Однажды я был вызван на совещание к командиру полка. Тот сидел мрачный и до начала совещания ни с кем из командиров не разговаривал, перечитывал какие-то документы, письма и изредка полушопотом о чем-то коротко переговаривался с расстроенным начальником штаба.
Когда собрались все командиры батальонов, рот и политруки, комполка открыл совещание. Прежде всего он спросил:
— Кто из вас знал начфина Хаулина?
— Понемножку знали, пожалуй, все, — ответил один из комбатов.
— То и плохо, что понемножку, — хмуро заметил комполка и опять спросил — А вы знаете, какую свинью этот гад нам подложил?
Люди настороженно прислушались.
— Так вот, товарищи, двое суток тому назад, как мы полагали, начфин Хаулин уехал за деньгами для полка в штаб армии. А оказалось что же… Командир полка развернул перед нами фашистскую листовку с изображением наглой физиономии предателя. — Вот он, полюбуйтесь. Перешел к противнику, предает и продает нас: да еще собственноручно — почерк установлен — пишет гнусное обращение, размноженное фашистами. Плохо мы знаем людей! Если бы хоть чуточку подозревали о скрытых намерениях этого гаденыша, он не ухмылялся бы нагло с этой вонючей листовки, а в нужный момент получил бы по заслугам. Полагать, что его захватили немцы в нашем тылу — нет оснований. Это изменник-перебежчик. Вот письмо девушки из города Л…, поступившее сегодня в адрес этого негодяя. До войны, на гражданской службе, он был знаком с одной девушкой. Она, видно, не подозревала, как и мы, что он встанет на путь черной измены, иначе она не писала бы ему от чистого сердца. Письмо заслуживает быть прочитанным на нашем совещании… Слушайте…
«Здравствуй дорогой… Наконец-то мне вручили долгожданное письмо от тебя. Я рада, что ты жив-здоров и не забыл обо мне. Спешу сообщить тебе, что за этот перерыв в нашей переписке я натерпелась много. Как тебе известно, наш город находился в лапах у немцев. Ох и много мы перенесли от этих неслыханных мерзавцев, палачей. Нас душила бессильная злоба и ненависть против гадов. Я могла бы пойти на любую дерзость, но не страх за свою жизнь меня удерживал, я боялась, что за мою дерзость они уничтожат наших стариков и младшего братишку Вовку. И потому, скрепя сердце, приходилось мириться с тяжкими невзгодами. За время своего пребывания у нас немцы много нагадили, много причинили вреда: сожгли две улицы, что спускались к лесу. Сожгли редакцию с типографией, дом колхозника, комбинат и много других общественных и частных домов и построек… Ты помнишь милую, веселую комсомолку Лену Алексееву, — немцы ее расстреляли. Евгения Егоровича Селищева — тоже и много, много других. 7 ноября, в Октябрьскую годовщину они повесили посередь улицы славного, боевого Шурку Чекалина и доску прибили с надписью: „Вот вам, русь, праздничный гостинец, так будет с каждым, кто недоволен нами“. Нас, девушек и женщин вместо лошадей впрягали в повозки, заставляли возить воду, дрова, картофель. За стирку белья, если казалось им, что плохо простирано, они нещадно били нас. Не раз и мне доставалось. Среди горожан нашлись прихвостни, предатели. Капитонов был в роли господина полицейского. Орлов, Шутенков, Рябцев — эти были у фашистов доносчиками. Многих они предали. Не со всеми немцы успели разделаться. С приходом Красной Армии мы узнали и тех, кто занимался предательством. Шкурник Сорокин, ты его знаешь (зачем ты дружил с этой сволочью), подошел ко мне и стал лебезить: „Я тебя и других комсомолок от расстрела избавил“. А я ему прямо ответила: „не вы нас избавили, а наши бойцы, а вы в дружбе с немцами не успели от нас избавиться“… И вот мы возвращены к жизни, а предатели расстались с жизнью. За это мы приветствуем наш суровый и справедливый закон военного времени… Недели за полторы до прихода наших войск, я с Оксаной скрывалась в лесу, чтобы немцы не угнали к себе в неволю, как многих. Знал бы ты, с какой радостью мы слушали с Оксаной гром приближавшейся нашей артиллерии. Эту радость ожидания трудно передать. ее можно только прочувствовать. Прячась, мы предпочитали смерть от своих пушек, нежели от рук поганых палачей. Встреча с Красной Армией была настолько радостной и трогательной, что без слез умиления я не могу ее вспомнить и сейчас. Прожили мы при немцах 65 дней, а многие за это время поседели, постарели и казалось, что бойцов наших мы не видели и ждали целый век. Да, я не раз переживала обстрелы и бомбежки, все это страшно, слов нет. Но нет ничего страшней и противней, как видеть озверелые морды немцев, тупых, безжалостных, гадких. Противен их собачий нечеловеческий говор… Ну, все это теперь позади. Сейчас у нас идет работа во всю. Наш цех за хорошую работу получил переходящее красное знамя. Живем сносно. Личную жизнь будем строить после войны.
