Чайковский в Петербурге

Конисская Лидия Михайловна

В этой книге о великом русском композиторе Петре Ильиче Чайковском, материал для которой собирался многие годы, нет ни слова вымысла. Использованы только документы или рассказы людей, которые были близки к Чайковскому.

И если кто‑нибудь, прочитавший эти страницы, захочет снова послушать какое‑либо творение композитора или разыщет какой‑нибудь из старых петербургских домов, о которых говорится в книге, посмотрит на него, представит себе, что переживал и думал именно здесь великий композитор, и почувствует хоть часть того волнения, которое я испытываю каждый раз, видя эти места, я буду считать свою задачу выполненной.

 

Л. М. Конисская

Чайковский в Петербурге

 

Петр Ильич Чайковский.

Жил в нашем городе удивительный человек, творец гениальной музыки. Ходил по улицам, по которым ходим мы. Бывал в домах, которые и сейчас живут своей жизнью и помнят его: у домов ведь память крепкая и долгая. Как пишет ленинградский поэт Вс. Рождественский:

Говорят, у домов, долго живших на свете, Человечьи порой проступают черты. Все, кто жил в них когда‑то в тоске и тревоге Иль в согретые солнцем заветные дни, Хоть частицу души оставлял на пороге Там, где дышат, казалось бы, камни одни.

…Он радовался, страдал, волновался здесь, писал или вынашивал свою мудрую и добрую музыку, потому что не было минуты, чтобы она не звучала в нем.

И любил он в нашем городе то, что любим и мы: Неву (прежде всего Неву!), белые ночи, Летний сад, Невский проспект, Васильевский остров, Фонтанку, Мариинский театр…

Знакомство с местами города, связанными с жизнью Петра Ильича Чайковского, было для меня необычайно увлекательным. Его письма, дневники, воспоминания о нем, рассказы современников Чайковского, знавших его, давали для этого интереснейшие сведения, порой нигде не освещенные.

И вот во время поисков этого материала стала заметна одна особенность: какой бы ни возникал разговор о жизни Чайковского, где бы только ни называлось его имя — на лицах появлялась доброжелательная заинтересованность…

…Вот огромное здание на Фонтанке, где было Училище правоведения. Здесь сейчас разные учреждения. Проходишь через парадный вестибюль. Он почти не изменился с той поры, когда сюда входил, возвращаясь из отпуска, Петя Чайковский в своем форменном мундирчике… Идешь наугад в любую комнату, ну хоть сюда — здесь сидят за наклонными досками чертежники. Вопрос задаешь робко: учитываешь, что люди работают… И все уже вскочили со своих мест, окружили, приветливо улыбаются: «Как же — Чайковский!», «Учился здесь, мы знаем!» И все довольны, как будто им передали привет от очень близкого человека.

— Музыкальные комнатки? Нет, от них не осталось следа, все перестроено.

— Белый зал? Где же это?

Волнуются, перебивают друг друга и, наконец, меня ведут к одному из старейших сотрудников. Мы вместе с ним идем по комнатам и стараемся угадать, где что помещалось раньше, и на лице у него тоже добрая и задумчивая улыбка. «Чайковский, да…»

Думаешь: почему это? Почему милая женщина в областном архиве делает лишнюю работу, доставая в нерабочее время толстые папки, в которых могут оказаться планы демидовского особняка, где открылась первая русская консерватория, и искренне огорчается, когда не удается отыскать ее следов?..

Почему сотрудница музея Театра оперы и балета имени С. М. Кирова после нетерпеливых поисков радостно сообщает по телефону: «Есть! Есть афиша «Щелкунчика» от 25 октября 1917 года!»

Очень хочется понять — почему это? Почему одно только имя человека, которого нет уже семьдесят пять лет, вызывает такое чувство симпатии?

Почему годы не стирают этой близости?

Не потому ли, что, обладая чуткой душой, душой гениального художника, он откликался своим творчеством на переживания обыкновенных людей, показывал их красоту, тем самым утверждая право их на эту красоту?

Он передавал в своем творчестве самые тонкие человеческие чувства.

«Я с любовью пытался неоднократно выразить музыкой мучительность и вместе блаженство любви», — говорил Чайковский и выражал это так, что, пока на земле будут жить люди, пока они будут обладать способностью любить, музыка великого знатока человеческой души будет им близка и понятна.

Так же удивительно он передавал тоску, неудовлетворенность, страстную мечту о прекрасном, стремление к свету и свободе.

Постоянное ощущение несовместимости мечты с жизнью было тяжко и мучительно.

Чайковский, весь погруженный в творчество, в свои зрелые годы не понимал многого из того, что происходило в России. Он жалел безрассудную, как ему казалось, молодежь, которая гибла за свою светлую идею, но всей душой гениального художника и гуманиста он не мог не ощущать, что мир полон противоречий, что злое и страшное мешает счастью и свободе людей.

«Отчаяние свойственно тем, кто не понимает причин зла, не видит выхода» (В. И. Ленин).

Чайковский и не понимал, и не видел выхода, и отчаяние порой овладевало всем его существом.

И таково, видимо, чудо творчества, что художник вольно или невольно становился участником борьбы со злом, борьбы за счастье людей.

Он, может быть, не сумел бы объяснить свою политическую позицию, но образы, создаваемые им, были глубоко социальны — и Онегин, и Герман, и Мазепа, и многие другие…

А его симфонии! «Именно в своей Шестой симфонии, — писал академик Асафьев, — Чайковский, сам того не подозревая, силой и драматизмом своей музыки выразил ярчайший протест против удушения человечности… Шестая симфония, принимая во внимание атмосферу, среди которой она возникла, обнаруживает не бессилье, а трагедию одиночества художника…»

Композитор ясно сознавал свою роль, свое место в жизни. «Настоящий художник, — писал Чайковский, — должен стремиться и пламенеть к самым широким и великим целям».

Так он и творил. И под его пером рождалась музыка, которая заставляла людей «слушать и волноваться» и бороться за свое счастье.

В Доме–музее П. И. Чайковского в Клину, в том доме, где прошли последние месяцы жизни композитора, где была написана Патетическая симфония, хранится множество тетрадей, в которых посетители, стекающиеся в этот дом не только из многих уголков нашей Родины, но и из разных стран мира, записывают свои впечатления и мысли.

На одной из страниц лаконичная надпись: «Новая эпоха воздаст тебе должное!»

Вот она, наша социалистическая эпоха, и воздает должное гениальному русскому композитору отношением и чувствами всех этих людей, с волнением внимающих его музыке в концертных залах. Людей, которые отвечают сочувствием на одно только произнесенное его имя.

В этой книге, материал для которой собирался многие годы, нет ни слова вымысла. Использованы только документы или рассказы людей, которые были близки к Чайковскому.

И если кто‑нибудь, прочитавший эти страницы, захочет снова послушать какое‑либо творение композитора или разыщет какой‑нибудь из старых петербургских домов, о которых говорится в книге, посмотрит на него, представит себе, что переживал и думал именно здесь великий композитор, и почувствует хоть часть того волнения, которое я испытываю каждый раз, видя эти места, я буду считать свою задачу выполненной.

* * *

С глубокой признательностью и уважением вспоминаю А. Н. Должанского, неизменно оказывавшего мне поддержку в создании этой книги, и искренне благодарю всех тех, кто помог мне в работе, в особенности Н. И. Алексееву–Чайковскую, К. Ю. Давыдову и сотрудников Дома–музея П. И. Чайковского в Клину, заведующего кафедрой истории русской и советской музыки Ленинградской государственной консерватории, доктора искусствоведения, профессора А. Н. Дмитриева, музыковеда А. А. Орлову, знатоков нашего города и его прошлого искусствоведа В. А. Брендера и С. М. Вяземского.

Л. Конисская

 

Туманный город детства

В начале ноября 1848 года Илья Петрович Чайковский, выйдя в отставку, переехал из Воткинска, где он служил директором горных заводов, в Петербург. Семья Чайковских была большая. Старшая из детей — Зинаида (дочь Ильи Петровича от первого брака), затем шли сыновья— Николай десяти и Петр восьми лет, дочь Александра (Саня) шести лет и сын Ипполит пяти лет.

В Ленинграде на Биржевой линии Васильевского острова до наших дней сохранился большой, одиноко стоящий дом. «Дом–утюг» — называют его жители района. Занимая почти целый квартал, одной стороной он выходит на Неву (на Тучкову набережную), другими — на Биржевую линию, Биржевой и Волховский переулки. Этому дому и суждено было стать первым жильем Петра Чайковского в Петербурге.

Трудно сейчас сказать, в какой именно квартире поселилась тогда семья Чайковских.

В то время дом был трехэтажным, с тех пор он претерпел ряд изменений: в 1879 году по проекту архитектора Шперера был надстроен четвертый этаж, причем карниз третьего этажа не был срублен — его отчетливо видно и сейчас, а в 1887 году над частью корпуса, выходящего на Биржевую линию, появилась надстройка пятого этажа, которая многие годы служила мастерской для художников, — в этом доме жили и умерли Крамской и Куинджи.

Сейчас это дом № 18/2 (по Биржевой линии), тогда же почтовый адрес писали так: «Васильевский остров близ Биржи, дом Меняева».

Петербург был родиной Александры Андреевны — матери композитора. Здесь жило большинство родных и знакомых Чайковских, и им казалось, что в этом городе, в кругу близких людей, ждет их радостная и счастливая жизнь.

Однако детям не понравилось на новом месте. Неуютной показалась и мрачноватая петербургская квартира после простора родного воткинского дома. Не понравился им и сумрачный осенний Петербург.

Как тут все было непохоже на Воткинск, родной край, где жилось привольно и уютно, где родились первые музыкальные впечатления, первые музыкальные опыты! Где маленький Петя впервые узнал, что на свете есть Музыка. Там, в родном доме, она звучала на каждом шагу: мать играла на фортепиано и пела своим милым голосом. Бесхитростные и мелодичные романсы Алябьева, Гурилева, Варламова — таков был ее репертуар. Петя без конца мог слушать ее пение…

Звучала оркестрина, ею очень дорожил Илья Петрович. Настолько, что, когда пришлось однажды отправить ее в Петербург для ремонта, он писал жене, которая была там: «Если дело кончилось 700 и 800 рублями, даже и дороже, я буду на все согласен; разумеется, что с этой прихотью, которая уже входит в число необходимых, ты сократишь… другие мои поручения, например, шубу…»

Оркестрина играла произведения Беллини, Доницетти, Россини и, главное, Моцарта — его оперу «Дон–Жуан», которая с детских лет стала самым дорогим для Чайковского музыкальным произведением.

Илья Петрович очень любил музыку, очень интересовался ею. Жену, когда она была в Петербурге, он просит съездить в Павловск по железной дороге — «а если боишься, то найми карету» — для того, чтобы послушать в павловском Курзале, или, как тогда говорили, Воксале, оркестр Германа, славившийся среди столичных меломанов.

В Воткинске часто собирались к нему знакомые, владеющие разными музыкальными инструментами, — сам хозяин играл на флейте, — и исполняли квартеты и трио.

Музыкальных впечатлений у Пети было много. Он постоянно подбирал и фантазировал что‑то на фортепиано, проводя за ним все свободное время.

Часто по вечерам и в праздники звучали в Воткинске песни. Пели рабочие завода, крестьяне. Видимо, песни были так хороши, что даже француженка–гувернантка Фанни Дюрбах запомнила их на всю жизнь, хотя и не была очень музыкальной. В 1893 году писала она — уже старушка — Чайковскому: «Я особенно любила тихие мягкие вечера в конце лета… с балкона мы слушали нежные и грустные песни, только они одни нарушали тишину этих чудных ночей. Вы должны помнить их, никто из Вас тогда не ложился спать. Если Вы запомнили эти мелодии, положите их на музыку, Вы очаруете тех, кто не может слышать их в Вашей стране».

Если не могла забыть все это старая француженка, то уж, конечно, помнил восьмилетний мальчик, только что оторванный от — всего, что было ему так дорого.

П. Чайковский в детстве.

Петя в письме к любимой своей гувернантке прерывал воспоминания о счастливом прошлом житье словами: «Невозможно вспомнить о воткинской жизни, мне хочется плакать, когда я думаю о ней».

Мать Петра Ильича — Александра Андреевна Чайковская.

Для старших мальчиков, особенно для Пети, началась в Петербурге совсем новая, непривычная и трудная жизнь. Вместе с братом Николаем его отдали в частный пансион Шмеллинга. Братья попали туда, когда занятия уже начались. Шумные, совсем незнакомые мальчишки, не очень доброжелательные к новичкам, необходимость рано утром, еще в темноте, идти в классы в любую погоду и очень напряженно учиться, чтобы успеть выучить все, что прошли другие ученики до их поступления в пансион, постоянное недосыпание (часто восьмилетнему Пете приходилось просиживать за уроками до полуночи) — все это угнетающе действовало на ребенка. Как непохоже это было на милую воткинскую жизнь.

Долго не удавалось установить адрес этого пансиона. Помогло объявление в старом петербургском путеводителе. Вот оно:

«Б. пр. 16 Пет. ст. д. Менда

Школа муж. язык: англ. франц. немецк. и латынь.

Танцы и гимнастика.

Плата за пансион 350 р., полупансион 225 р., приходящ. 80 р.».

Как известно, Петя Чайковский был приходящим. И путь, который ему с братом приходилось проделывать в утреннем сумраке осеннего и зимнего Петербурга, был не малым: Тучкова набережная, Тучков мост, длинная его дамба и еще часть Большого проспекта Петербургской стороны до угла Спасской улицы (теперь улица Красного курсанта), где стоял трехэтажный, низко осевший в землю домик. Сейчас он носит четырнадцатый номер (нумерация с тех пор не раз менялась). Надо думать, очень уставали мальчики, и особенно маленький и более слабый Петя. Совсем без сил приходил он домой.

Отец Петра Ильича — Илья Петрович Чайковский.

В это же время начались его первые серьезные занятия музыкой с учителем Филипповым. Петя делал очень большие успехи, но такая напряженная работа — и занятия музыкой, и уроки — была для него непосильной и скоро сказалась на здоровье. Это выражалось не только в его необыкновенной худобе и бледности. Мать Пети Александра Андреевна писала Фанни Дюрбах из Петербурга: «Дети уже не те, что были с вами, в особенности Пьер, характер которого очень изменился. Он стал очень нетерпелив и на каждое сказанное ему не по вкусу слово — слезы уже тут, и ответ готов».

«Петю нельзя узнать — он ленив и ничем не занимается, я не знаю, что с ним делать. Он часто заставляет меня плакать». И еще: «Пьер заплакал от радости, когда получил ваше письмо… Он говорит, что хочет уверить себя, что это сон — его пребывание в Петербурге, что он желает проснуться в Воткинске».

Нервное переутомление мальчика усиливалось и от постоянного посещения театров, куда родители брали с собой сыновей. К сожалению, неизвестно, что могли видеть в театрах дети в то время, об этом не сохранилось никаких воспоминаний. По–видимому, это могла быть только итальянская опера или старинные «волшебные» балеты.

В начале декабря оба мальчика захворали корью. У Николая она не вызвала осложнений. У Петра же начались нервные припадки. Ребенок тяжело заболел, и врачи надолго запретили ему всякие занятия.

В начале мая 1849 года Илья Петрович получил место управляющего Алапаевскими и Невьянскими заводами на Урале, и семья, кроме Николая, уехала из Петербурга. А уже в августе 1850 года Петя снова приехал сюда с матерью и сестрами — Зиной и Саней.

В этом же месяце произошло в жизни мальчика еще одно событие, которое произвело на него сильнейшее впечатление: он был на представлении оперы Глинки «Жизнь за царя» («Иван Сусанин»).

Навсегда осталась у него любовь к музыке этой оперы.

Александра Андреевна была занята хлопотами об устройстве сына в какое‑нибудь учебное заведение. Между родителями шла по этому поводу переписка, причем отец в одном письме напоминал жене, чтобы она не забыла подумать, о занятиях музыкой для Пети: «Грешно бросить начатое доброе дело».

Дом, где помещались приготовительные классы Училища правоведения на Сергиевской ул. (ныне ул. Чайковского).

Вначале хотели, чтобы оба брата учились в Горном корпусе, но потом решили поместить Петра в открытые в 1847 году приготовительные классы Училища правоведения, которые впоследствии образовали с училищем одно учебное заведение. Возможно, тут повлиял совет Модеста Алексеевича Вакара, друга Ильи Петровича, а также и то, что училище это было на очень хорошем счету.

Основанное в 1835 году для подготовки судейских чиновников, оно отличалось первое время необыкновенным для николаевской России мягким режимом. Воспитанники жили и учились здесь в полудомашней обстановке.

Однако спокойная жизнь в училище протекала лишь до 1848 года — начала «мрачного семилетья», которое было наиболее тяжким за все время николаевского режима, когда всячески подавлялась человеческая индивидуальность.

Вести о революции во Франции быстро проникли за стены закрытого учебного заведения, взбудоражили юные умы.

Началось с того, что в 1848 году воспитанник V класса Ямонд, возвратившись из дома после воскресного отпуска, радостно объявил своим товарищам, что Франция стала республикой, что парижане прогнали короля, а трон сожгли. После этого Ямонд «без объяснения причин» был немедленно исключен из училища.

В конце того же года два старших воспитанника III класса князь Гагарин и «польский уроженец» Беликович, рассуждая в кафе–ресторане Лерха за обедом в компании пяти товарищей о деле Петрашевского, «позволили себе высказать довольно резкие суждения по поводу отношения к нему правительства». Далее у одного из воспитанников училища были найдены какие‑то вольнодумные записки.

За крамолу юноши были исключены из училища и сосланы. Князя Гагарина направили служить на Кавказ. з пехотный полк, а Беликовича — в Оренбургский край, где в 1853 году он погиб.

И, наконец, один из правоведов оказался замешанным в заговоре Петрашевского.

Это был В. А. Головинский, двадцатилетний сын генерал–майора. Он не был активным членом группы Петрашевского и на собраниях ее присутствовал всего два–три раза, но были известны его высказывания о том, что надо «освободить крестьян немедленно посредством восстания их против помещиков».

На скамью подсудимых он сел вместе со всеми петрашевцами и был среди приговоренных «к смертной казни, расстрелянием», которую ему заменили отдачей на двадцать пять лет в Оренбургский линейный батальон.

В училище в связи со всем этим коренным образом изменился режим. Директором назначили бывшего рижского полицмейстера генерал–майора Языкова. Старые гувернеры были заменены в большинстве офицерами. Кроме того, появилась новая должность инспектора воспитанников. Ее занял полковник Рутенберг, который был раньше преподавателем верховой езды.

Один из воспитанников приготовительных классов, бывший двумя годами старше Чайковского, В. Мещерский вспоминал о первом своем знакомстве с новым директором:

«Помню, как вчера, его появление к нам в приготовительные классы. Он не вошел, а влетел, как ураган, поздоровался, а затем с глазами навыкате для придания себе вида строгости стал обходить наши классные столы…

Я стоял с руками, положенными на стол. Он подошел ко мне, ударил по обеим рукам: «Как сметь так стоять? — рявкнул он. — Руки по швам!» Другому то же самое сделал, тот расплакался, а затем, сказавши: «Смотрите у меня, вести себя хорошо, а не то расправа будет короткая!» — вылетел из класса… Это было первое впечатление от нового режима…»

А Чайковский, десятилетний, очень «домашний» мальчик, застал этот режим уже установившимся. Впрочем, вначале он чувствовал себя в училище хорошо: в приготовительных классах обстановка несколько напоминала пансион, а главное, он все свои свободные дни проводил с матерью. Однако приближалось время разлуки с нею — дольше середины октября оставаться в Петербурге Александра Андреевна не могла: дома, в Алапаевске, ждала ее семья, маленькие пятимесячные сыновья–близнецы — Модест и Анатолий.

Любовь Пети к матери была огромна. Даже будучи взрослым, он не мог вспоминать о ней без слез, так что окружающие всегда избегали этих разговоров. Неудивительно, что на всю жизнь Чайковскому запомнился день, когда ему пришлось расстаться с матерью.

По обычаю, отъезжающих поехали провожать до Средней Рогатки.

Вот как писал об этом брат и биограф композитора Модест Ильич Чайковский со слов своего дяди, который вместе с Петей провожал его мать:

«Пока ехали туда, Петя поплакивал… но с приезда к месту разлуки потерял всякое самообладание. Ни ласки, ни утешения, ни обещания скорого возвращения не могли подействовать.

…Она с дочерьми села в экипаж. Лошади тронулись, и тогда, собрав последние силы, мальчик вырвался и бросился с криком безумного отчаяния бежать за тарантасом, старался схватиться за подножку, за крылья, за что попало, в тщетной надежде остановить его…»

С момента отъезда матери все мысли Пети — с ней, с родными. Он мысленно следит за матерью: вот она приехала домой, ее встречают, кормят обедом, дарят подарки. Он описывает это в своем первом, после ее отъезда, письме к родителям. Потом по–детски вставляет фразу: «Здесь уже на улице давно снег, но ездют все еще на колесах…» Это удивляет его, совсем провинциального мальчика.

Затем он снова представляет, как встретится мать с отцом, с маленькими братьями. Ему интересно, какое впечатление произвели на брата Ипполита привезенные из Петербурга подарки — сабля, сумка и каска.

Вскоре после отъезда Александры Андреевны в приготовительных классах вспыхнула эпидемия скарлатины. Воспитанникам было предложено или разъехаться по домам или оставаться в училище на неопределенное время.

Модест Алексеевич Вакар нзял Петю к себе. А это привело к новому горю. Заболел скарлатиной и вскоре умер маленький сынишка Вакара — Коля. Несмотря на большое горе в семье, никто не говорил, что Коля болел скарлатиной, чтобы Петя не подумал, что он занес в дом заразу. Однако он отлично понимал это, о чем не раз вспоминал уже будучи взрослым, и очень тяжело пережинал смерть маленького своего товарища.

Список учеников 2-го (младшего) отделения приготовительных классов.

По возвращении в училище жизнь стала казаться ему еще тяжелее. По словам Пети, он только и мог делать, что втихомолку плакать. Даже строгое начальство обратило внимание на эту неутешную тоску ребенка. Нашлись люди, которые, как могли, пытались утешить его.

Воспитатель старался при всяком удобном случае незаметно приласкать мальчика. Другой воспитатель иногда брал его в свою семью. Мать Петиного товарища Энгельгардта, навещая сына, всегда вызывала и Чайковского и угощала его лакомствами. Но только одно помогало ему переносить свое детское горе—-надежда на обещанный приезд родителей.

Два года он провел в непрестанном ожидании этого свидания. А приезд родителей все откладывался и откладывался.

В письмах Пети того времени неизменно видна надежда на встречу.

Вот несколько отрывков из них:

1850 год. 23 ноября: «…C нетерпением ожидаю первого вашего письма, я еще не имел этой счастливой минуты, чтоб поцеловать бумажку, на которой были ваши руки».

1851 год. 1 февраля: «Милая мамаша!

Пишу вам одной, потому что думаю, что папаша уже на пути в Петербург, я уверен, что он приедет, хотя я прочел в его последнем письме, что он, может быть, приедет только летом. Нет, я не хочу верить этому, он не даст погибнуть всем моим надеждам, я жду, да, я жду с большим нетерпением его приезда.

…Вас я жду, дорогая Мамашенька, летом, осенью, зимой или даже в будущем году.

…За поведение получил 10, потому что здесь… записывают за шалости; меня ни разу не записали и прибавили один балл за поведение; если в этом месяце я совсем не буду шалить, то получу 11, если в следующие месяцы тоже не буду, то получу 12» (при двенадцатибалльной системе это был высший балл).

Десятилетнему ребенку нелегко было в училище. Всякое отступление от заведенных порядков влекло за собой наказание. И Петя тяжело переживал даже малейшее замечание. Вот как оправдывался он в одном из писем за то, что ему снижен балл за поведение:

«Однажды, когда я играл на фортепьяно, прошли через залу, где я был, несколько воспитанников. Я играл польку, и некоторые из них начали танцевать… г. Берар, живущий внизу, услышав шум над головой, поспешил пойти остановить его. Так как мои товарищи услышали шум отворяющейся двери, то успели разбежаться. Я остался один, и г. Берар спросил меня, кто танцевал. Их было так много, что я в своем смущении их позабыл. Тогда дежурный ученик пришел и сказал, кто танцевал, а г. Берар тогда с недовольством посмотрел на меня и сказал, что это с моей стороны ложь».

И снова в письмах звучит все та же грустная просьба о свидании с родными. А приезд родителей откладывается с апреля на май, потом на август, потом на сентябрь…

Лето Петя провел в семье Платона Алексеевича Вакара (брата Модеста Алексеевича), на даче в селе Надино, около Тосно. Судя по письмам, ему там было хорошо и даже весело. Все к нему добры, о чем он пишет в каждом письме. Учебный год тоже окончен хорошо:

«Милые папаша и мамаша! Вот я уже и на каникулах у доброго г. Платона Вакара.

Я хорошо сдал экзамен. Кроме поведения и чистоты книг, по которым экзамены, конечно, не держат, я получил по всем предметам 12, кроме латыни и закона божьего.

…Жду вас, мои милые родители, в августе, потому что тогда будет легче всего с вами увидеться.

…Милые папаша и мамаша, вы думаете, что я перешел в училище? Нет, я только перешел в 1–е отделение (это отделение было старшим. — Л. К.), потому что ученики 2–го отделения не могут держать экзамен в правоведение, и в училище можно перейти только когда будет 12 лет, а мне еще только 11».

В сентябре 1851 года в Петербург приехал Илья Петрович Чайковский. «Я с батюшкой веселюсь», — сообщал Петя матери.

Те дни, что отец был в Петербурге, Петя жил у него: «Добрый директор отпустил».

Новый, 1851/52 учебный год. По праздникам разные знакомые Чайковских приглашают к себе братьев, но порой Петя лишается этой единственной радости.

Снова дает себя знать тоска о семье, и, видно, от этого мальчику становится труднее учиться и владеть собой. Он сам плохо разбирается в своем состоянии.

Он получает плохие отметки, и из‑за них его часто оставляют на воскресенье в училище.

«Не знаю, что со мной случилось. Мне трудно в первом отделении», — писал он.

Уже зимой выясняется, что Илья Петрович Чайковский к весне собирается оставить службу в Алапаевске и переехать со всей семьей в Петербург. Теперь письма Пети имеют уже совсем другой характер:

«Вы нам пишете… что вы приедете в мае, и так, значит, мы и не увидим, как пройдет март и апрель и как настанет этот счастливейший месяц в году. Как будем мы счастливы, когда расцелуем вас, прекрасные мои; я от радости скакну до потолка».

«…Но вот скоро, скоро я не буду писать вам письма. Ах, как приятно будет в первый раз в жизни приехать домой из училища…»

К осени 1852 года вся семья переселяется в Петербург. На этот раз Чайковские снимают квартиру на Сергиевской улице (той, что теперь называется улицей Чайковского), в доме № 41.

Той же осенью двенадцатилетний Петр Чайковский перешел в VII (младший) класс Училища правоведения.

 

В Училище правоведения

Об этом интересном доме на Фонтанке, 6, в котором семь лет провел Петр Ильич, следует сказать несколько слов. Интересен он не своей архитектурой, обычной для конца XVIII столетия, а своеобразной судьбой, которая теперь почти забыта.

Одно время в этом доме, построенном на месте, где находились когда‑то конюшни Бирона, помещался Пажеский корпус; потом в нем жил знаменитый полководец генерал–фельдмаршал Барклай де Толли, затем — возвращенный из ссылки составитель государственных законов М. М. Сперанский.

В доме перебывало много жильцов. Последним перед Училищем правоведения был датский посланник Блюм. Специально для училища дом был перестроен архитектором В. П. Стасовым.

В 1893—1896 годах здание это снова перестраивалось. Были сделаны некоторые пристройки — здание увеличилось на два выступающих угла, имеющих вид башен, украшенных такими же полукруглыми балконами. Вместо строгого треугольного фронтона, поддерживаемого десятью колоннами, такого гармоничного и легкого, появился тяжелый прямоугольный — на восьми колоннах, а над ним приземистая башня, увенчанная грубым куполом. Одно осталось неизменным: все так же из всех окон фасада летом была видна легкая зыбь Фонтанки и так же за нею красовались вековые деревья Летнего сада.

История старого дома была бы неполной, если не упомянуть, что в ноябре 1917 года в нем на Чрезвычайном Всероссийском съезде Советов крестьянских депутатов выступал В. И. Ленин.

…Итак, в 1835 году здесь открылось Училище правоведения, где готовились судейские чиновники «нового образца». Постигшие все тонкости юридических наук, образованные молодые люди должны были прийти на смену старым полуграмотным стряпчим.

Из стен этого училища, еще до пребывания там Чайковского, вышли люди, ставшие выдающимися деятелями русской культуры. Это были композитор и критик А. Н. Серов; искусствовед В. В. Стасов, много сделавший вместе с М. А. Балакиревым для создания содружества передовых русских музыкантов; его брат Д. В. Стасов (впоследствии отец Елены Дмитриевны Стасовой — коммунистки, соратницы В. И. Ленина), крупный адвокат, известный своим участием в ряде судебных процессов, на которых он защищал революционеров.

Не сохранилось никаких писем Чайковского, относящихся к годам, проведенным им в училище.

Имеются лишь воспоминания его товарищей, которые собирал Модест Чайковский после смерти брата.

Петр Чайковский — воспитанник Училища правоведения.

Жестокий казарменный режим, введенный директором училища генералом Языковым, ко времени перехода туда Петра Чайковского оставался все тем же. В лучшую сторону он изменился примерно с 1856 года, после неудачной Крымской войны, показавшей гнилость и бессилие крепостнического самодержавного строя России, а также после смерти Николая I.

Начинались предреформенные годы, и это не могло не отразиться и на режиме в училище.

Пока же по–прежнему вставали под барабанный бой, по–прежнему воспитанников обучали маршировке и военному строю. Все так же применялись телесные наказания, заключение в карцер, а за малые провинности мальчики часами выстаивали «у колонны» в зале.

Петр Чайковский сам никогда не подвергался телесным наказаниям, но присутствовать при экзекуциях ему приходилось: они в училище зачастую происходили публично. Воспитанники, в основном младших классов, выстраивались вокруг зала, в середине которого ставилась скамейка для наказуемого. Можно представить, как тяжко было это зрелище для впечатлительного ребенка и какое отвращение он питал к царящему в училище духу солдатчины!

Вот как вспоминал о тех годах один из воспитанников И. Тютчев, учившийся с 1847 по 1852 год: «Жизнь… изо дня в день протекала довольно однообразно.

День проходил в занятиях, свободное время — в играх: в мяч, лапту, пятнашки, и разнообразилась она подчас какою‑нибудь выходкою отчаянного школьника, за которую раба божья выдерут. Операцию эту производил в спальне старший над дядьками Кравченко, в присутствии кого‑либо из воспитателей.

…Помнится мне один случай сечения, всех нас возмутивший, это когда Языков воспитанника, предназначенного к исключению, высек перед всем младшим отделением, построенным в зале».

Невольно вспоминаются слова Герцена: «Страшный грех лежит на николаевском царствовании в душевредительстве детей…»

Здание Училища правоведения (до перестройки).

По словам Модеста Ильича Чайковского, также в свое время окончившего Училище правоведения, у учителей не было ни любви к своему делу, ни призвания к нему. Урок за уроком, день за днем все шло по предписанной программе. А у учеников извечное желание — скорей отделаться от урока, получить более или менее хороший балл, занимаясь как можно меньше, и иметь возможность в субботу идти в отпуск.

Петр Чайковский, добросовестный и старательный по натуре, исправно готовил уроки, переходил из класса в класс, но учился без всякого интереса. Особенно не давалась ему математика.

Дом в Косом переулке, где жила тетка Петра Ильича Е. А. Алексеева.

Его товарищ Шадурский рассказывал, что однажды они вместе решили одну задачу. Это было для них так неожиданно, что они долго боялись взглянуть в конец задачника, чтобы узнать, правилен ли их ответ, и когда наконец отважились и увидели, что он совпадает с ответом в задачнике, пришли в такой восторг, что начали с криками обнимать друг друга. Шадурский считал, что и подружились‑то они именно с этого дня.

И все же, несмотря на плохое знание математики, Петру как‑то удавалось получать на экзаменах переводной балл.

В первые училищные годы Чайковский постоянно ждал встречи с матерью, он ежедневно думал о свидании с нею, об отпуске.

Именно эти встречи он особенно ярко вспоминал всю свою жизнь. Вспоминал, как удавалось ему видеться с матерью и среди недели.

Учился он тогда в младшем, VII классе.

В Косом переулке, на углу Фонтанки, напротив училища, была квартира тетки Петра со стороны матери — Екатерины Андреевны Алексеевой. Чайковский вспоминал, как часто мать приходила туда и ждала у окна, выходящего в Косой переулок, а он, пробравшись в угловую спальню IV класса, не мог наглядеться на свою обожаемую «мамашеньку».

Весною 1853 года Петя перешел в VI класс, а осенью семья переехала на новую квартиру в Соляном переулке — «дом Лещевой около Пустого рынка» (теперь дом № 6 по Соляному переулку).

В этом доме произошло самое горестное в жизни Чайковского событие, о котором он не мог вспоминать без волнения долгие годы. Через двадцать пять лет он писал: «Каждая минута этого ужасного дня памятна мне, как будто это было вчера…»

Петя тогда только что перешел в V класс.

Мать его, Александра Андреевна, заболела холерой. Детей перевезли к ее сестре — Елизавете Андреевне Шоберт, на 4–ю линию Васильевского острова, в дом № 45.

Через некоторое время наступило, казалось, улучшение, но вскоре состояние ее здоровья внезапно сильно ухудшилось, и 13 июня 1854 года Александра Андреевна умерла, не успев проститься с детьми.

Брат Петра Ильича Ипполит вспоминал о том дне:

«Когда почувствовалось приближение смерти мамаши, не помню кто, но кто‑то, приехавший из Соляного переулка, кажется тетя Лиза, обсуждали, кого повезти из детей под благословение матери. Помню, что взяли Сашу и Петю.

Я, как был, чуть что не без шапки, которую от меня спрятали намеренно, бросился бежать в Соляной переулок. Мне тогда было 11 лет. Не зная обстоятельно расположения Петербурга, я обращался к прохожим с расспросами. Видя меня взволнованным, многие обращали на меня внимание…

Подбежал к воротам нашего дома как раз тогда, когда выходили из ворот Петя и чуть ли не Маля (т. е. Амалия— дочь Е. А. Шоберт, сестры А. А. Чайковской. — Л. К.) с Сашею, объявившие мне, что «все кончено». Меня вернули домой, не позволив подняться в квартиру».

В день похорон матери заболел той же болезнью отец Илья Петрович, но вскоре поправился.

Когда мы начали поиски дома в Соляном переулке, оказалось, что найти его очень трудно. В книгах, посвященных биографии Чайковского, было написано по–разному. Чаще всего: «Соляной переулок, дом неизвестен».

В первом томе «Жизни Чайковского», написанном его братом Модестом Ильичом, сказано точнее: «Соляной переулок, дом Алещевой».

Были пересмотрены всевозможные списки домовладельцев тех лет, справочники, известный «Атлас Цылова», издания 1849 года, — нет! Нигде нет этой фамилии!

Казалось, искать дальше бесполезно.

На след навела фраза из воспоминаний Ипполита Ильича: «…когда выходили из ворот…» Снова «Атлас Цылова» развернут на плане Соляного переулка. Все внимание устремлено на дома, имеющие ворота. И вот неожиданное открытие: во всем переулке в то время их имели только три дома. Один из них (теперь это д. 8) —первый от угла, через дорогу от него садик — на том месте, где раньше был Пуетой рынок. Другой рядом. Третий— в противоположном конце переулка.

Еще одна книга приходит на помощь: это «60 тысяч адресов» Гоппе, издания 1854 года. И в ней читаем: «Генерал-майор в отставке Илья Петрович Чайковский с семейством проживает — Соляной переулок, дом Лещевой у Пустого рынка».

Так вот в чем дело!

Домовладелица была не Алещева, а Лещева.

Значит, дом найден?

Нет еще! Дом № 8, темно–серый, мрачный дом в Соляном переулке, ближайший к Пустому рынку и имевший ворота, церковный дом. Это означает, что там не могли селиться «частные» лица, не служившие в церковном ведомстве. Но ведь рядом, в доме № 6, тоже есть ворота, и он тоже находится у Пустого рынка!

Дом № 6 по Соляному переулку.

И, наконец, после долгого изучения истории именно этого дома выясняется, что действительно его хозяйкой была в свое время Лещева.

Вот, значит, этот дом, вот эта низкая широкая подворотня, где растерянные от постигшего их горя стояли дети — Петр и две девочки — и где встретил их запыхавшийся, бегом пробежавший в отчаянии всю дорогу от 2–й линии Васильевского острова до Соляного переулка маленький Поля, как звали тогда Ипполита.

Иногда бывает, что одно слово может указать правильный путь в поисках.

Не упомянул бы маленький Ипполит о воротах, и дом, возможно, так и остался бы ненайденным.

Но продолжим наш рассказ.

Оставаться в квартире, где умерла Александра Андреевна, было невыносимо тяжело, и осенью 1854 года осиротевшая семья переехала на Васильевский остров, на 4–ю линию, в дом Гаке (дом этот найти не удалось).

Александру Ильиничну — сестру и друга Петра — отдали в институт, брата Ипполита — в Морской корпус. Ипполит Ильич впоследствии рассказывал, что выбор его жизненного пути был довольно случайным. Сам он хотел быть моряком, но отец решил отдать его в Горное училище, где учился его старший сын Николай. И вот на двух записочках написали названия этих учебных заведений. Записочки были положены за икону, и маленький Ипполит, взобравшись на стул, вытянул одну из них, на которой было написано: «Морской корпус». Так была решена судьба мальчика. «И никогда впоследствии я не пожалел об этом», — часто говорил Ипполит Ильич (по словам его дочери Наталии Ипполитовны, от которой автор лично узнала все это).

Ипполит Чайковский отлично учился в Морском корпусе, где был одноклассником Николая Римского–Корсакова, но в плавания они ходили на разных кораблях.

Так распалась большая семья, и Илья Петрович остался с маленькими четырехлетними близнецами — Модестом и Анатолием.

Однако слишком труден был переход от счастливой семейной жизни к такому, почти одинокому, житью с двумя малышами. И в конце 1854 года Илья Петрович поселился со своим любимым братом Петром Петровичем и его большим семейством в доме Остерлова на углу Кадетской линии (ныне Съездовской) и Среднего проспекта Васильевского острова (д. 24 по Съездовской линии).

Петр Петрович Чайковский был очень своеобразным человеком. Участник пятидесяти двух сражений, он вышел в отставку, женился и стал писать трактаты на мистические темы. Внешне он был очень суров, в душе же — большой добряк. Перед выходом на ежедневную прогулку, которую он совершал по линиям Васильевского острова, он делал множество маленьких пакетиков с мармеладом и пряниками, запечатывал их сургучом и затем перед каждым ребенком, который попадался ему навстречу, ронял, говоря: «Посылка с неба».

Жена его—дочь адмирала Беренса — была очень красива даже в старости. Именно она занималась воспитанием детей. Пять дочерей и три сына получили прекрасное образование. Впоследствии один из сыновей — Илья Петрович — был инженером и участвовал в строительстве Литейного моста в Петербурге. Судьба Андрея Петровича— гвардии офицера — сложилась трагично. Его перевели в армию за то, что в сентябре 1862 года он заказал панихиду по одному из казненных революционеров.

Дети Петра Петровича занимались музыкой, любили театр и танцы. Особенно очаровательны и веселы были все пять девушек. Три из них занимались в рисовальной школе при Академии художеств. Петр Ильич больше всех подружился с Анной Петровной (в замужестве Мерклинг), несмотря на то, что она была старше его на десять лет. Эта дружба сохранилась на всю жизнь. О многом говорит письмо Петра Ильича из Неаполя, написанное им в ответ своей двоюродной сестре. Двадцать лет прошло с начала их детской дружбы, а это теплое послание с первых строк переносит друзей в годы юности.

«…Едва я взглянул на конверт, как на крыльях памяти унесся в давно прошедшее время, и мигом явилась картина столовой в Училище правоведения. Нос приятно щекочется запахом борща и каши (они всегда бывали по четвергам), душа умиляется в ожидании битков, долженствующих явиться вслед за борщом, сердце сладостно сжимается при мысли о том, что до субботы осталось два дня, и тут‑то, в довершение всех прелестей, своей торжественно–тихой походкой ко мне направляется швейцар Голубев с письмом в руках. Вижу милый почерк, разрываю конверт и читаю твою восхитительную болтовню. Разве эти милые воспоминания могут испариться? Нет, Аня, хоть мы с тобой теперь и редко встречаемся, но как ты, так и моя любовь к тебе все та же. В столовой Училища правоведения и в Неаполе твое письмо мне одинаково приятно» (7 мая 1874 года).

Теперь, приходя по воскресеньям и праздникам из училища, Петр находил дома большое жизнерадостное общество молодежи. Приходили в отпуск воспитанники Кадетского корпуса сыновья Петра Петровича, братья Николай и Ипполит, собирались их товарищи, и до поздней ночи в доме Остерлова звучали музыка, пение, молодой смех.

Анна Петровна вспоминала впоследствии о Петре Ильиче: «Его часто заставляли играть что‑нибудь, что он играл по слуху. Он не любил этого и исполнял небрежно, только бы отделаться. Помню, меня это поражало, поражало меня также выражение его детского личика, когда он играл один, для себя, смотря и, видимо, не замечая ничего из окружающего».

Обычно молодежь, развеселившись, долго не могла угомониться. Но вот открывались двери кабинета Петра Петровича, появлялся он сам, суровый и нахмуренный, и молча начинал тушить свечи и лампы.

И. П. Чайковский и младшие братья Петра Ильича близнецы Модест и Анатолий.

…А в училище жизнь шла своим чередом. Так же приходилось посещать обязательные лекции. Теперь, на старших курсах, изучались специальные и порой скучные юридические предметы. В высшем университетском курсе училища (в III, II и I классах) преподавались такие, например, дисциплины: энциклопедия законоведения, римское государственное, гражданское и уголовное право, судебная медицина, уголовное и гражданское судопроизводство, законы финансовые и полицейские с предварительным изложением политической экономии, гражданская и уголовная юридическая практика и другие.

Вели эти предметы чиновники–профессора.

«Курс Палибина был не чем иным, как рядом выписок из подлежащих томов свода законов… об основных началах государственного права… Мы не узнавали ровно ничего, — писал воспитанник училища К. Арсеньев, учившийся с 1849 по 1855 год. — Законы о финансах и гражданское право читал А. И. Кранихфельд до крайности плохо… профессор… был совершенно лишен дара слова».

А о книге «Руководство всеобщей истории» профессора И. П. Шульгина, считавшегося в училище одним из лучших преподавателей, Н. А. Добролюбов писал так: «Как жалки те бедняжки, которые принуждены будут учиться по книге г. И. Шульгина! Какое извращение здравого смысла, какая узость и пошлость воззрений…»

Самой колоритной фигурой был, пожалуй, отец Богословский —доктор богословия и составитель «Священной истории». Еще в одном из младших классов маленький Петя увидел однажды его в ярко–синей рясе спускающимся с лестницы, и это почему‑то произвело на мальчика впечатление. Однако при ближайшем рассмотрении отец Богословский поражал своей нечистоплотностью. Рассказывали, что однажды генерал Языков отказался поцеловать ему руку именно оттого, что она была грязна. Скандал, который вследствие этого получился, пришлось разбирать шефу училища — принцу Ольденбургскому.

Дом Остерлова на углу Кадетской линии и Среднего проспекта.

С кафедры отец Богословский произносил речи такого рода: «Как живет теперь молодой человек? Страшно смотреть! По субботам разве идет он добровольно в церковь отстоять всенощное бдение? Нет! Всунув чертову кадильницу (т. е. папиросу. — Л. К.) в зубы, он на бенефис к Рахили спешит!»

Театры он называл «бесовскими радованиями», а всех актрис Рахилями, по имени знаменитой французской актрисы Рашель. Кстати, воспитанников училища если и водили в театр, то чаще всего в Михайловский, где играла французская труппа. Впрочем, бывали они и в балете, и в Александринке.

В те годы очень скрашивала жизнь Чайковского музыка, которой уже тогда он отдавал много времени. Учившийся с ним А. Михайлов вспоминал: «Всегда задумчивый, чем‑то озабоченный, с легкой обворожительной улыбкой появлялся он среди нас в курточке с засученными рукавами и целые часы проводил за роялем в музыкальной комнате. Играл он превосходно…»

Об этих часах вспоминал его друг Алексей Апухтин в стихотворении, написанном значительно позже и посвященном Чайковскому:

Ты помнишь, как, забившись в «музыкальной», Забыв Училище и мир, Мечтали мы о славе идеальной, Искусство было наш кумир… И жизнь для нас была обвеяна мечтами…

Никто, однако, кроме, может быть, одного Апухтина, не видел в Чайковском будущего великого композитора. Его товарищ В. Герард говорил: «Я отлично помню, как после спевок в Белой зале по уходе руководителя хора Ломакина Петр Ильич садился за фисгармонию и фантазировал на задаваемые нами темы (конечно, большею частью из модных опер). Нас это забавляло, но не внушало никаких надежд на его славу в будущем».

Другой приятель, Ф. Маслов, вспоминал: «В музыкальном отношении Чайковский, конечно, занимал первое место, но серьезного участия к своему призванию ни в ком из товарищей не находил. Их забавляли только музыкальные фокусы, которые он показывал, угадывая тональности и играя на фортепиано с закрытой полотенцем клавиатурой и проч.».

Илья Петрович, обращавший большое внимание на музыкальное развитие сына, в 1855 году пригласил ему учителя, известного пианиста Кюндингера. Занятия с ним, впрочем, длились не так долго (до 1858 года), — учитель не нашел в своем ученике больших способностей.

Уроки музыки проходили раз в неделю, по воскресеньям. Кюндингер так вспоминал о них: «В виртуозном отношении за три года моих занятий успехи были не особенно значительны, вероятно, потому, что Чайковскому некогда было нужным образом упражняться. Очень часто мы кончали урок игрою в четыре руки, после я оставался завтракать в семействе Чайковских (причем, помню большое общество барышень), и затем мы вместе шли в университетские концерты».

Эти концерты играли большую роль в жизни и в музыкальном развитии петербургской молодежи.

Будущий соученик Петра Ильича по консерватории В. В. Бессель, в течение трех сезонов принимавший участие в них, так рассказывал об этом:

«Концерты существовали несколько лет под официальным названием: «Музыкальные упражнения студентов Спб. университета» под управлением известного в то время виолончелиста–виртуоза и дирижера Карла Шуберта. Они поддерживались главным образом энергичным заступником их, инспектором студентов А. И. Фицтум фон Экштадтом, человеком образованным и серьезным любителем музыки.

Будучи сам недурным альтистом, он собирал у себя… по пятницам весь музыкальный мир столицы для занятия музыкой, камерной по преимуществу. Эти «пятничные» гости и были зерном того оркестра, который при участии некоторого числа студентов университета и другой учащейся молодежи, а равно и нескольких выдающихся артистов, по приглашению, и их учеников, исполнял по воскресеньям от часу до трех симфоническую музыку. Оркестр этот разрастался до весьма солидных размеров — до пятидесяти и более участвующих, и, будучи под управлением опытного руководителя, справлялся прекрасно со своей задачей».

И, как всегда, темпераментно об этих концертах вспоминал их постоянный участник А. Г. Рубинштейн:

«Играли по воскресеньям, брали за вход по рублю, и места пустого не было в актовом зале университета. В оркестре всякая была братия… И как вспомнишь теперь, удивляешься: как это возможно было за этакие вещи деньги брать. Публика валила! Шли нередко через Неву пешком целые толпы! Только давай! И верите ли, дело шло как‑то само собой, шло как по маслу: уж очень много любви и усилия клали участники в эти концерты!»

Молодой еще тогда А. Рубинштейн был близким другом К. Шуберта. Он часто играл в университетских концертах, а иногда и дирижировал оркестром и аккомпанировал певцам.

Заметное влияние на музыкальное развитие Чайковского оказывала его тетка, сестра его матери, — Екатерина Андреевна, жившая в Косом переулке против училища. Он часто бывал у нее и много часов проводил с нею за роялем. Так они проиграли вместе не раз «Дон–Жуана» Моцарта.

Это была не просто любимая с детства Чайковским опера, это было произведение, сыгравшее большую роль в его жизни.

Много лет спустя он написал о нем знаменательные слова: «Музыка „Дон–Жуана” была первой музыкой, произведшей на меня потрясающее впечатление. Она возбудила во мне святой восторг, принесший впоследствии плоды… Тем, что я посвятил свою жизнь музыке, я обязан Моцарту».

Учителя П. И. Чайковского. (Старинные силуэты.)

Петр Ильич аккомпанировал Екатерине Андреевне, которая была хорошей певицей.

Рассказ о ней приводится со слов Наталии Ипполитовны Алексеевой–Чайковской, которая была замужем за внуком этой талантливой женщины.

Как и вся семья Ассиер (девичья фамилия матери П. И. Чайковского), Екатерина Андреевна была очень музыкальна и обладала прекрасным голосом.

Условности того времени не позволяли женщине *ее круга посвятить себя сцене. Муж ее не разрешал ей выступать при ком бы то ни было. Она могла петь только дома и только итальянские арии и романсы.

А Екатерина Андреевна любила русскую музыку и мечтала спеть когда‑нибудь арию Вани из «Ивана Сусанина».

Однажды она с мужем была в гостях. Друзья ее, видя, что хозяин дома усадил мужчин за карточные столы в своем кабинете, отделенном от зала несколькими комнатами, уговорили Екатерину Андреевну спеть. Плотно затворили все двери…

Но вот сначала издалека, потом все ближе и ближе послышался стук распахиваемых одна за другой дверей. Раскрылась последняя, и появился взбешенный супруг. Он подбежал к роялю, около которого стояла застывшая от страха Екатерина Андреевна, сбросил ноты с пюпитра на пол, затем схватил за руку жену и стремительно увлек домой, нимало не заботясь о приличиях.

Только овдовев (а овдовела она рано), Екатерина Андреевна стала выступать в светских благотворительных концертах, пела она и в салоне Виельгорского.

Не суждена была ей настоящая слава, которой она была достойна, но люди, слышавшие ее голос, вспоминали ее контральто необыкновенной красоты. Сама же Екатерина Андреевна любила рассказывать о таком случае. Она была в Италии, в гостинице, одна в своем номере. Чудесный вечер, окна широко открыты. Сидя за роялем, Екатерина Андреевна долго пела романс за романсом, а когда смолкла, услышала на улице дружные аплодисменты. Она подошла к окну. Несколько человек приветствовали ее возгласами одобрения, а один из них — торговец статуэтками — вышел вперед и, указывая на свой лоток, экспансивно воскликнул: «Синьора, возьми все это, только спой еще!»

Стоит рассказать, что у мужа Екатерины Андреевны, свирепого Александра Степановича Алексеева, был брат — Николай Степанович Алексеев, интересный и содержательный человек. Он служил в Кишиневе чиновником особых поручений при Инзове. Когда Пушкин был в Бессарабии, Инзов поручил поэта заботам Николая Степановича. Последний ввел его в круг кишиневского «света», познакомил его с местной красавицей Марией Эйхфельд, в которую был сам влюблен и за которой Пушкин принялся ухаживать.

Лишили вы меня покоя, Но вы не любите меня… —

писал поэт. Впрочем, ухаживал он не очень энергично, зная о чувстве своего приятеля. Так появилось стихотворение, посвященное Н. С. Алексееву, в котором Пушкин успокаивал друга:

Мой милый, как несправедливы Твои ревнивые мечты: Я позабыл любви призывы И плен опасной красоты…

Ему же писал Пушкин письмо, начинавшееся так:

Прощай, отшельник бессарабский, Лукавый друг души моей…

Все это подробно рассказано в записке Липранди, бывшего тоже в это время в Кишиневе. Копия этой записки по сей день хранится в семейном архиве Наталии Ипполитовны Алексеевой–Чайковской.

Этот рассказ, конечно, не имеет отношения к П. И. Чайковскому, но является штрихом, пусть небольшим, но ярким, из жизни Екатерины Андреевны. Ведь в ее доме не раз бывал Николай Степанович, друг Пушкина. Об этом она, несомненно, в свое время поведала племяннику, который очень интересовался всем, что относилось к великому поэту.

