Собачья грызня за стеной хижины становилась все яростней, и Генри понял, что спать больше не придется. Желтая полоска, падающая из прорези окна, уже спустилась со стены на глинобитный пол. Это означало, что утро наступило давно и что Генри Гривс опять нарушил свой зарок: вставать, как вся деревня, с первыми лучами солнца.

Сбросив одеяло, Генри вскочил с циновки и поднял валявшийся у бревенчатой стены камень — обломок старого топора. Быстро пересек хижину, перешагнул высокий порог и боком выбрался наружу. Свернув за угол, он с удовольствием запустил камнем в противную остроухую собачонку, которая рвала кость у огрызавшегося пса. Собаки кинулись в стороны, а Генри потянулся и зевнул.

— Хаэре маи, Хенаре!

Генри тряхнул головой и обернулся.

— Хаэре маи, Катау, — с улыбкой отозвался он.

Но молоденькая женщина в пестрой юбочке, на секунду оторвавшаяся от плетения циновки, чтобы поздороваться с маори-пакеха, не смотрела в его сторону. Ее темные, припухшие в суставах пальцы ловко перебирали полоски льна, которые спускались с веревки, натянутой меж двумя жердями. На коленях у женщины сидел голый малыш, трехлетний сын Катау и Те Репо — воина, погибшего полтора месяца назад в битве с ваикато. Хижина Те Репо — ближайшая к той, где живет желтоволосый друг Тауранги, и по ночам Генри иногда слышит приглушенный плач и причитания молодой вдовы.

Пятая неделя пошла с того дня, как Гривс-младший поселился среди нгати. Пятая неделя — уже месяц, а Генри до сих пор не покидает ощущение неправдоподобности всего, что он видит, слышит и, больше того, — что делает сам. Мир маори, казавшийся со стороны таинственным и романтичным, вблизи оказался грубее, скучнее и проще. Но странное дело, эта обыденная проза и была недоступна пониманию.

Например, он никак не мог разобраться в том, были ли маорийцы свободными и равноправными хозяевами своих земель и богатств?

С одной стороны, выходило, что были. Генри своими глазами видел, как все взрослое население, включая и семьи вождей, расчищало под будущие угодья участок, поросший кустарником и старыми соснами. Сотни людей — и Генри был в их числе — валили деревья, рубили и жгли сучья, словом, трудились сообща, в поте лица отвоевывая у леса землю для всего племени. А потом поле было поделено между всеми одиннадцатью фанау — многолюдными группами родственников, которые жили по соседству друг с другом. Осенью члены фанау сообща уберут урожай и справедливо поделят его.

Генри слышал от Тауранги, что после сезона войн все племя будет плести новую общинную сеть. С нею нгати выйдут на морской промысел, ибо рыбы в реке в последние годы стало меньше.

И земля, и большая сеть, и три военные лодки — каждая на шестьдесят гребцов — принадлежали всему племени. И даже всесильный Те Нгаро не смел распоряжаться ими, не спросив согласия у народа.

Поражало и другое: насколько охотно и бескорыстно нгати помогали на тяжелых работах своим родственникам, друзьям и соседям. Это считалось у них делом обычным, ибо каждый маориец знал, что в любую минуту такая же поддержка будет оказана и ему.

Да, как будто очень многое в их жизни было идеальным: свободные люди работали на общей земле, помогали друг другу и на равных пользовались плодами своего труда.

И все же Генри не смог бы, даже с оговорками, назвать маорийскую деревню миром справедливости. И здесь люди жили не одинаково: были и богачи и бедняки, были всесильные и были бесправные. Резные амбары вождей ломились от запасов кумары, рыбы и сушеного папоротника. У них никогда не переводилось свиное и собачье мясо. Только вожди имели право есть консервированную в жиру птицу. Вожди получали от всех семей и всех фанау щедрые подарки — первые плоды урожая, лучшую рыбу из улова, самую вкусную часть свиной тушки.

У вождей — благородных арики — было по нескольку жен, которые исправно работали на участках мужа. Генри подметил, что дружеская взаимопомощь при обработке земли касалась главным образом тех нгати, чьи участки соседствовали с наделами вождей. Взаимопомощь? Генри что-то не видел, чтобы кто-либо из арики помог простому воину посадить хотя бы клубень кумары. Зато на полях вождей всегда бронзовели спины бескорыстных помощников.