А теперь — все для фронта. Мы должны победить. Не можем же мы терпеть эту гадость на своей земле. Гоните их вон! Как ты живешь там в далекиx карельских лесах. Я утешаю себя тем, что ты бьешь фашистов. Напиши мне, где Сережа Горбунов, о нем у меня справляется Клава Опарина, она шлет тебе привет. Ваши все живы-здоровы. Дом не сгорел, но стоит без стекол; живут все в маленькой комнатке, к весне оборудуются. Я часто смотрю на тот лесок, где мы бывало с тобой любовались на природу и спорили. Помнишь о чем? Я оказалась права. Мою правоту подтвердило время. Нашу правоту защищает и спасает Красная Армия. Извини, что я напомнила тебе об этом споре. Надеюсь, ты теперь образумился, отряхнулся от чужих и чуждых веяний… Вот и все. Желаю успеха.
Твоя Н…»
— Таково, товарищи — продолжал командир полка, — из слова в слово письмо патриотки в адрес негодяя. Я не знаю о чем они спорили, но догадываюсь, что эта девушка, действительно, была права, а в нем, в Хаулине, уже тогда таился червь сомнения, впоследствии выросший в змею предательства и позора. Судя по письму, у девушки крепкая и правильная жизненная закалка. А то, что она ошиблась в нем, так это по неопытности, по молодости. Но дело не в том, товарищи командиры, а дело в том, что немцы, стоящие здесь против нас, имеют «языка» да еще такого, который и тянуть не надо, разболтает все, что знает. Поэтому, мы должны кое-что предпринять и насторожиться. Кое-где усилить, а кое-где перестроить оборону… Достаточно того, что мы прошляпили, допустили в нашей части такой позорнейший факт — случай измены Родине. В штабе соединения из этого факта тоже сделают некоторые выводы…
После этого командир, предупредив весь комполитсостав полка о бдительности и боевой готовности, распустил совещание, оставив при себе трех комбатов, командира артиллерийского дивизиона и комиссара части. С ними, рассматривая карту обороны своего участка, он беседовал еще добрый час, намечая на всякий случай строительство новых огневых точек и пулеметные гнезда…
Я сидел тут же и припоминал внешность изменника, его поведение и думал, что именно, какие черты были заметны в нем, по которым можно было бы хоть немножко предвидеть и разгадать его гнусные намерения…
Как и следовало ожидать, спустя несколько дней немцы стянули на этот участок около двухсот орудий и минометов, разного калибра. Началась и продолжалась около двух часов непрерывная, слившаяся в один сплошной шум, канонада.
Наши части отвечали тем же. Там, где густо падали снаряды и мины, лес был весь изуродован. Торчали одинокие расщепленные пни, валялись изломанные стволы деревьев, смешавшиеся с землей и торфом ветви, вывороченные корни. И весь этот лесной хаос в том месте, где немцы намечали прорыв, не столько способствовал, сколько служил препятствием! продвижению их пехоты. После внушительной артиллерийской подготовки немецкие егеря пошли в атаку. Наши огневые точки, тщательно скрытые и прочно оборудованные, встретили их плотным огнем. Нивесть откуда появились на заранее подготовленных позициях застенчиво притаившиеся под брезентом «катюши» и впервые на здешнем направлении они подали свой рокочущий неподражаемый голос. И когда они заговорили, вся остальная беспорядочная музыка боя на короткое время стихла. Сотни снарядов-комет вперегонку понеслись в ближние тылы врага, где были стянуты его резервы. Прорыв немцам не удался…
Наша рота выходила с боем на разведку и захватила в плен двух «языков». Один из них был немец-штурмовик, другой— финн, легко раненный в мякоть ноги. Этот финн, когда его брали, дрался отчаянно. У него вышибли из рук винтовку, он успел вывернуться и, прихрамывая на подстреленную ногу, бросился к берегу озера и прыгнул с невысокого обрыва в холодную воду. Конечно, его можно было бы пристрелить, но требовалось взять живым. Сбросив шинель, за ним кинулся в воду Василий Власов, боец из морской пехоты, замечательный стрелок, отличный пловец и силач. Он вмиг догнал финна. Началось единоборство в воде. Рыжий финн не хотел сдаваться. Он усиленно барахтался, плескался, кричал и даже ухитрился больно укусить Власова за руку. Власов крепко выругался и, стиснув зубы, ударил его по голове. Тот сразу обмяк и, как на буксире, был доставлен Власовым на берег. Его обсушили у костра, перевязали сквозную, но легкую рану. Сначала финн робко озирался, вздрагивал, видимо ожидая быстрой расправы. Но тот, кому он основательно запустил зубы в руку, теперь сидел у костра напротив, шутил и улыбался. Мало-помалу выражение боязливого ожидания стало исчезать с перепуганной физиономии финна. Но когда ему завязали глаза, он расплакался, полагая, что сейчас его поведут расстреливать. Переводчик-карел сказал пленному: «Русские пленных не убивают, не волнуйся. Из русского плена ближе до Финляндии, нежели из могилы, в которую толкают финнов немцы».
В ответ финн улыбнулся и кивнул головой.
Его накормили жареной, свежей лосятиной, дали выпить два раза по полтораста граммов и водворили на ночлег в землянку, где уже сидел обстоятельно допрошенный немец. Увидев немца, финн стал ругать его. Затем он уселся поудобнее и запел. Вот перевод его песни:
Немец-штурмовик, видно, кое-что понял из песни и потребовал, чтобы финн перестал петь. В ответ на это финн бросился на него и, прежде чем часовой успел вмешаться, избил немца, до неузнаваемости изукрасив его физиономию.
Командир объявил Власову благодарность перед строем за смелость и находчивость.