Чайковский очень любил слушать пение своей тетки, часто пел с ней дуэты, причем очень гордился своей колоратурой — у него тогда еще был очень высокий! голос.

Немалую роль в музыкальном воспитании Петра Ильича сыграл учитель пения Луиджи Пиччиоли, бывавший в доме Чайковских. Это знакомство потом перешло в дружбу, несмотря на разницу в возрасте лет на сорок. Друзья вместе музицировали, посещали концерты и театры, спорили о музыке. И, возможно, именно под влиянием Пиччиоли юный композитор впоследствии написал итальянский романс «Полночь». Этот романс, изданный в начале шестидесятых годов, стал первым произведением композитора, появившимся в печати.

Несомненно, согревало Чайковского и теплое отношение к нему со стороны товарищей.

«Чаинька», как называли его в училище, был всеобщим любимцем. «Более широко распространенной симпатией никто не пользовался, — вспоминал его товарищ Ф. Маслов, — начиная с изящной внешности, все в нем было привлекательно и ставило его в исключительное положение». Он всегда был хорошим товарищем, действовал заодно с друзьями, принимал самое горячее участие в их делах. Его товарищ В. Герард говорил, что помнит, «как ради встречи с хорошенькой сестрой одного из правоведов они вместе добивались приглашения на бал в пансион Заливкиной и как они усердно там танцевали».

Другой товарищ его И. Турчанинов вспоминал: «…в Чайковском было что‑то особенное, выделявшее его из ряда других мальчиков и привлекавшее к нему сердца. Доброта, мягкость, отзывчивость и какая‑то беззаботность по отношению к себе были с ранней поры отличительными чертами его характера».

Об этой беззаботности и доверчивости говорили многие. «Он перетаскал товарищам чуть не всю библиотеку отца». «Его пульт (так называли в училище парты. — Л. К.) был тоже как бы общественным достоянием. В нем рылся кто хотел». В последние годы училищной жизни Чайковский вел дневник под названием «Всё», где изливал тайны души. Он был так доверчив и наивен, что держал его не под замком, а в своем пульте, где ворохом лежали и его и чужие книги и тетради.

Одним из самых ранних приятелей Петра был Турчанинов. Он вспоминал: «Оба мы, начиная с 1856 года, ходили в отпуск на Васильевский остров и поэтому всегда совершали это путешествие туда и обратно вместе. Период самых дружеских отношений наших был во время приготовления к экзаменам. Тогда мы поочередно гостили друг у друга, и я сделался своим человеком в доме Чайковских».

Вспоминал Турчанинов и забавные эпизоды из их совместной жизни:

«В старшем курсе изучали церковное право. Нужно было помнить название и последовательность вселенских соборов. Это не давалось мальчикам, и, чтобы запомнить названия «Лаодикийский» и «Сардикийский», Петр предложил запомнить фразу «Лидия Ольховская (его двоюродная сестра. — Л. К.) любит сардинки» и, благодаря этому, запомнил эти названия, как он говорил, на всю жизнь».

Екатерина Андреевна Алексеева — тетка П. И. Чайковского. (Публикуется впервые.)

«Как‑то незадолго до экзаменов, — рассказывал Турчанинов, — местом занятий мы избрали Летний сад; чтобы не таскать с собой записок и учебников, прятали их в дупло одной из старых лип, прикрытое от дождя сверху досками. По окончании каждого экзамена я вынимал оттуда мои бумаги, Чайковский же забывал это делать, и его учебные пособия, может быть, и поныне гниют в одном из деревьев Летнего сада».

Соученик Чайковского К. Арсеньев отмечал, что в училище было очень развито чувство товарищества, которое становилось тем крепче, чем сильнее была затаенная вражда к начальству. «Общие условия времени, — писал он, — были не таковы, чтобы способствовать развитию чувства собственного достоинства, но все‑таки обращение начальства становилось для нас все более тягостным». Требовалось «безусловное повиновение без рассуждений; затем следовало по, важности запрещение курить. Большинство классных «историй» происходило именно из–за курения — и все‑таки оно продолжалось в прежних размерах. Курили в душник, в форточку, курили в классах, в спальнях, на лестницах… курили не только отчаянные головы, но и многие из благонравных учеников. Строгость запрещения разжигала охоту нарушать его».

Много лет спустя Чайковский вспоминал, что курить он начал в училище и что это тайное курение доставляло ему большое удовольствие именно из‑за волнения и риска, связанных с ним.

Впрочем, не надо думать, что не было в училище положительных традиций. Безусловно, они были. Именно в эти годы любимым девизом мальчиков (кроме общего девиза всего училища «Respice finem» — «Предусмотри конец») стал девиз «Honeste vivere, neminem ledere, suum cuique tribuere», что означает: «Честно жить, никого не обижать, каждому воздавать свое».

Уже в сороковые — пятидесятые годы среди воспитанников усилился интерес к литературе. В те времена издавался журнал «Училищный вестник». Его главными сотрудниками были Апухтин, Маслов, Герард, Эртель и Чайковский, который поместил в журнале критическую статью под названием «История литературы нашего класса».

В свободное время и после уроков любимым занятием воспитанников было чтение.

Музыкой, которая в прежние годы пользовалась таким почетом, что, по словам бывшего воспитанника училища В. В. Стасова, во время рекреаций все училище было наполнено музыкальными звуками, с началом директорства Языкова стали заниматься значительно меньше. «С 50–х по 80–е годы искусство в стенах училища находило себе приют только в интимных кружках, которые группировались вокруг наиболее талантливых личностей и выражалось только в совместном чтении и декламации литературных произведений, дилетантском исполнении музыкальных пьес, совместных хождениях в театры и концерты и горячих спорах об искусстве.

Так было и в те годы, когда в училище воспитывались Чайковский, Апухтин и другие».

Вокруг них группировались наиболее яркие и талантливые мальчики — Герард, Маслов, Эртель. Но теперь, на пороге шестидесятых годов, занимались, надо думать, не одним искусством и спорами о нем.

Сквозь стены училища теперь еще больше, чем прежде, проникал воздух свободомыслия. А он был особенно ощутим в те годы, когда почти зримо росли революционные настроения в передовых кругах интеллигенции.

Не могли не знать этого юноши, регулярно бывавшие в городе, в своих семьях, в основном — дворянских, где явственно ощущалась тревога по поводу грядущих перемен.

Несомненно, в училище были известны труды Добролюбова, Чернышевского, Герцена. Правоведы, конечно, читали «Современник», который могли выписывать их родные, так же как делал это Илья Петрович. Юноши не могли оставить без внимания этот журнал хотя бы потому, что в 1859 году в нем печатались стихи их товарища — Апухтина.

В критическом отделе «Современника» были помещены «Очерки гоголевского периода русской литературы» Чернышевского.

Можно с уверенностью сказать, что Чайковский читал статьи Добролюбова «Темное царство», «Что такое обломовщина?», «Луч света в темном царстве». Островский был одним из любимых писателей Петра Ильича, и статьи о его творчестве несомненно интересовали юношу.

В 1856 году вышел сборник стихов Некрасова, который имел неслыханный в то время успех среди читателей.

И Чайковский впоследствии (в 1878 году) вспоминал, что в молодости любил ранние стихи поэта, помещенные в этом сборнике.

Список учеников 1 (выпускного) класса Училища правоведения.

А если говорить о взглядах близких друзей Чайковского, стоит вспомнить хотя бы В. Герарда — друга, любимого им до конца жизни. Окончив училище и став адвокатом, В. Герард был в свое время защитником на процессе известной революционерки Веры Засулич, покушавшейся на петербургского градоначальника Трепова.

Тесные дружеские отношения поддерживал Петр Ильич с Ф. Масловым — передовым человеком, близким с В. Танеевым и с Герценом.

Самым любимым из друзей Чайковского был в то время, пожалуй, Апухтин, дружба с которым продолжалась и долгие годы после окончания училища. Нет сомнения, что вольнолюбивый в те годы молодой Апухтин влиял на своего друга. О том, что он был человеком свободомыслящим, свидетельствуют произведения юного поэта. Взять хотя бы его стихотворение «Песни», написанное в 1858 году (во время его пребывания в училище) и заканчивающееся так:

Пусть тебя, Русь, одолели невзгоды, Пусть ты унынья страна — Нет, я не верю, что песня свободы Этим полям не дана!

Были у молодого поэта и такие строки:

Братья! Будьте же готовы, Не смущайтесь, близок час: Жребий кончится суровый… С ваших плеч спадут оковы, Перегнившие на вас!

Когда это стихотворение со временем было напечатано, две последние строчки цензура не пропустила.

Впоследствии взгляды друзей значительно разошлись. Деятельный, всегда неутомимо творящий Чайковский не мог Не осуждать пассивность и равнодушие поэта.

Осенью 1855 года Илья Петрович, оставаясь с братом по–прежнему в хороших отношениях, разъехался с ним и поселился в доме № 39 по 8–й линии Васильевского острова.

Сейчас на фасаде этого старого дома мемориальная доска; она сообщает, что здесь жил и умер Петр Петрович Семенов–Тян–Шанский.

Знаменитый путешественник был большим любителем живописи. Он собрал у себя коллекцию прекрасных картин. Вот эта коллекция и явилась причиной того, что впоследствии стал известен и дошел до нашего времени факт жизни Чайковского в этом доме.

Но об этом ниже.

В наше время в доме № 39 по 8–й линии Васильевского острова живет представитель третьего поколения Семеновых–Тян–Шанских, внук путешественника Владимир Вениаминович.

На расспросы о том, где именно жила семья Чайковских, он сказал, что их квартира выходила во двор. Дом имел ту особенность, что с фасада, т. е. с 8–й линии, было три этажа, со двора же — четыре. В комнатах четвертого этажа, таким образом, были очень низкие, скошенные потолки.

Квартира Чайковских выходила окнами во двор и помещалась в двух этажах — третьем и четвертом, имея внутреннюю лестницу. Петру Ильичу принадлежала маленькая комнатка четвертого этажа, рядом с кухней. До капитального ремонта дома в этой комнате была укреплена небольшая мемориальная доска с надписью: «1855— 1858 гг. П. И. Чайковский провел здесь свои юношеские годы с 15 до 18 лет — начальный период его музыкального развития».

Владимир Вениаминович рассказывал, что братья Чайковские были знакомы с его дедом, бывали у него. В семье Тян–Шанских и сейчас хранится фотография композитора с надписью: «Елизавете Андреевне от Чайковского». Семья, особенно сама хозяйка, отличалась музыкальностью, и среди ее гостей бывало много знаменитостей, о чем говорят их фотографии с дарственными надписями.

Владимир Вениаминович очень сожалел, что он, пересмотрев весь семейный архив, не мог найти записок своего отца, хотя знал, что они существуют. Там, несомненно, рассказано все и о квартире Чайковских, и об истории мемориальной доски.

И эти записки нашлись! Где? В Клину. В архиве Дома–музея Чайковского. И действительно все стало ясно.

Вот что писал Вениамин Петрович Семенов–Тян–Шанский, сын путешественника: «Когда коллекция картин отца настолько разрослась к 1890–м годам, что не умещалась уже целиком в его квартире… некоторые картины он размещал в квартирах своих взрослых сыновей. Ближайшей из них была квартира № 3 (позже 27) в этом же доме, занятая его сыном зоологом Андреем Петровичем, впоследствии секретарем Русского географического общества. Когда Петр Петрович повел Анатолия Ильича Чайковского осмотреть картины в квартиру своего сына, Анатолий Ильич сказал, что эта квартира известна ему по его личным воспоминаниям, ибо в конце 1850–х годов он с братьями и родителями (здесь — ошибка: в это время жив был только отец. — Л. К.) жили тут. Тогда Петр Петрович повел его по всем закоулкам этой квартиры в третьем и четвертом этажах. В четвертом этаже Анатолий Ильич сразу же нашел ту комнату, в которой жил его брат Петр Ильич. Указание Анатолия Ильича затем подтвердил Модест Ильич Чайковскии, также посетивший эту комнату. Оба брата сообщили Петру Петровичу и точные даты пребывания в ней Петра Ильича, к этому времени уже умершего. После этого отец поместил в этой комнате на стене мраморную мемориальную доску и повесил большой портрет П. И. Чайковского, хотя сам музыкален не был. Музыкальная была моя мать — Елизавета Андреевна, почитательница П. И. Чайковского».

Е. А. Семенова–Тян–Шанская.

Так или иначе, но, пожалуй, именно здесь впервые начал Петр Ильич заниматься композицией. По всей вероятности, здесь в 1857 году юный Чайковский написал романс «Мой гений, мой ангел, мой друг». (Есть предположение, что он был посвящен памяти матери.) Отсюда, из этой квартиры, в 1858 году Петр Ильич отправился на концерт, где впервые услышал игру Антона Рубинштейна, которая произвела на него огромное впечатление.

Чайковский вспоминал, что один раз Кюндингер пришел к нему на урок рассеянный. Когда ученик спросил его о причине, тот рассказал, что накануне слышал игру Рубинштейна: теперь он не может ни играть сам, ни слушать других, все ему кажется неинтересным.

«…Мое воображение и любопытство, — —рассказывал Петр Ильич, — были возбуждены до высшей степени… В течение этого года… я имел случай слышать Рубинштейна, и не только слышать, но и видеть, как он играет и управляет оркестром. Я подчеркиваю это первое впечатление чувства зрения, потому что, по моему глубокому убеждению, престиж Рубинштейна основан не только на его несравненном таланте, а также и на непобедимом очаровании его личности, так как недостаточно его слышать для полноты впечатления — надо его также видеть. Итак, я его услышал и увидел. Как все — я им был очарован».

Примерно в это же время шестнадцатилетний Чайковский впервые услышал на сцене Большого театра «Дон Жуана» Моцарта в исполнении артистов итальянской оперы в сезон 1856/57 года.

В квартире на 8–й линии хозяйкой стала очень юная Александра Ильинична. Видимо, ее взяли из института до окончания его, так как она была нужна дома.

Многочисленные тетушки были в ужасе и предсказывали всевозможные несчастья семье, где хозяйничать будет четырнадцатилетняя девочка. Однако хозяйство она вела хорошо, все делала быстро, весело и любовно, заменила близнецам мать и так радовала отца и братьев, что была прозвана ими Красным Солнышком. Именно в то время крепко и на всю жизнь подружился с ней Петр Ильич, может быть потому, что она всегда неизменно верила в его музыкальное призвание.

Веселая жизнь молодежи внезапно была прервана новым несчастьем. Илья Петрович, доверивший свои деньги людям, которые обанкротились, потерял все состояние, и семья осталась без средств к существованию.

Пришлось оставить большую квартиру и переехать к тетушке Елизавете Андреевне Шоберт — сестре Александры Андреевны, в уже знакомый нам дом № 45 на 2–й линии Васильевского острова.

Осенью 1858 года Илья Петрович был назначен директором Технологического института.

В огромной директорской квартире, в профессорском корпусе при институте, Чайковские поселились вместе с семьей Шоберт. В настоящее время это дом № 49 по Загородному проспекту.

Снова гостеприимный дом по праздникам был полон молодежи, снова до поздней ночи продолжались танцы и пение.

Петр Ильич бывал всегда в такие вечера «душой общества». Он аккомпанировал сестре, у которой был хороший голос, много пел сам, в основном итальянские романсы и оперные арии. Из его высокого детского голоса сформировался небольшой, но очень приятный баритон. Он играл танцы, отрывки из опер…

Иногда отыскивали предмет под музыку. Игра заключалась в том, что, когда ищущие спрятанный предмет подходили к нему близко, исполнитель начинал играть громче. За роялем всегда был Петр Ильич. Он импровизировал что‑то красивое, потом увлекался и забывал про игру.

Жалко, что никогда он не записывал своих импровизаций.

В ту зиму Чайковский был в I (выпускном) классе Училища правоведения, которое окончил 13 мая 1859 года по первому разряду с чином титулярного советника.

 

"Из меня сделали чиновника.."

На Малой Садовой улице, напротив нынешнего Дома радио, есть большое здание. По обе стороны массивных дверей — множество досок, указывающих на ряд учреждений, которые сейчас помещаются здесь.

До 1917 года весь этот дом и соседний с ним, выходящий на Итальянскую (теперь улицу Ракова), особняк занимало лишь одно учреждение, причем весьма внушительное, — департамент министерства юстиции. Сюда, в первое распорядительное отделение, был назначен Петр Чайковский сразу после окончания училища.

Полутемный вестибюль с неуклюжими квадратными колоннами, поддерживающими тяжелые своды, широкая лестница, расходящаяся направо и налево, — вот что увидел Петр Ильич, переступив впервые порог этого дома. И, надо думать, не очень легко было у него на душе в тот день. Приходилось начинать службу, которая, в сущности, никак не могла привлекать его и, наверное, должна была очень мало времени оставлять для занятий музыкой. Но его готовили для этого — что оставалось делать?..

Его брат Модест Ильич говорил: «Как мало и ничтожно было участие его морального существа в деятельности на этом поприще, явствует уже из того, что очень скоро по оставлении его он хорошенько не мог себе представить, что он там делал».

А один из его сослуживцев, впоследствии художник-передвижник Ефим Волков, рассказывал: «Я и сам плохо работал, а тут еще… Чайковский! Со мною сидел… знай — насвистывает». Впрочем, Волков вспоминал не только это. Он, не имевший настоящего образования, был в департаменте чем‑то вроде писаря, и, конечно, такой мелкой сошке приходилось очень туго. Как‑то Чайковский проходил через комнату, где занимался Волков, и обратил внимание на его огорченное лицо. «Что с вами?» — «Меня лишили «гуся», а на эти деньги я рассчитывал уплатить долги» (на чиновничьем жаргоне «гусем» называлась наградная выдача к рождеству). — «А сколько?» Сумма была небольшая, но для финансового положения не только Волкова, но и Чайковского она представлялась изрядной величиной. У Петра Ильича сейчас же явилась мысль помочь бедняку. «Подождите, — сказал он, — тут, верно, ошибка, я пойду справлюсь». Через полчаса он возвратился. «Это действительно вышло недоразумение, вот ваши деньги, мне их выдали».

Несомненно, это были деньги самого Чайковского. Уже и тогда он не мог равнодушно видеть товарища, испытывавшего нужду.

П. И. Чайковский. 1859 г.

Очень еще молодой — ему было в то время всего девятнадцать лет, — Чайковский любил всевозможные развлечения. Он только что покинул закрытое учебное заведение и, как ему казалось, вырвался на волю. В полной мере он еще сохранил свое юное легкомыслие и беспечность.

Он составлял всевозможные доклады и «отношения», бегал по лестницам, относя их на подпись, и охотно останавливался поболтать с кем‑нибудь из сослуживцев. Веселый, приветливый, он завоевал сердца новых товарищей.

По природе и воспитанию дисциплинированный, Петр Ильич старался относиться добросовестно ко всему, что ему поручали. Он подчеркивал в одном из писем: «Из меня сделали чиновника, да и то плохого, — и вот я стараюсь, по возможности, исправиться и заниматься службой посерьезнее».

И, наверное, ему это удавалось, о чем свидетельствовало то, что он получал наградные (так, например, 23 декабря 1861 года он получил 150 рублей), его начальник, уходя, часто поручал ему исполнять должность столоначальника. Впоследствии его произвели в коллежские асессоры, а затем в надворные советники.

Петр Ильич служил в «Столе прошений» и составлял доклады и проекты резолюций. Все они обращают на себя внимание логической простотой и краткостью. Дела, с которыми приходилось иметь дело Чайковскому, были главным образом крестьянские, ими вообще в это время было завалено министерство.

В трудное время пришлось служить молодому чиновнику. В стране происходили большие перемены: готовилась судебная реформа — учреждение суда присяжных, подготавливалась, а затем, в 1861 году, была проведена и реформа крестьянская: крепостное право было отменено. «В воскресенье объявлена свобода. Я нарочно ходил в приходскую церковь, чтобы видеть впечатление, которое Манифест произведет на мужичков», — писал Чайковский сестре.

Театральная площадь в Петербурге до 1859 г.

Только молодостью и, главным образом, «правоведческим» воспитанием Петра Ильича можно было объяснить его «политическое легкомыслие», если можно так сказать. Тогда он еще не слишком глубоко осознавал происходившее.

По–видимому, он не понимал, чем обернулась для «мужичков» пресловутая «свобода». Да и знал ли он, выходец из семьи, никогда не имевшей ни крепостных, ни земельных угодий, что лучшие земли отошли к помещикам, знал ли, что представляли собой крестьянские наделы, как ограблены были крестьяне в результате «освобождения»? Характер реформы обличали в то время прокламации, во множестве появлявшиеся в столице, в которых указывалось на существование тайного революционного центра. Но ничто не говорит нам о том, что Чайковский читал их или, прочтя, придавал им значение.

…Наступал вечер, кончались служебные часы, и Чайковский делался светским молодым человеком. Прогулки по Невскому и Летнему саду, рестораны, встречи со знакомыми — их было бесчисленное множество, — все его товарищи и их родственники по существу были обеспеченными людьми и проводили вечера так же, как он. В театре, в гостиных — во всем находил Чайковский удовольствия, потому что, по словам его брата Модеста Ильича, все увлекало его: и общество, и танцы, и холостяцкие вечеринки, и ужины в кабачках, а главное — театр. Очень велика была тяга молодого существа к развлечениям.

Он бывал в итальянской опере (спектакли ее шли в Петербурге почти всю зиму), на французских спектаклях в Михайловском театре; посещал Александринку, там шли пьесы классического репертуара и водевили с участием Каратыгина, Самойлова, Мартынова.

До января 1859 года на месте теперешнего Театра оперы и балета имени С. М. Кирова было здание с круглой ареной и обширной сценой — театр–цирк, как его называли. Тут шли и пьесы, и конные представления, были здесь и джигитовка с ружейной пальбой, и выступления акробатов, и русская опера.

После пожара на месте театра–цирка был выстроен и в 1860 году открыт Мариинский театр, где кроме опер ставились балеты и иногда драматические спектакли.

Напротив него, там, где сейчас здание консерватории, помещался Большой театр. Здесь шла в основном итальянская, а иногда и русская опера. Шла там, например, опера светского композитора того времени барона Фитингоф–Шеля «Мазепа», постановка которой, по словам автора, была настолько нищенская, костюмы так бедны, что, глядя на казаков, трудно было даже сказать — мужчины это или женщины, а войско состояло из восьми солдат, которые выходили поочередно из одной кулисы и уходили за другую… Они повторяли это до тех пор, пока занавес не опускался.

Даже прекрасное исполнение роли Кочубея артистом Осипом Афанасьевичем Петровым не спасало спектакль.

Если бы мы в те годы посмотрели вместе с молодым Чайковским на наклеенные на широкой тумбе и довольно непрезентабельные на вид афиши — в то время они печатались на серой, иногда желтоватой бумаге, — мы смогли бы прочесть, что, например, в Большом театре выступает итальянская опера: утром дают «Травиату», вечером— «Отелло» Россини. Участвуют артисты Тамберлик, Эверарди, Фиоретти…

«На Мариинском театре» в этот же день «народное представление» — идет пьеса «Чему быть, того не миновать, или Не по носу табак» и водевиль «Дочь русского актера».

Все афиши похожи одна на другую, но какое разнообразное содержание! Вот неувядаемые, привычные нам с детства «Ревизор» Гоголя, лермонтовский «Маскарад», «Фиделио» Бетховена…

А рядом итальянцы: «Норма» Беллини, «Марино Фальеро» Доницетти, балет «Метеора» в постановке Сен-Леона. И среди этих названий и имен совсем маленькая и очень странная афиша: «31 января, в пятницу, в 1 час пополудни господа придворные певчие дадут пятый Духовный концерт в пользу своих (!) вдов и сирот».

Слов нет, выбор большой!

Какие из этих спектаклей посетил молодой Чайковский, мы не знаем, а вот перед такой афишной тумбой он стоял, несомненно, не один раз, размышляя, куда бы пойти.

Как бы то ни было, у молодого чиновника не было недостатка в развлечениях. Он — общий любимец, барышни влюблены в него. И дома жизнь все та же. Много молодежи в огромной директорской квартире в Технологическом институте. Весело, шумно. Тут музыканты, правоведы, студенты Горного института (товарищи Николая) и офицеры (сыновья Петра Петровича), и моряки — воспитанники Морского кадетского корпуса — товарищи Ипполита, и художники — друзья дочерей Петра Петровича. Бывает здесь и поэт Чавчавадзе, влюбленный в одну из дочерей — Софью Петровну и посвящающий ей стихи.

К большой семье Чайковских — Шоберт прибавляется еще множество молодых людей — воспитанников Ильи Петровича, студентов–технологов, которые тоже становятся здесь своими. И всегда в центре внимания Петр Ильич, его жизнерадостность, его обаяние, его музыка.

В Технологическом институте бывают концерты, иногда благотворительные. Их инициатор опять же Петр Ильич. Он играет сам, аккомпанирует певицам — мадам Пиччиоли и «тете Кате», т. е. Екатерине Андреевне Алексеевой.

Лето 1859 и 1860 годов семья Чайковских провела на даче Галова, близ семнадцатой версты Петергофской дороги.

В конце 1860 — начале 1861 года молодые члены семьи понемногу начинают разъезжаться. В ноябре 1860 года выходит замуж за Льва Васильевича Давыдова (сына декабриста) и уезжает с ним в имение Каменку сестра Петра Ильича Александра Ильинична. Позже покупает пансион (меблированные комнаты) и переезжает тетенька Елизавета Андреевна Шоберт, в последнее время жившая вместе с Чайковскими в их большой квартире. Уезжает служить в провинцию Николай Ильич, а Ипполит Ильич уходит в плавание. В доме становится тише, печальнее. Особенно недостает отцу и братьям всегда жизнерадостной Александры Ильиничны — Сани…

Молодежь, бывавшая в доме Чайковских. (Стоит первый слева П. И. Чайковский.)

Нет рядом любимой сестры и друга, так непоколебимо верившей в его талант, — и между братом и сестрой возникает интересная переписка. Она дает нам возможность проследить жизнь Петра Ильича в то время и в последующие годы.

…Недавно кончилась масляная, она в этом, 1861 году была с 26 февраля по 5 марта. Столичное «общество» плясало, объедалось блинами, каталось на тройках всю неделю. Об этом нам говорят опять‑таки афиши. Они перед нами.

Сколько здесь масляничных развлечений!

На Царицыном лугу, т. е. на теперешнем Марсовом поле, множество балаганов. Здесь и «особый удобный цирк господ Шмита и Робера», и «пантомимный театр», и, против Летнего сада «прибывший в первый раз в здешнюю столицу преемник механика Купаренко из Лейпцига», который в продолжение «всей сырной недели» дает представление «кинезоографического, или световидного, театра». Интересно, что это такое? Уж не предок ли нашего кино? Хозяин театра уверяет публику, что его «фигуры в натуральном их движении» до такой степени «усовершенствованы посредством механики», что их трудно отличить от живых людей.

На Невском проспекте, между Малой Садовой и Караванной (теперь улицей Толмачева), в доме Беггрова, музыкальный кафе–ресторан кроме обширной увеселительной программы предлагает еще катание на тройках с Невского проспекта до вокзала Александровского парка и обратно.

И есть театр–цирк (против Александринского театра) с конным представлением!

И еще много всевозможных развлечений.

И, конечно же, маскарады.

«…Имеет быть в благородном собрании маскарад при двух оркестрах бальной музыки.

Маскарад начнется в 10 часов вечера и окончится в 4 часа утра.

…Гости платят по 2 р. серебром без различия пола».

Конечно, Чайковский не мог бывать везде, но на маслянице он не скучал. Стоит посмотреть его письма к сестре. Вот письмо от 10 марта 1861 года:

«…Масляницу провел очень бурно и глупо. Простился со всеми театрами, маскарадами — и теперь успокоился, а все‑таки дома не сидится. Сейчас отправляюсь к Пиччиоли, у которых хочу поговорить по–итальянски и послушать пения. Откладываю письмо до возвращения домой.

12 часов ночи. Я был у Пиччиоли. Оба они так же милы, как прежде. Она велела передать тебе тысячу поклонов.

…Домой возвратился рано, так что успел поужинать. Увы! Тощая жареная рыба не утолила моего аппетита. От скуки я потормошил Амалию (двоюродную сестру. — Л. К.), то есть насильно заставил ее пробежаться раз десять по зале. За ужином говорили про мой музыкальный талант. Папаша уверяет, что мне еще не поздно сделаться артистом. Хорошо бы, если так, но дело в том, что если во мне есть талант, то уже, наверное, его развивать теперь невозможно».

Через три месяца Петр Ильич пишет:

«…Я еду за границу; ты можешь себе представить мой восторг, а особенно когда примешь в соображение, что, как оказывается, путешествие мне почти ничего не будет стоить: я буду что‑то вроде секретаря, переводчика или драгомана Писарева… Конечно, оно бы лучше без исполнения этих обязанностей…»

И еще один отрывок:

«…Софи Адамова рассказывала мне, что в прошлом году Вареньки обе были в меня серьезно влюблены… а слез сколько было пролито. Рассказ этот крайне польстил моему самолюбию… Недавно я познакомился с некою м–ме Гернгросс и влюбился немножко в ее старшую дочку. Представь, как странно. Ее все‑таки зовут Софи! Софи Киреева, Соня Лапинская, Софи Боборыкина, Софи Гернгросс — все Софьи!

Сегодня я за чашкой кофе Мечтал о тех, по ком вздыхал, И поневоле имя Софья Четыре раз сосчитал.

Извини, что письмо мое так глупо. Но я в хорошем расположении духа, а ты знаешь, в такие довольно редкие минуты у меня только глупости на уме».

Сколько радости жизни, бьющей через край! Мелькнувшая мысль о музыке сразу отодвигается, — поздно.

Возможно, Петру Ильичу, которому в то время только что исполнился двадцать один год, приходило на ум сравнение своей судьбы с судьбой других музыкантов… И правда, его кумир — Моцарт маленьким ребенком возбуждал всеобщее изумление своей игрой, своими импровизациями. Семилетний Бетховен создавал свои первые музыкальные, опусы; десятилетний Шопен уже выступал на концертах, а человек, поразивший юношу с первого взгляда своей яркой талантливостью, — Антон Рубинштейн— в одиннадцать лет уже давал концерты за границей и на родине!

Может быть, действительно поздно?..

Осенью Чайковский возвратился в Петербург. Страстно ожидаемое путешествие за границу оказалось далеко не таким заманчивым. Человек, с которым он ездил и которому в известной степени был подчинен, оказался очень несимпатичным. И вот:

«…Ты не поверишь, как я был глубоко счастлив, когда возвратился в Петербург! Признаюсь, я питаю большую слабость к российской столице. Что делать? Я слишком сжился с ней. Все, что дорого сердцу, — в Петербурге, и вне его жизнь для меня положительно невозможна».

Вероятно, за время разлуки с близкими у юноши накопилось так много впечатлений, что совладать с потоком мыслей в письме ему трудно. Поэтому письмо и производит такое сумбурное впечатление:

«…Недели две как со всех сторон неприятности: по службе идет крайне плохо, рублишки уже давно испарились, в любви — несчастье; но все это глупости, придет время, и опять будет весело. Иногда поплачу даже, а потом пройдусь пешком по Невскому, пешком же возвращусь домой, — и уже рассеялся».

«…Я начал заниматься генерал–басом (старинное название учения о гармонии. — Л. К.), и идет чрезвычайно успешно; кто знает, может быть, ты через года три будешь слушать мои оперы и петь мои арии».

Эти слова о начале серьезных занятий музыкой помещены в приписке к письму и как бы между прочим. Кажется, Чайковский не придает своим занятиям большого значения. А между тем в нем уже идет внутренняя борьба.

Никто не узнает, какие сомнения боролись в нем. Об этом он не писал никому. Важно то, что к своему решению стать музыкантом или, во всяком случае, попробовать быть им он приходит довольно скоро, о чем мы узнаем из следующего письма к сестре, написанного немногим более чем через две недели:

«…Я писал тебе, кажется, что начал заниматься теорией музыки и очень успешно; согласись, что с моим изрядным талантом (надеюсь, ты это не примешь за хвастовство) было бы неблагоразумно не попробовать счастья на этом поприще. Я боюсь только за бесхарактерность… Ты знаешь, что во мне есть силы и способности, но я болен той болезнью, которая называется обломовщиною, и если не восторжествую над ней, то, конечно, легко могу погибнуть. К счастью, время еще не совсем ушло».

Как можно заключить из этих писем, Петр Ильич начинает серьезно заниматься музыкой. Тогда же он поступает в классы Русского музыкального общества.

Его друг Кашкин рассказывал, со слов Чайковского, какой незначительный случай стал причиной этого решения.

У Петра Ильича был двоюродный брат, конногвардейскнй офицер, который один раз сказал ему, что «может сделать переход из одного тона в другой не более, чем в три аккорда… Какие ни придумывал я далекие переходы, — говорил Кашкину Чайковский, —они моментально исполнялись. Я считаю себя в музыкальном отношении более талантливым, чем он, а между тем я и подумать не мог проделать то же самое.

Когда я спросил, где он научился этому, то узнал, что существуют классы теории музыки… я немедленно отправился в эти классы и записался слушателем у Н. И. Зарембы».

Итак, Петр Ильич стал посещать классы Русского музыкального общества, которые тогда помещались в нижнем этаже левого крыла Михайловского дворца (там, где теперь Русский музей).

Несомненно, тут еще сыграло роль то, что во главе этих классов стоял Антон Григорьевич Рубинштейн, перед которым преклонялся Чайковский.

Модест Ильич вспоминал относившийся к тому времени эпизод: «…в доме князя Белосельского (на Невском, 41. — Л. К.) был благотворительный спектакль любителей.

Петр Ильич и мы, двое близнецов, были в числе зрителей. Между последними был и Антон Григорьевич Рубинштейн во цвете своей своеобразной, если так можно выразиться, чудовищной красоты гениального человека, и тогда уже на вершине артистической славы.

Петр Ильич показал мне его в первый раз, и вот, сорок лет спустя, у меня живо в памяти то волнение, тот восторг, то благоговение, с которым будущий ученик взирал на своего учителя».

Первое время Чайковский занимался в классах довольно небрежно. Но однажды его учитель Николай Иванович Заремба после занятий стал убеждать Чайковского заниматься серьезнее, говоря, что у него, несомненно, есть незаурядный талант. Обратил внимание на легкомыслие юноши и Антон Григорьевич Рубинштейн.

Рассказывают, что он поговорил с молодым музыкантом еще более решительно и предложил Чайковскому или заниматься усердно или покинуть классы.

Так или иначе, но с того дня Петр Ильич начал заниматься с большим упорством, которое не покидало его всю жизнь.

И вот, к удивлению окружающих, постепенно началось превращение светского юноши в серьезного музыканта и труженика. Сыграл тут роль еще один, казалось бы, совсем незначительный случай.

А. Г. Рубинштейн.

Маленькие братья Петра Ильича — десятилетние близнецы Модест и Анатолий — жили в то время очень трудно и невесело. Вышла замуж и уехала в Каменку старшая сестра, заменявшая им мать, и мальчики почувствовали себя осиротевшими. Кроме того, к этому времени их отдали в одну домашнюю школу. Подготовлены они были очень плохо и на уроках сидели, ничего не понимая, причем вскоре стали мишенью для насмешек учителей и товарищей.

Вот как рассказывал об этом Модест Чайковский:

«Мы ходили туда утром и часам к трем дня возвращались домой, где были предоставлены себе до ночи. Совершенно бессильные в приготовлении заданных уроков, беспомощно бродили мы по просторной квартире, выклянчивая у кого попало объяснения….Я живо помню эти длинные, тоскливые вечера, когда отец сидит в кабинете, заваленный работой по реформе Технологического института, брат Петр где‑нибудь порхает вне дома, тетушка Елизавета Андреевна с Амальей или тоже в гостях, или заняты своими делами, а мы с Анатолием шляемся, не зная, за что приняться.

…И вот однажды, в один из таких тусклых вечеров, Анатолий и я сидели, болтая ногами, на подоконнике в зале и решительно не знали, что с собой делать. В это время прошел мимо нас Петя. С тех пор как мы себя помнили, мы росли в убеждении, что это существо не как все, и относились к нему не то что с любовью, а с каким-то обожанием… Откуда это взялось, не могу сказать, но, во всяком случае, он для этого ничего не делал.

…Уже от одного сознания, что он дома, что мы его видим, нам стало веселее, но какова же была наша радость, наш восторг, когда он не прошел мимо по обычаю, а остановился и спросил: «Вам скучно? Хотите провести вечер со мною?» И до сих пор брат Анатолий и я храним в памяти малейшую подробность этого вечера, составившего новую эру нашего существования.

…И вот мы втроем составили как бы семью в семье. Для нас он был брат, мать, друг, наставник — все на свете».

Чувство жалости к маленьким братьям так сильно захватило Чайковского, что он с этого вечера как‑то сразу изменил свой образ жизни. Это совпало и с принятым им решением заниматься серьезно музыкой.

Оставлены были светские развлечения, для них уже не оставалось времени. Каждый свободный час был теперь посвящен братьям. Общение с ними стало уже потребностью.

Модест и Анатолии Чайковские. (Публикуется впервые.)

И приблизительно через год Петр Ильич писал сестре:

«Моя привязанность к этим двум человечкам с каждым днем все делается больше и больше… В грустные минуты жизни мне только стоит вспомнить о них — и жизнь делается для меня дорога. Я, по возможности, стараюсь для них заменить своею любовью ласки и заботы матери, которых, к счастью, они не могут знать и помнить, и, кажется, мне это удается».

И вот блестящий светский молодой человек в течение нескольких месяцев становится нежным, заботливым братом, становится серьезным музыкантом. Он резко порывает со светскими знакомыми и поражает окружающих своей удивительной трудоспособностью и усидчивостью.

Лето 1862 года Петр Ильич ревностно служит в министерстве, занимается музыкой. Так как в Технологическом институте не остается никого из семьи — все живут на даче, — —то он поселяется с одним из своих новых приятелей, В. Н. Тевяшевым, на Моховой улице. К сожалению, не удалось пока установить номер дома, в котором жили молодые люди, известно только, что квартира их была в первом этаже, так как Чайковский вспоминал, что часто возвращался домой через окно.

Сам он о том лете писал сестре гак: «…скажу тебе, что все лето я немилосердно проскучал, служил усердно, по праздникам ездил на дачу, и это было единственное утешение».

8 сентября 1862 года в Петербурге открылась консерватория (в то время она еще называлась музыкальным училищем). Значение ее для России, для русской культуры было огромно.

Ее организатор и первый директор Антон Г ригорьевич Рубинштейн в своей речи призывал учащихся, «не довольствуясь посредственностью, стремиться к высшему совершенству». Он говорил, что ученики консерватории должны выходить из этих стен только «истинными художниками», так как только тогда «они будут в состоянии приносить пользу своему отечеству и самим себе».

Одним из первых учеников Петербургской консерватории стал Петр Чайковский, ступив окончательно на путь служения музыке. Это заставило впоследствии его строгого дядю Петра Петровича, который относился к профессии музыканта чисто по–барски, гневно воскликнуть: «А Петя‑то, Петя! Какой срам! Юриспруденцию на гудок променял!»

 

,,Я буду музыкантом!“

До последнего времени считалось, что не существует дома, где открылась первая русская консерватория в Петербурге, нет даже его изображения; не удавалось найти это изображение ни в Ленинградской консерватории, ни в Доме–музее Чайковского в Клину, ни в архивах — словом, нигде.

Было известно только, что помещалась Петербургская консерватория в одном из флигелей демидовского дома в Демидовом переулке (теперь переулок Гривцова).

Пожелтевшие от времени, тщательно выполненные старинные планы в Областном историческом архиве не дают нужных сведений. Тут и самый первый план «фасада каменного строения, принадлежавшего гофмейстеру, камергеру и кавалеру Демидову» (он датирован 1 августа 1822 года и подписан подполковником Бетанкуром), и более поздние планы: о «надстройке дома», о «постройке кавалером,, гвардии штаб–ротмистром Александром Георгиевичем Демидовым флигеля во дворе» и т, д. и т. д. — их очень много, но нет ничего, что могло бы указать на то, где же именно помещалась здесь консерватория.

Идем в Демидов переулок. Вот он, старый демидовский дом, пожалуй, тот самый, который помечен в плане 1822 года, таким древним он выглядит. Это центральный флигель. Окна первого этажа почти вровень с тротуаром; сохранилось левое крыло: длинное, двухэтажное, тоже как бы присевшее, вросшее в землю.

А вместо правого крыла на углу Мойки высокий доходный дом.

Читаем воспоминания современного Чайковскому композитора. Он писал о первой консерватории:

«Я был на открытии. Семь или восемь комнат во флигеле дома Демидова на углу Мойки и Демидовского переулка составляли все помещение и служили классами для игры на фортепиано, на струнных инструментах и для пения».

Соученик Чайковского А. И. Рубец тоже вспоминал этот дом таким, каким он его увидел в первый раз: «Извозчик остановился у подъезда маленького… домика с зеркальными окнами… Я вошел в залу довольно большого размера, очень светлую, выходящую на Мойку и Демидов переулок».

На углу Мойки… Значит, этого флигеля уже нет и вместо него эта неуклюжая громада? И сфотографировать гоже уже нечего. Жалко…

Читаем в другом месте:

«В одном из флигелей дома Демидова… помещался Английский клуб на углу Демидовского переулка и Мойки. В этом же флигеле открылись впоследствии первые курсы учрежденной Антоном Григорьевичем Рубинштейном Консерватории. Ныне эти флигеля не существуют: на их месте воздвигнут новым владельцем большой дом».

П. И. Чайковский. 1862 г.

Итак, флигель не существует, но ведь где‑нибудь же должно было сохраниться его изображение… Поиски длятся очень долго, и вдруг в архиве Государственной инспекции охраны памятников (ГИОП) среди «исторических справок» по дому Демидова попадается «Крашенинниковский альбом», названный так по имени составителя его А. Ф. Крашенинникова. И на одной из страниц альбома фотография с гравюры, изображающей дом Демидова со стороны Мойки во всем его великолепии.

Это иллюстрация из книги «Столетие Английского клуба» издания 1870 года.

Сразу вспоминается отрывок из записок Г. А. Лароша — одного из самых близких друзей Чайковского, его соученика по консерватории: «Главное здание с важностью по–московски стояло во дворе, отделенном решеткой от набережной, а с нас довольно было и флигеля, да и тот мы разделяли с немецким клубом».

Всё так! Появляется полная уверенность в том, что именно этот маленький флигель слева и был первым домом консерватории, тем, куда пришел юный Чайковский, решивший так круто изменить свою жизнь.

В этих флигелях — и главном и боковых — Английский клуб, позже немецкий Шустер–клуб, с которым, если верить Ларошу, консерватория делила помещение.

В 1880 году вдова одного из Демидовых продала свой участок купцу Карлу Теодору Корпусу, который построил на этом месте большой доходный дом. Сомнений больше нет. И этот флигелек на первом плане слева и есть первый дом первой русской консерватории в Петербурге.

Итак, осенью 1862 года Чайковский становится учеником консерватории.

«Я с ним познакомился, — вспоминает Ларош, человек, с которым он сразу и крепко сдружился, — в сентябре 1862 года, в маленькой комнатке демидовского дома (на углу Демидова переулка и Мойки), где помещалась только что открытая Консерватория.

…Дни быстро уменьшались, и в конце года уроки уже происходили при свечах.

…У меня об этом с ним совместном учении, о первых наших с ним музыкальных беседах и спорах осталось воспоминание, связанное именно с представлением темноты петербургского осеннего утра, какой‑то особенной свежести и бодрости настроения, соединенной с легким волнением от непривычно раннего вставания».

10 сентября 1862 года Петр Ильич писал сестре: «Я поступил во вновь открывшуюся Консерваторию, и курс в ней начинается на днях. В прошлом году, как тебе известно, я очень много занимался теориею музыки и теперь решительно убедился, что рано или поздно, но я променяю службу на музыку. Не подумай, что я воображаю сделаться великим артистом, — я просто хочу только делать то, к чему меня влечет призвание; буду ли я знаменитый композитор или бедный учитель, — но совесть моя будет спокойна, и я не буду иметь тяжкого права роптать на судьбу и на людей. Службу, конечно, я окончательно не брошу до тех пор, пока не буду окончательно уверен в том, что я артист, а не чиновник».

Достаточно было одного учебного года, одной зимы, чтобы Чайковский убедился в своем призвании. Вернее, нет, не убедился (в душе он, видимо, никогда не сомневался в этом), а просто утвердился в своем решении. 1 мая 1863 года он был отчислен от штатного места и стал считаться «причисленным к министерству», т. е. находился как бы в резерве без получения жалования. Время для этого шага было выбрано не очень удачно.

Дом Демидова, в левом флигеле которого открылась первая русская консерватория.

Той же весной Илья Петрович оставил свое место директора Технологического института. Работать ему становилось все труднее. В 1861 году в институте начались беспорядки, которые выражались в неповиновении студентов и нарушении ими правил. И сюда докатились волны революционных настроений, бушевавшие в те годы среди молодежи, особенно студенчества.

Об этом 17 января 1862 года Илья Петрович подробно писал в докладной министру:

«С некоторого времени у многих воспитанников Технологического ин–та и Горной технической школы проявился дух своеволия, непослушания и дерзости противу властей. Все это они выражают пасквилями, неуместными требованиями, общим шумом, криком, свистками и топаньем при появлении начальствующих лиц и даже насилием; например, 15–го сего января, когда одного из дерзких крикунов я приказал посадить в карцер, они насильственно и дерзко отнимали у дежурного воспитателя ключ от карцера, чтобы выпустить виновного, и при этом грозили выломать двери; наконец, общая дерзость их простерлась до того, что вечером того же 15–го числа подкинули они у моего входа в квартиру в большом пакете на мое имя доселе существующие в институте и школе и давно выданные каждому из них правила в количестве 119 экземпляров, указывающие, как следует себя держать вне института…»

В результате было исключено из института 12 человек. Кроме того, было намечено к исключению еще 45 человек условно, с тем, что они должны подать просьбы о прощении. Такие просьбы были поданы, и почти все исключенные были приняты обратно.

22 января нормальная жизнь в институте возобновилась.

Естественно, Илья Петрович, человек старых правил, должен был всегда стоять на страже узаконенных порядков, что при его мягком характере было трудно.

Вот и стало совсем не под силу работать старому директору, которому было уже к тому времени за семьдесят лет.

В материальном отношении положение семьи теперь стало весьма стесненным. Пришлось покинуть просторные директорские апартаменты при институте и переехать в маленькую бедную квартирку на углу Загородного проспекта и Аештукова переулка (теперь переулок Джамбула), в доме № 16, и жить на пенсию.

А Петру Ильичу, которому отец смог теперь предложить только скромное жилье и не менее скромный обед, нужно было очень много времени тратить на то, чтобы заработать хоть сколько‑нибудь, давая уроки музыки (рояля и теории), аккомпанируя певцам и т. д.

Вспоминая те дни и своих учеников, Чайковский рассказывал о том, как он пошел «наниматься» аккомпаниатором к певице–любительнице Юлии Федоровне Штуббе, впоследствии Абаза. Юлия Федоровна приняла его свысока, подвергла экзамену, после чего сказала по–французски, с сильным немецким акцентом: «Молодой человек, вы плохо знаете музыку. Приходите два раза в неделю, я буду давать вам уроки».

Впоследствии, забыв это, Ю. Ф. Абаза стала страстной почитательницей композитора.

Следует добавить, что ученики Чайковского жили в разных концах города, — один урок, например, надо было давать на Выборгской стороне, другой — в Коломне, а на извозчика денег не было.

Отец и сын проявили себя в этих условиях очень своеобразно и, пожалуй, неожиданно для окружающих, показав какую‑то близость своих характеров: Илья Петрович, вопреки мнению старшего сына Николая да и других родственников, очень поддерживал Петра Ильича в его решении оставить службу, о чем Чайковский вспоминал всю жизнь с чувством нежной благодарности.

Сам же Петр Ильич стал особенно деятелен, весел и энергичен. Радостно занимался он уроками в консерватории, радостно трудился для заработка. Он порвал почти со всеми своими светскими знакомыми, подшучивал над своей ветшавшей одеждой и был счастлив, как никогда, в своей маленькой, узкой комнате в Лештуковом переулке, — такой маленькой, что поместиться там могли только кровать и письменный стол.

Однако бедность этого жилья не помешала молодому композитору создать здесь ряд своих первых музыкальных произведений: «Песнь Земфиры», «Характерные танцы» и многое другое. Один из самых близких его друзей в то время, Ларош, вспоминал, что никто из товарищей не заметил в Чайковском ни малейшего беспокойства за свою судьбу, когда он вышел в отставку. Видимо, вера в свое призвание была у него очень велика, и не могло быть у него никакого сомнения в правильности выбранного им жизненного пути.

На пороге новой трудовой жизни Петр Ильич писал сестре: «Милый друг, Саша! Из полученного от тебя… письма к папаше я вижу, что ты с недоверием смотришь на решительный шаг, сделанный мною на пути жизни. Поэтому‑то я и хочу подробно объяснить тебе, что я намерен делать и на что я надеюсь.

…Так как занятия мои делаются все серьезнее и труднее, то я, конечно, должен выбрать что‑нибудь одно.

…Я уже достал себе на будущий год несколько уроков… я совершенно отказался от светских удовольствий, от изящного туалета и т. п.

…После всего этого ты, вероятно, спросишь, что из меня выйдет окончательно, когда я кончу учиться? В одном только я уверен, — что из меня выйдет хороший музыкант и что я всегда буду иметь насущный хлеб».

В своих воспоминаниях о Чайковском Ларош часто возвращается к описанию его привычек, внешности, образа жизни. Вот каким рисует он Петра Ильича времен консерватории:

«Двадцатидвухлетний Чайковский, с которым я познакомился в Петербургской консерватории, был светский молодой человек с лицом, вопреки моде, уже тогда всеобщей, совершенно выбритым, одетый несколько небрежно, в платье от дорогого портного, по не совсем новое, с манерами очаровательно простыми и, как мне тогда казалось, холодными; знакомых имел тьму, и когда мы вместе шли по Невскому, сниманиям шляп не было конца.

Раскланивался с ним преимущественно (но не исключительно) народ элегантный.

…Прибавлю, что Петр Ильич, в восьмидесятых годах неутомимый пешеход, в это раннее время и еще долго после совсем не умел ходить пешком… и если я сейчас говорил, что я хаживал с ним по Невскому, то это такое исключение, которое свойственно петербуржцу: по Невскому ходят даже такие, которые вообще не ходят.

Особенно это верно относительно шестидесятых годов, когда по его широкому тротуару прохаживались безо всякой цели, взад и вперед».

Герман Ларош.

Музыкальные познания Чайковского в это время были, мало сказать, ограниченны, но для двадцатидвухлетнего человека, решившего специально посвятить себя композиции, пугающе малы: он отлично играл на фортепьяно и прошел курс гармонии по учебнику Адольфа Бернгарда Маркса или, что все равно, по лекциям профессора Зарембы. Нужно долго рыться в истории музыки, чтобы найти пример «выдающегося композитора, начавшего так феноменально поздно. Само собою разумеется, что знания его быстро росли….Он интересовался критикой литературной. О Добролюбове и Чернышевском — у нас с ним были разговоры, о музыкальных критиках — никогда».

Чайковский, по свидетельству его друзей, ежедневно просматривал в книжном магазине все газеты и толстые журналы. Среди них был «Современник», где печатались такие авторы, как Чернышевский, Гончаров, Тургенев.

Модест Ильич говорил, что если у Петра Ильича и были какие‑нибудь политические взгляды, то они зависели в основном от тех товарищей, с которыми он общался.

Возможно, что эмоциональный молодой Чайковский и заражался настроениями своих друзей, но главное все же было в том, что духовно развивался и рос он в эпоху шестидесятых годов.

Очень много нового принесли в жизнь России те годы в самой близкой Чайковскому области — в музыке: и открытие Музыкальных классов, и Бесплатная музыкальная школа, одним из руководителей которой был бывший учитель Петра Ильича хоровой дирижер Я. Ломакин.

