что его отец, самый могущественный индейский вождь на побережье, легко рассеет и опрокинет в море любые полчища врагов. Диего гордится своим отцом и считает большой для себя честью, когда я разрешаю ему пестро раскрашивать свое тело накануне больших праздников. Он по-мальчишечьи счастлив, видя, каким почетом окружено имя бывшего Бласа де Медины, а ныне Великого касика Телинуконта. Он тщеславен и пылок, ибо в жилах его течет наполовину испанская кровь. И все же мой сын — настоящий индеец, жизнерадостный и неутомимый, доверчивый и добрый. Неужели и ему придется хлебнуть из чаши страданий и горя?

И все же я твердо знаю, что даже ради него, моего единственного сына, я не смогу изменить народу, который стал для меня родным. Да, он прав: Великому касику не пристало трусливо прятаться в лесах, когда над его страной сгущаются тучи. Мы будем до последнего вздоха сражаться с проклятой саранчой, задумавшей опустошить наши земли. Мы никогда не пойдем в добровольное рабство, потому что для истинного индейца свобода всегда была дороже жизни…

Вон идет Апуати… Мне кажется, что она совсем не изменилась с тех пор, как я встретил ее в деревне омагуа. Она несет мне пышный убор из перьев — военный убор Великого вождя.

Что ж, видно пробил час! Сегодня рука моя еще сжимает вот это перо, скользящее по гладкой деревянной пластинке.

А завтра…

Якоб Нильсен прищурился и повернул потемневшую пластинку к свету.

— Не разберу, — с сожалением сказал он, наконец. — Безнадежно. Четыреста лет пролежали. Сырость проклятая… Боюсь, что остальные еще хуже.

Он наклонился и поднял с земляного пола еще несколько деревянных табличек. Присвистнул:

— Так и есть. Весь нижний ряд пострадал. Придется вам, сэр, самому строить догадки, что скрывается за этим «А завтра…»

Генри Мойн не ответил. Полузакрыв глаза, он покачивался в гамаке. Похоже было, что Генри дремлет. Но вот англичанин шевельнулся, повернул голову. Взгляд его лениво скользнул по табличкам.

— Пикантная история, а, Якоб? — произнес он с легкой усмешкой. — Ты всему веришь, что тут нацарапано?

Тон Мойна, очевидно, пришелся ботанику не по душе. Якоб насупился, запустил пальцы в мягкую бороду.

— Верю, — суховато сказал он. — И не только верю, но и, кажется, знаю, что все было именно так, а не иначе. Дневник патера Карвахаля сохранился. Вернее, копии с него.

— В самом деле? — переспросил Мойн. — Значит, доплыл-таки Орельяна до Испании…

— Да, — кивнул Якоб, — доплыл. Его судил за измену губернатору королевский суд, но ловкий капитан сумел оправдаться. И только когда Орельяна рассказал об амазонках, его подняли на смех. Все солдаты клятвенно подтвердили, что капитан не солгал, и все равно им никто не поверил.

— Еще бы, — сказал Генри. — Еще бы поверили. Сказки…

Нильсен пожал плечами.

— Да это как сказать. Видишь ли… — и он оборвал себя на полуслове. Видно было, что швед не склонен продолжать разговор. Но все же нехотя закончил фразу:

— Видишь ли, в Амазонии до сих пор слишком много белых пятен. Все может быть. По крайней мере, о существовании амазонок ученые спорят и сегодня…

Генри Мойн иронически хмыкнул. С минуту оба не проронили ни слова. Наконец, Генри нарушил молчание:

— А этот… Гонсало? Что с ним?

— Губернатор? — Нильсен помедлил с ответом, достал сигарету, закурил. — Гонсало тоже выжил. Выбрался-таки к своему Кито. Человек восемьдесят с собой привел — кожа да кости. В город не отважились зайти, пока им одежду не вынесли. Ну, а индейцы погибли, все до единого. Почти четыре тысячи…

— Да-а… — англичанин заворочался в гамаке, устраиваясь поудобней. — Да-а, — еще раз протянул он, — что и говорить, железные были люди… А знаешь, Якоб, мне не очень понравился этот щенок. Не хмурься, Якоб, не хмурься, именно щенок! Бросил своих, удрал к дикарям. Тьфу…

— Гм, любопытно, — саркастически пробормотал швед. — Выходит, ты, мягко говоря, не одобряешь Бласа? Так, что ли, я тебя понял?

Мойн рассмеялся.

— Ты догадлив, Якоб. Ужасно догадлив. Неужели ты думаешь, что чувствительная болтовня этого неудавшегося конкистадора способна убедить меня, что предавать своих товарищей — хорошо? Испанец должен оставаться испанцем. А он…

— Что он? — сейчас в голосе Нильсена явственно звучало раздражение. — Испанцем… Человеком надо быть, ясно? Испанец ли, индеец, негр, славянин — не это главное, Мойн. А насчет щенка вот что отвечу: в местах, где мы с тобой сейчас торчим, до сих пор живут легенды о белом вожде. О великом вожде, Генри, о национальном герое… Ты о нем — щенок, а он десятки племен поднял на войну с конкистой… Люди о нем четыреста лет помнят. И будут помнить…

— Якоб, пойми, он же был белый человек, — попробовал было вставить Мойн, но обычно невозмутимый ботаник распалился не на шутку:

— Белый!.. Уж не расист ли вы, дорогой мистер Мойн? Признаться, знай я об этом раньше, вам ни минуты…

Нильсен умолк. На его щеках выступили багровые пятна.

— Успокойся, Якоб. — По интонации Генри можно было определить, что он идет на мировую. — Никакой я, разумеется, не расист. И давай оставим за каждым право на собственное мнение.

Швед не отвечал. Сейчас он уже упрекал себя за несдержанность. Черт с ним, с этим англичанином. Через неделю он забудет, как его и звали. К несчастью, Мойн не исключение. Еще не раз, вероятно, придется столкнуться с вот такими. Побереги нервы, Якоб.

Генри вылез из гамака.

— Пройдусь, — очень спокойно произнес он, подхватил за ремень винтовку и неторопливо вышел из хижины. Вскоре его шаги затихли вдали. Через несколько минут ухнул выстрел. Потом еще два подряд: на охоте Генри Мойн патронов не жалел.

Якоб Нильсен еще долго сидел в хижине, устремив неподвижный взгляд на груду просмоленных дощечек. Разговор с англичанином оставил в его душе неприятный осадок.

Но мало-помалу раздражение, вызванное стычкой с Мойном, стало проходить, и мысли Якоба переключились на Бласа де Медину, юношу с пылким и чистым сердцем, которое умело так искренне любить и ненавидеть. Воображение нарисовало ему портрет Бласа — конкистадора и Бласа — индейского вождя. И Якоб невольно подумал о том, что этот человек был одним из тех людей, чьи жизни яркими вспышками озаряли тьму своей мрачной эпохи.

Он думал… А где-то высоко-высоко, в кронах вечнозеленых гигантов Амазонии, морской ветер тихонько насвистывал свою волнующую песню о дальних странствиях, об удивительных приключениях, о радостях и тревогах благородных и мужественных людей.