Но особенно несправедливой и бесчеловечной казалась Генри Гривсу система многочисленных запретов — табу, или, в произношении маорийцев, тапу.

Генри и раньше слышал о древнем обычае табу, принятом в Океании, но он не представлял, как жестоко калечит людям жизнь этот обычай.

Правда, страдали от священных запретов опять-таки не все. Аристократия племени, благородные арики, должны были, по мнению Генри, считать обычай табу чем-то вроде манны небесной, ниспосланной щедрым богом Тане. Ведь они — и только они — имели право накладывать запреты. Простые люди не имели такой магической силы.

«Табу!» — говорил вождь, указывая на чью-либо красивую циновку или на корзину с рыбой, и с этого мгновения никто из смертных не вправе был прикоснуться к вещам, на которые пал священный запрет. Никто, кроме, разумеется, самого вождя. Табу становилось все, до чего дотрагивалась его божественная рука. Даже чужой дом, куда он ходил, тотчас переставал быть собственностью прежнего хозяина и причислялся к имуществу вождя. Вот отчего великий Те Нгаро никогда не заходил в хижины и старался поменьше соприкасаться со своими приближенными. И если в первые дни Генри объяснял поведение вождя непомерной гордостью, то позже он оценил деликатную осмотрительность Те Нгаро — человека, который сам по себе был настолько священной личностью, что даже пища не должна была касаться его рук. Однажды Генри подсмотрел, как младшая жена Те Нгаро кормила своего властелина с помощью двузубой вилки, причем вождь в это время прятал руки за спиной.

Сталкиваясь с табу на каждом шагу, маорийцы не допускали и мысли о нарушении священного запрета. Они знали, что кара богов будет незамедлительной. И всякий нгати скорее согласился бы разорвать себя на куски, чем умышленно осквернить древний закон.

Вот что рассказал Генри Гривсу старик Те Иети, отец Парирау. Около года назад Те Нгаро охотился с воинами на одичавших свиней неподалеку от деревни. Когда великий вождь проголодался, он приказал рабам накормить его вареной кумарой и сушеной рыбой. Появление отбившейся от стада свиньи прервало завтрак, и несколько клубней сладкого картофеля остались несъеденными. Их обнаружил несколькими часами позже тощий верзила Тикетике, который возвращался из леса с корзиной папоротниковых корней. Увидев на траве кумару, Тикетике, недолго думая, съел ее и только на следующий день узнал, что стал нарушителем строжайшего табу. Потрясенный, он пришел в свою хижину, лег на пол и уже больше не вставал. Через три дня он умер. Сознание неизгладимой вины убило его.

Вот какую страшную силу дали боги благородным арики. И простой народ, постоянно помня об этом, не мог не испытывать чувства неуверенности в себе. Одно слово вождя могло превратить уважаемого воина в последнего нищего, в зависимого от вождя полураба, каким был, например, отец Парирау.

Так что нетрудно понять причины путаницы в мыслях Генри, пытавшегося определить свое отношение к жизненному укладу нгати. Хорошее и дурное переплеталось здесь так туго и причудливо, что правильней всего было воздерживаться от оценок и безоговорочно принимать жизнь маорийцев, какой бы она ни была. Только тогда можно было надеяться стать настоящим пакеха-маори, своим человеком для нгати. Эта цель была вполне достижимой. На протяжении двух последних десятилетий немало европейцев изменило цивилизованному миру и поселилось среди аборигенов Новой Зеландии, приняв образ жизни и обычаи приютившего их племени. Некоторые из них женились на дочерях арики и становились главными советниками вождей, особенно в вопросах торговли с колонистами. У влиятельных пакеха-маори были свои рабы, земельные угодья и большие дома, украшенные резьбой.