С именем другого ее основателя — М. А. Балакирева было связано одно из самых значительных творческих направлений шестидесятых годов — содружество молодых композиторов М. П. Мусоргского, А. П. Бородина, Н. А. Римского–Корсакова и Ц. А. Кюи, — балакиревский кружок. Известный музыкальный критик В. В. Стасов, бывший идейным руководителем этой новой русской школы, дал, как известно, им меткое название, вошедшее в историю музыки, — «Могучая кучка».

Да ведь и созданная А. Г. Рубинштейном первая русская консерватория была тоже порождением прогрессивных идей шестидесятых годов.

О пребывании Чайковского в консерватории сохранились воспоминания его товарищей.

Его соученица А. Спасская вспоминала, как серьезно и сосредоточенно сидел Чайковский на уроках, как–то всегда «особняком», сложив на груди руки и очень внимательно следя за каждым словом преподавателя.

Он никогда не вел записок, но «строго вдумывался в приводимые примеры» и часто задавал профессору вопросы.

Она же рассказывает, как, в сущности, один только Чайковский мог удовлетворить строгим требованиям Антона Рубинштейна, которого все ученики буквально обожали.

«Помню, — отмечает Спасская, — как, пройдя с нами довольно большое уже количество инструментов, в том числе и арфу, Рубинштейн задал нам написать и инструментовать с применением арфы сцену у фонтана из «Бориса Годунова». Никто, конечно, не написал ничего, только один Чайковский выполнил блестяще это требование.

…Я не пропускала ни одного случая послушать лекцию и разбор зарождавшегося таланта Чайковского, часто, придя в класс и видя, что никого нет, кроме него и еще кого‑нибудь из учеников, Антон Григорьевич брал его сочинение, просматривал его стоя или, держа тетрадку в руках, выходил в залу и начинал ходить по ней, сопутствуемый своими немногими слушателями.

…Часто наш маленький кортеж останавливался перед роялем, и Рубинштейн проигрывал те места сочинений, в которых указывал на какие‑нибудь особенности».

Об уроках Рубинштейна рассказывал и другой его ученик— А. И. Рубец:

«…Рубинштейн, несмотря на то, что был занят с утра до вечера, назначил теоретикам особые занятия от 6 до 9 вечера.

Они состояли в том, что он читал стихотворения, а учащиеся должны были набрасывать тут же музыку для одного или нескольких голосов, кто как чувствовал и понимал, сочинять надо было в эскизах, а на следующий день работы должны были приноситься уже законченными и переписанными…»

Дальше А. И. Рубец вспоминал, как однажды Рубинштейн, очень довольный, вошел во время урока в класс Зарембы, взял его под руку и сказал: «Идемте ко мне, я вас познакомлю с пробным сочинением Чайковского». Ученики Зарембы радостно бросились за преподавателями. Оказалось, что было задано написать музыку на стихотворение «Ночной смотр» Жуковского. То самое, на которое уже была написана музыка Глинкой. Сочинение Чайковского было, по словам Рубца, не романсом, а «целой сложной картиной». Аккомпанемент каждой строфы был разнообразен и сложен.

Ученики стали аплодировать автору, а Ларош «восторженно заявил, что эта пьеса поражает его как концепцией, так и правдой музыки, отвечающей вполне стихам Жуковского».

— Ну, теперь, Николай Иванович, идите заканчивать ваш урок, — сказал Рубинштейн, поблагодарив Зарембу за такого ученика.

С этого дня Ларош особенно сблизился с Чайковским.

Нет сомнения, что Рубинштейн очень скоро заметил выдающееся дарование молодого композитора, но свое признание он выражал не похвалами, а все большими и большими требованиями.

Вот как пишет об этом товарищ Петра Ильича — Ларош:

«Видя необыкновенное рвение своего ученика и. быть может, судя о процессе его работы по той чудовищной легкости, с которой работал сам, Рубинштейн менее и менее стеснялся размерами задач. Но по мере того как возрастали требования профессора, трудолюбие ученика становилось отчаяннее, одаренный здоровым юношеским сном и любивший выспаться, Петр Ильич высиживал напролет целые ночи и утром тащил только что оконченную,, едва высохшую партитуру к своему ненасытному профессору».

Был и такой случай, о котором даже сам Рубинштейн рассказывал с веселым изумлением. Учащимся задали контрапунктические вариации на данную тему. Профессор, зная прилежание своего ученика, ждал, что Чайковский принесет один или два десятка этих вариаций. Как же он был поражен, когда Петр Ильич подал их… двести!

Кроме непосредственной работы над консерваторскими лекциями и заданиями Петр Ильич играл в ученическом оркестре консерватории, который организовал Рубинштейн.

Одно время Чайковский «довольно сносно играл на флейте, — вспоминал Ларош. — Он был учеником знаменитого Чиарди… Я помню ученический вечер в присутствии Клары Шуман, на котором Петр Ильич вместе с другими тремя учениками играл квартет Кулау для 4–х флейт».

Эти концерты были, если можно так сказать, любимым детищем Антона Григорьевича. А так как «могучая» личность директора консерватории внушала ученикам «безмерную любовь, смешанную с немалой дозой страха», то и концерты эти пользовались большой популярностью. В 1863 году они перешли из зала Благородного собрания (Невский проспект, д. 15, где теперь кинотеатр «Баррикада») в Городскую думу (сейчас там помещается центральная железнодорожная билетная касса). «Ученические вечера по вторникам привлекали публики еще больше прежнего: в зале было тесно и душно… опоздавшим приходилось стоять. Однако никто не роптал, так как вечера были бесплатными» — так вспоминал А. И. Рубец. Он рассказывал еще, что известный в то время музыкальный критик Цезарь Антонович Кюи относился очень неприязненно ко всему, что не касалось содружества композиторов «Могучей кучки», членом которой он был. Когда только представлялся случай, он старался раскритиковать консерваторию. Члены «Могучей кучки», проникнутые идеями Глинки о национальном характере русской музыки, считали, что в консерватории мало обращают внимания на национальный характер музыкального искусства.

Все время пребывания в консерватории Чайковский старался, чем мог, помогать Рубинштейну: репетировал с неопытными оркестрантами их партии, аккомпанировал хору.

И конечно, он был так же покорен и очарован Рубинштейном, как и все окружавшие его.

Вот как он говорил об этом много лет спустя после окончания консерватории:

«…Я обожал в нем не только великого пианиста, великого композитора, но также человека редкого благородства, откровенного, честного, великодушного, чуждого низким чувствам и пошлости, с умрм ясным и с бесконечной добротой — словом, человека, парящего высоко над общим уровнем человечества. Как учитель, он был несравненен.

…Но какие же были наши отношения? Он был прославленный и великий музыкант, я — скромный ученик… Нас разделяла пропасть. Покидая Консерваторию, я надеялся, что, работая и пробивая понемногу себе дорогу, я могу достигнуть счастья видеть эту пропасть заполненной. Я смел рассчитывать на счастье стать другом Рубинштейна. Этого не случилось. Прошло с тех пор почти 30 лет, но пропасть осталась так же велика…

Теперь иногда я вижу его, всегда с удовольствием, потому что этому необыкновенному человеку достаточно протянуть руку и обратиться к вам с улыбкой, чтобы хотелось пасть к его ногам».

И правда, никогда у Рубинштейна с Чайковским не установилось дружеской близости.

В чувствах Чайковского к Рубинштейну было то обожание, то обида, то восхищение, то раздражение. Чайковского обижало, что в начале его композиторской деятельности именно он, его бывший учитель, не оказал ему поддержки и не помог его продвижению, а был всегда самым суровым судьей его произведений.

Чайковский писал знаменитому пианисту и дирижеру Гансу Бюлову: «Не странно ли, что из двух наиболее знаменитых артистов нашей эпохи Вы, знающий меня лишь с недавних пор, а не Антон Рубинштейн, который был моим учителем, оказали поддержку моей музыке, поддержку столь необходимую и благодетельную».

Однако сказанное выше говорит и о том, что Чайковский, несмотря на разноречивость (и даже противоречивость) своих чувств, на всю жизнь сохранил к Рубинштейну благодарность за ту роль, которую тот сыграл в его музыкальном развитии.

А Рубинштейн — как он относился к своему гениальному ученик?

Признавал он его могучий талант, видел он его победное восхождение на вершину музыкального искусства, на вершину славы?

На праздновании девятой годовщины Петербургской консерватории А. Г. Рубинштейн провозгласил тост, во-первых, за процветание в России музыкального искусства, вспомнил композиторов Глинку, Серова, Даргомыжского и, наконец, сказал о молодом поколении — «о наших молодых композиторах, которые — я смело это заявляю — составят нашу славу и наше музыкальное будущее. Я упомяну прежде всего Чайковского…».

Так наконец‑то сказал учитель о своем ученике в 1871 году.

А спустя еще восемнадцать лет Рубинштейн говорил так:

«…Петербургская консерватория дала России ряд чрезвычайно сильных талантов…

…Из питомцев Консерватории самый гениальный — Чайковский…

Ему меньше 50 лет, вероятно, лет 47, а он становится общеевропейской величиной. Он, я думаю, дошел теперь до своего апогея. Я не думаю, чтобы он пошел дальше».

Сказаны были эти слова, которых, к счастью, никогда не узнал Чайковский, когда еще впереди было создание «Пиковой дамы», «Щелкунчика» и Шестой симфонии! Рубинштейн не оказался прозорливым. Чайковский «пошел дальше»!

Нельзя было не уделить внимания отношениям этих двух великих людей. Не надо забывать, что эти отношения занимали большое место в жизни Петра Ильича и что Петербург и Антон Рубинштейн были в его мыслях всегда тесно связаны.

Однако вернемся к нашему рассказу. Посмотрим, где и как формируются вкусы и взгляды Чайковского.

Будучи учеником консерватории, он занимался и у первоклассного органиста Петропавловской лютеранской церкви профессора Генриха Штиля.

Таинственный полумрак церкви, торжественное звучание великолепного инструмента — все это привлекало тогда юного музыканта, но, надо заметить, так и осталось увлечением юности. Никогда Чайковский не писал для органа и только раз включил этот инструмент в финал своей симфонии «Манфред».

В те годы Русское музыкальное общество каждый вторник давало концерты в зале Городской думы на Невском. И на эти концерты, и на все генеральные репетиции оперных спектаклей консерваторцев пускали бесплатно.

И неизменно всюду присутствовала неразлучная пара — Чайковский и Ларош, непременно с партитурами и тетрадями в руках. Тогда же услышали они и Клару Шуман, концертировавшую в Петербурге в 1864 году.

Н. И. Заремба.

Студенты консерватории в то время увлекались концертами этой пианистки, особенно им нравились «Симфонические этюды» и «Карнавал».

Ларош вспоминал впоследствии, что у Чайковского всегда была страсть к театру.

С годами стал увеличиваться его интерес к русской опере. И немудрено: до шестидесятых годов русская опера была в полном загоне. Ее ставили иногда в театре–цирке, иногда в Александринке, тратя на постановку как можно меньше средств.

В шестидесятые же годы вместе с пробуждением общественного сознания проснулся интерес ко всему отечественному, национальному, появились на сцене русские оперы—возобновились постановки «Руслана и Людмилы», «Русалки».

В то время Чайковский был еще очень молод и, возможно, не вдумываясь в происходящее, просто наслаждался чудесной музыкой.

Тогда она была близка ему бессознательно.

Но пройдет всего два–три года, и в газетах начнут появляться страстные статьи–фельетоны молодого профессора Московской консерватории и журналиста П. И. Чайковского.

Со всем своим пылом он будет на страницах газет бросаться в бой и за «Сербскую фантазию» Римского-Корсакова, и в защиту М. А. Балакирева, несправедливо обиженного великой княгиней Еленой Павловной — «покровительницей» Русского музыкального общества, будет бороться против засилия итальянской оперы и за славу отечественной русской музыки.

Почти во всех его будущих творениях зазвучит пленительная неизменно русская интонация.

А спустя еще несколько лет он, находясь на чужбине, напишет такое теплое, такое искреннее признание:

«…Я еще не встречал человека, более меня влюбленного в матушку Русь… Я страстно люблю русского человека, русскую речь, русский склад ума… влюбленный человек любит не потому, что предмет его любви прельстил его своими добродетелями, — он любит… потому что он не может не любить…»

И уже совсем незадолго до смерти он напишет: «…я реалист и коренной русский человек…»

Но это все будет позже. А сейчас семена, брошенные в его душу печальными песнями воткинских крестьян, музыкой великого Глинки, начинали давать первые ростки.

Итак, в сезон 1864/65 года была снова поставлена опера Глинки «Руслан и Людмила». На Петра Ильича она произвела большое впечатление. До этого времени он ни разу не слышал ее полностью, хотя знал из нее много отрывков, слышанных в концерте.

Постановка была нищенской, хоры и оркестр плохими, но для молодежи все искупала гениальность музыки.

Друзья бегали слушать «Руслана», когда только было можно, и вскоре чуть не всю оперу знали наизусть.

Очень полюбил Чайковский еще одну оперу — «Юдифь» Серова, поставленную в 1863 году. Он знал ее еще до премьеры, так как с другими консерваторцами посещал все репетиции.

Любовь к этой опере, как воспоминание юности, он сохранил навсегда и незадолго до смерти говорил в одном интервью: «Мне кажется, что испытанные в годы юности восторги оставляют след на всю жизнь и имеют огромное значение при сравнительной оценке нами произведений искусства даже, в старческие годы… Опера была впервые дана в мае 1863 года, в чудный весенний вечер. И вот наслаждение, доставляемое музыкой «Юдифи», всегда сливается с каким‑то неопределенным весенним ощущением тепла, света, возрождения!»

А. И. Рубец тоже вспоминал об этом спектакле, на который четверо молодых музыкантов, учеников консерватории — Чайковский, Ларош, фон Арк и он сам — вскладчину взяли маленькую ложу.

Опера понравилась всем четверым: «Наша ложа бесновалась и радовалась, что Серов… выказал себя прекрасным композитором».

Присутствовавший на спектакле Кюи ходил по коридору и говорил: „Посмотрим, что будет дальше, а пока мы слышали только пережевывание Мендельсона"».

Но и это не охладило восторга молодежи. Да и вся публика приняла оперу замечательно. «Серова вызывали до 60 раз», — вспоминал А. Рубец.

Впрочем, когда Ларош ввел однажды своего друга в музыкальный салон Серова, Чайковский, несмотря на восхищение оперой, был у ее автора всего несколько раз. Об этих немногих посещениях Чайковским квартиры Серова сохранились воспоминания людей, присутствовавших при этом. Архитектор Иван Александрович Клименко, ставший впоследствии другом Петра Ильича, писал:

«Познакомился я с Петей у Серова. Однажды, в один из вторников, нахожу у Серова двух новых лиц, которые сразу пленили меня: один — очень молодой, необыкновенно приветливый, благовоспитанный, другой — почти мальчик, с лицом, напоминавшим мне бюст Шиллера (это был Ларош)… Сей последний очень много и интересно говорил и острил… На лице Пети все время было написано искреннее удовольствие от того успеха, который имел Маня (уменьшительное от имени Лароша — Герман. — Л. К.)».

Вспоминала об одном из таких посещений маститого композитора (возможно, как раз о первом) и жена Серова:

«В 1865 году в маленьких комнатах дешевой петербургской квартиры в 4–м этаже (квартира Серовых тогда была на Офицерской, в доме Маркелова, — ныне ул. Декабристов, 29. — Л. К.) появилось новое лицо.

Это лицо обратило на себя внимание Серова, и он стал особенно усердно язвить консерваторское учение, нападать на рутину, энергично протестовать против всего учебного строя своего времени. Новый посетитель, для которого так распинался Серов, был П. И. Чайковский. Не помню теперь, какое впечатление произвели на него все эти бурные речи; он только что кончал Консерваторию, не составил себе даже славы экстраординарного воспитанника (как, например, Ларош, который его привел к нам); робко смотрел он своим открытым юношеским взором на разгоряченного оратора–хозяина и, хотя не протестовал словом, но, видимо, был не согласен с Серовым».

Наверное, не понравилось молодому музыканту у знаменитого композитора, да ведь и времени для посещений было так мало!

О некоторых чертах быта друзей в то время можно тоже узнать из воспоминаний Лароша.

В 1863 году «в Петербурге открылось около полудюжины маленьких кофеен в подвальных этажах (одна из наиболее известных — в доме Голландской церкви на Невском. — Л. К.). И кофе и чай в них было по 5 копеек стакан. Вся «аристократия» учеников Консерватории… сразу повалила в эти подвалы, манившие к себе дешевизной, …в известные часы дня положительно преобладал элемент музыкальный, и почти за каждым столом можно было слышать специальные термины, употребительные в нашем искусстве». Петр Ильич с самого учреждения «пятикопеечных» принадлежал к постоянным их посетителям.

В жизни семьи Чайковских произошли в то время значительные изменения. Илья Петрович женился на Елизавете Михайловне Александровой, урожденной Липпорт. Она была в дружеских отношениях с семьей Чайковских.

Материальное положение семьи тогда было очень плохим. Однако молодость и непритязательность младших Чайковских не, давали им впадать в уныние. Крепкая дружба всех членов семьи помогала переносить это трудное время. Более того, летом 1863 года Чайковский сумел выполнить работу, достаточно сложную для молодого композитора.

«…Папаша был опять в крайнем положении, — писал об этом периоде жизни Модест Ильич Чайковский, — будучи обязан из двух тысяч годовой пенсии тратить половину на уплату долгов. Как ухитрялась Лизавета Михайловна делать это — не знаю… Одним из средств экономии, между прочим, было удаление папаши на житье к одной из дочерей на лето. И вот в 1864 году он отправился к сестре Зинаиде на Урал. Петю снарядили к князю Голицыну в его имение Тростинец, а нас послали к дяде Петру Петровичу в Мерекюль близ Нарвы».

Весной 1864 года А. Рубинштейн дал на лето задание своим ученикам написать оперную увертюру. Чайковский выбрал драму Островского «Гроза», на сюжет которой мечтал еще раньше создать оперу.

Примечательно, что для первой своей большой работы Чайковский выбрал именно «Грозу» —эту, по словам Добролюбова, «самую решительную драму Островского», где основная тема-—борьба за свет, за жизнь со злом и тьмой во всех их проявлениях — борьба «луча света с темным царством».

Тема, которая впоследствии пронизывала все творчество композитора. И Катерина — не является ли она первой в ряду пленительных женских образов: Джульетты, Франчески, Татьяны, Жанны д’Арк, Марии, «чародейки» Настасьи, Лизы и даже сказочных Снегурочки, Одетты, Авроры… Все эти любимые героини композитора страдают, любят, борются за свое счастье и почти все гибнут в этой борьбе.

За лето, которое Чайковский провел в Тростинце, у Голицына, увертюра была готова.

Оркестр для своей увертюры он взял большой, с инструментами, мало употреблявшимися в то время и запрещенными для ученических сочинений, — с тубой, английским рожком, арфой, большим барабаном и тарелками.

Погнавшись за сильными эффектами, молодой композитор несколько перегрузил звучность оркестра.

Все это было понятно — никогда Чайковский не слышал своих вещей в оркестровом звучании и был еще очень неопытен.

Окончив увертюру, он отослал ее Ларошу с просьбой передать Рубинштейну. Ноты были вручены строгому учителю, и Ларошу было велено зайти через несколько дней.

В солнечное воскресное утро он явился к Антону Григорьевичу и получил за чужое произведение такую головомойку, какой ему никогда в жизни не доводилось получать за собственные.

Поклонник классической музыки, Рубинштейн не мог простить дерзости ученика, осмелившегося дать своему произведению такое «новаторское» звучание.

Дом в Лештуковом переулке, 16 (теперь пер. Джамбула).

«Осенью в Петербурге, — продолжает свои воспоминания Модест Ильич, — возобновилась наша полухолостая (ибо Елизавета Михайловна по–прежнему жила отдельно) жизнь в доме Федорова (в Лештуковом переулке). Как и в прошлом году, она светилась для меня несказанной уютностью и теплотой взаимных отношений всех сожителей, несмотря на бедность обстановки и подчас нужду; бывали дни, когда бедная Лизавета Михайловна не знала, чем накормить нас… Но над тем, что для нас даже стол греческой кухмистерской был не по карману, что дня за два до блаженного дня получения пенсии должны были питаться салакушкой… над тем, что Лизавета Михайловна вынуждена была выкраивать себе платья из старых занавесок, что Петя ходил в потертом пиджаке и вместо белья имел какое‑то отрепье, мы только посмеивались. Но не смеялся наш милый старичок, задумавший для расплаты с долгами отлучку на целый год к сестре Зине», а Петр Ильич отправился к сестре Сане в Каменку.

Вернувшись осенью 1865 года в Петербург, Чайковский поселился на Мойке, 92, — в небольшом двухэтажном домике рядом с особняком Юсупова (этого дома сейчас не существует). Он писал сестре: «Квартиру Елизавета Михайловна наняла мне очень сносную за баснословно дешевую цену: 8 рублей серебром, у какой‑то доброй старой немки. Вчера утром переехал, комнатка очень маленькая и очень чистенькая; расположение духа моего после деревенского простора несколько хоть и страдает от этих крошечных размеров, но тут все дело в привычке».

Впрочем, грустное настроение, которое всегда сопутствовало Петру Ильичу при возвращении из деревни в город, на этот раз должно было совершенно исчезнуть. Читаем дальше:

«…По странному стечению обстоятельств, на другой день моего приезда в первый раз играли в Павловске мои «Танцы», но афиши я увидел только вечером, когда ехать уже было поздно. Ларош был и остался ими очень доволен». Узнал Чайковский и о том, что его произведение имело успех и было хорошо принято публикой.

Как попали «Характерные танцы» — произведение никому не известного молодого композитора — в программу концерта Павловского вокзала, да еще концерта, которым дирижировал знаменитый Иоганн Штраус, точно не выяснено. Вероятнее всего, Петр Ильич перед отъездом в Каменку отдал ноты кому‑нибудь из своих влиятельных товарищей или их передал Штраусу А. Рубинштейн. Важно то, что в этот день, 30 августа 1865 года, впервые появилось на афишах имя Чайковского, впервые прозвучала перед публикой его музыка.

Несмотря на. большой успех, который, несомненно, льстил Петру Ильичу и радовал его, жизнь все не налаживалась. Материальное положение было, пожалуй, хуже, чем когда‑либо, а главное, началась болезнь глаз. Комната оказывается плоха и неудобна, приходится переезжать, и в начале октября Чайковский пишет сестре: «Квартира моя была мне до того противна, что я решился переехать к тете Лизе, у которой нашел весьма порядочную и дешевую комнату, к сожалению, весьма далеко от Консерватории. Братья будут спать у меня» (в то время Модест и Анатолий учились в Училище правоведения и могли приходить на праздники к брату).

Елизавета Андреевна Шоберт (тетя Лиза) к этому времени сняла квартиру в доме № 11 на Пантелеймоновской улице (теперь улица Пестеля) и стала сдавать там меблированные комнаты. Позже, в 1871—1872 годах, в этом доме жили Мусоргский и Римский–Корсаков.

О дальнейших горестях Петра Ильича (а их у него было много в то время!) лучше всего можно узнать опять-таки из его писем к сестре, с которой он делился всеми своими невзгодами.

Вот письмо от 22 октября 1865 года:

«Милая Саня! Письмо твое я получил уже недели две тому назад и так долго не отвечал по свойственной мне лени. Живу я теперь у тети Лизы и до того недоволен, что к 1 ноября непременно перееду. Во–первых, сырость невообразимая, и с тех пор, как я переехал, я постоянно чувствую себя нехорошо: то болят зубы, то руки и ноги, кашель постоянный и т. д.; во–вторых, далеко от всех центров, от Консерватории и т. д.; в–третьих, покоя нет ни малейшего, постоянный шум, звонки, раздающиеся у моей комнаты, и т. п. Вдобавок ко всему, я даже не могу перевезти рояль из опасения совершенно его испортить сыростью. Между тем занятия мои делаются очень серьезны.

К окончанию консерваторского курса мне задано большое сочинение, которое потребует тишины, покоя и инструмента.

…Тебе велела передать кучу нежностей тетя Катя, у которой я очень часто бываю и, когда я хочу хорошенько заняться, провожу целый день с утра».

Квартира на Пантелеймоновской была действительно настолько сыра, что младшая дочь тети Лизы Катя заболела в ней острым воспалением легких, оно перешло в туберкулез, который свел девочку в могилу.

Видимо, Елизавета Михайловна, добрая и сердечная мачеха Петра Ильича, предложила ему переехать в Первую роту, в семью Липпорт, где жила сама. Но нашелся другой выход, и вот Чайковский пишет ей:

«Добрейшая Елизавета Михайловна!

…Просьба заключается в следующем: Апухтин уезжает из Петербурга на два месяца и предлагает мне свою квартиру, так как у него очень тихо и спокойно, то я переезжаю к нему и для этой цели умоляю Вас приехать ко мне в воскресенье утром. Мебель там есть; нужно только перевезти тюфяк, платье и бумаги, а на будущей неделе и фортепьяно.

…Я очень рад, что решаюсь переехать, но только не хотелось бы жить в Первой роте Измайловского полка. Оно, знаете, немножко далеко и уж слишком тихо…»

Квартира Апухтина была в то время на углу Итальянской и Караванной улиц, в доме № 18 по Караванной улице (кв. 13) (теперь это угол улицы Ракова и Толмачева). Туда и перебрался с помощью Елизаветы Михайловны Чайковский. И сразу принялся за большое сочинение, о котором писал сестре. Это была заданная ему к окончанию консерватории кантата для солистов, хора и оркестра «К радости» на слова Шиллера.

В архиве клинского Дома–музея хранятся интересные документы — протоколы от 12 октября 1865 года о «поручении ученикам старшего теоретического класса Чайковскому и Рибисову с представлением на публичный экзамен на диплом сего 1865 года кантаты с сопровождением оркестра на оду Шиллера „К радости"». Большое это и сложное — даже не для такого молодого композитора — сочинение было написано меньше чем за два месяца. Там же хранится протокол о присвоении Чайковскому звания свободного художника.

За это время (считая и переезды) им был написан еще струнный квартет B‑dur и увертюра F‑dur для малого состава оркестра, впоследствии переделанная на большой симфонический оркестр. Квартет был исполнен 30 октября 1865 года на музыкальном вечере учеников консерватории, а увертюра — 27 ноября в зале Михайловского дворца консерваторским оркестром под управлением самого автора. Это было первое выступление Чайковского как дирижера.

Петр Ильич говорил, что страшнее всего ему было стоять перед оркестром на эстраде. По его словам, ему все время казалось, что у него «голова соскочит с плеч», он, держа палочку в правой руке, левой поддерживал подбородок. Эта привычка осталась у него надолго.

И наконец, 29 декабря 1865 года на публичном первом выпускном экзамене Петербургской консерватории оркестром студентов под управлением Антона Рубинштейна была исполнена и кантата.

Сам Петр Ильич на этом концерте не присутствовал, так как боялся, что будет публичный экзамен по теории музыки, а этого он из‑за своей застенчивости вынести не мог.

Павловский курзал.

Своим отсутствием он навлек на себя такой гнев Рубинштейна, что тот хотел лишить его диплома. Однако другие профессора, для которых не было никакого сомнения в познаниях молодого композитора, отговорили его, и Чайковский получил диплом на звание свободного художника и… серебряную медаль.

Многие музыканты отнеслись к кантате холодно. Серов ожидал от нее «гораздо большего», Кюи разразился погромной и чрезвычайно ядовитой статьей. Сказано им о молодом музыканте было немного, но и этого было достаточно, чтобы привести его в полное отчаяние.

«Консерваторский композитор г. Чайковский — совсем слаб. Правда, что его сочинение (кантата) написана в самых неблагоприятных обстоятельствах: по заказу, к данному сроку, на данную тему (ода Шиллера «К радости», на которую написан финал Девятой симфонии) и при соблюдении известных форм. Но все‑таки если б у него было дарование, то оно хоть где‑нибудь прорвало бы консерваторские оковы».

Зато Ларош писал Чайковскому так: «Эта кантата — самое большое музыкальное событие в России после «Юдифи».

…Вы самый большой музыкальный талант в России.

…Я вижу в Вас самую великую или, лучше сказать, — единственную надежду нашей музыкальной будущности.

…Ваши творения начнутся, может быть, только через пять лет, но эти зрелые, классические, превзойдут все, что мы имели после Глинки».

Еще в сентябре в Петербург приезжал будущий директор Московской консерватории Николай Григорьевич Рубинштейн в поисках преподавателя теории музыки. Сначала думали предложить эту должность Серову, но впоследствии решено было пригласить кого‑нибудь из окончивших Петербургскую консерваторию, а именно — Чайковского. Узнав об этом, многие петербургские преподаватели только качали головами. Они считали Петра Ильича совсем светским молодым человеком и говорили, что вряд ли за два с половиной—три года он мог стать серьезным музыкантом.

Только исключительно хорошее впечатление, которое Чайковский произвел на Николая Григорьевича Рубинштейна, и отличный отзыв о нем Антона Рубинштейна решили дело в его пользу, и он был приглашен на должность преподавателя Московской консерватории.

И вот в январе 1866 года Чайковский уезжал из Петербурга, сумрачной царской резиденции, города своего детства и юности, города революционных взрывов и их жестоких подавлений, города белых ночей, несомненно отразившихся в его творчестве, города величественной Невы, Летнего сада, дворцов и кружевных решеток, города декабристов, Пушкина, Достоевского, города «Пиковой дамы»… Он ехал, полный надежд, одетый в смешную, длинную чужую шубу, — Апухтин подарил ему ту, в которой отправлялся обычно в деревню.

Много раз он будет возвращаться в Петербург. Сначала для свидания с самыми близкими и родными людьми— отцом и младшими братьями; в очень трудную минуту своей жизни он именно здесь будет искать себе убежище… Потом Петербург станет городом его славы, и он будет приезжать сюда к театрам, концертным залам, к публике, признавшей и полюбившей его. Потом приедет сюда в последний раз с тем, чтобы показать свое гениальное творение, свою Шестую симфонию, умереть здесь, остаться здесь навсегда. Петербург уже больше не отпустит его.

 

Без творчества нет жизни

Итак, с начала 1866 года Петр Ильич Чайковский стал преподавателем Московской консерватории. Местом его постоянного жительства сделалась Москва. А в Петербурге тем временем происходили события, после которых еще больше сгустились тучи над Россией, еще тягостнее начал ощущаться деспотический гнет царизма.

На царя Александра II, когда он после прогулки выходил из Летнего сада, было совершено покушение. Стрелял студент Д. В. Каракозов, но промахнулся, был схвачен, заключен в крепость и через четыре месяца казнен в конце тихого зеленого Большого проспекта Васильевского острова — на Смоленском поле, там, где сейчас находится Дворец культуры имени С. М. Кирова.

Началось страшное время. Царское правительство после покушения Каракозова усилило реакционную политику, создало для расследования этого дела верховную комиссию во главе с Муравьевым–вешателем, как прозвал его народ. Арестовали многих людей радикального направления.

Все это было и в Петербурге, и в Москве, и во всей России.

Чайковский не оставался в стороне от событий, Так же, как в Петербурге, он следил за газетами и журналами. Он делал это, по словам Кашкина, в трактире Барсова, где выписывалось много периодической литературы и где можно было читать часами.

Нельзя было ждать от Петра Ильича каких‑либо высказываний по поводу происходящего: в то время все были крайне осторожны. Но проговариваться ему приходилось. Однажды он писал о московских своих знакомых: «Они… меня ужасно бесят своею… чисто московскою привязанностью ко всему отсталому, старому, к муравьевщине…»

В первое время жизни в Москве мысли Чайковского были полны главным образом воспоминаниями о Петербурге, о близких людях, оставшихся там.

Он пишет сестре:

«…Москва мне нравится, но я сомневаюсь, чтобы мог когда‑нибудь привыкнуть к ней: я слишком прирос корнями к Петербургу и, как он в последнее время ни был мне противен, все‑таки он мой родной город… Бывают грустные минуты, но где их не бывает?!»

И снова: «…Москва все еще для меня чужой город, и много еще пройдет времени, пока я начну без ужаса думать о том, что придется в ней остаться или надолго, или навсегда».

«…На письма из Петербурга я не успеваю отвечать, так много их получаю, и это меня несказанно утешает».

И к братьям 6 марта:

«…На Страстной я буду в Петербурге, и все мои помыслы исключительно заняты этой поездкой…»

П. И. Чайковский. 1877 г.

В конце марта Чайковскому удалось наконец вырваться в столицу, и он был бесконечно рад этому. Петр Ильич писал сестре:

«…Ездил я в Петербург и провел там две недели очень приятно… свидание со всеми близкими было мне несказанно приятно». Илья Петрович жил в это время на Кирочной улице (теперь улица Салтыкова–Щедрина), д. 7, кв. 6. Здесь и останавливался, по–видимому, Чайковский.

Больше до лета Петру Ильичу из‑за недостатка денег в Петербург попасть не удалось, несмотря на то, что 1 апреля на концерте в Михайловском манеже под управлением А. Рубинштейна исполнялась его увертюра, написанная им еще в консерватории.

Впрочем, исполнение ее прошло совершенно незамеченным, и ни одна газета не упомянула о ней ни словом.

Но Апухтин в своем несколько ироническом письме Чайковскому сказал о ней так:

«…Был я на общедоступном концерте (и сделал эту жертву исключительно для твоей увертюры, так как самое название «общедоступный» преисполнило меня гневом). Аплодировал вашей увертюре с увлечением и остался очень доволен».

В начале мая Чайковский приехал в Петербург, чтобы решить с братьями вопрос о летнем отдыхе и, может быть, достать для всех троих денег на поездку в Каменку.

Прямо с поезда он проехал к тете Лизе (Е. А. Шоберт) на Пантелеймоновскую. Квартира ее была переполнена, ночевать там было негде. В городе, конечно, можно было найти много друзей, которые с удовольствием приютили бы его на ночь. Но Петр Ильич был так рад свиданию с братьями, так много им надо было сказать друг другу, что о ночлеге забыли и думать. Когда же наконец он вечером вышел на улицу, ему показалось, что слишком поздно тревожить кого‑либо (всегда он боялся обеспокоить, стеснить людей).

На гостиницу денег не было, и вот пришлось ему провести ночь до утра, то шагая по светлым петербургским улицам, то сидя на скамейке Адмиралтейского бульвара.

Поехать всем троим (т. е, Петру Ильичу с братьями) в Каменку не пришлось, денег достать не смогли. Отправили туда одного Анатолия, а Петр Ильич с Модестом устроились у родственников Льва Васильевича Давыдова на даче под Петергофом. Тут же недалеко жили и Илья Петрович с Елизаветой Михайловной.

Начатую в Москве Первую симфонию «Зимние грезы» Чайковскому удалось окончить летом 1866 года.

Он писал 7 июня сестре:

«Мы живем на Мятлевской даче совсем недурно… погода порядочная. Папашу вижу беспрестанно». И в приписке к Анатолию: «…я уже начал оркестровать; здоровье в вожделенном состоянии, только на днях не спал целую ночь, ибо долго занимался…» Именно после этого лета Петр Ильич навсегда отказался от работы по ночам: понял, что это совершенно расшатывает нервы.

«Зимние грезы» — так назвал свою Первую симфонию молодой композитор, — единственное после окончания консерватории произведение, частично написанное и оркестрованное под Петербургом. Ни одной вещи после нес не написал Чайковский в нашем городе. Однако большинство его творений получили здесь свое «первое звучание». Именно здесь, на петербургских театральных сценах, в петербургских концертных залах.

Неизгладимое впечатление от поездки на остров Валаам, которую совершил Петр Ильич этим же летом 1866 года, вся поэзия русской природы, так любимой им, особенно в пору медленной северной весны, — все это воплотилось в симфонии с необычайной прелестью.

Полное высокого романтизма, произведение это насыщено пленительной распевностью, звучащей как стихи.

Через несколько лет после смерти Чайковского его друг Кашкин писал о «Зимних грезах»: «…теперь русская симфоническая литература, по крайней мере, вдесятеро богаче, нежели тогда, но если бы появилось вновь подобное сочинение молодого начинающего композитора, то оно сразу составило бы ему имя».

А между тем, когда в сентябре Чайковский показал симфонию Антону Рубинштейну и Зарембе, оба они отозвались о ней с уничтожающей критикой и отказались принять ее для исполнения в концерте Русского музыкального общества. Расстроенный Петр Ильич увез партитуру симфонии в Москву, значительно ее переработал и в ноябре снова представил на суд суровых своих учителей. Отзыв был тот же.

Несомненно, это было предубеждение против новаторства Чайковского. По меткому выражению В. В. Стасова, это было «известное прибежище людей близоруких и ограниченных в своих стародавних привычках…».

Несмотря на то что Петр Ильич был исключительно мягок и снисходителен к людям, он оказывался злопамятным, когда дело касалось его музыки. А такие «обиды» очень часто приходилось ему испытывать от петербургских музыкантов — от А. Рубинштейна и директоров петербургского Русского музыкального общества. Мнения петербургских критиков часто казались ему несправедливыми, и, может быть, из‑за этого (по мнению Модеста Ильича) началось временное охлаждение Чайковского к родному городу. В декабре 1867 года его попросили прислать в Петербург для исполнения в очередном концерте Русского музыкального общества его «Характерные танцы», к этому времени переработанные композитором и включенные в оперу «Воевода» под названием «Танцы сенных девушек». Чайковский довольно сухо ответил, что даст их только в том случае, если ему пришлют официальное письмо за подписью всех директоров общества.

Братьям своим он комментировал это письмо в таких выражениях, которые вообще непривычно было слышать от деликатного Петра Ильича. Впрочем, в дальнейшем Чайковский убедился, что в Петербурге группа молодых музыкантов во главе с М. А. Балакиревым к нему относится с интересом и уважением. Н. А. Римский–Корсаков в своих воспоминаниях так писал о первом знакомстве кружка с Петром Ильичом:

«…K Чайковскому в кружке нашем относились, если не свысока, то несколько небрежно, как к детищу Консерватории, и, за отсутствием его в Петербурге, не могло состояться и личное знакомство с ним. Не знаю, как это случилось, но в один из приездов своих в Петербург Чайковский появился на вечере у Балакирева (тот жил тогда на Невском проспекте, д. 86, кв. 63. — Л. К.), и знакомство завязалось. Он оказался милым собеседником и симпатичным человеком, умевшим держать себя просто и говорить как бы всегда искренне и задушевно. В первый вечер знакомства, по настоянию Балакирева, он сыграл нам 1–ю часть своей симфонии g‑moll, весьма понравившуюся нам, и прежнее мнение наше о нем переменилось и заменилось более симпатизирующим, хотя консерваторское образование Чайковского представляло все‑таки значительную грань между ним и нами. Пребывание Чайковского в Петербурге было кратко, но в следующие за сим годы Чайковский, заезжая в Петербург, обыкновенно появлялся у Балакирева, и мы видались с ним».

Впоследствии Петр Ильич сблизился с композиторами молодой русской школы, которую В. В. Стасов назвал «Могучей кучкой», причем все же со свойственным ему большим тактом поставил себя в отношения, совершенно независимые от них. Ни могучий темперамент Владимира Васильевича Стасова, который любил диктовать своим друзьям программу их действий, ни сильная воля Балакирева (о котором Петр Ильич писал как‑то Юргенсону: «Балакирева я боюсь едва ли не более всех людей на свете»)— ничто не заставляло его отказаться от своих планов и убеждений, свернуть со своего пути.

Интерес Чайковского к композиторам «Могучей кучки» со временем не охладевал, а, пожалуй, увеличивался.

Что же касается композиторов балакиревского кружка, то из них больше всех увлекся Чайковским сам Балакирев.

Ярко и сочно, как всегда, об этом писал 19 мая 1870 года Стасов. Это было письмо к сестрам Пургольд, талантливым музыкантшам — певице и пианистке, дружившим с композиторами «Могучей кучки». Он писал о том, как был один раз расстроен Балакирев, узнав об отмене в Москве своего концерта, так, что «он просто чуть не болен», и продолжал:

«По счастью, подвернулся тут как раз Чайковский, который только что утром приехал из Москвы…

Балакирев притащил вчера Чайковского с собой к Людмиле Ивановне (Шестаковой — сестре Глинки. — Л. К.), весь вечер шла музыка, и Милий (Балакирев. — Л. К.) был блестящее, чем когда‑нибудь.

Вообще вечер вчерашний был просто чудесный… мы сегодня вечер проводим все у Милия. Надо же ведь Чайковскому узнать все новое, а надо также и нам слышать, что у него есть хорошего за последнее время.

Братья П. И. Чайковского — Ипполит, Анатолий и Модест. (Публикуется впервые.)

Но вы не можете себе вообразить, что за странность: вы, кажется, уже знаете, какая прелесть его увертюра к «Ромео и Джульетте», — Милий всю зиму играет нам ее наизусть, и не проходит ни одного нашего собрания, чтоб мы ее не потребовали —представьте же себе, что эту страстную, бесконечно тонкую и элегантную вещь сам автор играет какими‑то жестокими, деревянными пальцами, так что почти узнать нельзя. Мы хохотали над ним, а он уверяет, что был беспокоен и трусил (!) компании, перед которою находился. Разумеется, хохот и насмешки удвоились».

Скованность и сухость в исполнении Чайковским своих произведений отмечали многие его друзья–музыканты. Больше всего боялся Петр Ильич сентиментальности в исполнении, и поэтому невольно «засушивал» свои вещи, исполняя их при посторонних.

Пишет сестрам Пургольд и Балакирев. Он так же, как Стасов, просит их: «Нельзя ли собраться всей нашей музыкальной компанией… в среду», для П. И. Чайковского, находящегося в Петербурге проездом за границу и специально задержавшегося до четверга «только для того, чтобы познакомиться с Вами и послушать Вас…»

Этот приезд, о котором пишут Стасов и Балакирев, длился очень недолго.

В этот раз Петр Ильич узнал, что оперный комитет всех капельмейстеров Мариинского театра рассмотрел его оперу «Ундина», которую Чайковский написал в Москве и представил в театр. ОпеРУ собрание капельмейстеров признало негодной к постановке.

Впоследствии Петр Ильич сжег ее партитуру, так же как партитуру другой своей, написанной тоже в Москве, в 1868 году, оперы «Воевода», которую считал неудачной.

Надо, однако, сказать, что кроме «Танцев сенных девушек», которые были изданы в 1873 году Юргенсоном и уже жили своей жизнью, избежали гибели и живут до наших дней еще два номера из «Воеводы»: это вступление к третьему акту оперы—оно вошло без изменения в «Лебединое озеро» как антракт к четвертому действию балета; кроме того, для появления принца в финальной сцене четвертого действия балета музыка тоже взята из третьего действия оперы «Воевода».

Визиты Чайковского в Петербург бывали в эти годы очень короткими. Поэтому иногда трудно проследить, где он останавливался, где бывал.

В 1867 году Чайковский был в Петербурге пять дней проездом в Гапсаль (Хаапсалу). Конец марта и начало апреля 1868 года он снова прожил в Петербурге, и мы знаем только, что «время провел очень приятно».

А в 1869 году он приехал в Петербург всего на два дня. Это мы видим из его записки к брату Модесту, написанной в начале сентября:

«Модест! Я приехал сюда на два дня с Володей (Шиловским. — Л. К.). Приходи в 5 часов к нам, пойдем обедать вместе.

Приходи к Володе: близ Аничкина моста в доме М. В. Бегичевой около Английского клуба в квартиру управляющего».

Только два дня гостил Чайковский в доме Бегичевой на Фонтанке, 25. Интересна история этого дома, построенного в конце XVIII века. Он сохранился (надстроенный) до наших дней и носит тот же номер.

Перелистаем некоторые страницы истории старого петербургского дома, каких еще немало сохранилось в нашем городе.

В 1841 году его приобрела мать декабриста Никиты Муравьева — Екатерина Федоровна Муравьева. С тех пор в этом доме бывали многие люди, навсегда вошедшие в историю русской культуры.

Тут жили писатель и историк Карамзин, художник Кипренский, поэт Батюшков. Последний упомянул этот дом в стихах, говоря о своем волнении, когда он

…Увидел, наконец, Адмиралтейства шпиц, Фонтанку, этот дом и столько милых лиц…

Здесь, в этом доме, собирались друзья декабриста Никиты Муравьева.

От сожженной Пушкиным десятой главы «Евгения Онегина» сохранились строки, говорящие об этих людях, об этом доме:

Витийством резким знамениты Сбирались члены сей семьи У беспокойного Никиты…

Это он, «беспокойный Никита» Муравьев, страстно провозглашал здесь «О прекрасных достоинствах человека», здесь бывали его друзья Вяземский, Жуковский, Гнедич, Пушкин.

Здесь ослепла от слез Екатерина Федоровна Муравьева, оплакивая двух сыновей — Никиту и Александра, томившихся в далекой сибирской ссылке.

Мария Васильевна Шиловская (по второму браку Бегичева)— владелица дома, знакомая Петра Ильича и мать двух его приятелей Владимира и Константина — сама была интересным человеком.

Ученица Даргомыжского, певица–любительница, она долго пленяла многих петербуржцев своим пением. Среди ее поклонников был Мусоргский, посвятивший ей романс «Что вам слова любви». С ее сыном Владимиром и приехал Чайковский в Петербург.

Об этой поездке уже из Москвы Петр Ильич писал Анатолию Чайковскому 10 сентября:

«…Представьте себе, что я неожиданным образом побывал в Питере. Володя так просил проводить его, что я не мог отказать. Мне очень хотелось быть там инкогнито, так как я ехал всего на два дня. Но судьба воспротивилась этому. На Невском я встретил Дитлову (родственницу Е. А. Алексеевой. — Л. К.), и хотя дал тягу от нее, но она меня заметила, и через нее все узнали о моем пре–бывании в Петербурге. Тем не менее я ни у кого, кроме Балакирева, Апухтина и Адамова (товарища Чайковского. — Л. К.), не был.

…С Модестом виделся там каждый день».

В 1870 и 1871 годах приезды Чайковского в Петербург носили все тот же случайный и мимолетный характер.

В апреле 1872 года композитор представил в дирекцию императорских театров на имя главного дирижера театра Направника только что оконченную им оперу «Опричник».

Чайковский долго искал подходящий сюжет для оперы. После Первой симфонии он написал свою замечательную увертюру–фантазию «Ромео и Джульетта», теперь же ему хотелось найти для оперы непременно русскую тему.

В шестидесятые годы в России особенно возрос интерес к истории, к прошлому своей Родины, своего народа. Этому уделяли большое внимание писатели. Исторические сюжеты звучали в литературе, и в театре, и в музыке. Римский–Корсаков писал «Псковитянку», Мусоргский — «Бориса Годунова».

Поэтому неудивительно, что Чайковский, увидя в начале 1870 года в театре историческую трагедию Лажечникова «Опричник», нашел ее сюжет подходящим для оперы.

Он значительно переработал его, либретто получилось насыщенным острыми драматическими сценами. Однако сочинение шло вяло, казалось, композитор уже несколько разочаровался в нем.

Он даже писал как‑то брату Анатолию Ильичу: «…сюжет… очень хорош, но как‑то мне не по душе».

Позже мы увидим, что Чайковского больше всего привлекала передача в музыке чувств людей простых, близких ему по переживанию. Здесь же многие персонажи были слишком театральны и напыщенны.

Может быть, поэтому и получился у него в «Опричнике» самым ярким образ Наташи — простой русской девушки, любящей и страдающей.

Писал он оперу немного больше двух лет, до апреля 1872 года.

Итак, опера была представлена в театр, и началась обычная бесконечная волокита. Чайковский переживал ее с волнением и беспокойством. Влиятельных знакомств в петербургском театральном мире у него нет никаких, сам он живет в Москве и не знает, увидит ли сцену его новое произведение. Поэтому он поручил заботы о своей опере Василию Васильевичу Бесселю, известному в Петербурге музыкальному деятелю и издателю, в свое время окончившему вместе с Чайковским консерваторию.

Бессель вспоминал: «Не имея никаких связей с дирекцией императорских театров в С. — Петербурге… Петр Ильич вложил в мои руки все дело постановки „Опричника”».

В начале мая Чайковский писал начальнику репертуара императорских театров П. С. Федорову — одному из реакционнейших членов дирекции: «Милостивый государь Павел Степанович! На сих днях через посредство музыкального торговца г. Бесселя к Вашему превосходительству будет доставлена полная партитура только что оконченной мною четырехактной оперы «Опричник».

Представляя мой труд на благоусмотрение Дирекции, я осмеливаюсь покорнейше просить Ваше превосходительство отнестись благосклонно к произведению, которое есть во всяком случае плод упорного и добросовестного труда. Ничем не заслужив до сих пор особенного внимания Вашего превосходительства, я возлагаю все мои надежды лишь на просвещенное сочувствие Ваше к русскому искусству, которое в лице моем имеет одного из преданнейших поборников».

Несмотря на хлопоты Бесселя и обращение к «просвещенному вниманию его превосходительства», волокита, которая всегда сопутствовала появлению на сцене театра русских опер, продолжалась.

В сентябре Петр Ильич снова писал Бесселю: «Пожалуйста, голубчик, похлопочи об „Опричнике”».

Может быть, действительно, Бессель энергично хлопотал о постановке оперы своего консерваторского товарища, но хлопоты эти были корыстными: Чайковский продал Бесселю оперу «Опричник» в полную собственность за 1000 рублей. Впоследствии за каждое представление издатель получал, как собственник оперы, около 200 рублей. Всего «Опричник» прошел в Петербурге четырнадцать раз, да еще раз десять в Москве, шла эта опера и в провинции, так что Бессель с лихвой вернул затраченные деньги.

Характерная деталь: когда уже после смерти Чайковского, в 1896 году, возник вопрос о возобновлении оперы в Мариинском театре, Бессель энергично воспротивился этому, не желая отдавать «Опричника» театру бесплатно.

Распри Бесселя с дирекцией императорских театров вызвали тогда много разговоров и статей в печати. В конце концов, чтобы внести ясность в этот вопрос, в октябре 1896 года в газете «Новое время» было помещено «Положение вопроса об авторском гонораре в дирекции императорских театров», причем в примечании было сказано, что статья эта напечатана «ввиду недоразумения относительно авторских прав, возникшего по поводу «Опричника» Чайковского между дирекцией театров и собственником этой оперы».

Тогда же, в 1872 году, Петр Ильич хлопотал только о том, чтобы увидеть свое произведение на сцене.

В конце декабря Чайковский наконец получил вызов в дирекцию для переговоров. Волнуясь и уже не веря ни во что хорошее, он едет в Петербург.

Предоставим слово ему самому.

«…Я на праздники совершенно неожиданно попал в Питер, — писал 9 января 1873 года Петр Ильич сестре, — куда меня вызвали для присутствия в комитете, решавшем судьбу моей оперы. Я так был убежден, что меня забракуют, и вследствие этого до того был расстроен, что даже не решился прямо отправиться к папаше, боясь его обеспокоить своим отчаянным видом. На другой день после злополучного комитета, стоившего мне многих терзаний и, однако же, окончившегося к моему полному удовольствию, я поехал к папаше и прожил у него около недели. (И. П. и Е. М. Чайковские жили в то время на углу Канонерской и Могилевской улиц, теперь Лермонтовский пр., в д. 7. — Л. К.). Не скажу, чтобы эти дни были проведены мною приятно, ибо я был разрываем на куски; что ни день, то музыкальные вечера и обеды, так что я даже с нетерпением ожидал возможности улизнуть от всех этих удовольствий».

Надо отметить, что состав комитета, рассматривавшего оперу «Опричник», был довольно оригинальный: из дирижеров русской оперы в нем был один Направник. Затем были дирижеры от итальянской оперы, от русской, французской и немецкой драмы и от балета.

Именно этот состав комитета в феврале 1871 года забраковал оперу Мусоргского «Борис Годунов».

В ту же зиму 1873 года Чайковский часто встречался с композиторами «Могучей кучки». Он играл им финал своей только что оконченной Второй симфонии. Это было у Римского–Корсакова, который жил тогда на Фурштадтской улице (ныне улица Петра Лаврова, д. 25, кв. 9). Петербургским композиторам особенно понравился финал симфонии с темой народной украинской песни «Журавель». Как известно, Вторая симфония была написана в имении Давыдовых Каменке, где гостил у сестры Чайковский, и изобиловала народными украинскими мелодиями.

Петр Ильич писал: «Вся компания меня чуть не разорвала на части от восторга…»

Еще об одном посещении Чайковским этой же квартиры, но уже значительно позже вспоминал и сын Римского–Корсакова— Михаил Николаевич:

«…Я помню его у нас на квартире на Фурштадтской улице, когда играли, очевидно, по просьбе Николая Андреевича его квинтет для фортепьяно с духовыми инструментами. Я с любопытством осматривал инструменты… Вероятно, Николай Андреевич пригласил Петра Ильича послушать его произведение… Петр Ильич очень мило и ласково говорил что‑то со мной и что‑то объяснял мне по части какого‑то инструмента.

…Как я уже сказал, Петр Ильич умел чрезвычайно ласково говорить с детьми и вот значительно позже… бывая у Николая Андреевича, …шутил с моей сестрой — Надеждой Николаевной (в замужестве Штейнберг), которой тогда было лет 8—9. Маленькая Надя была в восторге от Петра Ильича, называла его «душка Чайковский» и говорила, что выйдет за него замуж».

Итак, опера «Опричник» была единогласно одобрена и принята к постановке, но волокита продолжалась.

Петру Ильичу приходилось не один раз приезжать в Петербург, то для переговоров с дирижером оперы Направником, то для присутствия на репетициях. Он пробыл здесь четыре дня, с 22 по 25 января 1874 года, сокращая оперу и внося в нее изменения.

Он писал об этом брату Анатолию:

«…B Питере я остановился в отвратительном отеле «Виктория» (Казанская улица, ныне улица Плеханова, Д. 29. — Л. К.). Отправился прямо к Направнику, которому перед тем я назначил свидание письменно. Я решил очаровать его полным согласием со всеми требованиями его и ласково–почтительным обращением. Цель эту я достиг самым блестящим образом, и мы расстались с ним по–дружески. Все четыре дня я проработал над сокращениями и изменениями в партитуре. Большею частью обедал у папаши и занимался у него же. Как я ни убегал от всех, но меня‑таки нашли и атаковали в моем номере».

Для присутствия на репетициях и премьере Чайковский приехал в Петербург в двадцатых числах марта 1874 года и остановился у отца.

Первая же встреча с Направником была неприятной. Дирижер сделал много сокращений в партитуре, что очень обидело композитора.

Первыми репетициями Чайковский также был недоволен. Не нравились ему и своя музыка, и исполнение, и сценическое оформление оперы.

На постановку «Опричника» дирекция не истратила почти ни копейки. Декорации и костюмы были старые. Трудно сказать, откуда их подобрали. Очевидно, из каких‑нибудь давно снятых с репертуара опер.

Зная, что его московские друзья собираются специально приехать на премьеру оперы, Чайковский 25 марта 1874 года писал своему другу профессору Московской консерватории К. К. Альбрехту:

«Карлуша!

…Объяви всем нашим, что моя опера пойдет в пятницу на святой, и если состоится предполагаемая поездка, то предупреди, чтобы я мог достать билеты. Но, по правде сказать, я бы лучше желал, чтобы никто не приехал. Ничего особенно хорошего в опере нет. А впрочем — как знаете. Еще у меня к тебе просьба. Если имеются на мое имя письма, то пришли мне сюда (на углу Канонерской и Могилевской, дом Львова, № 7, кв. № 24)».

И в тот же день С. И. Танееву:

«Сережа! Если вы имеете серьезное намерение приехать в Питер для слушания моей оперы, то я очень прошу Вас не приводить сего намерения в исполнение. По правде сказать, ничего нет особенно хорошего в этой опера, и мне бы не хотелось, чтобы Вы из‑за нее прикатили в Петербург».

В этом же году, еще до постановки оперы «Опричник» (23 февраля), в Петербурге была исполнена в первый раз Вторая симфония. Дирижировал Направник. Успех был большой. Петербургским композиторам она очень понравилась. (Кроме Кюи, который, как и о других произведениях Чайковского, дал о ней плохой отзыв в «Петербургских ведомостях».)

Все время перед премьерой оперы настроение Чайковского было отвратительным.

Модест Ильич вспоминал, что в те дни его брат был очень раздражителен и один раз даже (чего раньше никогда не бывало) накричал на него за его критические замечания по поводу сценария первого действия.

Он писал в своих воспоминаниях:

«В день, когда должна была появиться в первый раз афиша «Опричника», мы с Петром Ильичом завтракали в «Пассаже» и после я предложил ему пройтись до Александринского театра, чтобы посмотреть на афишу. Он согласился, но последовало разочарование—-афиша оказалась прикрепленной вверх ногами».

Премьера «Опричника» состоялась 12 апреля 1874 года. На спектакль приехали все профессора Московской консерватории во главе с Н. Г. Рубинштейном.

В своих воспоминаниях Бессель писал: «Это первое представление было настоящим триумфом Чайковского».

Успех оперы действительно был большой. Композитора стали вызывать уже после второго акта и очень единодушно. Публика была настроена празднично и доброжелательно.

Вот еще несколько строк из воспоминаний Модеста Ильича о том вечере: «В ложе второго яруса сидел Илья Петрович с семьею. Старичок сиял от счастья. Тем не менее на мой вопрос: „Что лучше, по его мнению, для Пети — переживать этот успех или, будучи чиновником, получить орден Анны первой степени?" —отвечал: „Все-таки Анненская звезда лучше!“».

После спектакля члены дирекции Русского музыкального общества дали в честь Петра Ильича ужин в ресторане Бореля. На ужине тогдашний директор Петербургской консерватории Азанчевский прочел адрес, где перечислялись заслуги Чайковского и назначалась премия композитору в размере трехсот рублей.

Если можно было бы сказать, что в Петербурге Чайковского преследовал какой‑то «злой дух», то «духом» этим, несомненно, был музыкальный критик и композитор Цезарь Кюи.

Первый раз он писал о Чайковском в отчете о консерваторском выпускном концерте на страницах «Петербургских ведомостей» (1866, 24 марта, № 82). Читатель помнит высказывание Кюи о молодом выпускнике консерватории, — оно помещено в предыдущей главе этой книги.

Далее на страницах этой же газеты время от времени стали появляться подписанные вместо фамилии тремя звездочками (а нам известно, что три звездочки, справа под статьей, был псевдоним Ц. Кюи) статьи, полные такого яда, такой злобы, что трудно было поверить — неужели так может писать один музыкант о другом!

В 1869 году Кюи писал о симфонии Чайковского «Фатум», созданной композитором в 1868 году: «…все это угловато, сурово… музыка невысокого полета». Далее Кюи удивлялся тому, что «Фатум» создал ученик Зарембы. «…Значит, — продолжал он, — гармонический разврат и отрицание классических форм проникло и в ту священную обитель музыкального консерватизма… надеюсь, что Петербургская консерватория воспылает благородным гневом на «Фатум» и на его автора; уповаю, что его партитура будет публично сожжена в присутствии всех учеников Консерватории; смею думать, что его автор будет осужден и безжалостно брошен на жертву неразрешенных диссонансов; но все это будет напрасно, никакими репрессивными мерами не остановить современного музыкального движения…»

Анатолий Ильич Чайковский. (Публикуется впервые.)

Затем наступила очередь Второй симфонии, исполнявшейся 23 февраля 1874 года в Петербурге. Она имела, как мы говорили, большой успех и у публики, и у композиторов «Могучей кучки», но не у Кюи. В статье «Новая симфония», помещенной в № 59 «Петербургских ведомостей» от 20 марта 1874 года, Кюи писал: «…нам известно, что г. Чайковский композитор талантливый, но что вследствие неразборчивого композиторства большинство его произведений неудовлетворительно». Далее шел издевательский анализ интродукции (т. е. вступления), который заключался словами: «Я нарочно о ней рассказал, чтобы показать всю ничтожность композиторства г. Чайковского».

Теперь дело дошло до «Опричника». Это была одна из самых издевательских рецензий недоброжелательного Кюи.

Он объяснял создание этого произведения тем, что Чайковский, видя, как другие композиторы пишут оперы, «затеял тоже писать оперу, тешась мыслью, что вот и он оперный композитор».

Кюи считал, что во всей музыке «Опричника» видна крайняя незрелость, даже детскость, что неразвитость своих взглядов на вокальную музыку «г. Чайковский вынес, вероятно, в зародыше еще из нашей Консерватории».

Браня Чайковского, Кюи никогда не упускал случая пустить «шпильку» в адрес консерватории, которую он ненавидел.

Затем он высказывал опасение, что «при баснословной плодовитости г. Чайковского» он подарит нас «несметным количеством опер».

Современному читателю трудно разобраться во всей сложности этих взаимоотношений.

С одной стороны, «Могучая кучка» признает талант Чайковского. С другой стороны, Кюи — член этого содружества и, казалось бы, выразитель его взглядов в печати — порой в совершенно непозволительном тоне высказывается о произведениях Чайковского.

Несомненно одно: Кюи испытывал резкую неприязнь к творчеству Петра Ильича.

Что же касается «Опричника», то сам автор ценил это свое произведение не очень высоко:

«Меня терзает «Опричник». Эта опера до того плоха, что на всех репетициях (особенно 3–го акта и 4–го) я убегал, чтобы и не слышать ни одного звука, а на представ–лении готов был провалиться. Не, странно ли, что когда я писал ее, то мне первое время казалось, что это прелесть? Но какое разочарование с первой репетиции!!! Нет движения, нет стиля, нет вдохновения… я знаю, что опера не выдержит и шести представлений, и это просто убивает меня».

Много лет спустя Чайковский вспоминает еще раз о своей нелюбимой опере в письме, к Танееву, — по просьбе последнего Петр Ильич указывал ему, как достать либретто «Воеводы» для Аренского, который собирался писать оперу на этот сюжет, и добавляет:

«Как я рад, что отныне я окончательно перестаю быть автором «Воеводы»! Воспоминание об этой опере и еще об «Опричнике» — точно воспоминания о каких‑то уголовных преступлениях, мной совершенных».

Несмотря на опасения композитора, опера «Опричник» в первой своей постановке выдержала только в течение апреля с неизменным успехом шесть представлений, а всего она прошла четырнадцать раз, что по тому времени было совсем неплохо. Впоследствии же эта опера вошла и репертуар многих театров в провинции и неоднократно возобновлялась и на столичной сцене — например, в 1896 году в Петербурге, о чем было сказано выше. Слишком строг был на этот раз к себе композитор.

Чтобы не прерывать рассказ о следующей работе Чайковского над новой оперой, надо упомянуть еще об одном его произведении, которое любителям музыки в Петербурге удалось услышать снова раньше всех.

Это его Первый фортепианный концерт, исполненный 1 ноября 1875 года в симфоническом собрании Русского музыкального общества. Играл его профессор Кросс, дирижировал Направник.

Этот концерт, написанный в конце 1874 года, Чайковский хотел посвятить своему другу директору Московской консерватории Николаю Григорьевичу Рубинштейну. Однако когда композитор сыграл ему свое новое произведение, Николай Григорьевич отозвался о нем очень резко. По его словам выходило, что концерт никуда не годится, играть его невозможно, словом, что оставить можно только две–три страницы, остальное же надо или совершенно переделать или выбросить.

Все это было сказано оскорбительным тоном. Похоже было, что учитель отчитывает мальчишку–ученика. Мудрый музыкант до странности не понял этого бессмертного произведения!

«…От волнения и злобы я не мог ничего сказать», — вспоминал позже Чайковский.

Несколько успокоившись, он заявил, что не переделает ни одной ноты и напечатает концерт «в том виде, в каком он находится теперь». Так было и сделано. Только теперь на партитуре стояло посвящение знаменитому немецкому пианисту Гансу фон Бюлову. Последний с восторгом принял его и в благодарственном письме назвал концерт «совершеннейшим» из всех известных ему произведений Петра Ильича.

Только через четыре с лишним года Н. Г. Рубинштейн сыграл этот концерт. Успех был очень велик.

Теперь же Модест Ильич называл успех и автора концерта, и его исполнителя «посредственным, несмотря на вызовы».

Петр Ильич, считал, что «концерт был отчаянно изувечен».

Что же писали в петербургских газетах об этом концерте?

В «Музыкальном листке» (№ 7) его называли «блестящим, благодарным, хотя и трудным для виртуоза».

Рецензент «Голоса» считал, что концерт «неблагодарен для пианиста» и «будущности не имеет» («Голос», № 306).

В № 305 «Биржевых ведомостей» некто, подписавшийся инициалами К. Г., утверждал: «…все, что я могу сказать, что г. Кросс исполнил свое дело добросовестно, не знаю только, что заставило его преподнести это произведение публике».

А рецензент из «Нового времени» считал, что этот концерт, как первый блин, вышел «комом»!

Даже друг композитора Ларош, казалось бы так высоко ставивший музыку Чайковского, писал: «Ни одна из частей не держится на уровне прекрасной интродукции, ни один из мотивов (кроме первой темы той же интродукции) не представляет той мелодичной красоты, которую мы привыкли ждать от творца «Ромео» и «Опричника». В разработке нередко видна поспешность работы, заставляющая композитора прибегать к рутине и общему месту».

Сейчас мы читаем эти отзывы как курьезы: улыбаемся, пожимаем плечами. Вряд ли найдется в нашей стране хоть один более или менее культурный человек, который бы не узнавал этот концерт с первых же мощных и властных его аккордов. А в программах любимых произведений радиослушателей он занимает одно из самых первых мест. Кроме того, на международных конкурсах имени Чайковского в Москве этот концерт является обязательным произведением для каждого пианиста, и его знают теперь во всех странах мира.

Но в те ноябрьские дни 1875 года Петру Ильичу, наверное, было очень горько читать петербургские газеты, и раздражение его все увеличивалось.

Впрочем, был еще один отзыв, совсем непохожий на другие, и, пожалуй, самый правильный: восемнадцатилетний ученик Московской консерватории Сергей Танеев писал в письме к своим знакомым: «Вас всех поздравляю с первым русским фортепианным концертом, написал его Петр Ильич».

Еще в сезоне 1873/74 года дирекция Русского музыкального общества объявила конкурс на сочинение оперы «Кузнец Вакула» на либретто Полонского по рассказу Гоголя «Ночь перед рождеством». Это либретто было заказано великой княгиней Еленой Павловной для Серова, к которому она в то время благоволила. Но когда Серов умер, не написав оперы, великая княгиня решила в память о нем назначить конкурс на оперу по этому либретто и пожертвовала 1500 рублей на две премии: первая 1000 рублей, вторая 500 рублей. Кроме того, опера, отмеченная первой премией, получала право постановки в Мариинском театре.

Петру Ильичу либретто очень понравилось. Его брат Модест писал: «Новизна колорита, оригинальность и разнообразие музыкальных задач, прекрасные стихи и глубокая поэзия гоголевской сказки пленили воображение Петра Ильича настолько, что его неудержимо потянуло написать музыку этой оперы».

Ошибочно он считал, что срок подачи партитуры оперы— осень 1874 года, и поэтому написал музыку к ней меньше чем за три месяца. Однако оказалось, что срок конкурса—1 января 1875 года. Петр Ильич был этим очень огорчен: опера его была уже готова. Еще задолго до присуждения премии в комиссии, да и в музыкальном мире Петербурга стало известно, что опера, представленная под девизом: «Ars longa, vita brevis» («Искусство долговечно, жизнь коротка»), принадлежит Чайковскому: узнали почерк композитора, которым был написан девиз, а главное потому, что по стилю и манере письма угадывалось, что оперу написал именно Чайковский.

Римский–Корсаков, который был членом жюри, вспоминал: «Представленные оперы раздали для просмотра нам на руки. Из них две оказались имеющими преимущества. Когда, однако, комиссия собралась во дворце великого князя, то говорилось открыто, что одна из этих опер принадлежит Чайковскому. Как стало это известно до вскрытия пакетов — я не помню; но премия единодушно была присуждена ему. Его опера и была несомненно лучшая из представленных, так что из неправильного ведения дела беды не вышло никакой, но все же это было не по законному порядку».

Несмотря на то что Римский–Корсаков, казалось бы, осуждал нарушение правил конкурса, он еще в октябре так писал Петру Ильичу:

«Опера ваша, я не сомневаюсь ни на минуту, возьмет премию. Скажу два слова о других: это вам будет небезынтересно. По–моему, эти оперы представляют доказательство печального положения музыки у нас. Осмелился бы кто‑нибудь в Германии представить подобное безграмотное маранье, вроде оперы под девизом «Попытка не пытка», а также оперы с девизом «Господи, вывези только!» Черт знает какая дрянь!

…Не будь вашей оперы, ни одна не достойна была бы даже понюхать премии или постановки на сцене, по мнению моему».

Когда были просмотрены все оперы, представленные на конкурс, комиссия присудила все 1500 рублей опере Чайковского. Что же касается постановки, то готовить ее начали еще не скоро.

В январе 1876 года, когда Петр Ильич приехал в Петербург из‑за границы, куда он отправился после получения премии, об опере еще ничего не было слышно.

Другие дела задерживали его на этот раз в столице. Он писал брату:

«Милый Модя! Я приехал в Питер на прошлой неделе в среду и до сих пор сижу на Канонерской. Это произошло оттого, что на текущей неделе будет исполняться моя симфония, и я считаю необходимым присутствовать на репетициях». Речь шла о Третьей симфонии, которую композитор написал летом — в июне и июле 1875 года.

Третья симфония Чайковского была исполнена 25 января 1876 года в симфоническом собрании Музыкального общества в Петербурге под управлением Направника.

Петр Ильич в письме к брату Модесту (от 28 января) говорил о концерте довольно скупо: «Симфония моя прошла очень хорошо, и меня дружно вызывали и рукоплескали».

Самый же восторженный отзыв принадлежал на этот раз Ларошу:

«По силе и значительности содержания, по разнообразному богатству стиля… и по редкому совершенству техники симфония Чайковского составляет одно из капитальнейших явлений музыки за последние десять лет не только у нас, конечно, но и во всей Европе» (газета «Голос», 1876, № 28).

В апреле Петр Ильич снова в Петербурге. 21–го он приглашен на заседание музыкального комитета при дирекции императорских театров. На этом заседании обсуждалась постановка оперы «Кузнец Вакула».

Однако репетиции начались только осенью.

В конце октября Чайковский приехал в Петербург, чтобы присутствовать на них.

На этот раз все было хорошо. Репетиции вполне удовлетворяли композитора, исполнители были довольны своими партиями и восторженно относились к автору. Дирекция не жалела средств на постановку. Все предвещало большой успех.

Первое представление было назначено на конец ноября. Задолго до него все билеты были проданы. Публика ждала чего‑то необыкновенного.

В выходившей на французском языке «Санкт–Петербургской газете» (1876, № 317) так было написано о премьере:

«Зала была переполнена и публика очень оживлена. Все знаменитости музыкального искусства были налицо. Среди всех выделялся Антон Рубинштейн. Присутствие Николая Рубинштейна, приехавшего для этого вечера из Москвы, тоже очень было замечено. Вообще чувствовалось что‑то торжественное в этом первом представлении, и настроение публики даже в начале спектакля ясно показало, что она сочувственно относится к новой опере».

Итак, первое представление «Кузнеца Вакулы» состоялось 24 ноября 1876 года. Оперу поставили гораздо тщательнее, чем «Опричника». Декорации оказались превосходными. Однако после премьеры Чайковский писал Танееву: «Опера торжественно провалилась». И он был прав. Отчего же это случилось?

Критики видели причину неуспеха в том, что в опере преобладала меланхолическая музыка, сюжет же оперы — веселый.

Чайковский, хорошо сознавая недостатки своей музыки, писал Танееву:

«Опера слишком загружена подробностями, слишком густо инструментована, слишком бедна голосовыми эффектами.

…Стиль «Вакулы» совсем не оперный, нет ширины и размаха».

Впрочем, Петр Ильич обвинял в Неуспехе не только себя. Позже он писал:

«Сколько мне пришлось выдержать при постановке моих опер, особенно «Вакулы». Между тем, что я воображал, и тем, что вышло на сцене Мариинского театра, нет ничего общего. Что за Оксана, что за Вакула!..

«Вакула» был разучен очень усердно, и постановка не нищенская, но сколько бессмыслиц, сколько анахронизмов, какая пошлая рутина…»

И все‑таки как‑то странно было видеть этот резкий переход от праздничного доброжелательного настроения к явному неодобрению публикой оперы.

После увертюры аплодировали. После сцены Солохи и беса — тоже. Много смеялись во время сцены Головы и особенно Дьяка. Потом вдруг стало ясно, что опера не понравилась. Модест Ильич вспоминал, что он с ужасом почувствовал это тогда, когда входил в ложи к знакомым и замечал, что они, с оживлением обсуждавшие что‑то, с его приходом сразу замолкали или меняли тему разговора.

А один его приятель, видимо не обладавший чувством такта, встретив его в коридоре, сказал: «А ведь Петр Ильич меня обманул, ей–богу обманул: я думал веселиться буду, а вместо того невыносимо скучаю!»

«…После окончания спектакля, — вспоминала одна из знакомых Петра Ильича, — довольно много народу поехало к Давыдову (тогдашнему директору Петербургской консерватории. — Л. К.). Был и А. Рубинштейн, который, как всегда, составлял центр общества.

Чайковский сидел в углу мрачный, несчастный и буквально глотал слезы. Видя его состояние, я села так, чтобы заслонить его и защитить от разговоров, расспросов, за ужином он еле досидел.

Впрочем, все были заняты Антоном Григорьевичем и мало обращали внимания на подавленное состояние композитора.

Через несколько дней Петр Ильич оправился и новые мысли, новые музыкальные образы завладели им и заглушили разочарование».

Однако, несмотря на такой, казалось бы, явный неуспех первой постановки оперы, интерес к ней рос с каждым спектаклем. Она продержалась несколько сезонов и давала хорошие сборы. 9 декабря 1876 года в «Петербургской газете» появилась такая заметка: «Несмотря на более или менее враждебное отношение всей музыкальной критики к опере «Кузнец Вакула» Чайковского, несмотря также на видимое равнодушие публики во время спектакля, произведение это возбуждает сильный интерес и продолжает делать полнейшие сборы по возвышенным ценам. В четыре представления опера Чайковского по сборам перещеголяла семь или восемь представлений «Анджело» — оперы Кюи…» Возможно, что неуспех премьеры «Вакулы» зависел от публики, — на первых представлениях она, как правило, была аристократическая, холодная, скупая на похвалы.

Через несколько лет композитор переработал оперу, и она, под названием «Черевички», до наших дней сохранилась в репертуаре. Удивительна судьба некоторых музыкальных произведений!

Прежде чем перейти к событиям, связанным с жизнью Чайковского в 1877 году, надо упомянуть еще об одном факте. На Невском проспекте, в доме № 10, помещалось нотное издательство Бернарда. Оно выпускало ежемесячный журнал «Нувеллист». Вот этому издательству и этому журналу обязан появлением на свет фортепианный цикл Чайковского «Времена года». Издатель «Нувеллиста» Бернард предложил Петру Ильичу написать для журнала двенадцать фортепианных пьес — по одной в каждый месяц. Он предложил и названия к пьесам. Чайковский сразу согласился и охотно принялся за сочинение этих фортепианных миниатюр. В течение года они были написаны, напечатаны в журналах и вскоре стали очень популярны и любимы, особенно в домашнем музыкальном обиходе, а такие части цикла, как «На тройке», «Осенняя песня», «Баркаролла», вошли в ряд наиболее любимых образцов фортепианной миниатюры.

1877 год для семьи Чайковских начался нехорошо. Тяжело заболел Илья Петрович, и все родные съехались в Петербург, боясь за его жизнь. Однако все обошлось. Он начал поправляться, и Петр Ильич уехал в Москву.

Вскоре он снова навестил своих родных, о чем писал сестре:

«…На маслянице был я в Петербурге и провел несколько приятных дней. На папашу я не мог нарадоваться, такой он стал добрый, веселый и ласковый. Во время его болезни меня особенно грустно поражало отсутствие этой его обычной ласковости».

Возможно, в этот период Чайковский встречался, как обычно, с музыкантами «Могучей кучки». В своих воспоминаниях Н. А. Римский–Корсаков писал, что Петр Ильич «будучи наездом в Петербурге… охотно заходил к нам. Посещения его часто совпадали с нашими музыкальными собраниями».

К этому времени между ним и Стасовым уже велась переписка. Чайковский не раз высказывал свое желание писать оперу. Стасов рекомендовал ему сюжеты (Отелло, Айвенго и др.), но высказывал сомнение в том, что Петр Ильич справится с оперой героического плана. Ответ композитора, не выносившего вмешательства во все, что касалось его творчества, был деликатным, но решительным отпором Стасову:

«…Я глубоко уважаю Вашу эрудицию, Вашу начитанность и знание литературы всех времен и народов.

Другое дело Ваши музыкальные приговоры. Они меня мало смущают, и я не придаю большого значения тому обстоятельству, что Вы не признаете меня способным к сочинению хорошей музыки… человек, называющий прелестную оперу Гуно (речь идет о «Фаусте». — Л. К.) «кучей навоза» и в то же время упивающийся музыкальным паясничеством гг. Щербачева, Лодыженского… человек, выражающийся про величайшего из музыкальных гениев (про Моцарта. — Л. К.), что он несносен, опакощен школой… человек, который во всем, что я написал, упорно признает только некоторые места из двух моих симфонических вещей «Ромео и Джульетты» и «Бури» и не сказавший мне ни одного теплого слова по поводу «Вакулы»… — такой человек не может свернуть меня с моей дороги. А у меня на этой дороге намечена станция: опера, и что бы Вы мне, ни говорили, многоуважаемый Владимир Васильевич, про мою неспособность к этому роду музыки, я пойду своим путем, нимало не смущаясь».

Уже в середине мая 1877 года Чайковский весь полон желанием писать оперу на сюжет, захвативший его своею простотой и поэтичностью. Он, если можно так сказать, «на подступах» к одному из лучших своих сочинений — к «Евгению Онегину». Но как трудно найти совсем свободное время, чтобы целиком погрузиться в эту работу!

Постепенно жизнь Петра Ильича складывалась так, что ему приходилось заниматься только тем, что он должен был делать, а не тем, что ему хотелось. Он должен ехать в Петербург, должен возвращаться в Москву, должен вести занятия в консерватории, которые постепенно делаются ему ненавистными, но у него совсем мало остается времени на то, что он считает своим призванием, единственным смыслом своей жизни, — на создание музыки. Он жаждет одиночества, а ему все время приходится быть на людях.

Иногда ему кажется, что жизнь его бессмысленна — он одинок и никому не нужен. Он пишет сестре Александре Ильиничне:

«В самом деле, я живу, исполняя по мере сил свое призвание, но без всякой пользы для отдельных личностей… Я работаю для себя, забочусь о себе, стремлюсь только к собственному благополучию… это сухо, мертво и узко».

Бывает, он чувствует себя страшно одиноким, непонятым, никому не нужным, а иногда ему трудно даже с самыми близкими людьми — он знает, что не сможет в чем-нибудь не уступить им, он не терпит никакого насилия над своей личностью. Он страстно хочет одного — быть свободным.

Нарастает душевный кризис. Это становится ясно для всех, кто его окружает, особенно после того, как он совершает самый неожиданный и ошибочный шаг в своей жизни…

Хотя рамки этой книги ограничены пребыванием Чайковского в Петербурге, нельзя избежать рассказа о некоторых событиях, которые произошли с ним в Москве и имели огромное влияние на его судьбу.

Одно из них — письменное знакомство, а затем и дружба с почитательницей его таланта, миллионершей Надеждой Филаретовной фон Мекк. Она не только поддержала его материально в самую трудную минуту жизни, чем спасла его, предоставив ему возможность целиком отдаться творчеству, но и в течение долгих лет переписывалась с ним. Она бережно и благоговейно хранила письма композитора, и это дает возможность узнать многие подробности его быта, его вкусы, взгляды, мысли, сомнения.

Надвигалось и еще одно событие, перевернувшее всю жизнь Чайковского. Много людей старались понять душевное состояние композитора в те дни. Мы же ограничимся только сопоставлением нескольких фактов, которые чуть не привели Чайковского к гибели. Весной 1877 года он получил письмо от бывшей ученицы Московской консерватории А. И. Милюковой: она объяснялась ему в любви. Смысл этого и особенно следующего письма заключался в том, что она покончит жизнь самоубийством, если не встретит в нем сочувствия.

Как странно казалось композитору читать эти письма в то время, когда он так был увлечен созданием музыки «письма Татьяны»!

И это, и одиночество Петра Ильича, и сильное желание его отца видеть сына женатым — все привело к тому, что Петр Ильич решил жениться, даже не познакомившись с невестой ближе, не скрывая от нее, что он совсем ее не любит.

А Антонина Ивановна Милюкова была очень далека от интересов будущего своего мужа, не знала ни одной ноты из его сочинений и не проявляла к ним никакого интереса, хотя и была пианисткой. Она была очень ограниченна, нелепые ее поступки говорили о ее психической неуравновешенности. Близким Чайковского очень скоро стали очевидными ее странности. Много лет спустя — в 1896 году — она совсем потеряла рассудок и окончила свои дни в лечебнице для умалишенных на станции Удельная близ Петербурга, где пробыла двадцать лет.

Дальше обратимся к письмам Чайковского. Даже отрывки из них рисуют картину страшного отчаяния от сделанной ошибки:

«…Как только церемония совершилась, как только я очутился наедине со своей женой, с сознанием, что теперь наша судьба жить неразлучно друг с другом, я вдруг почувствовал, что не только она не внушает мне даже простого дружеского чувства, но что она мне ненавистна в полнейшем значении этого слова. Мне показалось, что я или, по крайней мере, лучшая, даже единственно хорошая часть моего я, т. е. музыкальность, погибла безвозвратно».

Сразу после бракосочетания, которое состоялось 6 июля, надо было ехать в Петербург, чтобы познакомить жену с отцом и многочисленными родственниками. Чайковский писал брату Анатолию, приезжавшему на свадьбу и еще остававшемуся в Москве:

«…После такого ужасного дня, как день 6 июля, после этой бесконечной нравственной пытки, — нельзя скоро оправиться… Теперь расскажу тебе все по порядку. Когда вагон тронулся, я готов был закричать от душивших меня рыданий. Но нужно было еще занять разговором жену… чтобы заслужить право в темноте улечься на свое кресло и остаться одному с собой.

…Остановились в Европейской, — очень хорошо и даже роскошно. Я съездил выкупаться, по дороге заехал на телеграф и послал телеграммы… обедали мы у себя. Вечером ездили в коляске на острова. Погода была довольно скверная и моросило.

…Сегодня погода отвратительная. Тем не менее мы с женой вечером поедем в Каменноостровский театр, а завтра хочу отправиться в Павловск».

В Павловске на даче жили Илья Петрович с Елизаветой Михайловной. Чайковскому приходилось все время притворяться, играть роль счастливого молодожена.

13 июля Петр Ильич снова сообщал брату: «Толичка, вчера был, может быть, самый тяжелый день из всех, протекших с 6 июля. Утром мне казалось, что моя жизнь навсегда разбита, и на меня нашел припадок отчаяния.

…Кризис был ужасный, ужасный, ужасный, если бы не моя любовь к тебе и другим близким, поддерживавшая меня среди невыносимых душевных мук, то могло бы кончиться плохо, т. е. болезнью или сумасшествием».

П. И. Чайковский с женой.

Вернувшись в Москву, Петр Ильич уехал один в Каменку. Но осенью снова надо было приступать к занятиям в консерватории. Чайковским овладело отчаяние, усилилась жажда свободы и возможности творить. Без этого он не представлял своей жизни. В те дни Петр Ильич был близок к самоубийству. Он написал Анатолию, вернувшемуся к этому времени в Петербург, чтобы тот срочно вызвал его телеграммой от имени Направника.

Состояние, в котором находился Петр Ильич, когда он выехал в Петербург, было близким к безумию. Анатолий, встретивший брата на платформе Николаевского вокзала, был испуган его видом, так он изменился. Остановились на Садовой улице в гостинице «Дагмара». Здесь у Петра Ильича, едва он успел войти в номер, сделался сильнейший нервный припадок, после которого он в беспамятстве пролежал около двух суток. Как только Петр Ильич немного оправился, Анатолий увез брата за границу. Перед отъездом Петр Ильич писал брату Модесту: «Модя! Я прихожу наконец в себя и возвращаюсь к жизни… Много пока не распространяюсь; я еще не настолько спокоен, чтобы написать целое письмо. Мне очень, очень горько, что не дождусь тебя здесь. Но ждать более нет сил, нужно поскорее уехать и вдали осмотреться и одуматься».

Чайковский чувствует, что надо бежать немедленно.

Окончен и московский период, начинается время странствований, переездов из города в город.

 

Годы странствий и исканий

Уехав далеко от места, где он так страдал, Чайковский стал понемногу приходить в себя.

Анатолию надо было возвращаться в Петербург, и вместо него приехал к брату Модест.

В декабре 1877 года Петр Ильич писал Анатолию: «…и к чему на меня нашло сумасшествие, к чему случилась вся эта пошлая трагикомедия!»

И в 1878 году — ему же:

«Тот человек, который в мае задумал жениться на Антонине Ивановне, в июне, как ни в чем не бывало, написал целую оперу, в июле женился, в сентябре убежал от жены… — был не я, а другой Петр Ильич, от которого теперь осталась одна мизантропия, которая, впрочем, вряд ли когда‑нибудь пройдет».

Чуть оправившись, Чайковский снова принялся за свое самое любимое в то время детище, за оперу «Евгений Онегин», начатую им еще на родине. В середине мая 1877 года ему была случайно подсказана певицей Е. А. Лавровской мысль взять этот сюжет для оперы. Мысль эта в первый момент показалась «дикой», но не прошло и суток, как он оказался весь в ее власти.

Он создавал бессмертную свою оперу, не думая ни о будущности своего создания, ни о личных заботах. Он творил, потому что не мог не передать в музыке пушкинские строки, внезапно захватившие его своей прелестью.

Прерванная из‑за женитьбы, а потом из‑за болезни работа над оперой возобновилась на чужбине. В конце января 1878 года «Евгений Онегин» был завершен.

Жажда творить овладела композитором с удивительной силой. Примерно в это же время была закончена Четвертая симфония, написан Скрипичный концерт, Большая соната для фортепиано.

Казалось, тяжелый душевный кризис обновил творческие устремления Чайковского.

Композитор был далеко, а музыка его жила и звучала в Петербурге.

Весной 1878 года, в отсутствие Чайковского, в Петербурге Николай Григорьевич Рубинштейн с успехом исполнил его Ь–мольный концерт — тот самый, который так не понравился ему четыре года назад.

Об этом С. И. Танеев писал Чайковскому:

«Он (Ник. Григорьевич) играл удивительно хорошо. Ваш концерт прошел с большим успехом… Проходя по зале, слушал, что в публике хвалили ваш концерт. Кюи говорит, что ни одно ваше сочинение ему так не нравится… «не особенно глубоко, но свежесть вдохновения необычайная». Ларошу концерт с каждым разом все больше и больше нравится».

П. И. Чайковский. 1881 г.

За пять дней перед этим играли в Петербурге впервые симфоническую фантазию «Франческа да Римини», созданную в сентябре — октябре 1876 года. «Публика была в восторге; вызывали Направника множество раз, поднесли ему корзину с букетами, которые он разбросал оркестру».

После долгого, почти годового отсутствия Чайковский вернулся наконец в Петербург. Была осень. Та самая осень, когда после окончания русско–турецкой войны возвращались на родину измученные солдаты. Та осень, о которой писал Александр Блок:

Уж осень семьдесят восьмую Дотягивает старый век. В Европе спорится работа, А здесь — по–прежнему в болото Глядит унылая заря…

«Петербург производит в настоящее время самое давящее, тоскливое действие на душу, — взволнованно писал Чайковский. — Во–первых, погода ужасная, туман, бесконечный дождь, сырость. Во–вторых, встречаемые на каждом шагу казачьи разъезды, напоминающие осадное положение; в–третьих, возвращающиеся после позорного мира войска, — все это раздражает и наводит тоску. Мы переживаем ужасное время, и когда начинаешь вдумываться в происходящее, то страшно делается. С одной стороны, совершенно оторопевшее правительство, до того потерявшееся, что Аксаков ссылается за смелое, правдивое слово; с другой стороны—-несчастная сумасшедшая молодежь, целыми тысячами без суда ссылаемая туда, куда ворон костей не заносил, а среди этих двух крайностей равнодушная ко всему, погрязшая в эгоистические интересы масса, без всякого протеста смотрящая на то и на другое…» И дальше: «…про меня часто пишут в газетах, про меня говорят, а я более чем кто‑либо охвачен страхом публичности. Мне все хочется от кого‑то и куда-то спрятаться, убежать… я решительно не могу ни с кем из посторонних видеться и встречаться без душевного терзания, а так как в Петербурге масса людей, меня знающих, то, чтобы избегать встреч, я днем скрываюсь, а вечером решительно избегаю публичных сборищ… счастье тому, кто может скрываться от созерцания этой грустной картины в мире искусства. К сожалению, в настоящую минуту я не имею возможности посредством работы забыться и скрыться. Несмотря на общество брата, отца, мне здесь невесело, непривольно, грустно».

Беспокойное состояние Чайковского усугублялось тем, что предстояла встреча с отцом, а она, после всего пережитого, очень тревожила Петра Ильича и смущала его.

Илья Петрович жил еще на даче в Павловске. Братья поехали прежде всего к нему. Об этом Петр Ильич писал 4 сентября 1878 года Модесту:

«В день приезда, в субботу, мы ездили с Толей в Павловск и нашли папочку здоровым и веселым. Были слезы при встрече. В первый раз в жизни я испытывал неловкое ощущение от папиного общества. Это происходит вследствие умалчивания ему о моих прошлогодних катастрофах… Вечером мы были на музыке. Сегодня обед у Палкина (ресторан в Петербурге на Невском, где теперь кинотеатр «Титан». — Л. К.) с папой и Елизаветой Михайловной, которые переезжают в город. (В то время Илья Петрович жил еще в доме на углу Канонерской и Могилевской улиц. — Л. К.). Третьего дня был в институте у Анны (племянница Петра Ильича, дочь его сестры. — Л. К.), которую нашел прелестной, очень хорошенькой институткой».

Казалось, теперь наступил тот период в жизни Чайковского, когда он может спокойно начать заниматься творчеством, и только им.

Однако что‑то как будто надломилось в нем, время от времени его начинала угнетать жизнь в столице, где особенно отчетливо проявлялись жестокие стороны самодержавия.

Многие представители русской интеллигенции того времени чувствовали всей душой неладное и тяжкое, что творилось кругом, и не понимали причин этого. Почти в то же время и с таким же настроением писал художник Крамской: «Ужасное время. Точь–в-точь в запертой комнате, в глухую ночь, в кромешной тьме сидят люди, и только время от времени кто‑то в кого‑то выстрелил, кто-то кого‑то «зарезал», но кто, кого, за что? —никто не знает…»

Какое удивительное определение смятенного состояния, владевшего этими людьми! Единственным спасением казался уход в творчество, которое, однако, не могло не отражать настроений, навеянных окружающим.

Перед отъездом из Петербурга Чайковский писал Надежде Филаретовне:

«Сегодня я уезжаю в Москву. Третьего дня я провел вечер у Давыдова, здешнего директора Консерватории. Это единственный дом в Петербурге (кроме отцовского), в котором я чувствую себя в симпатичной и родственной среде».

Как раз в этот приезд Чайковского Давыдов особенно уговаривал его перейти в Петербургскую консерваторию, предлагая большую, чем в Московской консерватории, оплату за меньшее количество часов.

Композитор ответил отказом.

А из Москвы Петр Ильич пишет Анатолию: «Сама Москва для меня огромная, отвратительная темница». Отвыкнув от России, от страшного гнета реакции, Петр Ильич не находит себе места. В Петербурге ему тяжко, в Москве еще хуже — там надо продолжать надоевшие, не дающие возможности отдаться творчеству занятия в консерватории. Он чувствует чутьем художника неблагополу–чие окружающего мира и мечется в поисках уголка, где можно скрыться, чтобы творить.

6 октября Чайковский дает свой последний урок и, окончательно порвав с Московской консерваторией, после прощального обеда 7 октября уезжает в Петербург. К этому времени Анатолий Ильич уже жил на углу Невского проспекта и Новой (теперь Пушкинской) улицы в доме № 75/2.

Петр Ильич поехал прямо к нему.

Из этой новой квартиры он писал Надежде Филаретовне фон Мекк 10 октября: «Я поселился на одной лестнице с братом Толей в небольшом меблированном апартаменте, очень покойном и удобном. Нечего и говорить, что мне приятно было увидеться с братом, отцом и несколькими друзьями».

«…У меня родство огромное, — сообщал он ей же 14 октября, — и все мои родные живут в Петербурге. Это очень тяжелое иго. Несмотря на узы крови, люди эти по большей части мне совершенно чужды…»

Кажется, ничто так не раздражало Чайковского, как суждения его многочисленной родни. Все они — петербургские чиновники самых различных рангов — не могли понять, что человек может иметь какой‑то вес в обществе (а вне его они не могли себе представить своего родственника), если он «только музыкант».

Они без конца старались выяснить для себя, какой чин, какую высокую должность может он занимать, без конца обсуждали этот вопрос между собой и донимали этими разговорами Петра Ильича. А он, деликатный и мягкий, никогда не мог положить предел им. И, бесконечно чуждый всей этой среде, продолжал посещать своих родственников, лишь бы не обидеть, не огорчить их.

В конце октября Петр Ильич присутствовал на спектакле своей оперы «Кузнец Вакула», возобновленной после перерыва в Мариинском театре. Некогда любимое им произведение теперь совсем не нравилось композитору.

«…„Вакула’ прошел так же, как и в первое представление, т. е. гладко, достаточно чисто, но рутинно, бледно и бесцветно.

Есть один человек, на которого я все время сердился, слушая оперу. Этот человек — я. Господи, сколько непростительных ошибок в этой опере, сделанных не кем иным, как мною!»

Недовольство собой, неудовлетворенность рутинной постановкой, тоскливый вид осеннего города делают свое дело. Чайковский снова стремится из Петербурга.

В ноябре он снова за границей, а в это время, 25 ноября 1878 года, в пятом симфоническом собрании Петербургского отделения Русского музыкального общества впервые исполняется его Четвертая симфония.

Это чудесное свое произведение Чайковский писал с большими перерывами и в самое тяжелое для него время. Начал он Четвертую симфонию зимой в начале 1877 года, незадолго до своей неудачной женитьбы. Кроме чисто личных переживаний, композитор был взволнован русско-турецкой войной, напряженно следил за событиями на фронте, воспринимал войну как величайшее бедствие в жизни народа.

Он уже переписывался тогда с Надеждой Филаретовной фон Мекк и писал ей: «…в теперешнее время, когда будущность целой страны стоит на карте и каждый день сиротеет… множество семейств, совестно погружаться по горло в свои частные, мелкие делишки. Совестно проливать слезы о себе, когда текут в стране потоки крови ради общего дела».

Это написано в августе 1877 года.

Окончив симфонию, Чайковский посвятил ее Надежде Филаретовне, —ведь это благодаря ей он смог оставить работу в консерватории. Посвящение гласит: «Моему лучшему другу». Имени названо не было. Ни он, ни она не хотели, чтобы все знали об их дружбе.

Модест Ильич, бывший на концерте, в котором исполнялась Четвертая симфония, после окончания сразу прибежал домой и сел писать брату:

«Если возможен фурор после исполнения симфонических вещей, то твоя симфония произвела его. После первой части аплодисменты были умеренные, — ну, как тебе сказать? —приблизительно, как всегда бывает после первой части бетховенских или шумановских симфоний. После второй части уже значительно более аплодисментов, так что Направник должен был даже поклониться; после скерцо—fff криков, топанья и bis'ов.

Направник кланяется один раз, другой…

Шум только усиливается, до тех пор, пока не подымается дирижерский жезл; тогда все затихает и дает место твоим пиццикато. После этого опять крики, вызовы, поклоны Направника и проч. Финал заканчивает свои заключительные аккорды вместе с хлопаньем, криками и топаньем ног. Тут я вылетел из зала, как бомба, чтобы не встречаться ни с кем из знакомых… и через четверть часа очутился у себя в кабинете с пером в руках. Милый мой! Нет, решительно не знаю, как назвать тебя».

Отзывы в печати на этот раз были удивительно теплые и доброжелательные:

«…Из всех новостей первое место бесспорно принадлежит симфонии г. Чайковского. Эта деятельность, равно как и характер дарования талантливого автора, вполне объясняют популярность, которою г. Чайковский пользуется в России и которая начинает распространяться за пределы нашего отечества: даровитый автор с честью держит в Европе знамя русской музыки» («Новое время», 1878, № 995).

«Симфония эта замечательна во всех отношениях и едва ли не лучшее из сочинений П. И. Чайковского… Замечательное единство настроения чувствуется во всех частях симфонии и производит впечатление глубоко трогающее… Публике особенно понравилось скерцо, основанное на эффекте пиццикато струнных инструментов. Оно было повторено» («Биржевые ведомости», 1878, № 335).

Э. Ф. Направник.

И, пожалуй, впервые Н. Соловьев в «Петербургских ведомостях» (№ 339) задумывается о судьбе самого композитора: «Прослушав симфонию и раздавшиеся после нее громкие, и единодушные аплодисменты, я невольно перенесся мыслью к судьбе г. Чайковского. Г. Чайковский чуть ли не самый выдающийся в настоящее время наш русский композитор–симфонист… Он не дебютирует в концертах, как г. Кюи, какой‑нибудь завалявшейся тарантеллой с весьма сомнительной оркестровкой… г. Чайковский пишет, работает, трудится, не повторяя задов, г. Чайковского любят, слушают с интересом и удовольствием… но как его ценят и вознаграждают? Его артистическая жизнь может служить печальным и наглядным примером того безобразного отношения у нас к композиторам, которое, может быть, многим в голову не приходит».

И автор статьи указывает на материальную необеспеченность, из‑за которой Чайковскому столько лет приходилось работать в консерватории.

Таких высказываний о Чайковском в печати, пожалуй, раньше не бывало!

1879 год Чайковский встретил за границей, в Швейцарии. И странное чувство все время владеет им. С одной стороны, он страстно мечтает о свидании с братьями, с другой — его отталкивает Петербург, с которым связаны многие самые тяжелые воспоминания.

Он пишет брату Модесту:

«В начале марта буду иметь удовольствие обнять тебя. Один бог знает, как мне приятно будет свидеться с тобой, с Толей, с Колей! Но как я боюсь Петербурга!»

И вдруг:

«Знаешь, куда меня тянет? —в Питер, в ненавистный Питер. Мне начинает сильно хотеться увидеть вас, милых братцев, милого нашего папу и вообще милых людей».

И еще:

«Признаюсь, что несмотря на мою антипатию к берегам Невы, меня все‑таки туда тянет очень сильно…»

Такие противоречивые чувства характерны для Чайковского, для его отношения к любимому и ненавистному городу на Неве.

Проведя в Петербурге пасхальные праздники, как этого очень хотел его отец, Петр Ильич уехал к сестре на Украину.

В сентябре он получил из Петербурга от брата Анатолия тревожную телеграмму: у того неприятности по службе, он готов бросить ее, присутствие старшего брата необходимо.

Чайковский прерывает свой отдых и в тревоге спешит на помощь. Однако все оканчивается благополучно, Анатолий взволновал брата напрасно.

Петр Ильич так любил своих родственников, особенно братьев, сестру и ее детей, что все их горести, их болезни совершенно выбивали его из колеи.

В эти же дни Александра Ильинична, которая привозила в Петербург свою дочь Наталию (Тасю), чтобы отдать ее в пансион, уезжает обратно в Каменку. Это вызывает новые волнения у Петра Ильича:

«Вчера же происходило очень измучившее меня нравственно расставание сестры с Тасей. Сестра уехала в Каменку усталая, измученная и истерзанная, а бедная Тася так жестоко плакала и тосковала, что было истинным терзанием смотреть на нее.

Ночь провел скверную. Встал с сильнейшей головной болью. Погода отвратительная. Мне кажется, что все совершающееся вчера и сегодня — какая‑то мрачная фантасмагория.

…Сейчас был у Таси. Заведение и начальница, у которой Тася пансионеркой, мне понравились. Тася относительно весела. Спала хорошо. Это меня очень утешает».

Письма этой поры дышат тоской и досадой:

«Мне очень трудно изобразить то смутное состояние души моей, которое ни на миг здесь не проясняется… Так действует на меня этот резкий переход от деревенской жизни к петербургской суматохе.

…Брат Анатолий переехал теперь на новую квартиру, и мы живем среди невообразимого хаоса. Это обстоятельство еще больше расстраивает меня. Я так непривычен к такой неровной, беспорядочной жизни. Вчера я ездил в Павловск на симфонический вечер.

…Новый мой адрес: Надеждинская, д. № 4, кв. № 4.

…У Анны в институте тоже бываю очень часто.

…По вечерам часто посещаю оперу, но испытываю мало удовольствия. Совершенная невозможность укрыться от бесчисленного количества людей, меня знающих, смущает и тяготит меня. Как я ни прячусь, а всегда находятся услужливые люди, отравляющие удовольствие слушания музыки своими любезностями».

Близился конец пребывания Петра Ильича в Петербурге.

Незадолго до отъезда он побывал у Направника и отдал ему либретто «Орлеанской девы» для передачи в дирекцию императорских театров.

Направник выказал большое участие, но предупредил, что в этом сезоне опера не пойдет. Впрочем, советовал партитуру представить в дирекцию как можно скорее.

Несколько слов об этой опере. Окончив к концу января 1878 года «Евгения Онегина», Чайковский снова начинает думать об оперном сюжете. Настроение его в то время продолжает быть тревожным. Если внимательно просмотреть его письма к Н. Ф. фон Мекк, написанные в это время, чувствуется, как остро он переживает неустроенность и трудность жизни большинства людей. Если раньше он выражал в своих произведениях трагизм борьбы за счастье человека, сейчас он ищет сюжета, сочетающего в себе, как писал А. С. Пушкин, «судьбу человеческую» и «судьбу народную».

После долгих поисков он останавливается на драме Шиллера «Жанна д’Арк». Еще в детстве композитор был увлечен образом юной французской героини. Когда ему было только шесть лет, он даже сочинил про нее стихотворение «Героиня Франции».

Теперь Чайковский решил сам создать либретто для оперы. Он выписал много книг, внимательно изучал историю Франции. За основу была взята драма Шиллера в переводе Жуковского, в которую композитор внес много изменений.

К августу 1879 года композитор закончил оперу. Идея воплотить в музыке картины судеб народных и судьбы героини Иоанны д’Арк — орлеанской девы — блестяще удалась ему. Особенно рельефными и впечатляющими оказались монументальные хоровые сцены и, разумеется, развитие музыкальных характеристик героев.

Еще одну томительную неделю провел Петр Ильич в Петербурге — в октябре 1879 года перед отъездом за границу.

Петр Ильич так устал на этот раз от пребывания в Петербурге, что не нашел в себе силы съездить в Москву на премьеру своей Первой сюиты, написанной им на Украине, о чем сообщил 8 ноября Н. Г. Рубинштейну, и затем уехал в Италию.

В январе 1880 года в Петербурге скончался на восемьдесят пятом году отец Чайковского — Илья Петрович. Похоронили его на Смоленском кладбище. Композитор в то время был еще за границей. Родные из Петербурга просили его не приезжать на похороны: он все равно не мог бы успеть.

В марте Чайковский приехал в столицу, главным образом для того, чтобы встретиться с братом Анатолием.

Первый раз приехал он в Петербург, где уже не ждал его отец. «Был сегодня у моей мачехи, — пишет он Надежде Филаретовне. — Невыразимо грустно было видеть эту столь знакомую квартиру без ее главного жильца. Что за чудесные женщины бывают на свете! Мачеха моя, жизнь которой с 84–летним стариком была сопряжена с большим утомлением, — погружена в безысходное горе! Только женщины умеют так любить. Я вынес из посещения много грустных, но и отрадных ощущений».

«Вчера я был первый раз на могиле отца.

Покамест на ней только скромный деревянный крест. В скором времени мы поставим на ней уже заказанный памятник».

Могила И. П. Чайковского не сохранилась.

В этот же приезд Чайковский заходил к В. В. Бесселю в его магазин–контору, помещавшуюся тогда на Невском проспекте в нижнем этаже дома № 58 (теперь это д. 66), против Аничкова дворца. Бессель был издателем и собственником некоторых произведений композитора. На этот раз разговор шел о Второй симфонии, подлиннник которой хотел взять Петр Ильич для переработки.