В своих мечтах Генри был далек от этих соблазнов. Его не привлекала возможность стать хозяином амбаров с кумарой или мужем трех, а то и четырех знатных девушек племени. Он вовсе не был уверен, что сможет прожить среди маори всю жизнь. Но за время, которое ему суждено провести в деревне Тауранги и Парирау, Генри хотел успеть многое. Чему именно он научит маори, представлялось смутно. Ему казалось, что самое главное — помочь им задуматься над своей жизнью. Тогда они сами поймут, что бесконечные убийства, жестокость, рабство — плохо, а доброта, человечность, равенство — хорошо. Они должны это понять, потому что души их не развращены ни извечной погоней за золотом, ни ханжеством, ни лицемерием — всем, что ненавидел Генри в мире, где он родился и вырос.

Однако месяц, проведенный у нгати, показал, что перевоспитывать маорийцев — занятие не из простых. Купленное в Окленде Евангелие на языке маори и самодельный англо-маорийский словарик помогали мало. Генри сразу же натолкнулся на стену глухого недоумения. Маорийцы вежливо выслушивали все, что им пытался внушить желтоволосый пакеха, и равнодушно расходились, не задав ни одного вопроса.

Как говорится, корм был не в коня. Генри решил изменить тактику и начать с малого. Он предложил Те Нгаро свои услуги в обучении молодежи английскому языку и маорийской грамоте. Вождь согласился. В программу школы для знатных юношей были введены уроки языка пакеха и недавно изобретенной миссионерами маорийской письменности. Отныне Генри. Гривс стал называться тохунга, то есть мастером, и наряду с татуировщиком, главным лодочником, а также строителем домов и резчиками по дереву получил право на особые привилегии, которыми пользовались наиболее искусные ремесленники племени. Тохунга могли не работать на общественных полях, им разрешалось брать двух жен и иметь собственных рабов.

Разумеется, эти льготы были Генри Гривсу ни к чему. Но знаки уважения, которые оказывали ему теперь нгати, были приятны. Генри понимал, что авторитет поможет ему повлиять на этих людей.

Впрочем, уронить авторитет, как известно, гораздо легче, чем завоевать. Генри знал, как придирчиво приглядываются жители деревни к каждому его шагу, и старался во всем педантично следовать обычаям нгати. А сегодня он снова проспал, и это может вызвать кое у кого пренебрежительные усмешки. Правда, сейчас это было не так важно — в деревне остались женщины да старики, воины же во главе с Те Нгаро неделю назад ушли в поход на ваикато. Их возвращения ждали со дня на день, а пока полновластным хозяином был не оправившийся от ран Раупаха. Злопамятный вождь продолжал коситься на желтоволосого пакеха, считая его чужаком.

Настроение Генри было испорчено: просыпать не стоило. Вздохнув, он еще раз посмотрел на склонившуюся над прядями льна женщину и поплелся к ручью.

Умывшись и позавтракав холодной кумарой — по маорийскому обычаю, есть пришлось прямо на улице, — он подвесил корзинку с остатками пищи на сук и с неохотой накинул на плечи мохнатый плащ из шкурок киви. Плащ ему подарил Тауранги, обрадованный возвышением друга. Жаркое утро не располагало к такой одежде, но Генри был тохунга, и выбирать не приходилось. Узелок с рубашкой, брюками и башмаками, а также шляпу и отцовскую куртку Генри держал в хижине подвешенными к потолку, чтобы предохранить от сырости. Раздаривать одежду воинам ему рассоветовал Тауранги. Да и сам Генри при здравом размышлении пришел к выводу, что европейский костюм еще пригодится. Мало ли что может случиться.

Сегодняшний урок не представлял интереса — почти все ученики ушли громить ваикато. Десяток юнцов — ради них вот уже неделю облачается Генри в свой не по погоде теплый плащ. С наступлением весны вечерние занятия в школе закончились; Ее выпускники выдержали обряд посвящения в воины и влились в ряды боевых отрядов Те Нгаро, продолжая тем не менее по утрам заниматься с Хенаре. И хотя после многомесячной зубрежки их головы были туго набиты десятками мифов и легенд, учились они старательно. Генри с нетерпением ждал возвращения войска.

Подойдя к обсаженному резными столбами зданию школы, Генри удивился тишине. Похоже, школа была пуста. Сунув голову под дверную циновку, Генри убедился в этом.

Что-то произошло. Но что?