Постепенно, как обычно во время пребывания в Петербурге, жизнь Петра Ильича становится беспокойной и суетливой. Необходимо идти к Направнику, но Чайковский долго колеблется.

«Идти нужно, а не хочется, ибо я его боюсь, — не знаю почему. После мучительного колебания решил не идти и пошел домой.

…Сегодня утром… получается письмо от Направника, сообщающее мне, что великий князь Константин Николаевич приглашает меня сегодня обедать…

…Мучительное и долгое колебание: наконец, решаюсь написать, что сегодня не могу…

…Расстроенный этим, иду гулять… перехожу по мосткам Неву по направлению домика Петра Великого. Ветер дует немилосердно, мороз порядочный, небо серо. У Спасителя застаю молебен. Молящиеся женщины, запах ладана, чтение Евангелия — все это вливает в мою душу несколько спокойствия… Опять перехожу Неву.

…Дома пробую заниматься, но меня клонит ко сну до того, что я бросаюсь на постель, тотчас же засыпаю».

Постепенно у Чайковского появляются новые хлопоты.

«В настоящее время, — пишет он, — у меня кроме разных других забот появилась еще одна, требующая очень напряженного внимания. Юргенсон доставил в дирекцию театров клавираусцуг моей оперы (речь идет об «Орлеанской деве». — Л. К.). Оказывается, что копия сделана крайне небрежно и переполнена безобразными ошибками.

Направник просил меня заняться ее пересмотром. Целый день сегодня я просидел над этой ужасной и утомительной работой. Скоро должен решиться вопрос, пойдет ли моя опера в будущем сезоне, и меня разрешение его приводит просто в ужас. Я далеко не уверен, что решение вопроса будет для меня благоприятное. А сколько мне для этого дела придется прожить тяжелых минут».

И к брату Модесту:

«Я приношу ради оперы большие жертвы. Дошло до того, что по совету Направника я делаю визиты!!!

…Вчера я был приглашен в Квартетное общество, где играли Ауэр и Давыдов мой 2–й квартет, и мне была сделана овация с поднесением венка. Это очень лестно, — но боже, до чего я устал».

«…Я посетил несколько тузов театрального мира. Из всего, что они говорили, я выношу впечатление, что в мою пользу веет откуда‑то благоприятный ветер и что оперу, кажется, дадут».

Конец марта Чайковский все еще в Петербурге. И чем дальше, тем больше вовлекается он в круговорот столичной жизни.

Общение с чуждыми ему людьми ненавистно Чайковскому. Иногда он должен посещать их только потому, что им интересно видеть в своем салоне прославленного композитора. Он пишет по этому поводу брату: «Не могу отделаться от этих аристократов, пониманию которых недоступна мысль, что человек может не считать для себя величайшим счастьем знакомство с ними!»

Письма становятся все короче, и жалобы на образ жизни, ненавистный ему, звучат все чаще.

«Жизнь моя здесь положительно ужасна! Нет никакой возможности хоть на полчаса быть одному…

Сейчас иду на репетицию моего концерта».

Это был концерт из произведений Чайковского, сбор с которого поступал в фонд стипендий нуждающимся студентам Петербургской консерватории.

Благотворительный концерт, о котором писал Петр Ильич, состоялся 25 марта 1880 года в зале Петропавловского училища. Инициатором его был Василий Николаевич Исаков — хороший певец и большой поклонник композитора. Участвовать в этом концерте он пригласил Александру Валериановну Панаеву — превосходную певицу-любительницу.

На Невском проспекте (в д. 22), напротив Казанского собора, находится бывшая лютеранская церковь, носившая имя Петра и Павла. Та самая, где юный воспитанник консерватории Петр Чайковский обучался когда‑то игре на органе.

За этой церковью (в которой сейчас помещается плавательный бассейн) старинное здание — школа с широкими светлыми лестницами, обширными классами, высоким, но сумрачным, несмотря на окна в два этажа высотой, актовым залом. Это 222–я школа Куйбышевского района. Раньше же здесь помещалась так называемая «Петершуле», или Петропавловское училище, — первая русская школа, основанная Петром I в 1712 году.

Молодые хозяева этого дома — веселые советские школьники —наверное, не раз слушали в своем зале музыку Чайковского, но как они удивились бы, узнав, что здесь, именно в этом зале, почти девяносто лет тому назад, звучала та же музыка и что как раз здесь произошел в жизни великого композитора случай, о котором он вспоминал не иначе, как с чувством смущения.

В день концерта, 25 марта, зал училища выглядел празднично. На дубовых скамьях и креслах лежали красные суконные подушки. В зале — самая аристократическая публика, а в первом ряду кресел сидела жена Александра III Мария Федоровна с великим князем Константином Константиновичем и в окружении придворных дам.

В программу концерта входили такие произведения Чайковского:

1) Первая сюита,

2) «Письмо Татьяны»,

3) увертюра «Ромео и Джульетта»,

4) романсы и

5) Andante cantabile из Первого квартета в переложении для скрипки и фортепиано.

В концерте участвовал оркестр русской оперы под управлением Направника.

Уже с первого номера в публике стал распространяться слух, что где‑то в зале, видимо спрятавшись на хорах, скрывается сам композитор. Передавали друг другу: «Он только что вернулся из‑за границы, но он здесь, кто‑то видел его в артистической».

Многие стали оглядываться назад на узкий балкон, помещавшийся напротив сцены, над задними рядами, стараясь разглядеть хорошо знакомую многим фигуру композитора. Перешептывались, посмеивались…

Наконец, слух добежал и до первого ряда. И вот после исполнения «Письма Татьяны», которое чудесно спела Александра Валериановна Панаева, когда аплодисменты стали особенно горячими, кто‑то крикнул: «Автора!»

Великий князь наклонился к Марии Федоровне и сказал ей что‑то на ухо. Она повернулась назад и, смотря на хоры, слегка похлопывала одной ладонью о другую.

Вызовы усилились. Смущенного Петра Ильича стали просить спуститься с хоров. Он сопротивлялся, как мог, ссылаясь на свой дорожный костюм.

Прошло несколько неловких минут, во время которых аплодисменты не прекращались, и вот Чайковский появился на эстраде — растрепанный, покрасневший, сконфуженный своим непарадным видом, близоруко всматривающийся в окружающих. Ближе всех к нему оказалась певица. Красивая, улыбающаяся, она протянула ему руку, чтобы подойти с ним к краю сцены. В величайшей растерянности Петр Ильич схватил эту руку и усиленно стал кланяться певице. Она мягко повернула его лицом к публике. Он быстро несколько раз поклонился, как всегда чуть боком, и скрылся в артистической комнате. Там он едва не плакал от досады на свой далеко не новый костюм, на нескромного человека, выдавшего его присутствие.

После исполнения каждого из остальных номеров продолжались вызовы и овации, а после концерта Чайковского окружила толпа знакомых и незнакомых людей. Тут он растерялся еще больше и совершил еще одну неловкость. К нему подошла сестра устроителя концерта Мария Николаевна Васильчикова. Она давала ужин, на котором должен был быть и Петр Ильич, и напомнила ему об этом.

Незнакомый с ней ранее, композитор, видимо, принял ее за кого‑то другого, он стал отказываться и говорить с ней на «ты»:

«Я к тебе в другой раз приеду, ты прости, сегодня я должен ехать к какой‑то Васильчиковой, так неприятно!» Потом понял свою ошибку, смутился еще больше и исчез. На ужин к ней он так и не поехал.

Впрочем, впоследствии недоразумение разъяснилось и Петр Ильич сам попросил «устроить ему вечерок у этих милых людей».

«…Конечно, его приняли с распростертыми объятиями, — вспоминала А. В. Панаева, — —и за это короткое пребывание Петра Ильича мы все же успели провести два пресимпатичных вечера на Дворцовой набережной, 12.

Петр Ильич был непринужденно весел и, видимо, чувствовал себя там хорошо».

В Марте 1880 года опера «Орлеанская дева», посвященная Направнику, была представлена в дирекцию императорских театров. Летом Чайковский получил извещение, что опера принята к постановке на сезон 1880/81 года.

Однако не все шло гладко. Сначала возникли неприятности с цензурой, которая никак не хотела разрешить одно из действующих лиц именовать архиепископом и требовала называть его странником. Наконец решили сделать его кардиналом.

Очень много хлопот было с выбором актрисы на главную роль. По этому поводу завязывались интриги, и вокруг оперы все время велась «игра интересов».

Чайковский писал: «Придется по горло окунуться в море театральных и чиновничьих дрязг, до тошноты надышаться этой гнилой атмосферой мелких интрижек».

В то время (в ноябре — декабре. 1880 года) Петр Ильич остановился в Европейской гостинице. Сначала он был доволен, так как «достал очень тихую и изолированную комнату», и ему казалось, что он сможет здесь спокойно работать.

Однако вскоре театральная суматоха целиком захватила его. Вместе с этим возрастало его недовольство самоуправством театральных чиновников, непониманием его композиторского замысла, тупыми распоряжениями равнодушных людей.

«Только первые два дня я провел довольно спокойно, — писал он Надежде Филаретовне. — Затем, побывавши у Направника, я узнал, что по поводу постановки «Орлеанской девы» в театральном мире страшная суматоха.

Не буду вам рассказывать всего, что мне пришлось вытерпеть в улажении этого дела и сколько неприятностей и тяжелых минут я испытал в сношениях с этими людьми…

Модест Ильич Чайковский.

Другое же последствие моих хлопот и бегания по Петербургу было то, что я сильно расстроил себе нервы и вдобавок простудился…

Я дал себе слово никогда больше не писать опер для петербургской сцены».

Очень действовала на Чайковского и петербургская погода.

«…Один вечный туман и отсутствие солнца чего стоит! В ту минуту, как я вам пишу (11 часов утра), у меня на столе стоят две свечи, несмотря на находящееся вблизи меня окно».

Об этих, неведомых в наше время туманах вспоминали многие современники Чайковского. Наталия Ипполитовна Чайковская–Алексеева говорила, что в конце прошлого века в Петербурге ее поразили страшные густые и желтые туманы, продолжавшиеся по нескольку дней.

В этот же приезд Петра Ильича в Петербурге 26 декабря 1880 года, в концерте артистов оркестра русской онеры под управлением Направника, в Мариинском театре было исполнено в первый раз «Итальянское каприччио» — Одно из самых солнечных и радостных произведений Чайковского.

Приехав в декабре 1879 года в Рим, Чайковский сначала радовался особенно хорошей погоде, которая была в это время года необычна даже для Италии, теплу, красивым видам. Постепенно им начала овладевать тоска по родине, которую он всегда чувствовал за границей. Именно тогда, из Рима, он писал: «…все‑таки полноту счастья можно испытать только в деревне, тишине и одиночестве». И накануне нового, 1880 года: «…отчего нашла на меня именно сегодня эта ностальгия по отечеству? Думаю, что это потому, что сегодня канун Нового года и что хотелось бы встретить его в кружке ближайших родных, собравшихся в Петербурге».

В таком настроении Чайковский в начале января начал писать новое произведение на итальянские народные темы. Ему хотелось «написать что‑нибудь вроде «Испанских фантазий» Глинки» («Ночь в Мадриде» и «Арагонская хота»). В Риме в это время был карнавал. И веселье толпы, несмотря на грустное настроение, которое часто овладевало композитором, проникло в его музыку.

К началу февраля 1880 года новое произведение было готово. Композитор знал, что его «Итальянская фантазия», как он раньше назвал «Каприччио», должна иметь большой успех, — хороши были народные итальянские мелодии, доволен он был инструментовкой, действительно блестящей. Услышав «Каприччио» в оркестре, композитор нашел звучность «великолепной».

Все сулило большой успех, который и утвердился впоследствии и сопутствовал этому произведению многие годы до наших дней.

Однако в те дни отзывы в ряде газет были плохие. Все тот же Кюи желчно писал:

«…Во всем «Каприччио» видно стремление к внешнему, декоративному, блестящему эффекту и никакой заботы о порядочности внутреннего содержания. К художественным произведениям это «Каприччио» причислить невозможно, но для садовых оркестров — это дорогой подарок. Г. Чайковский начал свою композиторскую деятельность с произведений серьезных, во многом превосходных (увертюра «Ромео и Джульетта», «Буря»…); потом он спустился до милого (третий квартет, …фортепианный концерт); теперь он доходит до тривиального… г. Чайковский дает свои итальянские темы во всей их наготе, только набеленные и нарумяненные оркестровкой… г. Чайковский, очевидно, смакует свои итальянские пошлости».

В этом же концерте исполнялся отрывок из «Орлеанской девы», и о нем Кюи писал в своей манере: «Исполнялось ариозо из оперы «Орлеанская дева» г. Чайковского. Это ариозо просто слабейший романсик… Будем надеяться, что это самый слабый нумер новой оперы…»

Это была обычная манера Кюи, который всегда старался подчеркнуть, что Чайковский пишет все хуже, что творчество его будто бы идет к упадку.

«Петербургские газеты хором бранят меня самым площадным образом за «Итальянское каприччио», — жаловался Петр Ильич, — говоря, что это — непозволительная пошлость, а г. Кюи предсказывает, что и «Орлеанская дева» окажется сплошной банальностью. Меня поражает тот непостижимый факт, что большинство органов печати, служащих отражением общественного мнения, как‑то раздражительно относятся ко мне. Отчего это происходит? Чем я заслужил это?»

31 декабря в Петербурге в десятом собрании Русского музыкального общества впервые прозвучало еще одно произведение Чайковского — Вторая симфония в переделанном виде.

Создав в 1872 году эту симфонию, Чайковский, как всегда бывало с каждым новым его произведением, считал свое последнее «детище» самым лучшим из всего до сих пор созданного. Но уже после первого исполнения он писал Стасову, что «не особенно доволен первыми двумя частями».

История Второй симфонии развивалась несколько своеобразно. Чайковский пересмотрел ее через семь лет — в 1879 году, — нашел «незрелой и посредственной» и сжег партитуру. А затем исключительно быстро была создана новая редакция симфонии. «Теперь, — —писал композитор, — могу, положа руку на сердце, сказать, что симфония эта —хорошая работа».

И сам удивлялся, что созданное им семь лет тому назад оказалось теперь, на его взгляд, таким несовершенным.

И даже высказывал мысль, что, может быть, через семь лет он будет смотреть на свои теперешние произведения такими же глазами, как сейчас на Вторую симфонию.

«Очень может быть, так как нет предела на пути к идеалу, а через семь лет я буду еще не стар», — писал он.

Успех Второй симфонии был большой, автора много вызывали, но он, хоть и был на концерте, постарался вовремя скрыться и на эстраду не вышел.

В газетах отзывы были преимущественно хорошие.

Съездив ненадолго в Москву, Чайковский в январе 1881 года снова возвращается в Петербург. Приехав, он пишет Н. Ф. фон Мекк:

«…Сегодня еще никуда не показывался, ходил только смотреть картину Куинджи, о которой теперь много говорят и пишут.

Действительно, это поразительно искусное произведение в сфере пейзажной живописи, безусловно верное воспроизведение природы идти дальше не может!»

Речь идет о картине Куинджи «Березовая роща», или, как ее называли раньше, «Березовый лес, освещенный солнцем», которая была выставлена в Обществе поощрения художников.

Все время в Петербурге у Петра Ильича теперь занято подготовкой к премьере оперы «Орлеанская дева».

«…Завтра начинаются оркестровые репетиции, и я получил уже от Направника приглашение явиться к 12 часам.

Это меня приятно волнует, но, увы, нет никакого сомнения, что удовольствие слышать в первый раз реальное воспроизведение задуманной мной музыки будет отравлено театральными дрязгами».

На этот раз Чайковский живет на Фонтанке, 28: «Я остановился у Модеста, и мне очень приятно жить с ним и Колей…»

«Вот уже почти неделя, что я здесь… — пишет 1 февраля Петр Ильич о своей жизни. — Начиная со вторника я ежедневно бывал на репетициях оперы. Нужно отдать справедливость Направнику, музыка моя разучена превосходно, и я могу быть уверенным, что в этом отношении будет сделано все, что можно. Зато постановка нищенская. Дирекция театров, истратившая теперь десятки тысяч на постановку нового балета, отказалась дать хотя бы одну копейку для новой оперы. Все декорации и костюмы приказано набрать из старья.

Что прикажете делать? Остается надеяться, что хорошее исполнение вывезет оперу».

И через неделю:

«Наступает последняя неделя моего пребывания здесь. Опера отложена до пятницы, 13 февраля… Репетиции оперы продолжаются. Я нахожу со стороны артистов такое сочувствие к моей музыке, которым горжусь. Но зато начальство — чиновники делают все, чтобы помешать успеху оперы».

Все это необычайно волнует композитора.

«Была минута, — писал он уже совсем перед спектаклем, — когда я хотел взять назад свою партитуру и уйти из театра. Направник уговорил меня этого не делать!»

«Возмутительно гадко! Хочется бежать куда‑нибудь подальше из этого проклятого города, где царит чиновничье самоуправство!»

Наконец, в бенефис Направника—13 февраля 1881 года, — состоялась премьера.

Газета «Молва» писала: «„Орлеанская дева” г. Чайковского имела большой успех. В продолжение всего спектакля и автору, и исполнителям главных партий публика не переставала делать самые шумные и восторженные овации. С особенным единодушием вызывали автора по окончании первого акта. Можно сказать беспристрастно, что тут хлопал и кричал весь театр сверху донизу».

Видимо, действительно «вывезли» оперу хорошая музыка и исполнение. Постановка оперы и костюмы артистов были крайне убогими. Еще в сезоне 1877/78 года дирекцией был издан приказ, чтобы одно и то же действующее лицо не появлялось в течение одного спектакля в разных костюмах. Должно быть, поэтому Лионель был в одном костюме и в сцене битвы, и в сцене коронации.

Чайковский писал, что эта сцена была обставлена «мизерно, грязно и жалко». «Хоть бы трон‑то королевский обили новым бархатом!»

После спектакля Петр Ильич, как обещал, телеграфировал Н. Ф. фон Мекк: «Опера моя имела большой успех, вызывали двадцать четыре раза».

А в письме к ней он писал:

«Тяжелый день я прожил 13–го числа. С утра я уже начал волноваться и терзаться страхом, а к вечеру я был просто подавлен тяжелым чувством тревоги и беспокойства. Но с первого же действия успех оперы определился…»

Рецензии были всякие, а в большинстве уклончивые и неопределенные.

В «Новом времени» от 14 февраля 1881 года рецензент писал: «Несмотря на мою любовь к таланту г. Чайковского, я чувствовал разочарование, по ме; ре того, как опера подвигалась к концу».

А в «Петербургской газете», № 42, П. Зиновьев отмечал: «…г. Чайковский и в своем новом произведении томительно ищет непротоптанного пути, склоняясь по временам на почву, разработанную, но уже утомленную; сильный талант особенно симпатичного нам композитора выведет его в чистое поле…»

Все эти рецензии не застали в Петербурге Петра Ильича — на другой день после премьеры он уехал за границу. Но в Вене ему довелось прочитать в тамошней газете, что «Орлеанская дева» «крайне бедна изобретением, скучна и монотонна».

Странная была судьба у этой оперы — шумный успех на премьере, потом полное охлаждение публики, полное забвение на десятки лет и снова признание уже в наши дни.

Пережив за границей горе — смерть Николая Григорьевича Рубинштейна, друга своей молодости, — Чайковский уже в марте был снова в Петербурге. Возможно, на этот раз он оказался здесь из‑за болезни сестры — Александры Ильиничны, приехавшей из Каменки в Петербург. Остановился он, по–видимому, у брата Модеста, который жил тогда на Фонтанке, 28 (квартира Конради).

30 марта он писал Надежде. Филаретовне:

«Вот уже пятый день, что я в Петербурге, милый друг мой! Все впечатления в высшей степени грустные… Общее настроение жителей какое‑то подавленное; у всех на лицах написан страх и беспокойство за будущее… Я нашел здесь сестру и старшую племянницу Таню. Обе они больны, и еще бог знает, когда им можно будет тронуться в путь, а я не уеду, пока они совсем не поправятся».

Пишу вам… из дома моей кузины, где сестра и племянница остановились».

Трудно сказать, кто именно была эта кузина, скорее всего — Амалия Литке (Маля — дочь тети Лизы). Она жила в то время на углу Английского проспекта и Офицерской улицы, в доме № 60 (ныне угол проспекта Маклина и улицы Декабристов).

Необычайно чуткий ко всему происходящему, Петр Ильич, только приехав в Петербург, сразу почувствовал тревогу, испуг, подавленное состояние многих его жителей— это были дни после убийства Александра II.

Еще задолго до этого в ответ на непрерывно растущее революционное движение, на стачечную борьбу пролетариев Петербурга царское правительство объявило жесточайший террор. Власти получили право предавать революционеров военному суду без предварительного следствия. Казни можно было производить немедленно, без рассмотрения кассаций.

Вместо третьего отделения был создан еще более жестокий департамент полиции. С помощью провокаторов были арестованы многие члены исполнительного комитета «Народной воли».

В ответ на это в августе 1879 года исполнительный комитет «Народной воли» приговорил царя к смерти. Осуществить этот приговор удалось не скоро.

Только в 1881 году Александр II был убит. Произошло это 1 марта. А 3 апреля по Невскому и Литейному проспектам в 9 часов утра повезли к Семеновскому плацу (он находился там, где сейчас выстроено здание нового ТЮЗа) на казнь народовольцев, и среди них двадцатисемилетнюю Софью Перовскую. Все в Петербурге говорили о мужестве молодой женщины, которая, чтобы не дать палачу прикоснуться к себе, оттолкнула сама скамейку.

Слышал ли эти разговоры Чайковский? Знал ли он об этом? Наверно — да. Не мог не знать.

Все кругом говорили об этом.

Так или иначе, но настроение его в те дни было смятенным и взволнованным.

Это время разгрома революционного движения, время полного упадка настроений, по словам А. В. Луначарского, «наложило свою печать на своеобразную, нежную, тонкую, глубоко чуткую натуру великого композитора. Много таких же интеллигентов, раскрывшихся для культурной жизни, жаждущих счастья и деятельности, метались в 80–е годы в серой, тусклой, пошлой обстановке, которую создавал для русской жизни удушающий режим Александра III. Далеко не все они сознавали, что угрюмая обстановка их жизни является результатом социальных явлений и политических событий».

А «обстановка их жизни» была действительно страшная:

В те годы, дальние, глухие, В сердцах царили сон и мгла. Победоносцев над Россией Простер совиные крыла. И не было ни дня, ни ночи, А только тень огромных крыл… —

так писал об этом времени Александр Блок.

Главный идеолог реакции — обер–прокурор синода Победоносцев был одним из самых близких советников Александра III. Весь состав правительства царь сменил при его участии. Именно Победоносцев провозгласил «крестовый поход» против революционеров и требовал беспощадно применять штыки и пули против врагов самодержавия.

В те тяжкие годы Чайковский снова погружается в творчество. Он создает новую оперу с глубоко драматическим оттенком. Уже 5 мая он пишет директору Петербургской консерватории Карлу Юльевичу Давыдову: «Я начинаю испытывать смутное поползновение приняться опять за оперу, и сюжет Полтавы очень соблазняет меня».

В том же письме он просит, чтобы Давыдов отдал ему либретто, от которого тот отказался.

Карл Юльевич охотно исполняет просьбу Чайковского, и вот из Петербурга уже послано либретто с теплыми словами удовлетворения тем, что «сюжет… находится в руках такого гениального художника».

Во время работы над оперой у композитора было много колебаний, разочарований. «Мазепа мне не нравится, и я не могу им увлечься», — писал он, искал новые сюжеты и снова возвращался к «Мазепе». Потом перечитал либретто, пушкинскую «Полтаву», снова пленился ею.

Нравилась и эпоха:

Была та смутная пора, Когда Россия молодая, В бореньях силы напрягая, Мужала с гением Петра.

Нравилась возможность показать народ, а особенно нравилась нежная, любящая, страдающая Мария. Он и писать начал оперу со сцены Марии и Мазепы, как когда-то начинал «Евгения Онегина» с «Письма Татьяны».

К середине сентября 1882 года опера в клавире была закончена. Прекрасная, волнующая опера!

Вторую половину декабря 1882 года Чайковский снова провел в Петербурге. Он приехал, чтобы поговорить с Направником о своей новой опере, поработать над ней, но простудился и заболел.

«…Теперь мне лучше, — писал композитор Н. Ф. фон Мекк, — — но все же я не могу выехать, сижу дома (у брата Модеста — на Фонтанке, 28. — А. К.) и только изредка в карете ненадолго выезжаю».

Следующее пребывание Чайковского весной 1883 года в Петербурге, куда он приехал 15 мая, оказалось очень приятным. В столице в то время не было многих официальных лиц (в Москве проходили коронационные торжества). «Такой» Петербург особенно нравился композитору. Он писал:

«Все придающее Петербургу его официальное значение переехало в Москву… и я имею возможность проводить время только со своими родными и близкими… давно я не чувствовал себя так хорошо, как в эти дни. Притом и погода стоит такая чудная!

…Мы сделали с братом Модестом и его воспитанником несколько очаровательных поездок в окрестности, то есть в Петергоф, Павловск и т. д.».

«Вчера в дирекции театров, — писал П. И. Чайковский, — назначено было совещание по вопросу о постановке «Мазепы», на которое и я был приглашен… Меня приятно удивляет, но вместе с тем приводит в недоумение то усердие, старание, почти энтузиазм, с которым весь этот театральный мир относится к моей новой опере. Прежде, бывало, мне приходилось хлопотать, просить, делать несноснейшие визиты к театральным тузам, дабы опера была принята и поставлена.

Теперь, без всякого с моей стороны аванса, обе дирекции— и петербургская и московская — с каким‑то непостижимым рвением хватаются за мою оперу.

Мне рассказывали вчера, что петербургская дирекция даже командировала декоратора Бочарова, чтобы изучить эффекты лунного освещения в Малороссии для последнего акта «Мазепы». Решительно не понимаю источника такого благоприятного ко мне отношения театральных сфер…»

И действительно, повеял какой‑то очень благоприятный для Чайковского ветер. Слава повернула свое изменчивое лицо к композитору и улыбнулась ему.

Еще в июне 1883 года новый директор императорских театров И. А. Всеволожский начал проявлять большой интерес к творчеству Чайковского.

1 июня он писал управляющему императорскими театрами В. П. Погожеву:

«Я узнал перед отъездом из Москвы, что Чайковский окончил свою оперу «Мазепа». Необходимо таковую приобрести немедленно для постановки на петербургской сцене».

21 июня он пишет снова: «„Мазепу” необходимо поставить хоть в январе или феврале. Я не настаиваю на раннем сроке, — предписываю оперному режиссерскому управлению во всяком случае поставить оперу в этом сезоне, — т. е. в сезоне 1883/84 года».

Через несколько дней, вероятно ознакомившись с либретто оперы, Всеволожский снова пишет Погожеву:

«…„Мазепу” нужно роскошно поставить. Вероятно, весь Петербург приедет смотреть ее».

В театре об опере уже говорят, советуются.

В декабре Петр Ильич приехал на пять дней в Петербург.

«…Пишу Вам из Петербурга, милый дорогой друг мой, — сообщал он фон Мекк. — …Оперные мои дела затянулись, и постановка как петербургская, так и московская отложена… до 2–й половины января. Теперь мне, собственно, нечего делать ни здесь, ни там… Может быть, успех «Мазепы» (который для меня еще далеко не верен) вознаградит меня за все неприятности, которые ради этой оперы придется пережить, но я поклялся никогда больше не писать опер, из‑за которых добровольно лишаю себя счастья жить на свободе».

Приближалось время премьеры «Мазепы» в Мариинском театре. Однако Чайковский все время колебался, ехать ли ему в Петербург.

Прошло 3 февраля 1884 года, день первого представления оперы в Москве, до петербургской премьеры оставалось три дня, а он все еще не знал — поедет или нет. Он рассуждал, что сможет попасть в Петербург только к первому представлению, но репетицию, которая будет завтра, он уже не застанет.

Долго он был в нерешительности — исправить что-либо в постановке он уже не может, значит, ему Остаются или вызовы в случае удачи, или «смертельное новое огорчение» в случае неуспеха.

Так Петр Ильич и не поехал на первое исполнение своей оперы.

Оно состоялось 7 февраля 1884 года. Чайковского в Петербурге не было, и этим объяснял Модест Ильич меньший успех оперы: «Криков и рукоплесканий было меньше, чем в Москве… Опера была принята холодно–почтительно».

Постановка же, благодаря стараниям дирекции, была очень хороша.

Не только ни одна опера Чайковского не имела более красивых и богатых декораций и костюмов, но и вообще ни одна русская опера до сих пор не была поставлена так тщательно.

Петербургские рецензенты единодушно раскритиковали «Мазепу». Всех же их превзошел опять‑таки Кюи.

Он писал об этой гениальной опере — или не понимая, или не желая понять всего ее значения: «…Либретто „Мазепы” сделано превосходно… Однако г–ну Чайковскому удалось его испортить музыкой до такой степени, что почти все эти чудные сцены никакого впечатления не производят. Причины тому две: несоответствие сюжета роду таланта г. Чайковского и упадок его творческих сил» («Неделя», 1884, № 4).

Зарисовка сцен из первой постановки оперы «Евгений Онегин» в Петербурге в 1884 г.

Уже много лет музыковеды стараются объяснить ту непримиримую позицию, которую раз и навсегда занял Кюи по отношению к Чайковскому. Видимо, тут было не одно принципиальное несогласие с его творчеством. Возможно, играла роль и личная неприязнь, которая, кстати сказать, была взаимной. Возможно, раздражало не особенно удачливого композитора Кюи такое быстрое восхождение Чайковского по лестнице славы…

Поворотным моментом творческой судьбы Чайковского неожиданно явилась постановка «Евгения Онегина» на петербургской сцене в 1884 году.

В октябре этого года начались репетиции. Все происходило, как всегда. Именно так, как описывал в своих воспоминаниях артист и режиссер императорских театров Иосиф Иосифович Палечек.

«При постановке каждой оперы, — писал он, — Петр Ильич постоянно присутствовал на репетиции. На репетициях обыкновенно Чайковский делал самые мельчайшие указания, придирался к каждой фразе, и, несмотря на установившееся мнение о его доброте, он был чрезвычайно строг.

…Должен вам сказать, что доминирующее значение в постановке опер Чайковского имел он сам, автор–творец своих чудных мелодий. И я не ошибусь, если скажу, что его указания имели такое значение, что выходило, как будто он сам их ставил. Я не преувеличиваю значения их».

Создавая «Евгения Онегина», Чайковский не предназначал эту оперу для большой сцены, полагая, что среди артистов императорских театров не найдется таких, которые смогут передать все обаяние героев Пушкина.

Поэтому впервые «Евгений Онегин» увидел свет в Москве в исполнении учеников консерватории в марте 1879 года. Позже-—в 1881 году — оперу поставил московский Большой театр. Эти постановки были хорошо приняты публикой.

В Петербурге с «Евгением Онегиным» были знакомы немногие: некоторые сцены исполнялись любителями у почитательницы Чайковского Ю. Ф. Абаза, а в апреле 1883 года в зале дома Руадзе (на набережной Мойки, 61) опера была поставлена петербургским музыкально–драматическим кружком под руководством профессора Зике.

И вот теперь эта такая необычная для того времени, в полном смысле слова новаторская опера (даже не опера, а «лирические сцены», как назвал ее композитор) была намечена к постановке в Мариинском театре.

Естественно, что все свое время Чайковский отдавал репетициям.

«Милый, дорогой друг, — писал он Надежде Филаретовне, — уж если Вам в течение целой недели я не мог найти удобной минуты для письма, то из этого Вы можете заключить, до чего моя жизнь здесь исполнена всяческой суеты. Ежедневно с утра до пяти часов я на репетиции…

Я весьма доволен усердием всех артистов к моей опере, и вообще я встречаю теперь в здешних театральных сферах гораздо больше сочувствия, чем в былое время…»

Петр Ильич в эти дни особенно увлечен был своей оперой. Он говорил о ней, писал, охотно играл друзьям и родным отрывки из нее.

Был такой случай. Одна из красивых дочерей дяди Петра Петровича — Александра Петровна (в замужестве Карцева) — была дама властная, несколько реакая и прямая. Петр Ильич очень любил свою двоюродную сестру, хотя робел в ее присутствии. Как‑то он из Петербурга наведался к Александре Петровне, жившей в Царском Селе, и проиграл ей первый акт «Евгения Онегина». Когда он подходил к концу дуэта Татьяны и Ольги, в котором в то время было три куплета, Александра Петровна прервала его и воскликнула: «Слыхала, слыхала, будет… Говорят тебе, слыхала! Что спрашивать сто раз «слыхали ль вы»? Это красиво, но скучно. Смеяться будут». Петр Ильич согласился с ней и оставил в дуэте только два куплета.

Он любил свою оперу «Евгений Онегин» как‑то особенно и, еще когда только сочинил ее, написал о ней такие знаменательные слова:

«…Я вам скажу, что если была когда‑нибудь написана музыка с искренним чувством, с любовью к сюжету и к действующим лицам, то эта музыка к «Онегину». Я таял и трепетал от невыразимого наслаждения, когда писал ее… Пусть «Онегин» будет очень скучным представлением с тепло написанной музыкой, вот все, чего я желаю».

Невольно приходят на ум слова Чайковского, написанные примерно в то время, когда была закончена эта опера:

«Только та музыка может тронуть, потрясти и задеть, которая вылилась из глубины взволнованной вдохновеньем артистической души».

Мы помним, с каким волнением писал композитор «Евгения Онегина», и нам понятны то ответное волнение и восторг, которые неизменно вызывает его музыка.

Но полное признание его творения снова приходило медленно.

Премьера «Евгения Онегина» в Петербурге состоялась 19 октября 1884 года.

Спектакль имел большой успех, но нельзя сказать, что все в нем было так, как мечталось Чайковскому.

А если мы заглянем в газеты того времени (почти в каждой из них была рецензия на «Онегина»), мы прочитаем совершенно неожиданные для современного слушателя отзывы.

Критический тон задавал, как всегда, Кюи.

Он считал, что опера «Евгений Онегин» «ничего не вносит в наше искусство. В ее музыке нет ни одного нового слова; главная характерная черта музыки «Онегина» заключается в тоскливом однообразии»; «вся первая картина никакого впечатления не производит: так это все мелко, однообразно, неблагодарно, несценично»; арию Ленского «невозможно признать за хорошую музыку»; «сцена поединка производит комическое впечатление»; «полрнез 3–го действия наводит только скуку.

…Как опера „Евгений Онегин" — произведение мертворожденное, безусловно несостоятельное и слабое» («Неделя», 1884, № 45). Впоследствии эти слова вошли во все учебники истории музыки как пример однобокой, необъективной критики Кюи.

Рецензенту из «Биржевых ведомостей» кое‑что нравится из музыки, но он, отдавая должное Чайковскому-симфонисту, очень жалеет, что у него нет «жилки» оперного композитора.

«Петербургский листок» считал, что, несмотря на недостатки, «все же опера будет привлекать к себе внимание публики, независимо от своего романтического сюжета».

В «Новостях» жалеют, что Чайковский «тщетно стремится сделаться непременно композитором оперным», и т. д. и т. д.

Невозможно привести всю массу этих насмешливых, ядовитых и в большинстве недоброжелательных высказываний.

Во время спектакля успех был хоть и не чрезмерный, но большой. Публика и артисты устроили овацию, много раз вызывали композитора, подносили цветы.

И никто не заметил, что это была полная победа Чайковского, что это был его триумф. Уже со второго представления «Евгений Онегин» стал давать полные сборы, непрерывный ряд полных сборов на много лет.

Попасть на спектакль стало невероятно трудно: петербургская публика ломилась в театр.

Петр Ильич в письме к своему издателю и другу П. П. Юргенсону говорит об этом скромнее: «„Евгений Онегин” возбуждает здесь если не восторг, то большой интерес.

Подписка на сегодняшнее представление, открытая с понедельника, была к часу дня вся покрыта. Сегодня объявлена подписка на 3 и 4 представления».

Постановка «Евгения Онегина» на императорской сцене в октябре 1884 года стала событием, сыгравшим огромную роль в жизни композитора.

Он сразу стал популярен в столице, в Москве, а затем и во всей России.

И материальное положение его теперь резко улучшилось, он мог быть свободным и творить.

И все это дало ему произведение, для которого он не ждал даже успеха, и писал его потому, что ему «в один прекрасный день захотелось положить на музыку все, что в «Онегине» просится на музыку». «Я работал с неописанным наслаждением и увлечением, — писал Чайковский Танееву, —-мало заботясь о том, есть ли движение, эффекты и т. д. Плевать мне на эффекты!»

И вот с середины восьмидесятых годов Чайковского снова все больше и больше начинает притягивать к себе Петербург. Здесь любят и понимают его музыку. И Русское музыкальное общество, и дирекция императорских театров во главе с И. Всеволожским оказывают его творчеству все большее внимание.

Город его детства, его юности стал городом расцвета его таланта, городом его немеркнущей славы.

 

"Чтобы музыка моя распространялась."

Слава! Стремительно растущая благодаря огромному успеху «Евгения Онегина», она меняла не только быт Петра Ильича, но перестроила как‑то и его внутренний мир. Он уже не чуждается людей, не страдает в их обществе, увеличивается количество его друзей и корреспондентов. В письмах он не жалуется больше на «ненавистный» Петербург.

Столичная жизнь теперь далеко не так, как прежде, тяготит его.

Здесь он сейчас не бесправный композитор, ищущий возможностей и связей для того, чтобы увидеть на сцене императорских театров свое создание, он — великий музыкант, обожаемый публикой, прежде всего петербургской, — ее любимец.

Итак, премьера «Онегина» позади, но не смолкают пересуды, обсуждения. В газетах и разговорах все еще чувствуется некоторое недоумение от колоссального успеха оперы, который становится все более явным.

И правда: такой необычный для оперы сюжет, почти современная эпоха. Нет ни дворцов, ни героев, ни злодеев — таких привычных в старой опере. Обыкновенные люди живут своей обычной жизнью, даже варят варенье, — это в опере‑то!

Они страдают, любят, волнуются… Но как это все близко каждому!

И смущает такое вольное обращение с Пушкиным. И действительно, трудно объяснить, почему это все так волнует, так умиляет?..

Вот отрывок из фельетона в одной из газет: «К числу маленьких новостей дня следует причислить также необычайный успех оперы г. Чайковского «Евгений Онегин».

Странный успех и странная опера! Слишком 4 часа вы слушаете эту переложенную на музыку поэму и никакого определенного впечатления из нее не выносите…»

В те же дни после трех–четырех спектаклей Петр Ильич сообщал брату Анатолию:

«…„Евгений Онегин” имеет успех; сборы великолепные…

В общем итоге Петербург доставил мне много счастливых минут и сладостное сознание настоящего успеха…»

И жене Анатолия (уже с дороги за границу) Чайковский писал: «…в общем мое впечатление от «Онегина» в Петербурге очень приятное. Я никак не ожидал, что эта опера может так нравиться массе. Во всяком случае первые четыре представления были блестящие, и сердце мое радовалось. Благодаря этому и теперь я очень приятно себя чувствую… на душе легко при воспоминании об успехе оперы, которую я люблю больше всего мной написанного».

Совсем непохоже это радостное письмо на прежние письма композитора. Однако в нем есть и такая фраза: «Впрочем, нечего ранее радоваться, посмотрим, что дальше будет».

А дальше все было тоже очень хорошо.

Главный режиссер петербургских императорских театров Г. П. Кондратьев, который по поручению директора театров И. А. Всеволожского ежедневно записывал подробности о всех оперных спектаклях, репетициях, артистах, сборах и т. д., писал о постановке в Мариинском театре оперы «Евгений Онегин»:

«…Сегодня тринадцатый спектакль в этом месяце, «Онегин» —тринадцатая опера в этом сезоне, но, несмотря на дурную примету, опера состоялась, прошла блистательно и имела большой успех».

Певица Павловская, певшая Татьяну, вспоминала: «„Евгений Онегин" прошел с громадным успехом. Весь музыкальный артистический Петербург взволновался».

Жена Антона Григорьевича Рубинштейна рассказывала, что когда она в театре попробовала при муже покритиковать оперу, он резко крикнул: «Что ты понимаешь! Кто вырос на цыганских романсах и итальянской опере, тот не смеет говорить о таких вещах».

Чайковский мог быть доволен — все больше и больше людей покоряла его музыка, все больше распространялась она, принося людям радость и утешение.

Он всегда считал оперу наиболее демократичным видом музыкального творчества.

П. И. Чайковский. 80–е годы.

Он писал, что опера «имеет то преимущество, что дает возможность говорить музыкальным языком массам. Уже одно то, что опера может играться хоть сорок раз в течение сезона, дает ей преимущество над симфонией, которая будет исполнена раз в десять лет!!!»

Желание общаться посредством музыки с возможно большим количеством людей всегда владело композитором. Он объяснял его так: «Мне, как и всякому говорящему и имеющему… что сказать, нужно, чтобы меня слушали». И еще: «…чем больше, чем сочувственнее круг моих слушателей — тем лучше».

А у «Евгения Онегина» этот круг был чрезвычайно широк.

Стоит только привести один эпизод, рассказать только об одной постановке этой оперы в дни, памятные очень многим ленинградцам.

…1941 год. Блокадный Ленинград. Оставшиеся в городе артисты Театра оперы и балета имени С. М. Кирова в бывшем Народном доме на Петроградской стороне 21 ноября открывают «блокадный сезон» оперой «Евгений Онегин»! Какое глубокое содержание в этих словах: темный, застывший город, огромный заледеневший зал, голодные люди, закутанные во все свои самые теплые вещи, воины — защитники Ленинграда. В антракте своеобразный гул — это, согреваясь, топают ногами, обутыми в валенки. А во время действия — тишина. От дыхания подымаются легкие облачки пара. Люди, замерев, слушают всей душой такую родную, близкую им всем музыку, дающую силы жить и бороться с врагом, с голодом, с невозвратимыми потерями, со смертью…

Но вернемся в Петербург.

Здесь в конце 1884 года Чайковский познакомился с молодыми композиторами, составлявшими ядро беляевского кружка, во многом продолжавшего традиции кружка балакиревского.

Вот как рассказывал об этом А. К, Глазунов:

«Я познакомился с П. И. Чайковским на вечере у Балакирева осенью 1884 года (Балакирев жил тогда на Коломенской улице, д. 7. — Л. К.).

Николай Ильич Чайковский. (Публикуется впервые.)

…У нас, в особенности у молодых членов балакиревского кружка, ожидаемая встреча с «не своим» Чайковским вызывала какой‑то загадочный интерес. Мы собрались к Балакиреву к назначенному часу, с волнением стали ждать прихода Чайковского и, ввиду того, что последний был не нашего лагеря, обсуждали вопрос  о  том, какой позиции нам держаться, — вероятно, быть очень сдержанными. Появление Чайковского тотчас же положило конец несколько натянутому настроению присутствовавших, в особенности молодежи. Чайковский соединением простоты с достоинством и утонченной, чисто европейской выдержкой в обращении произвел на большинство присутствующих, в особенности молодежи, самое благоприятное впечатление. Мы как‑то свободно вздохнули… Вечер прошел очень оживленно. Говорили о музыке… Кажется, были сыграны произведения Ляпунова и мои. Чайковский ушел ранее других, и с его уходом мы почувствовали себя опять в прежней, несколько будничной обстановке. Многие из молодых музыкантов, в том числе А. К. Лядов и я, вышли от Балакирева очарованными личностью Чайковского…»

Впоследствии Глазунов ближе познакомился с Петром Ильичом, и между ними завязалась дружба, продолжавшаяся до самой кончины Петра Ильича.

Чайковский не раз посещал семью Глазунова не только в петербургской квартире на Казанской (ныне улица Плеханова, д. 8), но и на даче в Царском Селе и в Петергофе.

А через двадцать лет после смерти Чайковского Глазунов писал: «Мелодия, вечна, а поэтому вечно будет жить и Чайковский. Трудно найти не только в русской, но и в иностранной музыке подобного композитора, который был бы так силен, ярок и самобытен во всех родах музыкального творчества.

…На его музыке воспитывается вся наша консерваторская молодежь. Скажу более, дух Чайковского до сих пор еще витает в стенах Консерватории — и каждый день мы его вспоминаем.

Что еще прибавить к этому? Одно только: почаще слушайте его музыку, и вы несомненно полюбите этого гения».

А. К. Глазунов говорил о Петербургской консерватории, директором которой он был тогда.

В эти годы Петр Ильич в Петербурге чаще всего останавливался у Модеста Ильича, который жил со своим воспитанником Колей Конради на Фонтанке, в доме № 15.

Ему было там, наверное, хорошо и уютно. Как‑то он писал брату: «Я немножко сегодня взгрустнул о тебе, милый мой Модя, и так мне захотелось очутиться у вас на Фонтанке с тобой и с Колей, в тишине и мире послеобеденного часа».

Новый, 1885 год дарит композитору новый триумф.

Этот триумф был вызван первым исполнением Третьей сюиты, которое состоялось в пятом симфоническом собрании Русского музыкального общества 12 января.

Оркестром управлял один из лучших европейских дирижеров того времени, большой поклонник музыки Чайковского, — Ганс Бюлов.

Такого огромного и полного успеха с первого его исполнения не имело еще ни одно произведение Петра Ильича.

Овации— «бурю оваций», как писали газеты, — ему устраивали после каждой части сюиты.

Отзывы прессы были восторженные.

Чем же вызвало это произведение такой восторг? Чем так пришлась по душе слушателям Третья сюита?

Писал ее Чайковский летом 1884 года у своей сестры в Каменке. Писал потому, что… не получилась симфония, которую он собирался написать за лето: «…хотел было симфонию сделать, но не выгорело».

С некоторых пор композитор полюбил форму сюиты, она позволяла «не стесняться никакими традициями, условными приемами и установившимися правилами», как этого требовало сочинение симфонии.

Настроение во время работы было неровное. То композитору казалось, что он «исписался», то, что пишет лишь потому, что неодолима всегдашняя «потребность в труде».

А закончил чудесное это произведение, и стало казаться, что «новая сюита далеко превзошла своих предшественниц и что вообще это вещь очень недурная».

И что третья по счету сюита будет «первой по достоинству».

Так и получилось. С мнением слушателей вполне совпали и оценки в печати. Сюиту называли «событием в музыкальном мире», восхищались «богатством воображения, мелодическим размахом, мастерством и легкостью, с которыми композитор распоряжается средствами новейшего оркестра».

А Чайковский удивлялся такому успеху, хоть и ждал его:

«…Гайное предчувствие говорило мне, что сюита моя должна понравиться и задеть за живое публику. Я и радовался и боялся этого. Но ожидания мои действительность далеко превзошла. Подобного торжества я еще никогда не испытывал; я видел, что вся масса публики была потрясена и благодарна мне. Эти мгновения суть лучшее украшение жизни артиста. Ради них стоит жить и трудиться.

Но и утомление после бывает большое».

Желание куда‑нибудь скрыться, жажда свободы, тишины, одиночества брали верх над ощущением удовлетворенного артистического самолюбия.

В конце марта Чайковский провел в Петербурге дня четыре. Он приехал для того, чтобы повидаться с либреттистом «Кузнеца Вакулы» Полонским.

Композитор был занят переделкой оперы и должен был поговорить об этом с автором либретто.

Кроме того, 29 марта в симфоническом концерте Русского музыкального общества исполнялась «Франческа да Римини».

5 декабря 1885 года праздновался пятидесятилетний юбилей Училища правоведения. Готовилось большое торжество.

Апухтин к этому дню написал стихотворение, которое начиналось так:

И светел, и грустен наш праздник, друзья. Спеша в эти стены родные, Отвсюду стеклась правоведов семья Поминки свершать дорогие.

Такой уж характер был у Апухтина, что он во все вносил грустную нотку. Вот и тут радостную встречу нескольких поколений правоведов он называет поминками.

Впрочем, заканчивал он свое стихотворение мажорно:

Покой отошедшим и счастье живым И слава им вечная вместе! Пусть будет союз наш навек нерушим Во имя Отчизны и чести!

Этому стихотворению суждена была долгая жизнь. Во все годы существования училища каждый вновь поступающий туда воспитанник обязан был выучить его наизусть.

Помнил его всю жизнь и Петр Ильич.

Что бы ни говорили о суровости режима в училище, какие бы отрицательные высказывания о нем ни приходилось читать в разных воспоминаниях, но надо признать, что этот строгий режим не мог не воспитать дисциплинированных людей. Он вырабатывал внутреннюю собранность, закалял волю.

Несмотря на суровость воспитания, из училища выходили люди, очень любившие его.

Поэтому и на ежегодные собрания окончивших приезжали многие — и совсем юные, и убеленные сединами.

Чайковский еще 27 сентября 1885 года сообщал Н. Ф. фон Мекк:

«Я написал для училищного юбилея не кантату, а просто хор, который на празднике должны петь воспитанники. Текст для этого хора пришлось также написать самому».

Текст, написанный Петром Ильичом, оканчивался следующим обращением к правоведам:

…Будь врагом ты всякой лжи, И, стремясь ко благу смело. Помни школьных дней завет, Что стоять за правды дело Твердо должен правовед.

Чайковскому, такому «рыцарю» в жизни, должна была быть особенно близка идея борьбы за правду.

Приехав на этот раз в столицу, Петр Ильич заболел и, поправившись, все еще продолжал чувствовать себя утомленным и раздраженным.

Следующий раз Чайковский приехал в Петербург в марте 1886 года, и всего на четыре дня.

О тех днях сохранились записи в дневниках — скупые и лаконичные:

«15 марта — Консерватория… Корсаков. Обед дома… Концерт. Овация. Чай дома с Бобом и Колей. 16 марта — завтрак у Римского. Рождение Веры. Михайловский театр…»

Легко расшифровать эти отрывочные — «концерт», «овация». В этот день Петр Ильич был в седьмом симфоническом собрании Русского музыкального общества. В концерте под управлением Ганса Бюлова исполнялись произведения Бетховена, Сен–Санса, Мендельсона, Рубинштейна и Первый фортепианный концерт Чайковского.

Блестящее исполнение его Бюловым, которому он был посвящен, и присутствие любимого композитора вызвали овацию.

Живя в Петербурге, Чайковский часто бывал в доме певицы Павловской на Екатерининском канале (теперь канал Грибоедова, д. 7). Об этих посещениях мы узнаем из воспоминаний В. П. Погожева. Петр Ильич чувствовал себя у нее уютно и просто. И хозяйка, и ее друзья искренне любили Петра Ильича. Он вообще не был особенно словоохотливым, но тут интересно рассказывал о своих путешествиях, о выступлениях и концертах, встречах с выдающимися людьми.

Он говорил гладко, литературным языком, с юмором, а иногда и ядовито. Когда горячился, высказывался лаконично: «Отвратительно!», «Обаятельно!».

Раздражался, когда высказывал мнения о пристрастности и несправедливости музыкальных критиков.

И наоборот, особенная теплота слышалась в голосе Чайковского, когда он говорил о человеческой самоотверженности.

Если разговор заходил о чьем‑либо бедственном положении, он мгновенно менялся. На глазах порой появлялись слезы, все лицо выражало сострадание, а рука опускалась в карман, чтобы вытащить кошелек.

Он был совершенно безрассудно щедр и никогда никому не отказывал в помощи. Многие друзья Чайковского знали об этой его особенности и при нем старались избегать подобных разговоров.

Приезжая в Петербург, часто на очень короткий срок, Чайковский много времени отдавал деловым визитам, навещал друзей, знакомых. Иногда он делал это с чувством искренней симпатии, иногда же с присущей ему деликатностью, не желая обидеть никого из близких.

Работать в Петербурге, т. е. писать музыку, было совершенно невозможно. Даже если сам он никуда не пойдет и останется дома — придут к нему и по делу, и просто так, чтобы увидеть, поговорить.

15 июня 1886 года Чайковский еще на три дня приехал в Петербург и остановился в Европейской гостинице. Стояли белые ночи, и Петр Ильич писал:

«…Как странно после Парижа очутиться внезапно в июне в Петербурге. Зимой он так оживлен и блестящ, теперь это совершенная пустыня. Что касается «белых ночей», то красоты в них много, но я во всю сегодняшнюю ночь, несмотря на трехдневное путешествие, не мог глаз сомкнуть. Не спится при этом непостижимом сочетании ночной тишины с дневным светом».

Сложное и грустное семейное дело привело его на этот раз в Петербург, — дело, связанное с судьбой его племянницы Татьяны Львовны Давыдовой, дочери Александры Ильиничны.

Первенец и любимица семьи — красивая, темпераментная, избалованная Таня долго не могла выбрать жениха. Потом была помолвлена, внезапно порвала с женихом, тяжело пережив этот разрыв. Затем полюбила учителя музыки, женатого человека, который не мог получить развода.

Должен был появиться ребенок.

Татьяна Львовна Давыдова.

В тайну Тани был посвящен только Петр Ильич. Родители не знали ничего.

Чайковский уговорил их отпустить Таню с ним в Париж якобы для лечения нервной системы.

Там родился у нее мальчик, которого отдали на воспитание в одну французскую семью, жившую в окрестностях Парижа.

И вот теперь Петр Ильич уговорил бездетного старшего брата Николая Ильича и его жену Ольгу Сергеевну усыновить трехлетнего Жоржа и вместе с Ольгой Сергеевной привез в Петербург ребенка.

Вот как писал он об этих днях в своем дневнике:

«15 июня. День тянулся долго. Приходилось много занимать и возиться с Жоржиком… Обед в Луге… Наконец, Петербург. Коля (Николай Ильич. — Л. К.) встретил.

Я отправился в «Европу». Господи, как в этой гостинице мало чувствуешь себя в России! Одевшись, к Николаю Ильичу пошел. (Николай Ильич Чайковский жил на Крюковом канале. — Л. К.) Жорж имел очень веселый вид и играл… Побеседовавши и уложив спать Ж., отправился ужинать к Палкину. Белая ночь! Странно, но красиво…

16 июня. Вставши, читал газеты и писал письма. Оделся в 11 часов и вышел… Прогулка по Летнему саду мимо Училища правоведения. Обед у Николая Ильича. Жорж неузнаваемо мил, обстрижен, чистенький!.. После обеда он рассердился на Олю и судорожно плакал у меня на руках. Когда я уходил, сильно плакал и хотел, чтобы я остался. Поехали в 8 час. в Павловск. Сыро. Погуляли. Музыку играли неинтересную. В 10 час. уехал. Светло, как днем.

17 июля. У Н. Ильича. Жорж бледен. Крещение назначено в 2 часа. Походил. Купил картиночки для Ж. Возвратился к Коле… Обряд. Ж. был очарователен в своем балахончике. Был умен и терпелив. В купели очень заплакал… уехал домой укладываться… Игрушки для Ж. Обед у Коли. Жорж очень доволен игрушками, особенно солдатиками, входящими в крепость. Уехал тайно от него, избегая слез».

Впоследствии Петр Ильич сделал Жоржа одним из своих наследников.

Мальчик подрастал, и никому в семье Давыдовых не было известно его происхождение, пока однажды не произошел следующий разговор: Лев Васильевич, отец Тани, как‑то сказал Николаю Ильичу: «Ой, как я не люблю этого твоего французика!» — на что присутствовавший при этом Ипполит Ильич простодушно заметил:

«Как же ты можешь его не любить, это же твой внук!»

Татьяны тогда уже не было в живых — она умерла скоропостижно, двадцати четырех лет, на балу в Дворянском собрании в том же 1886 году, когда привезли в Петербург ее сына.

Жорж Чайковский (Публикуется впервые).

О следующем пребывании Чайковского в Петербурге в октябре 1886 года читаем опять в его дневнике: «18 окт. Приезд… Завтрак у Ник. Ил. Жоржик. С Модей домой.

20 октября… После чаю и чтения газет ушел гулять. Чудная погода. Летний сад. Набережная. Невский… Вас. Остров. Петербургская сторона. Опять Васильевский… Домой».

21 октября Чайковский был в Мариинском театре, где слушал оперу «Руслан и Людмила».

22 октября во втором русском симфоническом концерте присутствовал на исполнении своей Первой симфонии.

«24 окт. Утром у Направника… у Павловской. Вечер у Корсакова. Лядов, Глазунов.

25 октября. Репетиции в зале Консерватории. Овация оркестра.

27 окт. Репетиции симф. оркестра в зале Кононова. Стасовы, Балакирев, Глазунов и т. д.».

И 25 октября в консерватории, и 27–го в зале Кононова (бывшем зале Руадзе) на Мойке (д. 61—там, где теперь Электротехнический институт связи имени М. Д. Бонч–Бруевича) репетировались произведения Римского–Корсакова, Мусоргского, Глазунова, Глинки, Балакирева, Кюи, Щербачева, которые были исполнены 29 октября в третьем Русском симфоническом концерте.

Почему «овации оркестра» в адрес Чайковского? Очень уж любим был Петр Ильич оркестрантами, и, естественно, его неожиданное для них появление в Петербурге и на репетиции вызвало эти овации.

«28 окт. Утром занимался (чудеса, — ухитрился в Петербурге поработать!). Погода хорошая. После домашнего завтрака гулял. Был у Всеволожского… На Невском встретил Глазунова и должен был с ним всю Садовую пройти… Обед у Направника. Был в Мариинском театре. «Фауст» Гуно.

31 окт. Вечер у Балакирева (на Коломенской улице, 87, кв. 7. — Л. К.). Вся кучка, кроме Кюи и Бородина».

5 ноября было четвертое собрание камерной музыки, посвященное Чайковскому. Исполнялись квартет, трио и мелкие вещи. «Энтузиазм был искренний, и я вышел оттуда подавленный чувством умиления и благодарности».

«8 ноября. Дома, где все уже было уложено для отъезда, нашел письмо от Всеволожского с приглашением на воскресенье потолковать о балете. Пришел в отчаянье, но решил остаться. Побежал к Всеволожскому. Тут же Петипа и Фролов и мы немедленно приступили к обсуждению. Отказ мой от ,,Саламбо“».

Надо сказать, что новый директор императорских театров И. А. Всеволожский очень высоко ценил и любил музыку Чайковского.

В эти дни особенно возросла популярность Петра Ильича в Петербурге. Он окружен симпатизирующими ему людьми. Всеволожский нетерпеливо ждет нового балета. Все складывается хорошо и радостно.

В те же дни он неожиданно получил через Стасова премию «от неизвестного мецената» — за лучшее симфоническое произведение года. Этим меценатом был М. П. Беляев — музыкально–общественный деятель, лучшим произведением на этот раз признали «Манфреда».

Несколько слов о самой симфонии. Еще в 1882 году Балакирев посоветовал Чайковскому написать программную симфонию «Манфред» по Байрону. Затем во время пребывания Петра Ильича в Петербурге Балакирев снова стал убеждать его писать симфонию на эту тему. И вскоре прислал программу ее, где указал даже тональности, в которых должны были быть написаны части «Манфреда».

Чайковский очень неохотно принимался за работу. Он любил музыку Шумана к «Манфреду», а кроме того, не хотелось писать программную музыку — музыку на определенный сюжет, по определенной программе. Всегда он говорил, что чувствует себя «бесконечно свободнее в сфере чистой симфонии», что «какую‑нибудь сюиту» ему «во сто раз легче написать».

В конце концов он принялся за сочинение лишь потому, что обещал это Балакиреву.

13 сентября 1885 года Чайковский написал ему: «Желание ваше я исполнил. «Манфред» кончен… я просидел, можно сказать, не вставая с места почти четыре месяца… Никогда в жизни я так не старался и так не утомлялся от работы…» Но придерживаться тональностей, рекомендованных Балакиревым, Чайковский не стал. Произведение это он посвятил Балакиреву.

Исполненный в декабре 1886 года, «Манфред» вызвал восторженный отзыв Цезаря Кюи. Ему понравилось все, особенно же скерцо. «Критику, — писал он, — по отношению именно к этой части симфонии придется ответить на вопрос: „Чего желаешь ты?” — „Только слушать».

Чем объясняется такой необычайный для Кюи по отношению к Чайковскому отзыв, неужели он поверил наконец в талант теперь всеми признанного композитора?

Нет, все объяснялось проще. Кюи оставался верен традициям «Могучей кучки», а «кучкисты» ценили больше всего именно программную музыку. Кроме того, сюжет этот подсказал Чайковскому Балакирев, авторитет которого был для членов «кучки» долгое время непререкаемым. Да и посвящен «Манфред» был ему же. Как тут было не хвалить!

9 ноября Чайковский уехал и через несколько дней записал в дневнике: «Все сильнее и сильнее чувствую охлаждение к Москве. Подумываю о Питере».

Доброе чувство к Петербургу видно и в письме к Н. Ф. фон Мекк:

«Хотя я очень устаю и утомляюсь в Петербурге, — писал Чайковский, — но не могу не сказать, что меня трогает глубокое сочувствие, которое я встречаю здесь повсюду, во всех кружках и сферах, с которыми сталкиваюсь. Приписываю это тому, что мою музыку здесь очень любят, и это, конечно, глубоко радует меня. Как далеки те времена, когда о постановке новой оперы мне приходилось хлопотать и просить! Теперь они еще ненаписанную оперу уже включают в репертуар будущего сезона и собираются роскошно обставить ее» (речь идет об опере «Чародейка»).

Опера Чайковского «Чародейка» действительно в то время была еще далеко не окончена.

Начал ее композитор в сентябре 1885 года. К 18 августа 1886 года были закончены эскизы, а партитура — только 6 мая 1887 года. Такая медленная для Чайковского работа объяснялась тем, что его задерживал драматург И. В. Шпажинский, переделывавший свою трагедию в оперное либретто. Кроме того, композитору много раз приходилось прерывать работу из‑за разных поездок.

В мелодраматическом сюжете. «Чародейки» композитора привлекала, как всегда, главная женская роль, и хотя у Шпажинского кума Настасья является «гулящей бабой», Чайковский считал, что в глубине ее души «есть нравственная сила и красота, которой до этого случая только негде было высказаться. Сила эта в любви».

И снова он создает образ женщины любящей, страдающей, борющейся за свою любовь.

В дневнике тех дней мы все чаще встречаем имя Направника. Необходимо отметить, что Эдуард Францевич Направник за пятьдесят три года своей деятельности (с 1863 по 1916–й) поставил 102 оперы, среди них «Пиковую даму», «Иоланту», «Бориса Годунова», «Псковитянку» и много других.

Чайковский и он — уже настоящие друзья, и вся семья дирижера —его жена и дети — очень близки Петру Ильичу, который часто бывал на Крюковом канале в квартире 72 дома № 6, где жил Направник. Особенно сошелся Чайковский со старшим сыном дирижера. Володя Направник был ровесником племянника композитора и очень скоро стал своим человеком в их доме.

Воспоминания Владимира Направника о Петре Ильиче живо отражают ту атмосферу молодости и озорства, которая царила в молодой компании. И опять открывается совсем новая сторона этого удивительного и многогранного человека. Великий, мудрый, глубокий знаток человеческой души, он, оказывается, мог становиться совсем легкомысленным!

«…Петр Ильич, — —писал молодой Направник, — принимал участие во всех наших развлечениях, как ровесник. Он не подлаживался под нас, он так же искренне веселился, как мы, вот почему и нам с ним было просто и приятно. Тогда мне это казалось естественным, теперь, при воспоминании о том времени, меня поражает, до чего он был молод душой. Он и маленьких детей нежно любил, ласкал их, возился с ними».

Дальше Владимир Направник вспоминал, как почтенный, седовласый Петр Ильич безотказно садился за рояль и играл вальсы и польки, если кто‑нибудь из взрослых или детей хотел танцевать.

Он любил разные игры, шарады, особенно же всевозможные, как теперь называют, «розыгрыши» и радовался больше всех, когда они удавались.

У молодежи в то время была любимая игра, которую называли «черной магией». Она состояла вот в чем: кто-нибудь из гостей, не посвященный в тайну этого фокуса, говорил на ухо одному из играющих задуманное слово. Обычно говорили это слово Петру Ильичу. И вот Петр Ильич начинал произносить не имеющие никакого смысла слова, из начальных букв которых играющие отгадывали заданное слово.

Бывало, загадывающий долго не мог догадаться, как сумели узнать его слово, и это приводило Петра Ильича в восторг. Однажды таким непосвященным был С. И. Танеев. Он выходил из себя, но так и не открыл «тайны» отгадывания.

Один раз Владимир, придя к Чайковскому, застал Петра Ильича и его племянника Боба пишущими письма. Писем было множество, самого разнообразного и невероятного содержания.

Адресованы они все были Анне Петровне Мерклинг с целью заинтриговать ее. На другой день в гостях у Направников, где была и Анна Петровна, Петр Ильич долго переглядывался с Володей и Бобом, ожидая, что вот сейчас она начнет рассказ о необыкновенных посланиях, но не дождался: Анна Петровна давно догадалась о том, кто был автором писем, и нарочно молчала, чтобы подразнить его. Тогда Петр Ильич завел разговор о письмах вообще.

Ответом был общий хохот.

В начале 1887 года Петр Ильич писал жене Анатолия:

«…Вся эта зима такая сумасшедшая… Теперь я приехал в Питер, чтобы дирижировать большим концертом, составленным из моих сочинений. Очень волнуюсь, очень боюсь, а тут со всех сторон приглашения, всяческие приставания, — ну, одним словом, как всегда.

…Ох, Паничка, как страшно!»

Весь конец февраля Чайковский посвящает репетициям своего концерта. После первой репетиции 28 февраля он пишет в дневнике: «Волнение. Ужас. Потом ничего, овация артистов».

Этот концерт, которого так боялся Петр Ильич, состоялся 5 марта в зале Дворянского собрания. В концерте участвовали пианист Климов и певица Панаева–Карцева. В программе среди других произведений была увертюра «1812 год».

Созданию ее предшествовало много сомнений композитора. К открытию Всероссийской промышленной выставки композитору было предложено написать торжественную музыку, иллюстрирующую одну из трех тем: 1) открытие выставки, 2) двадцатипятилетие коронации Александра II и 3) освящение храма спасителя. Можно себе представить, как «привлекали» эти темы Петра Ильича! Он писал: «Без отвращения нельзя приниматься за музыку, которая предназначена для прославления того, что, в сущности, нимало не восхищает меня.

Ни в юбилее высокопоставленного лица (всегда бывшего мне порядочно антипатичным), ни в храме, который мне вовсе не нравится, нет ничего такого, что бы могло поддать мне вдохновения».

А отказаться было «неудобно». Естественно, что, когда представилась возможность создать музыку на чисто исторический сюжет, Чайковский воспользовался ею. «Увертюра будет очень громка, шумна, — предупреждал он, — но я писал ее без теплого чувства любви, и потому художественных достоинств в ней, вероятно, не будет».

Однако увертюра «1812 год» получилась эффектной, и исполнение ее всюду сопровождалось успехом.

Кажется, ничто так не страшило Петра Ильича, как обязанности дирижера. Но он сознавал, что это — одна из форм общения со слушателями, один из способов говорить с людьми посредством музыки.

Своими волнениями перед петербургским концертом композитор делился с Надеждой Филаретовной.

Он писал ей, что страх до такой степени овладевал им, что ему хотелось бросить все, уехать. Особенно тяжелой была ночь перед первой репетицией. Чайковский провел ее почти без сна, и на репетицию явился совершенно больным.

Но необычайно теплое, даже восторженное отношение к нему подбодрило его, и все обошлось благополучно.

На следующих репетициях была уже полная уверенность. Перед концертом он, конечно, очень волновался, но это, как писал он в своем письме, «уже не был страх, а скорее предвкушение того глубокого художественного восторга, которое испытывает автор, стоящий во главе превосходного оркестра, с любовью и увлечением исполняющего его произведения.

Наслаждение этого рода до последнего времени мне было неизвестно; оно так сильно и так необычайно, что выразить его словами невозможно… Я испытал минуты безусловного счастья и блаженства. Публика и артисты во время концерта многократно выражали мне теплое сочувствие, и вообще вечер 5 марта будет навсегда самым сладким для меня воспоминанием».

Концерт действительно прошел с огромным успехом. Овациям не было конца. Ариозо из «Чародейки» и вальс из «Струнной серенады» были повторены на бис. В рецензии «Санкт–Петербургских ведомостей» от 7 марта 1887 года подчеркивалось, что «концерт был одним из лучших в сезоне и крайне интересен в музыкальном отношении».

Кюи писал в «Музыкальном обозрении»: «Чайковский явился не только композитором, но и капельмейстером, и капельмейстером он оказался превосходным. Оркестр играл не только стройно, но и с замечательным огнем, увлечением, эффектом. Г. Чайковский, превосходнейший музыкант, художник с тонким вкусом, был бы дирижером — находкою для концертов Русского музыкального общества». Впрочем, Кюи и здесь остался верен себе. О сюите он сказал: «Музыки в ней очень мало, выдающейся мысли ни одной».

Судя по дневнику, Чайковский провел в Петербурге еще несколько дней мая. Приехал он 10–го, в воскресенье. Был тяжело болен его друг Н. Д. Кондратьев, и Петр Ильич навещал его каждый день. Встречался он, как всегда, со многими родными и друзьями, гулял по своему любимому Васильевскому острову, по набережным Невы, на островах, но все время его волновала и огорчала болезнь друга, как он узнал вскоре — неизлечимая и смертельная.

И в Петербурге снова было неспокойно. Впрочем, спокойно в нем никогда и не бывало, особенно в те жестокие годы. Всегда шла скрытая революционная борьба, всегда силы реакции были готовы подавить каждое смелое слово, каждую вольную мысль.

16 мая Петр Ильич уехал в Москву.

В это же лето проездом из‑за границы, 28 августа, Петр Ильич на один день заехал в Петербург. Останавливался он в Гранд–отеле (на Малой Морской — ныне улица Гоголя, д. 18—20). 29–го утром съездил в Петергоф, а вечером выехал в Майданово — дачное место под Москвой, недалеко от Клина, где Чайковский снимал дом.

В 1887 году А. Г. Рубинштейн писал Чайковскому:

«Вам небезызвестна наша затея оперная; хотелось бы приманить публику новинками любимых ею сочинителей: дайте нам оперу. Если «Чародейка» не отдана еще Вами императорской театральной дирекции, то дайте нам ее, а ежели уже отдана, то напишите нам новую к 1 сентября».

Написать новую оперу в такой короткий срок Чайковский отказался, а «Чародейку» уже репетировали в Мариинском театре.

Дирекция императорских театров сразу же, как только опера была закончена, начала с Чайковским переговоры о постановке. Теперь уже Петр Ильич мог диктовать свои условия. Он писал управляющему петербургскими театрами В. П. Погожеву: «Я одного желаю всеми силами души: чтобы моя опера шла первой новой оперой будущего сезона, но скорее склонен думать, что октябрь или, по крайней мере, конец сентября наиболее благоприятное время для постановки новой оперы».

Желание Чайковского было исполнено. Премьера «Чародейки» состоялась 20 октября 1887 года под управлением автора.

О своей работе над постановкой оперы композитор писал:

«…Утомление мое чрезвычайное. Бывали дни, когда я возвращался домой с репетиции до того изнеможенный, что отказывался от обеда, какого бы то ни было общества и прямо до утра ложился в постель.

Тем не менее… я чувствую себя несравненно более спокойным и довольным, чем при прежних постановках моих опер, когда я сам еще не дирижировал. Положение автора разучиваемой оперы, когда он прямого участия в общих трудах не имеет, очень неловкое и странное; другое дело теперь, когДа на дирижерском месте я сознаю себя настоящим хозяином и главой всего, что делается в театре».

На постановку теперь уже денег не жалели.

Декорации, написанные академиком живописи Бочаровым, были превосходными. Особенный восторг вызывала декорация во втором действии: сад наместника с видом на Волгу. Костюмы тоже сделали новые, специально для этой оперы.

Отзывы на этот раз были неплохими.

Друг Чайковского Ларош находил, что исполнение под управлением композитора всегда было «жизненное и интересное». «Если бывали отклонения в темпах, то всегда в сторону ускорения». «Это вполне соответствовало его нраву и привычкам — быстрой походке, быстрому писанию писем… быстрому чтению».

Впрочем, многие современники говорили, что исполнена опера была весьма посредственно. Особенно не понравилась публике сама Чародейка — Павловская, голос которой к тому времени почти пропал.

Надо напомнить, что публика на первых представлениях в Петербурге была совсем особая, — держала себя чопорно и была скупа на восторги. Так было и на этот раз. Впрочем, и композитора, и артистов вызывали, Чайковскому поднесли лавровый венок.

Уже в преклонном возрасте племянник Петра Ильича Юрий Давыдов писал о том впечатлении, которое осталось у него от волнующих дней генеральной репетиции и первой постановки оперы. Вспоминал, что на репетицию они все шли пешком. Весь немалый путь от Фонтанки до Театральной площади Петр Ильич молчал, погруженный в свои мысли. На бледном его лице временами появлялись красные пятна.

В театре, когда Петр Ильич встал за дирижерский пульт, оркестр встретил его аплодисментами. Из зала послышались жидкие хлопки. Увертюру слушали внимательно, но по окончании не аплодировали. Из театра вернулись домой без Петра Ильича, который еще остался там.

В день премьеры 20 октября он особенно нервничал, считая, что генеральная репетиция была «провалом».

На спектакле, когда Чайковский появился перед оркестром, аплодировали долго. Но после первого действия ему пришлось выйти на вызовы только два раза. Когда спектакль окончился, композитора вызывали неоднократно, но это нельзя было сравнить с теми овациями, какие ему обычно устраивали.

А. Глазунов вспоминал, как на другой день после премьеры он и некоторые его товарищи–музыканты были в гостях у Н. А. Римского–Корсакова (на Владимирском, угол Колокольной улицы, д. 18/2). Говорили о «Чародейке», которая большинству из присутствовавших не понравилась. Пришел Петр Ильич и быстро вывел из затруднительного положения хозяина и гостей, сказав: «Опера моя провалилась, и я просил бы о ней сегодня не говорить».

Петр Ильич писал Надежде Филаретовне: «Несмотря на овации, сделанные мне на представлении, опера моя мало нравится публике и, в сущности, успеха не имела. Со стороны же петербургской прессы я встретил такую злобу, такое недоброжелательство, что до сих пор не могу опомниться и объяснить себе за что и почему».

И после ей же: «Два года я работал над «Чародейкой», напрягал все мои силы, чтобы опера моя вышла капитальным трудом, — и что же? Оказывается, что эта несчастная «Чародейка» потерпела настоящее фиаско…»

И действительно, /сборы с каждым спектаклем падали. Опера выдержала всего двенадцать представлений, меньше, чем другие оперы Чайковского.

17 октября 1888 года в столице было дано последнее представление, а затем вся постановка была передана в Москву.

Такова была грустная судьба этой, в то время самой любимой композитором оперы, той оперы, которую тонкий знаток творчества Чайковского академик Асафьев назвал «музыкальным романом».

17 декабря 1887 года в Петербурге в третьем собрании Русского музыкального общества была исполнена под управлением автора «Моцартиана».

Это было произведение, которое Чайковский создал из трех фортепианных пьес и хора «Ave verum» «своего бога Моцарта», имея в виду, как было написано в предисловии к партитуре «Моцартианы», «дать новый повод к более частому исполнению этих жемчужин музыкального творчества, непритязательных по форме, но преисполненных недосягаемых красот».

Удивительной была любовь Чайковского к Моцарту!

«По моему глубокому убеждению, — писал Петр Ильич в дневнике, — Моцарт есть высшая кульминационная точка, до которой красота досягала в сфере музыки. Никто не заставлял меня плакать, трепетать от восторга, от сознавания близости своей к чему‑то, что мы называем идеал, как он… В Моцарте я люблю все, ибо мы любим все в человеке, которого мы любим действительно».

«Моцартиана» имела большой успех. Овации на репетиции не уступали овациям на концерте.

На другой день после концерта Петр Ильич угостил ближайших родных и друзей обедом в гостинице «Россия». Он был весел и все уговаривал очень полного Лароша пуститься вприсядку.

Г. Ларош и А. Глазунов.

Во время своих приездов в Петербург Петр Ильич по–прежнему останавливался в доме № 15 на углу Фонтанки и Итальянской (теперь улица Ракова), у Модеста Ильича.

Обстановку, в которой находился там композитор, подробно описал в своих воспоминаниях В. В. Ястребцев, которому довелось побывать у Модеста Ильича:

«…Еще не было и половины девятого, когда я позвонил к нему… вышел лакей и на вопрос мой, можно ли видеть Петра Ильича, сообщил, что «барин еще спят», но что если я хочу повидать его, то чтобы зашел «через часок». «Вчера, — добавил он, — Петр Ильич поздно легли, так как в доме был пожар». Через час я снова был у него дома.

На этот раз меня приняли. В ожидании Чайковского я вошел в кабинет. Это была большая, высокая, роскошно убранная комната, вся устланная ковром; посредине ее стоял большой старинный письменный стол, украшенный портретами и бронзой и заваленный всякого рода письменными принадлежностями. По стенам стояла мягкая мебель, обитая дорогой темно–зеленой материей, и несколько этажерок, частью пустых, частью с нотами. Слева от входа помещалось изящное пианино, на котором лежала оркестровая партитура «Чародейки». Стены были украшены картинами в золоченых рамах; кроме того, над одной из этажерок висела чья‑то гипсовая маска, увенчанная лавровым венком».

В 1888 году Чайковский приехал в Петербург всего на четыре дня, с 8 по 11 июня, «почти единственно для того, — как писал он, — чтобы исполнить давно уже данное обещание. В Павловске теперь играет оркестр г. Лаубе.

Этого Лаубе взяли туда по моей рекомендации (я познакомился с ним в Гамбурге), и он много раз убедительно просил приехать послушать его исполнение. Так как, кроме того, мне нужно было повидаться теперь с человеком, ведущим переговоры относительно моей поездки в Америку, то я предпринял поездку в Петербург. Она оставила во мне приятное воспоминание.

Благодаря чудесной погоде и экскурсиям в Царское, Павловск и Петергоф, я провел время очень приятно.

Теперь с удвоенным усердием примусь за работу. Мне приятно было послушать в Петербурге хорошей музыки, ее там летом очень много. В этом отношении Москва ужасно отстала от своего соперника.

Оркестр Лаубе в Павловске превосходен».

В начале ноября того же года Петр Ильич приезжал в Петербург для участия в концерте филармонического общества.

Исполняться в этом концерте должна была Пятая симфония — новое гениальное произведение великого композитора. «Я непременно буду писать симфонию», — сообщал Чайковский брату Модесту ранней весной 1888 года. Если некоторые свои произведения он писал по заказу, то симфонии создавал всегда, когда нарастала глубокая внутренняя потребность высказаться посредством музыки.

Вернувшись из четырехмесячной заграничной гастрольной поездки, Чайковский поселился во Фроловском, около Клина, где снял в аренду небольшой участок с домом.

Сочинять Пятую симфонию он начал в мае. Сначала работалось медленно, с трудом, но потом вдохновение пришло к нему. В двадцатых числах июня симфония в эскизах была окончена, а к середине августа инструментована.

Раньше сомневавшийся в себе, Чайковский, которому вдруг начинало казаться, что он «исписался», теперь сооб–щал о новой симфонии: «…она, слава богу, не хуже прежних. Это сознание очень для меня сладостно».

Московские музыкальные друзья были от симфонии в восторге. Композитор же еще не раз менял о ней свое мнение.

Итак, концерт, который состоялся 5 ноября 1888 года, принес композитору не меньший успех, чем концерт 5 марта 1887 года. Овации были, пожалуй, еще более шумные.

После симфонии под туш оркестра и гром рукоплесканий Чайковскому поднесли множество цветов.

Делегация от филармонического общества вручила ему адрес о избрании его почетным членом общества.

Однако не все рецензенты, писавшие отзывы в петербургских газетах, были довольны новым произведением.

Иные утверждали, что Пятая «уступает достоинствам его Второй и Четвертой симфоний, в ней заметны повторения того, что сказано Чайковским раньше» («Новое время», 1888, 6 ноября).

В газете «День» рецензент возмущался: «Симфония с тремя вальсами и притом с инструментовкой, рассчитанной на самый пошлый эффект!.. Не доказывает ли это полный упадок таланта?»

Кюи тоже был недоволен: «…форма вальса тесная и легкомысленная. Место вальса в сюите, а не в симфонии, которая да сохранит навсегда свою строгую и серьезную порядочность формы» — и далее объявлял свой беспощадный приговор: «…в целом симфония отличается безыдейностью, рутиной, преобладанием звука над музыкой… и слушается с трудом».

В другой газете Н. Соловьев давал о концерте полный и подробный отчет. «…Этот обширный концерт был составлен из произведений г. Чайковского, который взял на себя дирижирование оркестром. Публика отнеслась к нашему композитору с редкой сердечностью и разразилась громкими и нескончаемыми аплодисментами, когда члены филармонического общества поднесли ему почетный диплом.

Подношение двух венков и лиры послужило опять поводом к самым горячим выражениям сочувствия со стороны публики.

Оркестр исполнил симфонию очень хорошо.

К сожалению, того же нельзя сказать об «Итальянском каприччио», которым закончился концерт, оно прошло довольно бледно…

Впрочем, это можно объяснить непомерным утомлением исполнителей, так как концерт длился чрезвычайно долго. Одно первое отделение продолжалось без малого два часа. При этих условиях устанешь слушать, а не только что играть» («Новости и Биржевая газета», 1888, 7 ноября).

Действительно, в те времена программа была непомерно велика: Пятая симфония, Второй фортепианный концерт, ария из «Орлеанской девы» да еще «Итальянское каприччио».

В наше время ее хватило бы на два концерта!

А «Музыкальное обозрение» на своих страницах вопрошало: «Что останется от него потомкам? У г. Чайковского очень мало долговечного и даже в его симфонических произведениях… которыми он совершенно напрасно истощал свои силы» («Музыкальное обозрение», № 191). Как странно читать сегодня такой «прогноз»!

И вообще многие сходились на том, что «прежние произведения были лучше, что заметен упадок!»

Тем не менее Петр Ильич, старавшийся не обращать внимания на нападки некоторых критиков, писал Надежде Филаретовне фон Мекк:

«В субботу, 5 ноября, состоялся мой концерт в филармоническом обществе, а вчера, 12–го, я дирижировал в музыкальном обществе двумя новыми своими вещами: «Гамлетом» и Симфонией. И то и другое было принято публикой хорошо. Вообще я не могу не признать, что в Петербурге меня, то есть музыку мою, любят больше, чем где‑либо, не исключая Москвы, и повсюду я встречаю здесь сочувствие, теплое к себе отношение».

Фонтанка, 24.

Рецензии о Втором концерте были более благосклонными: «В 3–м симфоническом собрании… «Гамлет» — увертюра–фантазия и Пятая симфония e‑moll были проведены г. Чайковским с большою уверенностью и темпераментом.

«Гамлет» может быть отнесен к разряду весьма выдающихся сочинений г. Чайковского. В этой увертюре, сплошь красивой и интересной, много выразительности… Во всей вещи вдохновенье не покидает автора.

…Увертюра эта, сыгранная в первый раз, произвела на публику большое впечатление» («Новости и Биржевая газета», 1888, 14 ноября).

«Гамлет» создавался композитором одновременно с Пятой симфонией.

„Гамлет" — трудная задача для музыканта, — писали в «Новом времени», — ибо философская основа трагедии Шекспира не поддается музыке… Судя по ее звукам, вряд ли можно думать, что главною целью автор поставил изображение душевных терзаний датского принца. Очевидно, взяты второстепенные эпизоды…

Как музыка, увертюра не представляет чего‑либо особенного, оркестрована она так же массивно, как и последняя симфония Чайковского» («Новое время», 1888, 12 ноября).

Побывав в Праге на представлении «Евгения Онегина», Чайковский 17 декабря приехал в Петербург, где в четвертом Русском симфоническом концерте дирижировал «Бурей» — ранним своим произведением, созданным по совету Стасова на шекспировский сюжет.

Об этом он писал Анатолию Ильичу:

«В субботу я участвовал в Русском симфоническом концерте. Очень рад, что мне пришлось публично доказать, что я вне всяких партий и что я считаю для себя лестным быть там, где главным действующим лицом Римский–Корсаков».

Эти концерты были основаны М. П. Беляевым для пропаганды музыки русских композиторов, и участие в них Чайковского доказывало полное признание его петербургскими композиторами.

В том же месяце Чайковский познакомился с А. П. Чеховым.

Чайковский и Чехов! Без этих двух имен нельзя представить себе русской культуры, русского искусства восьмидесятых — девяностых годов прошлого века, как нельзя представить себе его первую половину без Пушкина и Глинки. Так они неразрывно связаны с этим временем, так типичны в выражении чувств и настроений своих современников! Оба они высоко ценили талант друг друга. Знакомство их состоялось у Модеста Ильича, на Фонтанке, 24, куда Чехов был приглашен к завтраку. Одна встреча в Петербурге, одна —в Москве, и по три письма от каждого —вот и вся «дружба» двух великих людей, прерванная смертью композитора. Да еще намерение Чехова, так и не осуществленное, написать для Чайковского либретто на сюжет лермонтовской «Бэлы».

И нежная симпатия и восхищение творениями друг друга. Петр Ильич неизменно приходил в восторг, читая рассказы Чехова; последний преклонялся перед гением композитора. При встрече Чехов был поражен скромностью и простотой Петра Ильича. «Он хороший человек, — писал он после этого знакомства, — и совсем не похож на полубога». Чехов посвятил композитору свой сборник рассказов «Хмурые люди». Разрешение на это он просил у Чайковского в самых почтительных и теплых выражениях.

Петр Ильич, сообщая об этом брату, прибавлял: «Ужасно горжусь и радуюсь». А через день, посылая композитору другую свою книгу, «В сумерках», Чехов писал: «…посылаю Вам и фотографию, и книгу, и послал бы даже солнце, если бы оно принадлежало мне».

А в письме Чехова к Модесту Ильичу мы читаем такие слова: «Я готов день и ночь стоять почетным караулом у крыльца того дома, где живет Петр Ильич, — до такой степени я уважаю его. Если говорить о рангах, то в русском искусстве он занимает теперь второе место после Льва Толстого, который давно уже сидит на первом (третье я отдаю Репину, а себе беру девяносто восьмое)».

 

На вершине

Директор императорских театров Всеволожский, давно мечтавший о постановке нового балета Чайковского на сцене Мариинского театра и не раз говоривший с ним об этом, писал ему еще в мае 1880 года:

«О балете Вы ни гугу. А хорошо было бы между прочим написать балет. Я задумал написать либретто на «La Belle au bois dormant» по сказке Перро. Хочу mise en scene сделать в стиле Louis XIV. Тут может разыграться музыкальная фантазия — и сочинять мелодии в духе Люлли, Баха, Рамо — и пр. и пр. В последнем действии непременно нужна кадриль всех сказок Перро — тут должен быть и Кот в сапогах, и Мальчик–с-пальчик, и Золушка, и Синяя Борода и др.».

Разговоров, переписки о новом балете было много. Наконец весной 1888 года Чайковский получил от театральной дирекции заказ на новый балет по сценарию И. А. Всеволожского. Сюжет «Спящей красавицы» Перро очень ему понравился. «Я очарован им, восхищен выше всякого описания», — сообщал композитор.

Эту сказку рассказывала ему в детстве любимая его воспитательница, и он считал ее одной из самых поэтичных сказок. Эпоха — XVII век — казалась ему интересной для постановки; а главное, тут была излюбленная тема — борьба светлых сил с мраком, со смертью, победа жизни, света, любви, красоты.

Балетмейстер Мариус Петипа разработал до малейших деталей план танцев, Всеволожский с увлечением рисовал костюмы, придумывал целые сцены.

Однако приступить по–настоящему к работе Чайковский смог только в начале декабря — помешали гастрольные поездки (о них говорилось в предыдущей главе).

В подмосковном имении Фроловском к 19 января 1889 года Петр Ильич написал в эскизах четыре первые картины балета.

Но предстояла новая поездка за границу. Как всегда, он очень волновался во время своих выступлений и, как всегда, не мог отказаться от них, ибо считал, что заграничные его концерты способствуют славе русского искусства, и все свои триумфы относил не к себе, а к «матушке России».

Перед отъездом за границу композитор несколько дней прожил в Петербурге.

О том, чем он занимался в те дни, можно судить по отрывочным записям в дневнике.

Приехав 20 января, Чайковский сделал ряд деловых визитов, прежде всего встретился и завтракал со своим антрепренером концертных гастролей Цетом (последний жил на Мойке, д. 40). Вечером был в опере на «Евгении Онегине», причем сидел в оркестре.

«21–го… В дворянск. собр. (теперешней Филармонии. — Л. К.) Русский концерт «Стенька Разин» Глазунова.

22–го января. Были переговоры с Всеволожским и Петипа о балете.

23–го …В 5 часов Дир. театров играл 2–е действие балета».

24–го Петр Ильич уехал за границу в Германию, Швейцарию, Францию, Англию. Несмотря на то что на этот раз поездка была очень утомительной, Чайковскому все же удалось сделать несколько эскизов к балету.

Вернувшись в начале мая во Фроловское, он сразу принялся за работу, и 26 мая «Спящая красавица» была окончена.

На последней странице рукописи Чайковский написал: «Кончил эскизы 26 мая 1889 года в 8 часов. Слава богу! Всего работал десять дней в октябре, 3 недели в январе и неделю теперь. Итак, всего 40 дней».

За лето Петр Ильич сделал инструментовку балета, причем, по его словам, «инструментовал, как сумасшедший» — безумно торопился и ничем не отвлекался.

Осенью началась спешная подготовка к спектаклю. Все чаще становились встречи и совещания Чайковского, Всеволожского, Петипа и дирижера Дриго. Обсуждали костюмы, декорации. На балет отпускались большие суммы, постановка должна была быть роскошной.

П. И. Чайковский. 1890 г.

Несмотря на то что времени было много, лихорадочной спешки не избежали. В. П. Погожев вспоминал: «То перемены в костюмах, то дополнения к декорациям и реквизиту, то налаживание машинных трюков и движение панорамы, то вставки и дополнения к хореографической композиции, то, наконец, необходимая корректура в партитуре и в оркестровых партиях. Особенно много хлопот было с установкой чудной картины спящего царства. Все это нервировало и Всеволожского, и Петипа, и артистов, и администрацию и, конечно, отражалось на Чайковском».

Балетмейстер Мариус Петипа.

Одновременно с репетициями балета Петру Ильичу пришлось принять участие еще в одном событии в музыкальной жизни Петербурга, в котором играл большую роль. В ноябре 1889 года праздновалось пятидесятилетие деятельности Антона Григорьевича Рубинштейна. Намечался грандиозный концерт, дирижировать которым должен был Чайковский. Петру Ильичу пришлось всю осень прожить в Петербурге: его присутствия требовали заседания юбилейного комитета и репетиции концерта и балета.

Приехав на несколько дней в Москву, он писал брату Анатолию:

«В Петербурге я был так занят, что было невозможно тебе писать. У меня ежедневно были репетиции балета, на коих я присутствовал, впрочем, с большим удовольствием, а кроме того, возня с рубинштейновским комитетом.

Погода стояла в Петербурге… необычайная, то есть совсем летняя. Весь ноябрь <буду> в Петербурге, а также, вероятно, первую половину декабря. Теперь я буду усиленно готовиться к торжественному рубинштейновскому концерту, то есть зубрить партитуры».

Этот большой и ответственный концерт заранее волновал Петра Ильича. Программа была очень сложная. Оратория, которая должна была прозвучать в концерте, отличалась большой трудностью для исполнения, а главное, Чайковский до сих пор никогда не дирижировал чужими произведениями, да и своими начал дирижировать только два с половиной года назад.

Первым концертом в честь Рубинштейна был торжественный юбилейный акт в Дворянском собрании 18 ноября 1889 года.

На нем был исполнен хор «Привет Рубинштейну» Чайковского, написанный специально к юбилею. В программках концерта можно было прочитать: «Кантата бывшего ученика А. Г. Рубинштейна — П. И. Чайковского». Дирижировал автор.

Певший в консерваторском хоре Л. П. Штейнберг — впоследствии известный дирижер, — вспоминал, как выглядел в этот вечер Петр Ильич за пультом. Всегда очень мягкий и застенчивый, и на этот раз он дирижировал с улыбкой. Жесты его были закругленные, без резкости. И несмотря на это, он четко управлял хором и оркестром.

Гораздо труднее было ему на концерте 19 ноября и особенно в дни, предшествовавшие этому концерту. Должна была быть исполнена сложнейшая оратория Рубинштейна «Вавилонское столпотворение».

Чайковский управлял коллективом более чем в семьсот человек. Собраны были все хоры столицы. Сохранилось несколько чрезвычайно интересных воспоминаний об этом концерте и о подготовке к нему. Приведем отрывки из них.

Один из участников этого «столпотворения», скромный хорист, подписавший свои воспоминания псевдонимом «Бемоль», очень подробно и интересно описал, как это было:

«Первая репетиция соединенных хоров… происходила во дворце великой княгини Елены Павловны (теперь Русский музей. — Л. К.). Тут‑то и пришлось мне в первый раз близко увидеть Петра Ильича.

Дело было вечером. Часам к восьми начали собираться хоровые общества…

Не помню уж, кто показал мне симпатичную и совсем уже седую голову Петра Ильича, встретившегося нам в одной из комнат дворца.

Хоры наши заполнили всю залу, назначенную для репетиции… Не без труда разместили нас, причем каждый дирижер встал рядом со своим хором, чтобы направлять на путь истинный своих питомцев, большинство которых были все же любители.

И вот, наконец, все пришло в стройный порядок. Мужские хоры стояли, женские сидели. Наш хор оказался впереди, прямо под дирижерской эстрадой и фортепиано, так что Петр Ильич был у нас все время перед глазами. Взойдя на эстраду, он заговорил с нами, обнаружив самую милую простоту и непринужденность… Все мы притихли в благоговейном молчании, с ожиданием глядя на дирижера… Но вот Петр Ильич взмахнул палочкой в нашу сторону и кивнул головой с повелительным дирижерским взглядом… вся масса хоров огласила залу звуками тяжеловесной, эффектной, многоголосой фуги, изображающей толпы народов, строящих Вавилонскую башню.

Увы! Не успели мы пропеть и десяти тактов, как разошлись самым позорным образом… тенора там, басы здесь. Словом, сущее вавилонское столпотворение. Петр Ильич застучал палочкой. Половина хоров смолкла… но задняя половина залы, не видя и не слыша дирижера, за массой голосов и людей, производила впечатление какой-то лавины, неудержимо катящейся сверху вниз. Тут Петр Ильич пустил в ход все свои средства: он отчаянно махал руками, призывая к порядку разбушевавшиеся хоровые стихии, и, когда они наконец сконфуженно смолкли, попросил начать снова.

…Несколько раз повторялась та же история. Через первые же полчаса Петр Ильич был уже в совершенном отчаянии… Тут не было и помину о спокойствии и методичности. Какое там! В самом начале репетиции он уже совершенно раскраснелся и отирал со лба градом струившийся пот. Вся его маленькая фигура приходила в усиленное движение… И было же над чем поработать! Надо сказать правду, что отдельные хоры были заучены твердо и шли хорошо, но извольте‑ка петь эту несметноголосую фугу и улавливать все эти паузы, да в таком дьявольски быстром темпе!

«…Ах, господа! Да вы смотрите, пожалуйста, на меня! Не смотрите вы в ноты, — восклицал Петр Ильич. — Как же вы будете выступать, если вы не видите дирижера!» — взывал он к нам… и достиг наконец того, что мы допели по крайней мере половину фуги сряду, не спотыкаясь. Но боялись ли мы соврать, или просто вследствие ходящей по городу инфлюэнцы многие охрипли, только пели мы несмело и даже тихо.

«Да что же вы так тихо, господа! Здесь нужно fortissimo! Вас ведь вон какая сила! Вы должны меня оглушить, а вас едва слышно», — говорил Петр Ильич. Особенно огорчали его альты, составлявшие отдельный хор духов ада уже в последней части «Вавилонского столпотворения». Чертей этих было мало, и они терялись в общей массе голосов. Замучившись с непослушными стихиями хоров, Петр Ильич наконец совершенно вышел из себя. Он кричал на нас и так немилосердно стучал своей палочкой, что она наконец сломалась и один ее конец полетел в какой‑то хор; но все эти громы были проникнуты таким необычайным добродушием, такой безмерной русской мягкостью, что невозможно было сердиться на дирижера…

Репетиция с оркестром и солистами происходила уже в Дворянском собрании. Расставили нас на эстраде, как войско перед сражением — со всеми ухищрениями тактики. Кроме нас приходилось размещать ведь еще и оркестр. Явились солисты… Началась репетиция. Едва взойдя на дирижерское место, Петр Ильич возгласил обыкновенным спокойным голосом; «Василий!» Явился служитель и начал поднимать Петра Ильича над толпой, вертя какой‑то винт сбоку дирижерского возвышения. Когда Петр Ильич оказался достаточно высоко, он сделал знак оркестру — и пошла потеха. Хоры были уже значительно вымуштрованы, но оркестр, привыкший играть без хора, путал.

…В конце концов все обошлось благополучно. На генеральной репетиции мы пели хорошо, в концерте и того лучше. Но и потрудился же с нами Петр Ильич. Его милая простота, добродушные распечки и весь тон, которым он высказывал нам и порицания и поощрения, завоевали ему сердца всего громадного хора…

…И никогда не забыть нам его милого лица…»

Оставил свои воспоминания о репетиции и концерте и Юрий Львович Давыдов:

«Чайковский ожидал, что и хор и оркестр будут подготовлены, но ему пришлось самому за три дня подготовить ораторию… Увеличенная эстрада занимала почти ползала. На генеральной репетиции хор ошибался, вступал не вовремя. Петр Ильич нервничал, часто резко останавливал репетицию. После одной из таких остановок из битком набитого зала начали свистеть и шикать. Петр Ильич повернулся и нервно крикнул: «Что это значит? Это, господа, не концерт, а репетиция. Прошу мне не мешать. Если еще раз услышу ваше неодобрение, то все брошу и уйду». Стало тихо. Кто‑то из хора ангелов упорно продолжал вступать не вовремя. Тогда Петр Ильич остановил оркестр и крикнул: «Эй, вы, ангелы. Поете, как черти, а не как ангелы. Давайте без остального хора и вступайте вовремя. Начали…» Последовало несколько тактов, и «ангелы» опять вступили рано. Петр Ильич немедленно остановил их… Добившись своего, он начал эту часть снова. Злополучное место прошло гладко. Сквозь оркестр донесся голос Петра Ильича: «Возвращаю вам ваши ангельские права».

…В день концерта, — вспоминал Юрий Львович, — оратория прошла блестяще. Дядя Петр был гораздо спокойнее, чем на репетиции, с самого начала чувствовалась уверенность в его движениях, но ко второй половине от усталости и упадка сил его всего начало передергивать. По окончании оратории ему устроили грандиозную овацию. Вызовы, крики и аплодисменты публики, музыкантов, хористов превратились как бы в чествование Чайковского. Все взоры были направлены в сторону дирижера. На эстраде стоял красный, измученный Петр Ильич и, глядя на ложу юбиляра, аплодировал ему.

Никогда до этого мне не приходилось слышать столь длительных, шумных и искренних аплодисментов. Антон Григорьевич ушел задолго до окончания овации».

И вот еще одно воспоминание об этом вечере. На этот раз певицы Панаевой–Карцевой, принимавшей участие в концерте. Она вспоминала, что на обеде, который был устроен в честь юбиляра накануне в ресторане Демута, Чайковского не было, — он был занят на репетиции. «…Почти все выражали сожаление, что Петр Ильич не мог присутствовать на банкете, где все веселились, а он, бедный, в это время работает в поте лица до изнеможения…

На другой день, приехав в концерт, я увидела увеличенную эстраду и устроенную, разукрашенную ложу Антона Григорьевича с левой стороны за колоннами….Спев свой номер, я, успокоенная, вошла в артистическую и увидела Петра Ильича, сидящего на диванчике, склонившим голову на обе руки, протянутые на столе». Во втором отделении «он появился под гром аплодисментов всего зала, оркестра и хоров… за эти три дня совместной работы все участвующие в «столпотворении Вавилонском» успели его полюбить… Он начал вяло, как‑то неохотно, но все взгляды сотен людей (оркестра и хора), любовно устремленные на него, живительно подействовали и, очевидно, возбуждали в нем энергию».

Каждый из вспоминавших по–своему рассказывал об этих необычайно трудных для Петра Ильича днях, брат же его, Модест Ильич, в квартире которого на Фонтанке, 24, по обыкновению остановился Чайковский, вспоминал, что «после репетиции… он возвращался домой совершенно больной и мог прийти в себя, только пролежав несколько часов в полной тьме и тишине без сна».

«С 1 ноября по 19–е был я настоящим мучеником, — писал Петр Ильич, — и теперь удивляюсь, что мог все это перенести».

Рубинштейн, для которого принял все эти мучения преклонявшийся перед ним его ученик, вряд ли оценил в достаточной мере все его старания. Рассказывали, что во рремя торжественного банкета, данного в его честь 19–го, в ответ H3 застольную речь Чайковского, в которой тот сказал, что любит своего учителя и гордится тем, что был его учеником, Рубинштейн бросил ему реплику: «Ну, положим, Петр Ильич, Вы не меня любите, а моего брата, ну, и на том спасибо».

Петербургские газеты на этот раз были единодушны в своих похвалах.

В газете «Новости и Биржевая газета» от 22 ноября 1889 года мы читаем рецензию об этом концерте:

«Хор, принимавший участие в исполнении оратории А. Г. Рубинштейна «Вавилонское столпотворение», достиг огромной цифры 700 человек исполнителей и, помимо музыкальной стороны, представлял собою великолепное зрелище… г. Чайковский, управляющий концертом, руководил оркестром и хорами на славу… В местах, полных полета, капельмейстер чувствовал себя в своей сфере и вел дело с юношеским энтузиазмом… Юбиляр (А. Г. Рубинштейн) вместе с г. Чайковским выходил многократно при громе рукоплесканий».

Съездив на несколько дней в Москву, Чайковский к концу ноября уже снова был в Петербурге, где с увлечением принял участие в репетициях «Спящей красавицы», восторгаясь великолепными декорациями и костюмами, которые ему показывали.

Уже сейчас было видно, что балет получился совсем особенным, совсем новым.

В старых балетах музыка играла служебную роль: она аккомпанировала танцу, сопровождала спектакль. Музыка Чайковского была иной. Полная глубокого содержания, она передавала чувства героев. Она стала основой спектакля. Непривычно было семидесятилетнему Петипа ставить танцы на эту музыку. Однако он с честью вышел из этого испытания.. И поставлен этот балет был так, как до него еще не ставили ни одного балета.

Гардероб, декорации, машины и реквизит «Спящей красавицы» обошлись около 42 ООО рублей, т. е. несколько более четвертой части всего годового бюджета монтировочной (т. е. обстановочной) части петербургских театров.

Генеральная репетиция проходила в присутствии царя. Весь театр был полон придворными и аристократами. Трудно было ждать от такой публики особых восторгов.

Все с трепетом ждали мнения царя. Оно было достаточно благосклонно.

«Его величество» сказало: «Очень мило».

«Очень мило!!!!!» — записал в своем дневнике Чайковский, и эти пять восклицательных знаков, которые он поставил, несомненно отражают возмущение, овладевшее композитором в эту минуту. Даже в своем дневнике, даже с самим собой Чайковский, не только уважаемый, но, можно сказать, боготворимый всеми знавшими его, не мог быть откровенным, не мог излить все накопившееся на душе — обиду, возмущение. Блестящий, какого не было еще на этой сцене спектакль, вдохновенная музыка и… чуть слышные хлопки затянутых в перчатки рук и это «очень мило»!

Артист балета Гердт в роли принца Дезире.

Несколько успокоившись, он приписал: «Его величество третировало меня очень свысока. Господь с ним».

Настроение публики на премьере, которая состоялась 3 января 1890 года, было совсем другим. Овации были грандиозны. И автора, и исполнителей вызывали без конца. Много раз выходила на вызовы исполнительница роли Авроры прима–балерина Карлотта Брианца, каждый раз она вела за руку смущенного Петра Ильича. А публика неистовствовала: возбужденные лица, охрипшие голоса, уставшие от аплодисментов руки.