— Иди сюда! — позвал Генри пожилую женщину, несшую на плече сосуд из тыквы.

Маорийка опасливо взглянула на него и, расплескивая воду, поспешила скрыться за углом.

Генри выругал себя: он забыл, что женщины не смеют приближаться в пору занятий к зданию школы, в это время оно для них — табу. Однако в ее поведении было нечто настораживающее. Очень уж испуганно она метнулась от него.

Он огляделся. Поблизости не было никого, кто мог бы сказать, куда делись школяры. Только на противоположной стороне площади блестели на солнце согбенные спины рабов, принадлежавших вождю Раупахе. Рабы добывали огонь принятым у маори способом трения: один из них стоял на коленях и быстро тер сухой палочкой ложбинку в куске старого пня, а второй держал наготове пучок сухой травы, чтобы подхватить искру.

Генри знал, что в его положении разговаривать с рабом было бы верхом неприличия. Но беспокойство взяло верх над благоразумием. Он быстро перешел через площадь и, подойдя к рабам, негромко спросил:

— Почему пуста школа?

Из ложбинки поднимался голубоватый дымок, через несколько мгновений огонь был бы добыт. Но, услышав голос тохунги, раб бросил палочку и разогнул сутулую спину. Тусклые глаза смотрели на Генри без выражения, капли пота прочертили полоски на исхудалых щеках. Раб тяжело дышал, острые ребра раздували татуированную грудь.

— Где мои ученики? — еще тише спросил Генри, с состраданием глядя на этого когда-то красивого и сильного человека.

Раб закрыл глаза и покачал головой. Его напарник, еще более изможденный голодом, смотрел себе под ноги.

Генри пошел дальше. Вот с чем здесь он никак не мог мириться — с рабством. Оно было пожизненным: ни одно маорийское племя не приняло бы назад воина, побывавшего в плену. Попасть в руки врага было худшей долей, чем смерть. Рабы не были людьми — их не замечали, их приносили в жертву богам, убивали из прихоти. Они выполняли самые грязные работы, питались объедками вместе с собаками. Храбрые и гордые воины превращались в рабстве в придавленные судьбой существа. Они ничему уже не радовались, ничему не удивлялись, ничего не хотели.

Тревожимый подозрениями, Генри миновал частокол, хижину ушедшего воевать Нгахуру — одного из приближенных к Те Нгаро вождей — и вышел на улицу, в конце которой стоял полуразрушенный домик старого Те Иети. На его пути то и дело попадались занятые приготовлением пищи женщины и греющиеся на солнышке старики, но Генри, замечая их настороженные взгляды, решил разузнать все от отца Парирау, с которым у него завязалось что-то похожее на тайную дружбу. На людях они почти не общались: у тохунги не могло быть приятелей из сословия зависимых. Но по вечерам они любили подолгу беседовать в домике Генри. Только появление Парирау могло выдворить оттуда словоохотливого Те Иети.

Как и предполагал Генри, лысый старичок сидел на своем излюбленном месте — в тени широколистой пальмы никау, неподалеку от дома.

— Хаэре маи, — приветливо поздоровался Генри, подсаживаясь.

Запавшие глаза Те Иети метнулись вправо-влево. Он еле слышно пробормотал ответное приветствие.

«Вот как! — отметил Генри. — Кажется, дела и в самом деле плохи».

— Скажи мне, Те Иети, что могло…

Старик вскочил как ужаленный. Так напугала его протянутая к нему рука пакеха-тохунги.

«Взбесились они все, что ли?» — с раздражением подумал Генри.

Прижавшись спиной к волосатому стволу, Те Иети еще раз пугливо осмотрелся.

— Уходи, Хенаре… Твоя школа — табу. И ты сам — табу. Это все Раупаха… Беги к своим пакеха… Беги скорей…

Генри побледнел. Поднявшись с земли, он уставился в морщинистое лицо Те Иети.

Он не видел, что из темного проема двери на него с состраданием смотрели полные слез глаза.

Он не слышал подавленных всхлипываний. Он был слишком поражен тем, что сообщил ему старый Те Иети, чтобы замечать что-либо вокруг.

Раупаха объявил его табу. Это означало одно из двух: изгнание или смерть.