И все же в петербургских газетах появились очень неожиданные рецензии. Ни большинство газетных репортеров, ни аристократическая публика не смогли оценить этот такой необычный, в полном смысле слова новаторский спектакль. Привычные к бесконечным пантомимам старых балетов, к музыке пустой и несложной, они не поняли симфонической музыки, которая не просто сопровождала спектакль, а скорее диктовала балетмейстеру и танцорам образ действия, не поняли великолепных музыкальных характеристик… Надо было не только смотреть на сцену, но и слушать музыку, это было непривычно.

В некоторых газетах писали, что сюжет оказался «малопоэтичным, банальным», «недостойным балетной сцены Петербурга», постановка — «музеем бутафорских вещей», «бесцельным бросанием денег», музыка — «скучной», «массивной», «непонятной».

Хочется привести несколько отрывков из рецензии, помещенной в «Петербургской газете» за 1890 год. Автор ее, не нашедший нужным поставить свое имя, излагает первое впечатление чрезвычайно легковесно. Вот «перлы» его творчества:

«Новый балет!., событие в музыкальном муравейнике!.. Как и всегда, масса довольных и масса недовольных! С одной стороны — прелесть, восторг. А с другой — неудовлетворенность и ехидное шипенье с искривленной улыбкой на устах: „Н–да!.. Костюмы действительно хороши… Но что же тут мудреного? Ведь денег не жалели, а с деньгами можно сделать какую угодно обстановку!"».

Далее автор, разбирая написанное на афише, сетует на смешение «французского с нижегородским». Потом насмешливо излагает содержание балета, танца пролога и заканчивает: «Впрочем, это сказка! И, по прологу, сказка скучная».

«Сельский вальс… Грациозно, живописно и скомпоновано с большим вкусом». «Понравился публике, за что г. Петипа и был вызван». «Большой танец с балериной Брианца и фрейлинами. Принцесса — Брианца забивает «стальным носком» фрейлин, которые тем не менее… не унывают и мило танцуют, несмотря на их траурные тюники. Тут танцы трудно исполняются под музыку, лишенную ритма. А ведь и на балу танцевать без такту невозможно. Этот танец со стороны музыки можно назвать бестактным».

Довольный своим каламбуром, автор продолжает в таком же роде:

«…Это нагромождение прелестных картин с чудными декорациями, роскошными костюмами — калейдоскоп, ослепляющий зрителей. Это именно сказка… для детей и для старичков, пришедших в состояние детства… а балета, как мы его понимаем, нет! Это полный упадок хореографического искусства!»

Наконец — о музыке: «Что же касается музыки г. Чайковского, то она блестит оркестровкой, всегда изящной и прозрачной, но… но… для балета она все‑таки неподходяща. В зрительном зале ее называли то симфонией, то меланхолией».

Впрочем, не все рецензии так убийственны. М. Иванов — музыкант и даже немного композитор — в рецен–Айи, Помещенной в «Новом времени», отмечает, что Музыка «Спящей красавицы» «составляет теперь самое крупное явление в музыкально–театральной области», и дает очень высокую оценку ряду номеров балета.

Ларош называл «Спящую красавицу» «перлом творчества Чайковского» и считал, что она «представляет высшую точку, до которой покамест дошла глинкинская школа, ту точку, на которой школа уже начинает освобождаться от Глинки и открывать новые горизонты».

Так же доволен был премьерой, состоявшейся 3 января, и В. П. Погожев:

«Успех был огромный. Поэтическая музыка движущейся панорамы, чудный вальс и множество других интересных номеров партитуры, без преувеличения можно сказать, очаровывали слух. Петипа превзошел себя в сочинении танцев и групп. Артисты также отличились, и как сама Спящая красавица — Аврора — госпожа Карлотта Брианца, так и прочие персонажи вызывали восторг. Помню, особенно была мила маленькой кошечкой танцовщица Андерсон…»

«Кошечка» и по словам Чайковского была прелестна. Вечером после спектакля Петр Ильич сказал своим домашним:

«Нет, кошечка‑то какова! Лучше придумать трудно!»

Мария Андерсон была молодая талантливая балерина с трагической судьбой (впоследствии от спиртовой машинки для завивки волос в артистической уборной на ней вспыхнула тюника, и она получила такие ожоги, что ей пришлось оставить сцену).

Она была первой исполнительницей Кошечки в «Спящей красавице» и Куколки в «Щелкунчике». Как многие артисты, она обожала Чайковского и так писала о нем: «К Петру Ильичу было какое‑то особое чувство — чувство благоговения.

Балерина Карлотта Брианца.

…Мне казалось, что он защищен от мира инстинктивным сознанием своего достоинства и необычайной свободой духа».

С каждым днем, с каждым представлением возрастал успех «Спящей красавицы». Петербуржцы стремились посмотреть новый балет. Приобрести на него билеты было все трудней и трудней. Музыка его скоро стала так популярна, что вальс, да и многие другие номера звучали и на концертных эстрадах, и в домашнем фортепианном исполнении.

В шутку рассказывали, что знакомые, встречаясь на улицах Петербурга друг с другом, говорили не «здравствуйте», а «видели вы „Спящую красавицу”?»

Уже на репетициях балета в театре начались разговоры о том, что Чайковский к следующему сезону должен написать оперу. И неудивительно, что в туманном Петербурге родилась мысль о том, чтобы воплотить в музыке одно из самых странных созданий великого поэта, рассказ, действие которого происходило в Петербурге.

В дни перед премьерой балета решался вопрос, согласится ли наконец Петр Ильич писать «Пиковую даму». Много раз и раньше возникал об этом разговор. Модест Ильич пытался уговорить брата создать оперу, либретто которой он разрабатывал, но Петр Ильич категорически отказывался.

Дело в том, что уже несколько лет назад, примерно в 1885 году, директор театров И. А. Всеволожский стал мечтать о постановке в Мариинском театре оперы на сюжет пушкинской «Пиковой дамы». Музыку согласился писать молодой композитор Н. С. Кленовский, либретто же было заказано Модесту Ильичу Чайковскому, который гогда уже считался опытным драматургом. Он успел сделать только две картины оперы, когда Кленовский отказался писать музыку на сюжет, казавшийся ему, видимо, слишком трудным.

И тогда снова возникла мысль, приходившая Модесту Ильичу не раз: музыку к «Пиковой даме» должен писать Петр Ильич, и никто другой!

А Петр Ильич относился к этой идее брата, о которой он знал давно, по–разному. Один раз он отвечал на его уговоры: «…я нисколько не жалею, что не буду писать „Пиковой дамы"». А позже вдруг в одном из писем проскользнуло, что он «позавидовал», что не пишет эту оперу.

В декабре 1889 года у Всеволожского собралось много народа. Были оба брата Чайковские, Погожев, кое‑кто из декораторов, из монтировочной части. Модест Ильич читал сценарий, много спорили, обсуждали будущую оперу.

Петр Ильич дал согласие писать музыку. Были сделаны кое–какие изменения, прибавлена сцена у Зимней канавки, действие перенесено из XIX века, как это было в повести Пушкина, в XVIII век. Петра Ильича торопили поскорей приниматься за работу.

В этот раз Чайковский остановился не в гостинице, а у брата—на Фонтанке, 24. Были как раз ученические каникулы, и он много времени проводил со своими племянниками Владимиром (Бобом) и Юрием Давыдовыми.

И здесь, в доме на Фонтанке, было много разговоров о будущей опере. Петр Ильич все больше увлекался мыслью создать музыку на уже захвативший его сюжет, но спорил с братом из‑за деталей. Долго решали: должен ли Герман сойти с ума или умереть и какая судьба ожидает Лизу.

Чайковский считал, что и Герман, и Лиза должны погибнуть. Модест Ильич настаивал на благополучном конце.

Петр Ильич, уже увлеченный предстоящей работой, торопился уехать из Петербурга; здесь писать музыку ему никогда не удавалось. Необходимо было одиночество.

К отъезду Чайковского за границу, где в полном уединении он рассчитывал написать оперу, либретто первого действия было готово, либретто остальных действий Модест Ильич впоследствии высылал брату, как только заканчивал их.

14 января 1890 года Чайковский уезжал из Петербурга в Италию — во Флоренцию. Друзья и родные провожали Петра Ильича. Он был очень взволнован и весел. Амалия Васильевна Литке и Анна Петровна Мерклинг — его двоюродные сестры — приехали с букетами цветов, что придавало проводам особую торжественность.

Несмотря на то что эта самая «петербургская» из опер создавалась вдали от родины, связь композитора с Петербургом не прерывалась. Модест Ильич посылал картину за картиной и делал это так своевременно, что не задерживал брата ни на один день. Только закончит Петр Ильич одну картину и вечером в письме выражает беспокойство, что же он будет делать завтра. А назавтра с утренней почтой уже приходит либретто следующей!

О своей работе Чайковский тоже регулярно сообщал брату и друзьям. Трагический сюжет оперы захватил его: ему казалось, что он переживает, как он писал Глазунову, «очень загадочную стадию на пути к могиле. Что‑то такое совершается внутри меня, для меня самого непонятное». Он жил жизнью своих героев: «Сегодня писал сцену, когда Герман к старухе приходит. Так было страшно, что я до сих пор еще под впечатлением ужаса». Он плакал, когда написал сцену смерти Германа, и объяснял это тем, что Герман был для него «настоящим, живым человеком», причем очень ему симпатичным.

Вместе с Чайковским во Флоренцию поехал слуга Модеста Ильича — Назар Литров: Петр Ильич не хотел отрывать своего слугу Алексея от его тяжело больной жены.

Простой русский человек, не слишком грамотный, Литров вел удивительный дневник, где каждый день записывал — что создал Петр Ильич, какое у него было настроение и т. д.

Вот некоторые отрывки из этого дневника:

«29 января.

Петр Ильич сегодня в хорошем расположении. Еще вчера начали другую картину, и, как вижу, идет хорошо… Каждый раз перед окончанием вхожу в комнату и говорю, что пора обедать или ужинать…

Петр Ильич, может, думают, что я от скуки вхожу… и делают вид ласковый и добродушный. Но нет, я ничуть покудова не скучаю.

…В 7 часов я вошел. Петр Ильич еще не кончили. Я сказал: «Пора кончать». Уже отозвались и сами еще продолжают делать крючки!.. «Сейчас», — говорят и еще сделали один крючок, рукой ударили по клапану рояля.

2 марта.

Во время мытья Петр Ильич рассказывал, как они кончили оперу. Петр Ильич за последнее время делятся со мной всем — положим и то, что, кроме меня, и не с кем.

«Ну, Назар, — обратились ко мне и начали рассказывать… как Герман покончил с собой. Петр Ильич говорили, что они плакали весь этот вечер, глаза их были в это время еще красны, они были сами совсем измучены… Я эти слезы люблю… Им жаль бедного Германа, и на что им было довольно грустно.

Когда Петр Ильич проиграли сочиненную им кончину Германа и тогда у них полились слезы, которые во время сочинения наполняли их душу…

Мне дорого пометить слезы Петра Ильича. Если, бог даст, так же хорошо Петр Ильич кончат и придется видеть и слышать на сцене эту оперу, то, наверное, по примеру Петра Ильича многие прольют слезы».

Так жили рядом гениальный композитор и его слуга — простой русский человек с тонкой и чуткой душой, понимающий, какое великое чудо творчества свершается на его глазах. Оба они были, по–видимому, очень довольны друг другом, а для Чайковского Литров был еще как бы частицей родины. «Я очень радуюсь, что он со мной, ибо, не будь его, гнездящееся во мне чувство печали грызло бы меня бесконечно больше», — писал композитор брату.

Вернулся Чайковский в Петербург уже летом, 27 июля. Опера была написана за неслыханно короткий срок — за 44 дня («Люблю работать к спеху, люблю, когда меня ждут, торопят», — писал и говорил он постоянно). Поселился на этот раз Петр Ильич у своего консерваторского друга Лароша, который жил на Адмиралтейской набережной, в доме № 10.

Настроение у него хорошее, Петербург ему нравится теперь все больше, он снова привыкает к нему.

Декорация сцены первой постановки «Пиковой дамы».

Через три дня после приезда он пишет:

«Какой Петербург, сравнительно с Москвой, музыкальный город! Я каждый день слушаю здесь музыку. Был в Аквариуме, в Петергофе, в Павловске; везде слушал хорошее исполнение хорошей музыки. Сегодня буду в Озерках и опять буду наслаждаться слушанием музыки. В Москве ничего подобного нет. Кроме этого летнего преимущества северной столицы меня еще восхищает в Петербурге чистота воздуха, сравнительно с Москвой, которая летом совершенно необитаема… и какая красавица Нева! Живу я здесь у моего приятеля Лароша, который занимает квартиру на Адмиралтейской набережной. Перед окнами Нева и вид бесподобный. Вообще, бывши прежде отчаянным москвичом, я с некоторых пор все больше и больше начинаю любить Петербург и изменять Москве».

В те летние дни всюду исполнялись произведения Чайковского: 6 мая в Павловске — увертюра «1812 год», 11 мая в Павловске же — «Ромео и Джульетта», 1 июня там же — фантазия «Буря», 6–го в «Аквариуме» — Первая сюита, 19 июня в Озерках — Вторая симфония, 3 июля там же — «Итальянское каприччио», 24 июля в Павловске— «Франческа да Римини», 7 сентября в Павловске — Четвертая симфония и т. д.

Когда‑то консерваторский товарищ Петра Ильича — Аарош ярко описал внешность своего великого друга в шестидесятые годы. Теперь посмотрим, каким рисует Аарош Чайковского девяностых годов:

«Белый как лунь, с волосами, сильно поредевшими, с небольшой, тщательно остриженной бородою, одетый не только безукоризненно, но в неизменно свежий, как бы новый костюм, он походил на старика только цветом волос; во всем остальном производил впечатление бодрости, живости и энергии даже больших, чем в прежнее время. Из безвестного столоначальника департамента юстиции он успел сделаться всесветною знаменитостью, а знакомых у него, по–видимому, стало вдесятеро меньше. В 90–х годах мне опять, как тридцать лет тому назад, случалось ходить с ним по Невскому, но бывало так, что знакомого не встречалось ни одного. Сделавшись элегантным и даже щепетильным по части туалета, он давно перестал быть светским человеком в прежнем смысле слова, в аристократических салонах бывал изредка в качестве «звезды», обыкновенно же знался и дружил только с музыкантами, с которыми его связывали сотни деловых нитей, а во многих отдельных случаях и теплые, сердечные отношения».

«Чайковский говорил мне, — писал Римский–Корсаков, — что намерен покинуть Москву и перенести центр своего тяготения в Петербург с будущего сезона».

В ноябре Чайковский снова в Петербурге, и на этот раз надолго. Останавливается он в гостинице «Россия» на Мойке, 58.

Еще до приезда он просил Модеста Ильича снять ему помещение: «Модя, я на Знаменской гостинице не настаиваю, безусловно, но она мне. очень симпатична, сам не знаю, почему. Может быть, потому же, почему Европейская мне до тошноты антипатична… ибо последняя слишком банальна и слишком центральна».

И уже после приезда Петр Ильич писал жене Анатолия:

«…Я в самом разгаре своих репетиций и не могу найти досуга. Живу я в чудесном помещении, совершенно отдельном. Плачу 200 рублей в месяц».

Даже по тем временам это была высокая цена.

И действительно, помещение композитора было таким большим, что он смог даже устроить в нем репетицию секстета, сочиненного им сразу после того, как он окончил оперу.

В комнате поместились не только шесть музыкантов со своими инструментами, но и несколько слушателей, приглашенных Петром Ильичом, —Глазунов, Лядов, Ларош и кое‑кто из родных композитора. К большому его огорчению, друзьям понравилось далеко не все в новом произведении. Особенно не. удовлетворили их финал и скерцо «Флорентийского секстета», как стали называть новое произведение, носящее полное название «Воспоминание о Флоренции».

Когда Петр Ильич закончил это произведение, он так был им доволен, что написал брату: «…ах, Модя, что за секстет вышел и какая фуга в конце — просто прелесть! Страх, как я собой доволен!» Теперь же он пишет: «Необходимо переделать радикально струнный секстет, который оказался плох во всех отношениях».

Он выполнил свое намерение, и переделанный секстет впоследствии имел большой успех.

…Начинались репетиции «Пиковой дамы», и композитор был весь поглощен ими.

Он много работал с исполнителями главных ролей — мужем и женой Фигнерами. Медея Фигнер, первая исполнительница роли Лизы, вспоминала впоследствии:

«Сколько хороших часов я проводила с этим бесконечно добрым, милым и скромным человеком!.. Заниматься с ним было одним наслаждением, он был такой мягкий, добрый, и работали мы с ним легко и без устали».

24 ноября в четвертом симфоническом концерте Русского музыкального общества с большим успехом исполнялась симфония «Манфред». Публика горячо приветствовала любимого композитора.

3 декабря — снова событие в жизни композитора: в Петербургской консерватории было устроено — правда, чуть не против воли самого Чайковского — чествование его по случаю двадцатипятилетия музыкальной деятельности. Скромный Петр Ильич всячески отказывался от этой чести и согласился тогда, когда ему обещали, что все будет носить самый семейный характер.

И все же получилось достаточно торжественно: оркестр играл туш, было много народу, читали адреса и приветствовали юбиляра и дирекция музыкального общества, и А. Г. Рубинштейн, и профессора консерватории, и ученики старших классов.

В те же дни артист французской труппы Михайловского театра Люсьен Гитри, который много раз просил Чайковского написать музыку для своего бенефиса, возобновил свои просьбы. Нужна была музыка к трагедии Шекспира «Гамлет».

Петра Ильича явно не привлекала сейчас такая задача, и он всячески уклонялся от этой работы.

Теперь, воспользовавшись пребыванием композитора в Петербурге, Гитри стал просить его уже лично. В конце концов Петр Ильич согласился.

Приближалась генеральная репетиция, а затем и премьера «Пиковой дамы».

Много волнений принесли они и участникам, и композитору.

«В театральном мире, — писал в своих записках В. П. Погожев, — существует примета: «Шершавая генеральная репетиция сулит удачный спектакль». Этот предрассудок блестяще оправдался на постановке «Пиковой дамы». Шершавости на генеральной репетиции этой оперы было—хоть отбавляй! Состоялась эта репетиция 5 декабря 1890 г. с публикой».

Полны настоящего волнения и заинтересованности записи Г. П. Кондратьева — главного режиссера, ставившего «Пиковую даму». Он регулярно вел свой дневник. В него заносил он все сведения о спектаклях, репетициях, сборах с такой тщательностью, что теперь этот дневник является самой достоверной хроникой театральной жизни его времени. И вот что записал Кондратьев о тех днях: «Вот уже прошли целые сутки, а я не могу прийти в себя от ужаса вчерашнего дня. Это беспримерное несчастье — опоздание Фигнера — из головы не идет!»

Действительно, на репетиции произошел большой конфуз. Фигнер, певший Германа, сильно волновался перед каждой премьерой и, кроме того, пользуясь в театре некоторыми привилегиями, упросил главного режиссера, чтобы ему разрешили одеться дома и приехать в театр готовым для выхода на сцену. Но во время одевания лопнуло трико, и костюмеру пришлось мчаться в театр за другим. Настало время начинать репетицию, а Фигнер все не ехал. И особенно волновало всех то, что в театре присутствовал царь Александр III.

Больше Часа прошло в тревоге й ожидании того, что разгневанный царь покинет театр, и не миновать тогда театральной администрации последствий, о которых страшно было и думать.

Погожев мечется взад и вперед по сцене. То же самое делает Петр Ильич, — он бледен, все время глубоко вздыхает.

Направник стоит у своего пюпитра спиной к сцене и косится на кулису — не идет ли добрый вестник.

Царь с семьей сидит в шестом ряду кресел и с интересом следит за тем, как к Всеволожскому, сидящему сзади него, то и дело подбегают чиновники и, почтительно склонясь, шепотом докладывают: «Фигнера еще нет!»

«Наконец, в чем же задержка?» — не выдержал Александр ш.

«У Фигнера штаны лопнули, ваше величество…» — наклонясь, громким шепотом доложил Всеволожский.

Царь громко расхохотался. Положение было спасено.

После окончания репетиции весь гнев дирекции обрушился на Фигнера. Ему угрожало увольнение из театра. Режиссер валил всю вину на монтировочную часть, представитель монтировочной части винил трикотажного мастера и режиссера, который разрешил актеру одеваться дома.

Петр Ильич заступился за Фигнера.

И это было не единственное приключение во время злосчастной репетиции. Была еще очень тревожная минута.

В сцене на гауптвахте Фигнер, игравший Германа, при виде призрака графини нечаянно столкнул со стола подсвечник с горящей свечой. Он покатился и остановился под краем занавеса заднего плана декорации. Свеча продолжала гореть, и занавес начал дымиться. Наконец показалась рука, убравшая подсвечник со сцены, и все вздохнули с облегчением.

В остальном все прошло благополучно. Репетиция была триумфом композитора и актеров.

Премьера «Пиковой дамы», состоявшаяся 7 декабря 1890 года, прошла блестяще.

Публика сразу приняла оперу — вершину оперного творчества Чайковского. Ее герои были понятны силой своих трагических переживаний; это были люди, близкие героям Достоевского, Тургенева, — мятущиеся, ищущие счастья, страдающие.

«Я помню, как публика вызывала автора бесчисленное количество раз, — —вспоминала артистка Нина Фриде (исполнительница партии Миловзора. — Л. К.), — как при его необыкновенной скромности, нам, артистам, приходилось почти насильно вытаскивать его на вызовы, причем он очень застенчиво раскланивался перед рампой».

После премьеры Чайковскому был дан ужин, на котором он с Направником выпил на «ты».

Казалось бы, успех оперы был настолько блестящ и бесспорен, что прессе оставалось только подтвердить его.

Но нет. Некоторые газеты по–прежнему писали весьма недоброжелательные отзывы. Странно видеть сейчас эту слепоту, это удивительное непонимание. Драматизм, лирика этой замечательной оперы, ее глубокий гуманизм — понятны одинаково, как прогрессивным современникам Чайковского, так и нам, и будут понятны всем людям, во все времена. А бездарные музыкальные рецензенты не поняли ничего: ни потрясающей музыки, ни волнующего сюжета. В «Петербургском листке», № 348 и 349, говорилось, что «новая опера явилась наиболее слабым произведением из всего до сих пор написанного Чайковским в этой области», что «Пиковая дама», даже по сравнению с «Чародейкой», представляет значительный «поворот назад» и что «едва ли можно предсказать этой опере прочный успех в будущем».

М. Иванов в «Новом времени» находит, что в новой опере «берет верх внешний блеск над внутренним содержанием».

Особенно пространной оказалась рецензия В. Баскина в «Петербургской газете». В № 387, от 8 декабря, автор ограничился тем, что разгромил либретто и похвалил постановку. О музыке он пообещал сказать завтра.

И вот завтра… 9 декабря 1890 года он пишет:

«Карточный вопрос, трактуемый в новой партитуре нашего знаменитого композитора, несмотря на прибавление к нему и любовного элемента, не мог воодушевить слушателей».

Далее автор рецензии разбирает отдельные номера оперы и, в общем, хвалит музыку, хотя иногда делает это несколько своеобразно, например:

«Обращение Германа к старухе «не пугайтесь», написанное в ариозно–речитативном стиле, очень удачно; вообще, нужно сказать, что драматическая музыка этой сцены очень сильна, и если бы речь шла не о картах, то ее следовало бы причислить к лучшим страницам, когда-либо написанным П. И. Чайковским.

…К сожалению, столько хорошей музыки положено на такой неинтересный сам по себе мотив, как желание разбогатеть…

…Масса хорошей музыки потрачена на совершенно неинтересные фигуры, какова, например, фигура Германа…

…В области характеров также не приходится высказаться в пользу новой оперы; нельзя же, в самом деле, Германа считать музыкальным характером… В итоге частности берут верХ над главным, эффекты над сюжетом, внешний блеск над внутренним содержанием».

Высказав эти «глубокие» мысли, автор рецензии, однако, не успокоился и на третий день написал: «В газетах распространился слух, что г. Фигнеру настолько несимпатична партия Германа, что он намерен отказаться от нее…»

В. Баскин не указал, в каких именно газетах «распространился» этот слух. Впрочем, потом он сам опроверг свое заявление, доказывая дальше, что Фигнеру роль очень удалась и, следовательно, нравится ему.

Газета «Петербургский листок» сообщала: «Едва ли можно предсказать этому произведению прочный успех в будущем, когда оно перестанет быть новинкою для публики».

7 декабря 1890 года, т. е. в день премьеры «Пиковой дамы», во всех петербургских газетах было помещено объявление о продаже нот оперы Чайковского «Пиковая дама» — для пения, для фортепьяно, попурри в две и в четыре руки, отдельные номера и т. д. Все это, несомненно, свидетельствовало об оперативности издателя Чайковского. В Петербурге эти ноты продавались в магазине Юргенсона на Большой Морской (теперь улица Герцена, д. 9).

Хочется подчеркнуть, что 1890 год был вообще примечательным в деятельности театра и ознаменовался рядом интереснейших постановок: так, 3 января была премьера «Спящей красавицы», весной были осуществлены постановки нескольких европейских опер— «Лакме» и других, 12 октября состоялась премьера «Князя Игоря» Бородина и вот теперь — «Пиковая дама».

В те дни Чайковский часто встречался с молодыми композиторами Глазуновым, Лядовым, с членами кружка музыкантов, группировавшихся вокруг М. Беляева — известного мецената и издателя.

С некоторым неодобрением Н. А. Римский–Корсаков отмечал в своих записках, что в беляевском кружке стало заметно значительное охлаждение и даже немного враждебное отнощение к памяти «Могучей кучки» балакиревского периода. и, напротив, обожание Чайковского все росло.

В середине декабря Петр Ильич уехал в Киев, где ставилась «Пиковая дама» и где успех ее превзошел все ожидания. Петр Ильич писал брату: «По восторженности приема смешно даже сравнивать Киев с Петербургом. Это было что‑то невероятное. Ежедневно мне делают здесь овации по разным случаям».

Полный впечатлений от своего триумфа, Чайковский вернулся в Петербург 28 января 1891 года. Его ждало огорчение. Он узнал, что его опера, несмотря на то что в кассе имелось заявок чуть не на десять спектаклей, до осени снята с репертуара.

Возмущенный, он писал: «Вследствие интриги Фигнера, не желающего, чтобы кто‑нибудь заместил его жену, — оперу сняли пока с репертуара в разгаре сезона!!! А она дала двенадцать полных сборов по возвышенным ценам».

Чайковский, не любивший закулисную обстановку императорских театров, подозревал, что какие‑то неизвестные ему обстоятельства мешают постановке «Пиковой дамы». На самом же деле все объяснялось гораздо проще — Медея Фигнер ждала ребенка и была надолго оторвана от сцены, а муж ее не хотел петь Германа с другой исполнительницей.

Умный и дипломатичный Всеволожский, искренне любивший композитора, старался рассеять его подозрения и в конце концов достиг своей цели.

3 февраля Петр Ильич дирижировал в традиционном благотворительном концерте, в пользу школ петербургского женского патриотического общества — одного из многих благотворительных обществ столицы.

«Приехал я сюда по делам, — писал он, — а также, чтобы дирижировать 3 февраля на концерте… Первый день, как всегда в Питере, провел приятно, но со вчерашнего дня уже пошли приглашения и раздирания на клочки. Я проведу здесь около двух недель… Остановился в гостинице „Россия”».

На концерт, о котором пишет Петр Ильич, собиралась в зал Дворянского собрания ежегодно самая изысканная публика, привлекаемая итальянскими певцами. То, что на этот раз участвовать в таком концерте был приглашен Чайковский, свидетельствовало о его стремительно возраставшей популярности.

Однако «фешенебельная» публика не сумела оценить его Третью сюиту, исполнявшуюся в тот вечер. Да и появление композитора на эстраде не вызвало ни одного хлопка!

9 февраля Чайковский был в Михайловском театре на бенефисе Гитри. Исполнялся «Гамлет» с музыкой Петра Ильича.

В рецензиях на эту постановку упоминалось и о музыке. В «Петербургском листке» от 11 февраля было сказано так: «Музыка г. Чайковского очень мелодична, красива, но она не везде соответствует тексту. Исполнение же музыкальных номеров в таких местах, как, например, при появлении тени, придает трагедии какой‑то мелодраматический оттенок».

11 февраля Чайковский уже уехал из Петербурга, чтобы в деревенском уединении Фроловского — подмосковного дачного местечка — работать над музыкой к новым произведениям, заказанным для столичного театра. За лето вчерне был написан балет «Щелкунчик», а к концу 1891 года и опера «Иоланта» («Дочь короля Рене»).

Директор театров И. А. Всеволожский уже не мог представить теперь себе театрального сезона без какого-либо произведения Чайковского. На этот раз у него возникла мысль поставить смешанный спектакль, состоящий из коротких балета и оперы. Сюжет балета был выбран Всеволожским, оперы — Чайковским.

Об этом писал и сам Петр Ильич:

«Всеволожский все больше и больше благоволит ко мне и решительно не допускает мысли о сезоне без моей новой вещи».

А Всеволожский писал композитору:

«…Знаю, что у вас вчерне готова «Дочь короля Рене» и даже балет. Между прочим, меня мучают угрызения совести из‑за того, что я вынудил вас писать этот балет. Я знаю, что для вас он непривлекателен. По доброте душевной, и только поэтому, вы мне не отказали».

Оставшиеся до отъезда несколько дней были посвящены долгим совещаниям с Петипа о балете «Щелкунчик».

6 марта композитор уехал в концертную поездку за границу.

После возвращения он опять принялся за работу, съездив перед этим на неделю, как он писал, «в Питер, чтобы освежиться (я стал теперь от работы очень утомляться)».

«Ездил я в Петербург, — пишет Петр Ильич Анне Петровне Мерклинг, — чтобы немного освежиться от утомившей меня работы над балетом, который я уже кончил вчерне. Вел там жизнь самую праздную. Ежедневно с Саней Литке (племянником — сыном двоюродной сестры Амалии. — Л. К.) посещал Зоологический сад. Побывал, впрочем, в Петергофе, где мы неоднократно тебя вспоминали. Погода стояла чудная, и я наслаждался пребыванием в опустелом Петербурге. Такое удовольствие быть в городе, где никого, ну, решительно никого не нужно посещать и у себя принимать, точно будто турист, иностранец, совершенно свободно фланирующий по стогнам Северной Пальмиры, которая, между прочим, удивительно красива летом».

Характерно, что теперь Чайковский для отдыха от работы едет именно в Петербург.

Он пишет жене Анатолия Ильича: «Мечтаю, если бог продлит век, жить по 4 месяца зимой в Петербурге, в меблированной квартире, а остальное в своем клинском домишке».

Петру Ильичу очень пришелся по душе подмосковный городок Клин. В его окрестностях — Майданове и Фроловском — он с 1885 года постоянно жил летом, а позже и зимой. С начала 1892 года он поселился на окраине Клина и мечтал когда‑нибудь приобрести в собственность домик, в котором жил.

В конце февраля Петр Ильич снова приехал в Петербург и 3 марта в Училище правоведения дирижировал оркестром правоведов, исполнявшим его музыку (играли «Песню без слов» и вальс из «Спящей красавицы»).

7 марта Чайковский дирижировал еще одним своим произведением: это была сюита из «Щелкунчика», которая прозвучала в концерте Русского музыкального общества еще до премьеры балета. Успех был большой. Из шести номеров сюиты пять было повторено по единодушному требованию публики.

В сюите из «Щелкунчика» восемь номеров — Увертюра, Марш, Танец феи Драже, Трепак, Арабский танец, Китайский танец, Танец пастушков, Вальс цветов.

Какие шесть номеров были исполнены и какие пять из них повторялись — трудно сказать.

Специально для «Щелкунчика» Чайковский ввел в состав оркестра новый инструмент, до того времени неизвестный в России, — челесту. Композитор услышал ее за границей и просил выписать для театра. Под ее звуки танцует фея Драже.

Время с 25 марта по 5 апреля Чайковский провел в Петербурге, причем останавливался у Модеста Ильича на Фонтанке, 24.

Следующий приезд — с 30 апреля по 4 мая. 2 мая он писал Модесту Ильичу, которого на этот раз не было в городе:

«Третий день уже здесь… вижусь с театральными, и ежедневно идут беседы о «Иоланте» и ее будущих исполнителях…»

И снова в Петербурге с 28 мая по 3 июня. Остановился на Фонтанке, 24, и 3 июня уехал за границу — на этот раз для лечения минеральными водами.

Вернулся Чайковский в Петербург 7 июля. 9 июля Петр Ильич попал в увеселительный сад — «Аквариум» и в этот же день написал Модесту Ильичу: «Петербург встретил нас дождем, но вчера погода была чудная. В «Аквариуме» мне неожиданно сделали овацию».

Вот как это было.

В увеселительном саду «Аквариум» симфонический оркестр исполнял сюиту из балета «Щелкунчик».

Еще задолго до премьеры балета сюита из «Щелкунчика», вышедшая в печати, стала исполняться разными оркестрами и приобрела большую популярность.

Имя же Чайковского на афише всегда собирало на концерт много народа.

Так было и на этот раз. В саду летнего концертного зала «Аквариум», который помещался на Каменноостровском проспекте, 10 (теперь это участок на Кировском проспекте, занятый Денфильмом), едва можно было пробиться сквозь толпу гуляющих. В зале за креслами стояли стеной. Петр Ильич с трудом пробрался в уголок, стараясь быть незамеченным, но кто‑то из знакомых увидел его и усадил поближе к эстраде.

Музыка «Щелкунчика» необычайно понравилась публике, она требовала повторения почти каждого номера сюиты. После окончания Чайковский стал быстро пробираться к выходу. Его узнали, загородили дорогу к двери. Аплодисменты вспыхнули с новой силой. Кричали: «Автора! Автора!» Кто‑то подхватил его под руки и повлек к эстраде. Смущенный донельзя, он уже по дороге кланялся своими короткими поклонами. В это время оркестр заиграл туш, люди кричали приветствия, дамы бросали цветы, откалывая их от своих нарядных туалетов.

Когда Петру Ильичу удалось ускользнуть со сцены в артистическую, он был совершенно измучен, тяжело дышал, был взволнован.

Он обошел всех музыкантов, каждого благодарил за хорошее исполнение, со всеми перецеловался.

Надо было опять идти через сад, но только его увидела гулявшая там в антракте публика, как снова все обступили композитора и начали ему аплодировать. Совсем растерявшись, он почти бегом бросился к главному выходу, вскочил на извозчика и уехал.

27 октября Чайковский, немного отдохнув в Клину после заграничной поездки, приехал в Петербург, — на этот раз надолго, так как репетиции новой оперы и нового балета были в полном разгаре и уже немного времени оставалось до премьеры.

«Так как Чайковский не. жил постоянно в Петербурге, — вспоминал сын дирижера Владимир Направник, — то обычно отец без него подготовлял оперу «вчерне» и потом уже приглашал его приехать. Петр Ильич, волнуясь, являлся на общую спевку солистов и хора под рояль и восторженно встречался всеми исполнителями, устраивавшими ему шумную овацию. Его все любили. Своим скромным и мягким обращением он не мог не очаровывать».

На этот раз Петр Ильич остановился в гостинице «Гранд–отель» на Малой Морской (теперь улица Гоголя, д. 18—20), и в тот же день был в театре на сотом представлении «Евгения Онегина».

В ноябре он сообщал Анатолию Ильичу: «…очень давно не писал, ибо трудно найти время. Уже ровно две недели, как я приехал сюда. Каждый день бываю на репетиции то оперы, то балета, но дело подвигается туговато.

…Живу в «Гранд–отеле», в очень уютном нумерке, где мне свободно и удобно».

Во время этого своего пребывания в Петербурге Чайковский получил два очень почетных и лестных известия.

Во–первых, Кембриджский университет сделал запрос, согласен ли Чайковский принять звание доктора музыки honoris causa (без защиты диссертации).

И, во–вторых, он получил известие из Парижа о том, что избран членом–корреспондентом Парижской академии изящных искусств.

Много радости доставил Петру Ильичу и успех его секстета «Воспоминание о Флоренции», исполнявшегося Два раза — 24 ноября в квартетном собрании Русского музыкального общества и 25 ноября в Петербургском обществе камерной музыки.

Слава Чайковского растет. Ему приходится позировать скульптору Гинзбургу, принимать интервьюеров.

Он находит время и для своих племянников. «Мы все еще жили в квартире Конради на Фонтанке, — вспоминал один из них, — а Петр Ильич остановился в гостинице «Гранд–отель» на Малой Морской, но большую часть времени проводил у нас или брал нас куда‑нибудь с собой.

Афиша балета «Щелкунчик». 25 октября 1917 г.

Так я в первый раз был в Зоологическом саду. Тут сказался весь Петр Ильич. Он и жалел узников, особенно львов и тигров, и хохотал до слез над играющими медвежатами».

Бывая в Петербурге, Чайковский не забывает хлопотать и о делах своих друзей. 3 декабря 1892 года он пишет С. И. Танееву:

«Милый друг, Сергей Иванович! Я сейчас узнал вещь, которая меня глубоко обрадовала. Я уже несколько раз очень энергически говорил с Всеволожским об «Орестейе» (опере С. И. Танеева. — Л. К.) и всячески старался заинтересовать его, но не знаю, какое имело действие мое старание. Сейчас я был у него и узнал, что он очень, очень, очень заинтересован… он при мне повел в сторону Направника и начал советоваться с ним… Направник, разумеется, отнесся к твоим достоинствам с большим уважением, но, убоявшись, что он будет недостаточно горяч, я подскочил и вновь стал убеждать в крайней необходимости поставить „Орестейю”».

Знаменательно интервью, которое дал в те дни Чайковский для журнала «Петербургская жизнь», № 2.

Автор статьи отмечал во вступлении:

«Мы имели случай беседовать с П. И. Чайковским, и им было высказано так много интересного и ценного для лиц, горячо любящих искусство, что мы считаем весьма уместным изложить печатно, с любезного разрешения П. И., содержание этой беседы. П. И. отличается редкою скромностью и необыкновенно кратко и сдержанно говорит о себе. Всегда спокойный и мягкий, он сильно оживляется, говоря о музыке, и в его словах чувствуется неподдельное увлечение и безграничная преданность дорогому искусству».

Вопросов Петру Ильичу было задано много, и он обстоятельно отвечал на все.

Рецензент спросил:

«Как довольны вы исполнением ваших опер на Мариинской сцене в настоящее время сравнительно с прежним?»

«Общее исполнение, ансамбль так же хорош теперь, как и в прежнее время, и это объясняется очень просто: на дирижерском месте красуется все тот же несравненный Э. Ф. Направник. Что касается сценической обстановки, то смешно даже сравнивать теперешний блеск, роскошь и прекрасный вкус с тогдашней сравнительной бедностью. Режиссерская часть в настоящее время поднялась также очень высоко, и, быть может, ни на одной столичной сцене в Европе не найти такой тщательности, такой полной обдуманности в подробностях, такой жизненности и осмысленности игры в хоровых массах».

В конце беседы Чайковский высказал свои мысли о музыкальном образовании в России. Для того времени они, наверное, звучали как утопия.

«…Нужно устроить, как в столицах, так и во всех губернских и больших уездных городах, школы, которые соответствовали бы гимназиям; задача этих школ — приготовлять молодых людей к поступлению в высшее учебное заведение — Консерваторию. Нужно также, чтобы широко распространилось и упрочилось обязательное обучение хоровому пению во всех низших учебных заведениях нашего отечества. 4

…Мне кажется, что было бы величайшим благом для русского искусства, если бы правительство взяло в свои руки попечение о всех отраслях его; только правительство имеет столько средств, силы и власти, сколько требует это великое дело. Только с учреждением Министерства изящных искусств можно надеяться на быстрый и блестящий рост всех отраслей искусства…»

Мы читаем эти слова в наше советское время, когда искусство и культура так широко доступны народу, и нам кажется —а разве может быть иначе? В то далекое время Петр Ильич был одним из очень немногих людей, стремившихся к этому.

…Наступил декабрь 1892 года. Премьера двух новых произведений Чайковского была уже близка, премьера необычная: в один вечер и новая опера — «Иоланта», и новый балет — «Щелкунчик».

В работе над балетом было особенно много трудностей. Петипа, по просьбе Чайковского, сделал для «Щелкунчика» еще более подробный, чем для «Спящей красавицы», сценарий, которому композитор охотно следовал. Но сам балетмейстер тяжело заболел, и постановку пришлось осуществить второму балетмейстеру — Л. Иванову. Он был, безусловно, талантлив и музыкален, но ему, возможно, трудно было ставить балет, музыка которого написана по чужому сценарию! Так или иначе, новый балет плохо приняла критика… Впрочем, о музыке говорили мало, судили постановку и танцы. Модест Ильич считал виновником неуспеха именно Иванова, который казался ему «лишенным нужной для такой необычайной программы изобретательности и фантазии».

Однако он несомненно ошибался. Лев Иванов был человеком в высшей степени творческим и талантливым. Его лирическое мастерство особенно блещет в «Лебедином озере», второй и четвертый акт которого (самые поэтичные) созданы этим балетмейстером уже после смерти композитора и живут до наших дней.

И на этот раз, как всегда, газеты бранили, а публика принимала новые произведения любимого композитора с восторгом. «…Что происходило на премьере 6 декабря, я даже не берусь описать, — вспоминал Юрий Львович Давыдов. — …Помню, я считал количество вызовов Петра Ильича, но, досчитав до 18–ти, прекратил счет. Подношений в этот вечер Петру Ильичу было множество».

Наталия Ипполитовна Чайковская и Наталия Львовна Давыдова. (Публикуется впервые.)

На этом спектакле была и семнадцатилетняя дочь Ипполита Ильича — Наталия Ипполитовна, впервые приехавшая в Петербург.

Ее воспоминания особенно приятно поместить здесь, так как пишущей эти строки посчастливилось слышать их лично от нее, живущей в нашем городе.

«Правда, дядю Петю, — говорит она, — —приходилось видеть мало. Всегда он куда‑то торопился. Встречаться с ним удавалось главным образом во время обеда у кого-нибудь из родственников: у дяди Николая Ильича, у тети Мали. Он был озабоченный, но ласковый и внимательный, всегда элегантно одет и всегда от него хорошо пахло какими‑то особенными духами. Потом я узнала, что дядя Петя любил сам составлять себе духи из разных сортов».

Спектакль Наталию Ипполитовну поразил, но она свое мнение тогда не высказывала, опасаясь, по молодости, казаться провинциальной. «Овации были, — вспоминает она, — не только шумные, но прямо грандиозные».

После премьеры, состоявшейся 6 декабря, главный режиссер театра Г. П. Кондратьев писал в своем дневнике: «Сегодня состоялось первое представление «Иоланты» Чайковского.

…Вся опера произвела самое выгодное впечатление, и по окончании ее много раз вызывали Чайковского, Направника и всех исполнителей. Чайковскому поднесли две лиры… «Иоланта» имела несомненный успех, успех же «Щелкунчика» был меньше, сравнительно с бывшим успехом «Спящей красавицы». По моему мнению, тому были до некоторой степени две причины: во–первых, отчасти комический, шуточный сюжет балета «Щелкунчик» мало подходил к направлению таланта Чайковского, который, вероятно, при композиции этого балета не чувствовал себя в седле. Во–вторых, болезнь балетмейстера Мариуса Петипа».

В прессе отзывы были в основном плохие. «Щелкунчика» называли годным «разве для балаганных представлений».

Писали, что под эту музыку нельзя танцевать.

«Петербургская газета» называла балет «скучнейшим и нелепым представлением».

Ни один балет не вызывал столько отзывов в печати, столько ожесточенных порицаний.

Бранили и «Иоланту», хотя, в основном, ее признавали более удачной, чем балет.

Наталья Ипполитовна Чайковская–Алексеева. Снимок 1965 г.

Особенно неодобрительно и ядовито написал о ней в своей «Летописи» Римский-Корсаков. «По–моему, все в этой опере неудачно, — от беззастенчивых заимствований, вроде мелодии «Отворите мне темницу» Рубинштейна, до оркестровки, которая на этот раз сделана Чайковским как‑то шиворот–навыворот. Музыка, пригодная для струнных, поручена духовым и наоборот…»

Хорошо, что Петр Ильич не мог прочитать этого отзыва!

Но рецензию, помещенную 13 декабря в газете «Биржевые ведомости» и подписанную «Домино», он несомненно читал. Вот отрывок из нее:

«Для такого рода произведений, разумеется, не нужно никакого вдохновения, потому что в них нет никакого творчества. Это действительно ремесленная работа, которая на художественное значение не может претендовать!»

10 декабря Петр Ильич писал брату Анатолию: «…сегодня уже четвертые сутки вся петербургская пресса занимается руготней моих последних детищ, кто во что горазд. Но я к этому вполне равнодушен, ибо не впервой, и я знаю, что в конце концов возьму свое».

Он был прав. До наших дней живут его «детища» в репертуаре театров.

Вот еще одно интересное интервью, которое появилось в самый день премьеры в «Петербургской газете» от 6 декабря 1892 года. Журналисту В. Протопопову удалось говорить с композитором за несколько часов до спектакля.

«Перед дверьми 67–го номера гостиницы на Малой Морской (д. 18—20. — Л. К.) в коридоре, на вешалке для пальто, красуются несколько лавровых венков с разноцветными лентами. Здесь живет П. И. Чайковский…

— Я, кажется, помешал вам отдыхать?..

— Не скажу, чтобы помешали, но… признаюсь, что вы застаете меня чрезвычайно уставшим… Эти ежедневные репетиции утомительны до невероятности…»

Вопросы… ответы… вопросы… Интервью течет своим путем. Смертельно уставший человек, мечтавший побыть перед спектаклем в темноте и тишине, сам с собою, делает над собой усилие и вежливо, даже приветливо, отвечает, отвечает…

Что же делать?.. Это — слава…

 

Конец пути

«Меня невероятно тянет в Петербург, невероятно хочется сейчас же очутиться у вас, но благоразумие заставляет отложить поездку на две недели…» — так писал Чайковский брату Модесту в феврале 1893 года из Клина. Однако приехать в Петербург ему удалось только 25 марта, к самой пасхе.

Остановился он, по–видимому, у брата, на Фонтанке, 24, и провел здесь около десяти дней.

Много времени отдал он смертельно больному своему другу Апухтину, которого посещал ежедневно в его квартире на Миллионной улице (теперь улица Халтурина) в первом этаже дома № 26.

Как всегда, Петр Ильич старался использовать свои петербургские знакомства для помощи московским друзьям–музыкантам.

На этот раз он хлопотал об очень понравившейся ему «Детской сюите» молодого композитора Георгия Конюса.

Говорил о ее издании с Беляевым, рекомендовал ее Римскому–Корсакову и Глазунову, о чем писал 5 апреля ее автору.

В те же дни Петр Ильич вместе с Римским–Корсаковым и Ларошем принимал участие в жюри конкурса на лучший квартет, организованного Петербургским квартетным обществом.

И не успел он уехать, как сразу же написал из Клина своему племяннику Владимиру Давыдову:

«Вообще, я, по правде сказать, все это время скучаю и постоянно душой на северо–западе, у берегов Невы». И 22 апреля Модесту Ильичу: «Так как мне хочется несколько дней провести с вами, то, вероятно, 3–го я уже буду в Петербурге».

Приехал Чайковский в столицу 6 мая. 9–го вечером он был с Беляевым, Глазуновым и Лядовым у Римского–Корсакова, который жил тогда на Большой Конюшенной (ныне улица Желябова), 11, в здании Капеллы.

Римский–Корсаков записал: «Прения шли о выборе дирижера для концертов музыкального общества в будущем сезоне, причем я указал на Чайковского, который пока еще колебался».

13 мая Петр Ильич уехал за границу и о пребывании своем в столице писал брату Анатолию: «В Петербурге провел несколько приятных дней».

И еще один совсем короткий визит в Петербург: Петр Ильич приезжает 21 августа по дороге в Гамбург, куда отправляется 23–го. Остановился на этот раз он у Лароша, на Адмиралтейской набережной, 10. Это та квартира, из окон которой чудесный вид на Неву, пленивший Чайковского в один из прошлых приездов, — вид, которым он не устает любоваться.

П. И. Чайковский. 1893 г.

Оба эти дня он проводит с Ларошем. И его друг, так же как и Модест Ильич, отмечает необычайно веселое и бодрое настроение композитора, что несколько странно: всего за день до приезда в столицу он пишет из Клина П. И. Юргенсону: «В то время, как я пишу это письмо, в Петербурге отпевают моего товарища и старого приятеля Апухтина. Сколько смертей между моими старыми приятелями!!!»

В жизни Модеста Ильича в это время происходит некоторая перемена: окончил Училище правоведения любимец Петра Ильича, его племянник Боб Давыдов. Модест Ильич решает поселиться с ним вместе: теперь он не чувствует себя таким необходимым своему воспитаннику Коле Конради, ставшему взрослым.

Модест Ильич вспоминал, что устройство их нового хозяйства очень занимало Петра Ильича. Он помогал искать квартиру, обсуждал подробности будущей обстановки, участвовал во всех расходах. И жалел, что ему пришлось уехать до того, как будут закончены эти дела.

Наконец квартира нанята на Малой Морской, угол Гороховой, в доме № 13. Последнее жилище Чайковского…

«Спасибо за очень приятное известие о квартире», — благодарил он брата. И в другом письме: «Ты пишешь, что комнат оказалось мало, но, пожалуйста, об отдельной комнате для меня не заботьтесь — я могу ночевать и в какой‑нибудь общей комнате, хотя с комнатой или без комнаты — я бы все‑таки желал проживать у вас».

Дом, в котором Модест Ильич снял квартиру, знают многие ленинградцы. Находится он на углу улицы Гоголя и Дзержинского. В то время адрес его был такой: Адмиралтейская часть, Малая Морская улица, 13/8, дом Ратина.

Наружный фасад дома сохранился в том виде, который он имел в 1893 году, так как дом ни разу не подвергался капитальному ремонту (пятый этаж был надстроен еще в 1875 году). Внутренняя же планировка в настоящее время полностью нарушена.

Сейчас на этом доме мемориальная доска, единственная в нашем городе, которая напоминает нам о великом композиторе:

«Петр Ильич Чайковский родился 25 апреля 1840 г. в Вятской губернии на Боткинском заводе.

Умер в этом доме 25 октября 1893 г.».

10 октября Петр Ильич приехал в Петербург. Приехал в последний раз. На перроне Николаевского (теперь Московского) вокзала его, по обыкновению, встретили Модест Ильич и Владимир Давыдов. Чайковский был весел, всем доволен. Все ему нравилось — и новая квартира, и то, как в ней устроились его брат и племянник.

Напротив дома, где поселились Чайковские, находился старый особняк, в котором в начале века жила княгиня Наталия Петровна Голицына: «La comtesse moustache» — «усатая графиня», как ее называли тогда в обществе, — прообраз пушкинской Пиковой дамы.

Из окна маленькой комнаты Петра Ильича хорошо был ви, гн этот особняк, правда, уже перестроенный, но все же хранивший облик того дома «старинной архитектуры», как сказано у Пушкина.

Может быть, стоя у окна своей комнатки, композитор представлял себе, как «кареты одна за другой катились к освещенному подъезду. Из карет поминутно вытягивались то стройная нога молодой красавицы, то гремучая ботфорта, то полосатый чулок и дипломатический башмак.

Шубы и плащи мелькали мимо величавого швейцара…»

Петр Ильич любил Пушкина и хорошо знал его.

…Дни до концерта, в котором должна была исполняться новая, Шестая симфония, проходили в основном в репетициях, впрочем, оставалось время и для общения с друзьями.

Владимир Львович Давыдов.

В те дни побывал у Чайковских и познакомился с Петром Ильичом тогда еще совсем молодой актер Юрий Михайлович Юрьев. Он должен был играть в новой пьесе Модеста Ильича «Предрассудки» и хотел посоветоваться с автором о своей роли. Когда все было решено, Юрий Михайлович заторопился откланяться, отказываясь от настойчивого приглашения Модеста Ильича остаться у них пообедать.

Но только он собрался уйти, как в дверь постучали, и в комнату вошел молодой человек в форме вольноопределяющегося Преображенского полка. Это был племянник братьев Чайковских Владимир Львович Давыдов — Боб, как его называли все в семье.

Ю. М. Юрьев писал в своих воспоминаниях:

«После нескольких фраз Владимир Львович вдруг сказал:

— А мы слушали, как вы читали!..

— Как так? —удивился Модест Ильич.

— А очень просто… Я должен признаться и открыть тайну. Мы с дядей Петей все время подслушивали и даже подсматривали в щелку двери… Как мы боялись выдать себя и боялись, что нас застанут на месте преступления!

Из соседней комнаты раздался чей‑то низкий басок и укоризненно протянул:

— Бо–об!

— Да… — продолжал, смеясь, Владимир Львович, — дядя Петя даже стоял на коленях и подглядывал в замочную скважину…

— Смотрите, пожалуйста, — обратился ко мне Модест Ильич, — точно маленькие дети!..

В это время в дверях появилась фигура Петра Ильича — его я сразу узнал по портретам.

— Бо–об!.. Ну, как не стыдно!.. Простите нас, ради бога, — обратился он ко мне, протягивая руку. — Мы хотели скрыть от вас… Мне даже совестно смотреть вам в глаза… Простите нас за ребячество… Но, право, нам было очень интересно!

— Как?.. Неужели ты так‑таки и стоял на коленях и подглядывал?! —закатывался веселым смехом Модест Ильич».

Постепенно молодой актер освоился среди этих непосредственных, простых людей. Раньше он не бывал в Петербурге, и Петр Ильич, зная это, расспрашивал его о том, какое впечатление произвел на него наш город, который он считал одним из самых красивых в Европе. Особенно восхищался Чайковский городом — Адмиралтейством, Сенатской площадью, Медным всадником…

Вышли на угловой балкон. Постояли там, полюбова* лись видом, который с высоты пятого этажа был очень хорош. В этот день закат казался особенно багряным.

Потом обедали, и за обедом тоже было весело и непринужденно. А Юрий Михайлович все смотрел на Петра Ильича и не верил своим глазам: неужели этот простой и скромный человек тот всемирно известный композитор, которого раньше он считал недосягаемым божеством?!

Вид с углового балкона квартиры Чайковских на «дом Пиковой дамы».

«…После обеда пошли в гостиную и стали музицировать. Боб сел за рояль и стал что‑то играть.

— Дядя Петя, давай сыграем в четыре руки.

— А что играть? —ответил Петр Ильич.

Боб отыскал ноты, и они стали играть».

Потом Петр Ильич спросил Юрия Михайловича, что он хочет еще услышать.

Юрьев растерялся, так как не считал себя знатоком музыки, но все же сказал, что ему очень нравится вальс из «Спящей красавицы», да и марш в «Гамлете» произвел на него сильное впечатление.

Чайковский попросил племянника отыскать ему ноты, он боялся спутать, играя наизусть. Потом вальс сыграл Модест Ильич.

Так и видишь эту огромную пятиоконную комнату. За окнами закат (в тот день он был ярким…). Впрочем, нет, это ведь октябрь, уже стемнело, зажгли лампы. А на пианино горят свечи и освещают красивую седую голову. Петр Ильич — в пенсне, он близоруко всматривается в ноты — быстро забывает он свои произведения…

Он играет похоронный марш, играет в той самой комнате, где через несколько дней будет лежать в гробу…

Впечатление, которое произвел Петр Ильич на молодого Юрьева, было огромно. Он так же, как и все, близко знавшие композитора, отмечал в Чайковском обаяние, мягкость, какую‑то особую деликатность, и во всем — достоинство и благородство.

Шли репетиции концерта. Почти на всех (их было четыре) удалось побывать семнадцатилетнему Юрию Давыдову, который тогда учился в военно–кавалерийском училище.

«Ни одно произведение, — вспоминал он, — за всю мою жизнь не производило на меня такого сильного впечатления, как Шестая симфония».

Еще во время репетиций Чайковский почувствовал, что оркестрантам симфония не понравилась, вернее, они не поняли ее, остались равнодушны, чего никогда при исполнении других его вещей не бывало. Раньше бы это огорчило и даже взволновало композитора, но теперь убежденность его в безупречности нового творения была так сильна, что недоверчивое отношение музыкантов не поколебало ее. «Лучше этой симфонии никогда ничего не писал и не напишу», — утверждал он.

Почти два года назад он задумал и долго «вынашивал» эту симфонию. Ему хотелось написать большое произведение, которое стало бы завершением его музыкальной жизни. И он надеялся, что не умрет, «не совершив этого».

В декабре 1892 года, будучи за границей, Чайковский навестил спутницу детских лет, любимую свою гувернантку Фанни Дюрбах. Это свидание, видимо, способствовало созданию симфонии.

Старушка жила во Франции, в небольшом городке Монбельяре. Она бережно хранила ученические тетради, письма, записки Петра Чайковского — любимого ее воспитанника.

Целый день Чайковский с волнением перебирал ветхие листочки, исписанные его детским почерком. Оба все время едва удерживались от слез. Далекое прошлое, родной воткинский дом, мать — все ожило в этих воспоминаниях.

Потом в Берлине, у себя в номере, Петр Ильич, по его словам, предавался «важным и чреватым последствиями» размышлениям.

Вернувшись в Клин, он начал писать. Это было 4 февраля 1893 года. Через пять дней первая часть вчерне была закончена.

На другой день он принялся за сочинение третьей части, но прервал его. Пришлось поехать в Москву, затем на концерт в Харьков.

18 марта вечером композитор вернулся в Клин, а 19–го с утра уже сидел за простым некрашеным столиком у окна в своей спальне и работал.

24 марта был закончен черновик всей симфонии, 25–го Петр Ильич уехал в Петербург, о чем написано в начале этой главы.

В мае — большое заграничное путешествие: Берлин, Лондон, Кембридж, где происходила церемония присуждения Чайковскому степени доктора музыки.

В письмах, которые он посылает из‑за границы брату Анатолию и племяннику Владимиру Давыдову, он жалуется на безумную, не поддающуюся никакому описанию тоску и прибавляет: «В моей новой симфонии есть одно место, которое, кажется, хорошо ее выражает…»

Сколько же таких мест в этой симфонии, выражающих самые глубокие человеческие, чувства — смертельную тоску, надежду, любовь, волнение, смятение и тревогу и снова отчаяние и горе! Кажется, слушать такое надо не ушами, а сердцем…

«Она не что иное,, — писал о Шестой симфонии В. В. Стасов, — как страшный вопль отчаяния и безнадежности, как будто говорящий мелодиею своего финала: «Ах, зачем на свете жил я!..» …Настроение этой симфонии страшное и мучительное; она заставляет слушателя испытывать горькое сострадание к человеку и художнику, которому пришлось на своем веку испытать те ужасные душевные муки, которые здесь выражены и которых причины нам неведомы.

Но эта симфония есть высшее, несравненнейшее создание Чайковского…»

«Трагическим документом эпохи» назвал Шестую симфонию Б. Асафьев. А эпохой этой были смутные и тяжкие годы.

Жесточайшая реакция, безысходный гнет давили на людей. Чайковский чувствовал это. Даже находясь вдали от Родины, он, как писал, испытывал «гражданскую скорбь о том, что у нас творится». А «творилось», по его выражению, «что‑то неладное».

Русское искусство чутко отражало эти настроения. Именно в ту пору были написаны самые грустные полотна Левитана, самые безнадежные рассказы Чехова… И вот теперь была создана Чайковским самая значительная его симфония.

Шестая симфония должна была предстать на суд петербургской публики…

Концерт состоялся 16 октября 1893 года. «Весь музыкальный Петербург приветствовал своего любимца», — писал один из рецензентов.

Когда композитор появился на эстраде, оркестр заиграл туш, и люди, заполнившие белоколонный зал нынешней филармонии, встали, аплодируя.

Однако состояние, которое овладело всеми после исполнения симфонии, можно было скорее всего назвать недоумением…

Сегодня мы чувствуем эту музыку всем сердцем. Она кажется нам близкой и понятной. Современникам же композитора было трудно оценить страстный гуманизм, философскую глубину, трагедийность симфонии. Слишком много неожиданного, непривычного услышали люди, сидящие в зале.: и первые звуки симфонии, возникающие откуда‑то издалека, из глубокой тишины, почти неотделимые от нее, и такой необычайный пятидольный вальс второй части, и тревожное, беспокойное скерцо третьей… и, наконец, вместо привычного для всех симфоний энергичного финала в быстром темпе — потрясающее своим трагизмом Adagio lamentoso, с его горестными восклицаниями, сетующими на страшную непоправимость чьей‑то беды.

Но вот скорбные размышления и жалобы становятся все тише, звуки затухают, уходят все дальше, в тишину, в небытие.

Все смолкло. Публика продолжала сидеть в оцепенении.

Чайковский опустил руки и некоторое время стоял спиной к залу. Там все еще было очень тихо. Он поклонился оркестру, и. только тогда, но не сразу, недружно раздались аплодисменты.

Потом, после второго отделения, его вызывали много раз, подносили лавровые венки.

Оркестр уже ушел. Погасили часть люстр, а публика все не хотела отпускать своего любимого композитора, с которым она, не зная того, прощалась навсегда…

Многие вспоминали впоследствии об этом концерте, о музыке симфонии, о своих противоречивых впечатлениях.

«После исполнения Шестой симфонии в Дворянском собрании 16 октября под управлением Чайковского, — вспоминал композитор Лядов, — я зашел в артистическую комнату в тот момент, когда один из директоров императорского Русского музыкального общества г. Климченко старался под разными любезностями скрыть, что симфония ему не понравилась.

«А вот Анатолию симфония нравится», — обратился ко мне Чайковский, хорошо почувствовавший, что, несмотря на аплодисменты, публика осталась холодна к его новому произведению. Я мог от чистого сердца высказать свое мнение автору, так как на меня Шестая симфония произвела сильное впечатление».

И еще один разговор с Чайковским: «Помню, как в антракте, — писал в своей «Летописи» Н. А. Римский-Корсаков, — после исполнения симфонии я спросил его — нет ли у него какой‑либо программы к этому произведению? Он ответил мне, что есть, конечно, но объявлять ее он не желает. В этот последний его приезд я виделся с ним только в концерте».

Рецензии об этом концерте были довольно сдержанные. Н. Соловьев, регулярно сообщавший о всех произведениях Чайковского, написал и о последнем его концерте, — свою последнюю рецензию о музыке Чайковского:

«Дирижирование Чайковским в этом собрании было связано с исполнением его новой, Шестой симфонии, оконченной только в августе, этого года, находящейся в манускрипте, еще нигде не исполненной…

В форме этой симфонии видны своеобразные приемы… вызванные самим характером музыки. Для музыканта симфония эта представляет много интересного. В особенности хороши замечательная фактура и полная разнообразных красок оркестровка.

…Чайковский вел оркестр в продолжение всего концерта как прекрасный и горячо чувствующий музыкант» («Новости и Биржевая газета», 1893, 18 октября).

Юрий Львович Давыдов.

А в наше время в связи с Шестой симфонией академик Асафьев сказал о Чайковском: «Он часто… шел за эпохой, усталый и немощный угождал ее требованиям; но гораздо чаще сам удивлялся совпадению его тайных сокровенных грез с желаниями людей вокруг. Так было с «Евгением Онегиным». Когда же в конце жизни он геройски собрал свои силы, чтобы выявить, наконец, в музыке то лично трагическое, что не давало покоя ему всю жизнь, он создал «Пиковую даму» и Шестую симфонию, от которых и теперь становится страшно».

После концерта Петр Ильич пошел проводить домой свою двоюродную сестру Анну Петровну Мерклинг. Она жила в то время недалеко от Дворянского собрания, на Пантелеймоновской улице, в доме № 24.

Шли пешком. Петр Ильич спросил ее, поняла ли она, что он хотел сказать своей музыкой.

Она ответила, что, кажется, он описал в ней свою жизнь.

— Да, ты угадала, — обрадовался он и начал ей объяснять ее. Первая часть — детство и смутные стремления к музыке. Вторая — молодость и светская веселая жизнь. Третья — жизненная борьба и достижение славы. —Ну, а последняя, — добавил он весело, — это De profundis, чем все кончаем, но для меня это еще далеко, я чувствую в себе столько энергии, столько творческих сил; я знаю, что теперь создам еще много, много хорошего и лучшего, чем до сих пор.

Проводив Анну Петровну, Чайковский присоединился к родным и друзьям, ждавшим его в «Гранд–отеле», среди них были Ларош и Глазунов.

Так мало дней осталось жить Петру Ильичу, что хочется восстановить их — по воспоминаниям друзей и родных, по газетным статьям, узнать, где бывал он в те дни, с кем встречался, о чем говорил.

17 октября Модест Ильич, выйдя к утреннему чаю, застал Петра Ильича уже давно вставшим. Он сидел за столом, перед ним лежала партитура Шестой симфонии. Надо было посылать ее в Москву издателю и другу П. И. Юргенсону, но нужно было придумать какое‑то заглавие! Написать просто «Шестая» он не хотел; назвать «программной», как думал это сделать раньше, тоже не хотелось! Какая же «программная», когда не давалось программы?..

Модест Ильич предложил назвать симфонию «Трагической». Это название тоже не понравилось композитору. И вдруг Модесту пришло в голову: «Патетическая»!

— Отлично, Модя, браво, Патетическая! — воскликнул Петр Ильич и сделал надпись на партитуре.

Однако 18 октября, когда Чайковский писал Юргенсону, он не подтвердил этого названия. Вот это письмо:

«Пожалуйста, голубчик, на заглавном листе симфонии выставь следующее:

Владимиру Львовичу

Давыдову (№ 6)

Соч. П. Ч…

Надеюсь, что не поздно.

С этой симфонией происходит что‑то странное. Она не то, чтобы не понравилась, но произвела некоторое недоумение. Что касается меня самого, то я ею горжусь более, чем каким‑либо другим моим сочинением. Но об этом мы вскоре поговорим, ибо я буду в субботу в Москве. Обнимаю».

Возможно, что 17 октября вечером Чайковский возвратился домой вместе с будущим известным искусствоведом и художником, а тогда студентом Игорем Грабарем, который вспоминал:

«…Петр Ильич, узнав, что я живу в том же доме, где он, на углу Малой Морской и Гороховой, предложил мне пройтись от Мал. Итальянской по Литейному до Невы и идти домой по набережной. Была чудная лунная ночь».

Где провел этот вечер композитор и откуда возвращался со своим молодым спутником, пока неизвестно, но это могло быть именно 17–го или же в один из вечеров с 10 по 15 октября, потому что 16–го после концерта домой возвращались большой компанией, 18–го Чайковский был в зале Кононова на Мойке, а 19–го — в Мариинском театре. Оттуда, естественно, путь на Малую Морскую был недалек и никак не мог идти по Литейному. Возможно, эта прогулка была в один из вечеров с 10 по 15 октября — после репетиции концерта. Разговор во время этого длинного пути был в основном, как вспоминал Грабарь, об искусстве, о творчестве, о вдохновении. Дошли до дома.

«Швейцар отворил дверь, и ее темная пасть поглотила Петра Ильича. Через мгновенье швейцарская осветилась, и я еще раз увидел его прекрасную голову с седыми редкими волосами, седой круглой бородой и розовым лицом. Он стоял без шляпы и о чем‑то говорил с швейцаром. Через минуту он стал подниматься по лестнице, держа шляпу в руке и вытирая платком высокий лоб, пока не исчез за поворотом».

Как видно из газеты «Петербургский листок» (1893, № 294), 18 октября Чайковский дал обед пианистке Аусдер–Оэ, которая 16–го участвовала в его концерте и с которой он был знаком еще со времени своей поездки в Америку.

И в тот же день или накануне Петр Ильич встретился с В. П. Погожевым, который уговаривал композитора переделать вторую половину оперы «Орлеанская дева», ибо считал, что последние картины оперы гораздо слабее первых.

Петр Ильич говорил, что не любит переделывать своих старых вещей, а Погожев все настаивал и просил разрешения у композитора послать в нотную контору за партитурой «Орлеанской девы».

«Наконец Чайковский, принявший решение, поднялся с места и, ласково улыбаясь, сказал:

— Ну, хорошо!.. Посылайте за партитурой!..

— И обещаете теперь же приняться за работу?..

— Обещаю, — сказал Чайковский.

…Это было, увы, мое последнее свидание с Петром Ильичом, — писал Погожев. — И больше уж мне не пришлось ни видеть живым милого лица симпатичного человека, ни слышать его мягкого, ласкового голоса.

Дня через три или четыре после описанного свидания моего с Петром Ильичом получена была весть о его болезни».

18 -го же он присутствовал на генеральной репетиции оперного товарищества, ставившего «Евгения Онегина» в зале Кононова, который помещался на Мойке. И в этот вечер слушал «Онегина» в Мариинском театре.

19–го Петр Ильич был снова в зале Кононова на исполнении оперы А. Рубинштейна «Маккавеи». Об этом его попросили члены оперного товарищества, дававшие здесь спектакли.

20–го он много гулял с одним из племянников — Александром Литке (сыном двоюродной сестры Амалии).

Обедал в этот день он у Веры Васильевны Бутаковой (сестры его зятя Льва Васильевича Давыдова). Жила она на Пантелеймоновской улице, 4.

Вечером в Александринском театре на премьере пьесы «Горячее сердце» Островского у Чайковских была ложа. Петр Ильич пришел в восторг от спектакля, заходил в антракте в уборную к Варламову, а встретив Ю. М. Юрьева, восхищался игрой актеров и великолепным языком Островского.

Когда кончился спектакль, Петр Ильич с родными и друзьями вышел из театра. Гурьбой, весело разговаривая, шли по Невскому к Малой Морской. Вспомнили, что дома нет ужина, и Чайковский предложил зайти в ресторан Лейнера. Все охотно согласились. Этот ресторан на Невском проспекте (д. 18), у Полицейского моста, был один из самых известных ресторанов тогдашнего Петербурга. Он не отличался комфортабельностью. Сюда часто заходили артисты после спектакля, чтобы скромно и хорошо поужинать.

…Чайковские любили ресторан Лейнера и довольно часто бывали там по вечерам.

Ужин проходил весело и окончился сравнительно рано. Во втором часу Петр Ильич с братом вернулся пешком домой.

Здесь начинаются разногласия в воспоминаниях близких, старавшихся найти причину и начало смертельной болезни Чайковского.

Модест Ильич говорил, что его брат в этот вечер был «совершенно здоров и спокоен», за ужином ел макароны и, по обыкновению, пил белое вино с минеральной водой.

Юрий Львович вспоминал, что Петр Ильич попросил стакан воды и, когда ему сказали, что кипяченой воды нет, выпил сырой, за что на него очень рассердился Модест Ильич, пытавшийся даже помешать ему пить эту воду.

Юрий Михайлович Юрьев же в своих воспоминаниях пишет, что Чайковский жаловался уже на недомогание.

В этих разногласиях, впрочем, нет ничего удивительного. Никто в тот вечер не думал, что в последний раз в веселом дружеском кругу сидит за столом с любимым другом, и не обращал внимания на такие мелочи.

Возвращаемся к воспоминаниям Модеста Ильича.

21–го утром он не застал брата в гостиной за чаем, как это было всегда. Петр Ильич был в своей комнате и жаловался на плохо проведенную ночь и боли в желудке.

К 11 часам он пошел к Направнику, но с дороги вернулся: решил принять какие‑нибудь меры против болезни.

Поднимаясь в квартиру, он имел еще веселый вид и шутил со швейцаром, рассказывая ему о своей рассеянности, из‑за которой он часто теряет калоши.

От одиннадцати до часу Петр Ильич занимался своими делами, написал два письма — одно из них в Одессу, с согласием приехать на гастроли между 15 декабря и 5 января, и коротенькую записку Ольге Эдуардовне Направник с сообщением, что он сегодня не уезжает, как собирался раньше.

За завтраком он сидел со всеми, но не ел, так как говорил, что это ему вредно. Чтобы запить лекарство, он налил из графина воды. Вода была сырая.

Сразу ему стало плохо, он пошел к себе и лег. Звать доктора Петр Ильич запретил. Однако к вечеру ему стало настолько плохо, что пришлось вызвать доктора Бертенсона, хорошего знакомого их семьи.

К этому времени Чайковского перенесли из его маленькой комнаты в гостиную.

По–видимому, в этот же день видел последний раз Петра Ильича Глазунов. Он вспоминал: «Я зашел к нему по его зову на квартиру на улице Гоголя около пяти часов вечера. Ему было очень плохо, и он просил оставить его…»

В 8 часов 15 минут приехал доктор В. Б. Бертенсон. Болезнь показалась ему настолько серьезной, что он вызвал своего брата лейб–медика Л. Б. Бертенсона. Положение больного становилось все хуже. Он жаловался на «невыносимо ужасное состояние в груди», причем, обратившись к брату, один раз сказал:

«Это, кажется, смерть, прощай, Модя!»

Приехал Лев Бертенсон и определил холеру.

Как‑то удивительно быстро распространилась в городе весть о болезни композитора.

В тот же день писатель Скиталец проходил вечером мимо дома Чайковского и увидел перед подъездом небольшую толпу молодежи. Они уже знали о болезни композитора, знали, что болезнь тяжелая, что ждут доктора Бертенсона, который должен непременно спасти больного. Никто из столпившихся на улице не был знаком с Петром Ильичом, но было такое впечатление, что там, в верхней квартире, находится самый близкий им человек.

Всю ночь доктора и родные боролись за жизнь больного. Деликатный Петр Ильич старался как можно меньше затруднять собою окружающих. Как только болезнь немного «отпускала» его, он уговаривал всех идти спать, благодарил за каждую услугу, пытался даже шутить.

22 октября в 9 утра В. Б. Бертенсона сменил доктор Н. Н. Мамонов. Казалось, наступило значительное улучшение.

К вечеру больному стало настолько лучше, что доктор уговорил близких лечь спать.

В тот день Петр Ильич должен был обедать у А. В. Панаевой–Карцевой. Она прождала его напрасно и вечером поехала к своей матери. Там она встретилась с Анной Петровной Мерклинг, посетовала на то, что напрасно ждала к обеду Петра Ильича, и только тут узнала, что «у него была холера», что «доктор его спас» и что он теперь «на пути к выздоровлению».

Так еще 22 октября родные считали, что опасность миновала, что больному лучше, что он поправляется.

23–го состояние больного почти не изменилось, но он казался очень удрученным. Вера в выздоровление пропала. «Бросьте меня, — говорил он. — Вы все равно ничего не сделаете. Мне не поправиться».

К вечеру ему стало хуже. Однако на другой день — 24 октября — врачи еще не считали его положение безнадежным.

Когда в городе распространился слух о болезни Петра Ильича, многие стали приезжать, чтобы справиться о его здоровье. Несмотря на сопротивление Назара Литрова, слуги Модеста Ильича, и Алексея Софронова, слуги композитора, который был вызван из Клина, многочисленные поклонники Чайковского старались проникнуть в квартиру больного. Поэтому было решено вывешивать бюллетени. Первый был вывешен 24 октября в 14 часов 30 минут, второй — в 22 часа 30 минут.

К этому времени состояние больного резко ухудшилось. Доктор посоветовал Модесту Ильичу больше не отходить от его постели. Петр Ильич постепенно впадал в глубокое забытье.

В 3 часа утра 25 октября все было кончено.

Великого человека не стало.

Кончилась жизнь — началось бессмертие.

Юрия Давыдова, которому до сих пор не давали отпуска из училища, на этот раз отпустили, взяв с него слово не входить в квартиру, так как до училища дошли уже слухи о холере. Сломя голову он прибежал на Малую Морскую, взбежал на пятый этаж. Вышел его брат Владимир. Юноши сели на ступеньки полутемной лестницы и долго говорили. Выходил два раза Модест Ильич. Говорили о необычайном терпении Петра Ильича, о его желании поправиться, жить…

Несмотря на то что объявление о смерти П. И. Чайковского появилось в газетах только 26 октября, эта скорбная весть облетела город с удивительной быстротой. С утра как‑то сами по себе, одна за другой в квартире на Малой Морской стали возникать панихиды — тысячи петербургских жителей хотели почтить память великого композитора.

В 11 часов такая панихида была совершена по инициативе Училища правоведения. В 12 —пел хор Русской оперы, — собрались актеры, музыканты, члены дирекции, режиссеры, дирижеры во главе с Направником, профессора и преподаватели консерватории — Римский–Корсаков, Глазунов и другие.

В час дня панихиду пели хоры Архангельского и Шереметьева. В 6 часов вечера — тоже.

Народу на всех панихидах было очень много. Небольшая квартира не могла вместить всех. Стояли на лестнице и у подъезда… Целый день в квартиру шел народ.

Тело П. И. Чайковского лежало в небольшой комнате на оттоманке, на которой он умер.

Вечером скульптор Б. А. Целинский снял с Чайковского маску.

В этот же день в фойе Мариинского театра был выставлен портрет композитора, увитый черными лентами н убранный цветами.

26 октября на первых страницах петербургских газет появилось краткое объявление в траурной рамке:

«ПЕТР ИЛЬИЧ

ЧАЙКОВСКИЙ

скончался 25–го сего октября в 3 часа утра…»

И в траурной же рамке — некрологи.

«…B России не только слава, но даже простая известность приобретаются с большим трудом, — говорилось в одном из них, — а иногда и после целого ряда лишений и, в особенности, душевных страданий… народ… как будто не дорожит своими талантами, как будто колеблется в избрании своего кумира, но, избрав достойнейшего, уже остается верен ему в своей любви и признательности».

И в другой статье: «Имя П. И. Чайковского гремит на всем земном шаре. Европа и Америка понесли ту же утрату, что и Россия».

26 октября уже с утра подъезд и лестница были забиты желающими проститься с любимым композитором.

Похороны П. И. Чайковского.

Двери в комнату, где лежал покойный, были отворены во втором часу. Это — угловая зала в пять окон. Мебель из нее вынесена. Спущены белые занавески на окнах. Тело Чайковского — на невысоком, драпированном белым атласом катафалке. Вокруг масса тропических растений. Покойный одет в черный костюм. Совсем открытое его лицо не отражало уже страданий от мучительной болезни. Оно было пергаментной желтизны, но спокойное и бесстрастное. На вечерней панихиде людей собралось так много, что не только квартира, но и вся лестница сверху донизу была буквально переполнена.

По лестнице беспрерывно двигались два встречных потока людей. Толпа в течение всего дня не убывала, но в зале было очень тихо.

К вечеру распорядились запереть входную парадную дверь, около нее поставлены были два дворника. Человек около ста, оказавшихся на лестнице, энергично стали подниматься вверх. Но наверху, у дверей квартиры на пятом этаже, им объявили, что из‑за позднего времени впуск публики прекращен.

После вечерней панихиды, в десятом часу, когда посторонняя публика оставила квартиру, гроб был покрыт крышкой и запаян.

27 октября в квартиру снова с утра образовалась живая очередь.

Гроб скрылся под массой венков, стены комнаты до потолка были увешаны ими, они лежали на окнах.

Они стекались не только со всех сторон, из всех городов необъятной России. Были здесь также венки из Италии, из Парижа, от Колонна, от Гитри, из Гамбургского оперного театра, от Чешского королевского театра, и маленький венок, принесенный каким‑то гимназистом, и самодельный венок, сделанный неизвестной, бедно одетой женщиной…

Всего их было более трехсот.

В углу комнаты горели две лампы, а вокруг гроба тускло теплились толстые восковые свечи.

Соседние с залом комнаты были также полны людьми.

Повернутое к стене зеркало, пианино с закрытой клавиатурой, кушетка, на которой умер Чайковский, стояли на том же месте…

В те дни во всех больших городах России служились панихиды, привлекавшие много людей.

В газете «Новое время» с утра появилось объявление о том, что «на Дирекцию Императорских театров возложено распоряжение похоронами Петра Ильича Чайковского». Дальше объявлялся распорядок церемонии, путь похоронной процессии. Сообщалось о месте получения билетов для входа в Казанский собор и на кладбище.

Огромная очередь жаждущих получить эти билеты осаждала помещение дирекции. Казанский собор мог вместить 6000 человек, заявлений же от делегаций и отдельных лиц, желавших принять участие в похоронах, оказалось более 60 тысяч. В конце концов билетов было выдано 8000.

Распоряжаться похоронами должен был В. П. Погожее.

«Быстро осведомленные о том, что на похороны отпущены деньги «из казны», — писал Погожев, — похоронные предприниматели накинулись на меня целой стаей… Запрашивали цены неимоверные, накидывали их за каждую лишнюю карету, за «хвой», т. е. за елку, раскидываемую впереди похоронного шествия, за дополнительную повозку с венками, следовавшую за гробом, и т. д….В другой области много разговоров пришлось также вести относительно разных учреждений. Тут были все труппы театров и петербургских и московских, оба столичные отделения Русского муз. общества с консерваториями, Училище правоведения… университет и другие высшие учебные заведения, различные музыкальные общества, кружки и школы, а также депутации городские и общественные».

28 октября толпы народа стали собираться у дома на Морской уже с восьми часов утра. В десять начали съезжаться родные и знакомые, стали подходить депутации, которых было девяносто три.

Венки заполнили две колесницы и три ландо.

Из квартиры. гроб вынесли артисты Мельников, Яковлев, Фигнер и родные.

Юрий Львович Давыдов вспоминал, что когда он за час до назначенного времени пришел на похороны, то едва смог пробиться к дому: так много было народа. Подняться по лестнице до квартиры оказалось невозможно. Он едва смог добраться до третьего этажа и, встретив там гроб, подставил свое плечо вместо плеча Модеста Ильича, который шел в паре с Владимиром. Но перед выходом на улицу к нему подошел седой человек и стал со слезами на глазах умолять братьев дать ему возможность хоть немного понести гроб. Столько горя слышалось в его голосе, что Юрий Львович уступил ему свое место.

Впоследствии оказалось, что это был один из оркестрантов.

Золотистая колесница с парчовым балдахином была украшена по четырем углам лирами из бессмертников с инициалами П. И. Чайковского.

С Малой Морской процессия вышла через Исаакиевскую площадь на Большую Морскую и направилась по ней через Поцелуев мост и улицу Глинки к Мариинскому театру.

Театр был в трауре. Колонны фронтона задрапированы черным сукном и украшены скрещенными пальмовыми ветвями. Между окнами висели венки, а над фронтоном— окутанная черным флером лира. Несмотря на утро, были зажжены газовые фонари, также задрапированные черным флером. Театральная площадь была полна народа. Леса строящегося здания консерватории, забор, окна и балконы всех домов были тоже усеяны людьми.

Перед театром колесница остановилась. На гроб возложили еще венки, произносились речи.

Затем процессия по Екатерининскому каналу и Вознесенскому проспекту и снова по Большой Морской улице вышла на Невский к Казанскому собору, куда подошла к двенадцати часам. По всему главному проходу в соборе стояли капельдинеры императорских театров в своих форменных фраках, обшитых золотыми галунами. В церковной службе, которая продолжалась до двух часов дня, участвовал хор императорской оперы, звучала музыка Чайковского.

Когда стали выносить гроб на Казанскую улицу, публика опрокинула легкие деревянные решетки, отделявшие их от групп официальных депутаций, и хлынула к выходу. Народ тесно стоял вдоль улиц, и многие люди по мере продвижения колесницы следовали за ней. Это представляло грандиозную картину.

«…Я шла по панели параллельно с шествием, — вспоминала А. В. Панаева–Карцева. — Шпалера народа тесно стояла вдоль улицы. Поравнявшись со зданием Публичной библиотеки, я вдруг услыхала: «Вот незабвенного везут». Голос звучал сверху. Я подняла голову и увидела в амбразуре глухого углового окна на подоконнике нескольких рабочих».

Все печатные органы посвятили горестному событию свои страницы. Вот что писали в журнале «Артист»:

«Музыкант — не писатель, мысли и думы которого могут проникать во все, даже захолустные углы его родины и распространяться между всеми классами населения благодаря печатному слову; напечатанная музыка ничего не говорит громаднейшему большинству людей не только у нас, но и в других странах, в которых музыкальные познания несравненно более развиты… Какова же должна быть сила таланта, которая привлекла чуть не половину Петербурга, чтобы отдать последний долг покойному».

Все движение на улицах, где проходила процессия, было остановлено. По обе стороны стоял стеной народ, молчаливый и скорбный. Стояли часами, ожидая траурную колесницу. Все присутствовавшие на этих похоронах отмечали тишину и удивительный порядок, царивший на улицах, несмотря на то что церемония продолжалась больше семи часов.

Люди терпеливо ждали. Медленно проезжала мимо них колесница, бесконечной вереницей за ней шли родные, друзья, музыканты, артисты, депутации. Первыми шли мальчики и юноши — воспитанники Училища правоведения, за ними рабочие, приехавшие из далекого Воткинска — родины Чайковского, от Камско–Волжских заводов, много было представителей от провинциальных городов. Пропустив стройные ряды провожающих, стоящие по бокам улицы люди смыкались, вливаясь в общее шествие.

Так хоронил народ своего композитора. И многие именно в тот день поняли, как он был дорог и близок им. Каким необычайно ярким выразителем души своего народа, зеркалом своей эпохи он был.

Современник Чернышевского, Некрасова, Достоевского, Чехова, Толстого, Чайковский, основной чертой духовного склада которого была пламенная любовь к жизни, вера в ее всепобеждающую силу, не мог не выражать в музыке свои светлые идеалы.

Гениальная проницательность в понимании человеческих переживаний и чувств делали его музыку неотразимой по силе воздействия на огромные массы людей, поднимали ее творца на непревзойденную высоту.

Гордость русской музыки, знамя ее, он был в то же время гордостью всего прогрессивного мира.

Открытки, выпущенные для сбора средств на памятник П. И. Чайковскому.

Только около четырех часов дня процессия достигла Александро–Невской лавры, и гроб на руках артистов оперы и оркестрантов был внесен за ограду. Много было сказано прочувствованных слов, много было написано о покойном, но хочется привести только слова друга Чайковского, прошедшего с ним рядом всю жизнь с самых первых шагов в консерватории, — Лароша, который писал в своих воспоминаниях: «…он, с приближением старости, сделался доступнее и популярнее; вместе с тем сфера его поклонников, и без того обширная, разрослась в ширину и в глубину. Между им и публикой установилась связь, интенсивность которой в нежданной степени обнаружилась с его смертью. Творец «Спящей красавицы» и «Пиковой дамы» составляет музыкальное выражение России восьмидесятых годов…

…Можно сказать одно: он был так же молод в 93–м году, как и в 65–м, когда в Павловске у Штрауса игралось первое его оркестровое произведение…

…Петр Ильич одним своим присутствием вносил повсюду свет и теплоту. И если Европа оплакивает в нем крупную художественную силу, одну из величайших во второй половине девятнадцатого века, то одни лишь люди, имевшие счастье знать его близко, знают — какого человека не стало с его смертью».

И Ларош горестно восклицал: «Нет, я никак не могу допустить мысли, что он высказался весь, что он совершил «в пределе земном все земное!» Мне, напротив, представляется, что он унес с собою в могилу целый мир пленительных видений, что останься он жить хотя бы только на пятнадцать лет, мы узнали бы новые и неожиданные стороны его гения».

* * *

Несмотря на то что музыку Чайковского, казалось бы, любила царская семья, однако денег на памятник композитору у самодержавного государства не нашлось. Последовало только «высочайшее разрешение» на сбор средств для этого дела.

Сразу после похорон была создана специальная комиссия, которая начала сбор денег. Устраивались концерты, были напечатаны почтовые открытки с нотными строчками из произведений Чайковского.

Из самых отдаленных уголков страны стекались деньги. На них на могиле композитора был поставлен памятник, сделанный по рисунку И. А. Всеволожского скульптором П. П. Каменским, а в фойе театра консерватории статуя скульптора Беклемишева — Чайковский в кресле.

* * *

Долго я думала: как мне кончить эту книгу?.. Писать о том, что музыка Чайковского дожила во всей своей глубине и красоте до наших дней, живет и сейчас среди нас, — не стоит. Это и без того известно всем.

Совсем случайно мне на глаза попался листок из воспоминаний одного ленинградца — народного художника РСФСР И. А. Серебряного. Вот он:

«Когда я вернулся из партизанского отряда в Ленинград, было раннее утро, рассвет. Я разбудил Серова. У меня было особое задание. Серов поздоровался и говорит: «Идем сегодня на концерт в филармонию». Меня это страшно удивило. Был февраль 1942 года. Оказывается, в филармонии бывают концерты? В тот вечер играли 6–ю симфонию Чайковского. Это было незабываемо. Я написал на эту тему картину, которая сейчас в Русском музее. Дело не в том, как она у меня написалась, а в том огромном впечатлении, которое произвел этот концерт. Это, действительно, нужно было видеть. Когда начался обстрел, концерт не прекратился. Дирижировал Элиасберг. Некоторые оркестранты были во фраках, некоторые были одеты несоответственно обстановке. У многих на руках были натянуты шерстяные носки с дырочками для пальцев…

Серов меня толкает. Гляжу, опоздавшая девушка в шинели идет посреди зала, сапожки скрипят, и это ее очень смущает. Она садится одна среди пустых рядов. Мне тогда запомнилась эта девушка–боец.

Как тогда слушали музыку!»

Это воспоминания человека, опаленного огнем войны, маститого художника.

А вот что написала почти через четверть века девочка, Наташа М., только что окончившая школу, в своем сочинении на вступительном экзамене в Педиатрический институт. Тема была такая: «Над истинно прекрасным в искусстве время бессильно» (А. Серов).

«Истинно прекрасное… — писала Наташа, —чем, как оценить то или иное произведение, чтобы сказать о нем такие слова? Об этом не расскажешь за четыре часа, об этом думают всю жизнь. Это «истинно прекрасное» открывают, ошибаются, находят вновь. Мне кажется, что я нашла…

…Люди моего возраста не знали войны, но мы знаем, что вынес наш город, мы знаем о мужестве ленинградцев по книгам и фильмам. Мне же, пожалуй, больше всего рассказала об этих днях старая серая афиша филармонии.

1942 год, декабрь, в программе Чайковский, оркестр под управлением Элиасберга…

Может быть, последние силы тратили люди, чтобы добраться до ледяного зала филармонии, чтобы услышать музыку Чайковского.

…Это помогало жить… Беспощадная искренность музыки заставляла выстоять. Что бы ни было, какие муки, страдания ни обрушились на тебя, помни, что человек сильнее. Он должен быть сильнее, он должен оставаться Человеком.

А потом зеленели деревья, и люди снова и снова шли в филармонию, чтобы услышать Шестую. И теперь это была для них не просто горестная и великая исповедь Человека, но музыка, которая не дала им упасть в те ледяные дни, музыка, спасшая их.

«Концерт в Ленинградской филармонии. 1942 год». Картина народного художника РСФСР И. А. Серебряного.

…Пройдут годы, а люди будут так же восхищенно слушать Чайковского. Время не властно над душой человека.

Навсегда останутся в ней жажда к искусству, сжигающая страсть к творчеству, борьба, сомнения, мечта.

А значит, всегда будет идти рядом с нами мудрая музыка Чайковского».

Я подумала: а ведь и у мена а жизни были такие встречи с Чайковским, такие встречи, которые запомнились на всю жизнь.

Одна из них тоже была в блокаду. Мне пришлось один раз допоздна задержаться на Васильевском острове. Незадолго до того был обстрел, и я беспокоилась о сынишке, — дома ли он… Наверное, было часов одиннадцать. Задувала свирепая метель, идти надо было на Петроградскую, и было очень холодно, темно. Я со страхом думала — не дойду…

И вдруг из репродуктора послышалась музыка — Чайковский, Пятая симфония! — Трудно найти слова, чтобы передать, какая это была помощь! Я, уже полная надежды, шагала против ветра по глубокому снегу.

И как только за моей спиной начинала затихать музыка одного репродуктора, как навстречу все громче звучала музыка другого.

Этих репродукторов тогда было в городе много.

А через Тучков мост я уже шла под торжествующие звуки финала и верила: все будет хорошо, победит жизнь, не может быть иначе.

Вторая, такая запомнившаяся мне «встреча», была лет через двадцать, в нарядном, уютном Доме старых большевиков, который находится на Вязовой улице, 13. Старшеклассники школы, в которой я работаю, давали там концерт, посвященный Чайковскому. Я заглянула в зал и удивилась — никогда не видела столько седых голов. Весь зал был полон ими. А на сцене — юность, радостная от возможности поделиться прекрасным, которое она еще не так давно для себя открыла.

Делились они щедро и вдохновенно — и музыкой, и стихами об этой музыке.

Я заметила, что некоторые слушательницы вытирали слезы, и мне стало не по себе: что‑то, может быть, не так у нас получилось?.. Но нет, аплодировали много и долго, а потом поднялась на сцену высокая, суровая с виду женщина.

Она благодарила молодежь взволнованно и задушевно за ту радость, которую ей принесли. Женщина говорила о себе и своих друзьях, о том, что они прожили хорошую жизнь, что они ее всю отдали революции и что теперь еще раз видят, что жили и боролись не напрасно, если выросли в нашей стране вот такие девушки и юноши, так понявшие, сумевшие так высоко оценить эту чудесную музыку, которая сегодня свежа, как сто лет назад, и которая будет так же желанна через много, много лет, потому что она бессмертна.

 

Библиография

Чайковский П. И. Полное собр. сочинений, тт. V‑XI (письма). М., Музгиз, 1959—1967.

Чайковский П. И. Дневники. Под редакцией И. И. Чайковского. Пг„ 1923.

Чайковский П. И. Музыкально–критические статьи. М., Музгиз, 1953.

Чайковский П. И. Письма к близким (избранные). М., Музгиз, 1955.

Чайковский П. И. Переписка с Н. Ф. фон Мекк, тт. I‑III. М. —Л., 1934—1936.

Чайковский П. И., Танеев С. Н. Письма. М., Госкультпросветиздат, 1951.

Чайковский П. И. Переписка с П. И. Юргенсоном, тт. I‑II. М., Музгиз, 1938.

Альбом фототипий. Императорское Училище правоведения. Париж, 1911.

АльшвангА. П. И. Чайковский. М., Музгиз, 1959.

Асафьев Б. В. (Игорь Глебов). Симфонические этюды. Петроград, изд. Филармонии, 1922.

Баренбойм Л. Я. А. Г. Рубинштейн, тт. I‑II. Л., Музгиз, 1962.

Бессель В. В. Мои воспоминания о Чайковском. Ежегодник императорских театров, сезон 1896/97 г., приложения, кн. I.

Воспоминания о Чайковском. М., Музгиз, 1962.

Глебов И. (Б. В. Асафьев). П. И. Чайковский — его жизнь и творчество. Пг„ «Мысль», 1922.

Глебов И. (Б. В. Асафьев). Памяти П. И. Чайковского. Л. — М., Музгиз, 1940.

Глебов И. (Б. В. Асафьев). К истории издания и постановки оперы П. И. Чайковского «Пиковая дама», кн. 1–я. Пг„ Гос. филармония, 1922.

Глазунов А. К. Мое знакомство с Чайковским (в книге «Письма, статьи, воспоминания»). М., Музгиз, 1958.

Давыдов Ю. Л. Записки о П. И. Чайковском. М., Музгиз,1962.

Давыдов Ю. Л. Клинские годы творчества Чайковского. «Московский рабочий», 1965.

«Дни и годы П. И. Чайковского». М., Музгиз, 1940.

Должанский А. Н. Музыка Чайковского. Симфонические произведения. Музгиз, 1961.

Житомирский Д. Балеты П. Чайковского. М., Музгиз, 1950.

Зилоти А. И. Воспоминания и письма. 1863—1945 гг. Л., Музгиз, 1963.

Кашкин Н. Д. Избранные статьи о П. И. Чайковском. М., Музгиз, 1954.

Кашкин Н. Д. Воспоминания о Чайковском. М., Музгиз, 1954.

Кремлев Ю. А. Симфонии П. И. Чайковского. М., Музгиз, 1955.

Кремлев Ю. А. Ленинградская государственная консерватория. 1862—1937. М., Музгиз, 1938.

Кюи Ц. А. Избранное. Письма. Л., Музгиз, 1955.

Ларош Г. А. Собр. музыкально–критических статей, т. I. М., Музгиз, 1922; т. II. М. —П., Музыкальный сектор Госиздата, 1924.

Ленинградская консерватория в воспоминаниях. Л., Музгиз, 1962.

Луначарский А. В. В мире музыки. М., «Советский композитор», 1958.

Минченков Я. Д. Воспоминания о передвижниках. Л., «Художник РСФСР», 1963.

«Музыкальное наследие Чайковского». Из истории его произведений. М., Изд–во АН СССР, 1958.

«На память о П. И. Чайковском». Статьи Г. А. Лароша и Н. Д. Кашкина. М., изд–во Елизаветы Гербек, 1894.

Направник Э. Ф. Автобиография, творческие материалы и письма. Л., Музгиз, 1959.

Направник В. Э. Мои воспоминания о Чайковском. «Советская музыка», 1949, № 7.

Николаев А. А. Фортепианное наследие Чайковского. М. —Л., Музгиз, 1949.

Орлова А. А. Чайковский. Краткий очерк жизни и творчества. Л., Музгиз, 1955.

«П. И. Чайковский на сцене Театра оперы и балета имени С. М. Кирова (бывш. Мариинский театр)». Под ред. Н. И. Шувалова. Л., изд. Ленинградского государственного академического театра оперы и балета имени С. М. Кирова, 1941.

«Памятная книжка правоведов XX выпуска». Спб., изд. императорского Училища правоведения, 1859.

Петипа Мариус. Мемуары. Спб., тип. товарищества «Труд», 1906.

«Пиковая дама» — к 45–летию первой постановки. Изд. Театра оперы и балета имени С. М. Кирова, 1935.

«Прошлое русской музыки». Материалы и исследования, т. 1 (П. И. Чайковский). Спб., «Огни», 1920.

«Пятидесятилетний юбилей императорского Училища правоведения». Спб., 1886.

Римский–Корсаков Н. А. Летопись моей музыкальной жизни. М., Музгиз, 1955.

Слонимский Ю. А. П. И. Чайковский и балетный театр его времени. М., Музгиз, 1956.

«Сто лет». Технологический институт имени Ленинградского Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов», т. 1, Л., изд. Технологического института, 1928.

Сюзор Г. И. Ко дню 75–летнего юбилея императорского Училища правоведения. Спб., 1910.

Туманина Н. В. Чайковский и музыкальный театр. М., Музгиз, 1961.

Финдейзен Н. Ф. Василий Васильевич Бессель. Очерк его музыкально–общественной деятельности. Спб., тип. управления уделов, 1909.

Фитингоф–Шель Б. А. Мировые знаменитости. Воспоминания. Спб., изд. Антокольского, 1899.

Холодковский В. В. Дом в Клину. «Московский рабочий», 1960.

«Чайковский». Воспоминания и письма под ред. Игоря Глебова. Петроградская государственная академическая филармония, 1924.

Чайковский М. И. Жизнь П. И. Чайковского, т. I‑III. М., 1900.

Юрьев Ю. М. Записки, т. 1. Л. —М., «Искусство», 1963.

Документы и рукописи

Из архива Дома–музея П. И. Чайковского в Клину:

Андерсон Мария (балерина). Воспоминания о Чайковском.

Ауэр Л. С. (профессор Петербургской консерватории). Из воспоминаний о Чайковском.

Беннигсен Э. П. По поводу разрыва бабушки Мекк с Чайковским.

Бертенсон В. Б. За тридцать лет (Листки воспоминаний об А. Н. Апухтине, П. и М. Чайковских). (Частично на французском языке.)

Герард В. Н. О П. И. Чайковском (Записано М. И. Чайковским со слов В. Н. Герарда).

Герке А. А. Воспоминания.

Дела по консерватории:

1. О зачислении в консерваторию (Заявление П. И. Чайковского).

2. Списки воспитанников.

3. Протокол № 17 от 12/Х 1865 г. о поручении П. И. Чайковскому темы сочинения для публичного экзамена.

4. Протокол о присвоении звания свободного художника.

Журнал об успехах воспитанников императорского Училища правоведения. III класс, 1856 учебный год.

Клименко И. А. (архитектор). Воспоминания о П. И. Чайковском.

Матюшин М. Встречи с П. И. Чайковским.

Мекк—Давыдова А. В. Стенограмма воспоминаний о П. И. Чайковском.

Погожев В. П. (заведующий конторой императорских театров). Воспоминания.

Римский — Корсаков М. Н. Воспоминания.

Рубец А. И. Воспоминания.

Семенов–Тян–Шанский В. П. Воспоминания о П. И. Чайковском.

Серова В. Trois moments musicales (воспоминания о П. И. Чайковском).

Снегирева–Юргенсон А. П. (дочь П. И. Юргенсона). Воспоминания о П. И. Чайковском.

Спасская А. Л. Товарищеские воспоминания о П. И. Чайковском.

Турчанинов И. Н. О П. И. Чайковском.

Фигнер Медея. Воспоминания о Чайковском.

Фриде Нина (артистка Мариинского театра). Странички воспоминаний о П. И.

Чайковский И. И. Воспоминания о П. И. Чайковском.

Чайковская Наталия Ипполитовна. Из воспоминаний.

Чайковская П. В. (жена А. И. Чайковского). Воспоминания о Петре Ильиче.

Справочники

Адрес–календарь С. — Петербурга и справочная книжка. Спб., Сост. А. Цинзерлинг, 1881.

Адресная книга г. Петербурга на 1892 г.

Весь Петербург на 1893 г.

Карманный адрес–календарь. Спб., тип. Сущевского, 1873.

Описание улиц С. — Петербурга и фамилии домовладельцев в 1849 г. Сост. Н. Цылов (так называемый «Атлас Цылова»).

Описание улиц С. — Петербурга и фамилии домовладельцев в 1854 г. Сост. Н. Цылов.

Описание улиц С. — Петербурга и фамилии домовладельцев в 1863 г. Сост. Н. Цылов. Спб., «Общественная польза», 1862.

Памятная книжка. Описание и адресные сведения Петербурга. Спб., 1888.

Петербург весь на ладони, тт. I и II. Спб., изд. Плотникова, 1874.

Петербургский календарь на 1867 г. Спб., изд. Михайлова, 1867.

С. — Петербургский календарь на 1878 г. Спб., изд. Матисена 1878.

60000 адресов из Санкт–Петербурга, Царского Села, Петергофа, Гатчины и пр. Путеводитель. 1854.

Журналы и газеты

1. «Артист» (журнал), 1893, № 32.

2. «Биржевые ведомости», 1878, № 335.

3. «Голос», 1875, № 306.

4. «Голос», 1876, № 28.

5. «Голос», 1880, № 360.

6. «Музыкальное обозрение», 1888, № 191.

7. «Неделя», 1884, № 7, 45.

8. «Новости», 1884, № 312.

9. «Новости и Биржевая газета», 1888, 7 и 14 ноября.

10. «Новости и Биржевая газета», 1891, 11 февраля.

11. «Петербургские ведомости», 1869, № 90 (рецензия Ц. Кюи).

12. «Петербургские ведомости», 1873, № 107 (рецензия Ц. Кюи).

13. «Петербургские ведомости», 1874, № 100 (рецензия Ц. Кюи).

14. «Петербургские ведомости», 1878, № 339.

15. «Петербургская газета», 1878, № 235.

16. «Петербургская газета», 1890, № 387, 388, 389.

17. «Петербургская газета», 1893, № 294.

18. «Петербургский листок», 1893, № 294.

19. «Русская старина», 1886, апрель. Арсеньев К. К. Об Училище правоведения.

20. «Русская старина», 1886, февраль. Тютчев И. В Училище правоведения.

21. «Санкт–Петербургская газета» (на франц. языке), 1876,

№ 317.

22. «Солнце России» (журнал), 1913, № 44. Палечек И. И. Воспоминания о П. И. Чайковском.

23. «Советская музыка», 1959, № 1. Гершовский Е. Д. Чайковский в департаменте юстиции.

24. «Театр и жизнь» (журнал), 1913, № 170. Глазунов А. К. Воспоминания о П. И Чайковском.

Ссылки

[1] Известный поэт. На слова многих его стихотворений Чайковский впоследствии написал ряд романсов («День ли царит…», «Забыть так скоро», «Он так меня любил», «Ни отзыва, ни слова, ни привета», «Ночи безумные»), Чайковскому Апухтин посвятил некоторые свои стихи.

[2] Волков получал 8 рублей в месяц, Чайковский — 39 рублей 9 копеек.

[3] «Спящая красавица».

[4] Мизансцены.

[5] Людовика XIV.

[6] Молитва об умершем (лат.).