ОСЕННИЕ МАНЕВРЫ
Процесс «троцкистско-зиновьевского центра» и особенно казни после этого процесса глубоко потрясли «офицерский корпус партии», тот слой, который, по словам Бориса Николаевского, «еще недавно считал себя имеющим монопольное в стране право заниматься политикой». Все, что произошло, — суд, расстрелы — было организовано без ведома партийных кадров, без консультации с ними. Мертвых не воскресить, и опаснейший прецедент был, таким образом, успешно установлен.
Между тем уже шли приготовления ко второму процессу. 17 апреля 1936 года был арестован Н. И. Муралов, бывший генеральный инспектор Красной армии. В прошлом он работал в Западной Сибири. 5 и 6 августа 1936 года были схвачены двое бывших троцкистов, работавших в том же районе, М. С. Богуславский и Ю. Н. Дробнис. Оба были видными старыми революционерами, хотя и не из крупнейших.
Дробнис был в молодости сапожником. Активной революционной деятельностью занимался с 15 лет, шесть лет провел в царской тюрьме, был трижды приговорен к смерти. В последний раз из этих трех, когда его, раненого, взяли в плен белые во время гражданской войны и должны были расстрелять. Дробнису удалось бежать благодаря чистой случайности. В дальнейшем он дошел в партии до поста секретаря ЦК на Украине.
Муралов, человек богатырского сложения, происходил из бедной трудовой семьи. В 1899 году он стал участником рабочих кружков, а в 1905— членом партии. Во время гражданской войны Муралов отличился исключительными подвигами.
Богуславский тоже был ветераном — и большевистского подполья, и гражданской войны.
По-видимому тогда же, в начале августа, были арестованы и два гораздо более крупных работника — Сокольников и Серебряков. Вскоре начались их допросы. Первым, уже в августе, стал давать показания Сокольников, хотя в то время его показания еще были неопределенными. А 21 августа, на процессе Зиновьева-Каменева и других, Вышинский заявил, что дальнейшее расследование начато в отношении Бухарина, Рыкова, Пятакова, Радека и Угланова. «Расследовать» должны были и дело Томского, однако он предпочел избежать этого, покончив самоубийством.
К 27 августа, через два дня после казни всех осужденных на процессе Зиновьева-Каменева, большинство членов Политбюро вернулись в Москву из отпусков. В Москве собрались Калинин, Ворошилов, Чубарь, Каганович, Орджоникидзе, Андреев, Косиор и Постышев. В последний день августа вернулся из отпуска и Молотов. Не было лишь Микояна и… самого Сталина, который продолжал отдыхать в Сочи, где намеревался пробыть еще несколько недель. Однако Ежов, безотлучно находившийся в Москве, несомненно был в постоянном контакте с ним.
В течение следующей недели партийное руководство обсуждало дела новых обвиняемых. Наблюдалось, по-видимому, отвращение к происшедшему, потому что дальнейшим репрессиям партийные руководители воспротивились. Ставить под вопрос виновность Зиновьева и Каменева или сам ход только что закончившегося процесса было теперь невозможно, ибо Зиновьев, Каменев и другие, после их публичных признаний, выглядели подлинными предателями. Но с Бухариным и Рыковым дело обстояло иначе. Помимо всего прочего, они были настолько популярны в стране и в партии, насколько Зиновьев и Каменев никогда не были. Очевидно также, что на всех сильно подействовало самоубийство Томского.
10 сентября 1936 года, в маленькой заметке на второй странице, «Правда» оповестила, что следствие по обвинению Рыкова и Бухарина прекращено за отсутствием каких-либо свидетельств об их преступной деятельности. Как предполагает Николаевский, это отступление было сделано под давлением некоторых членов Политбюро.
Политически это внезапное снятие вины с Бухарина и Рыкова понятно и объяснимо. С юридической же точки зрения оно совершенно фантастично. Ведь обвиняемые на только что закончившемся процессе «троцкистеко-зиновьевского центра» были приговорены к смерти на основании собственных показаний, данных ими против самих себя.
Их показания против Рыкова и Бухарина были совершенно того же рода — ни более, ни менее достоверными. Можно было полагать, что уже одно это покажет западным наблюдателям всю беспочвенность процесса. (Замечательно еще и то, что хотя дела Рыкова и Бухарина были прекращены, ничего подобного не было сделано в отношении к покончившему самоубийством Томскому. В Советском Союзе существовал закон о наказании за доведение кого-либо до самоубийства моральными или физическими преследованиями. И этот закон в данном случае не был применен).
Вряд ли можно полагать, что большинство членов Политбюро было теперь против террора. Ворошилов, Каганович и, возможно, Андреев были к тому времени уже соучастниками. Молотов тоже должен был извлечь урок из недавней полосы сталинского к нему нерасположения. Во всяком случае, к 21 сентября эта полоса в отношении Молотова явно закончилась, ибо в сценарии следующего процесса он фигурировал уже в качестве жертвы будто бы готовившихся убийств.
Возвращение Молотова в число фаворитов трудно объяснить чем-либо иным, кроме его полного перехода на сторону Сталина в сентябрьских дискуссиях о терроре.
Тем не менее оппозиция была сильна, и Сталин отступил в вопросе двух бывших «правых»— Бухарина и Рыкова. Надо заметить, что Сталин и сам до того еще не принял окончательного решения их арестовать. Сталин, возможно, хотел провести лишь предварительную рекогносцировку, хотел поставить вопрос о Бухарине на повестку дня, действуя в своем обычном изворотливом стиле. Речь, стало быть, не шла о решительном голосовании в верховном партийном органе. И в отсутствие Сталина его престиж, таким образом, не был прямо затронут.
Однако хотя Сталин и получил всю необходимую поддержку в Политбюро, последующие события показали, что в Центральном Комитете дело обстояло иначе.
Мы не знаем, собирался ли Центральный Комитет в то время. А. Авторханов (Уралов), в то время студент института Красной Профессуры, а затем партийный работник, дает косвенные свидетельства о пленуме ЦК, продолжавшемся четыре дня в начале сентября 1936 года. На четвертый день пленума, если верить Авторханову, обсуждался вопрос Бухарина. Ежов выступил с предложением судить Бухарина и других, причем сказал, что это предложение было в основном уже принято Политбюро. Бухарин будто бы выступил в свою защиту.
Эти свидетельства о неопубликованном пленуме, приводимые Авторхановым, много раз ставились под сомнение специалистами по истории КПСС, поскольку на этот пленум нет никаких официальных ссылок. Сомневающиеся полагают, что Авторханов относит к 1936 году то сопротивление отдельных членов Политбюро, которое, как известно, было оказано Сталину в феврале 1937 года. С другой стороны, в «Деле Бухарина» есть ссылка на «один из осенних пленумов Центрального Комитета партии», причем из контекста явствует, что эти пленумы должны были состояться после марта 1936 года, но до февраля 1937 года. Ссылка на «пленумы» во множественном числе дает намек на еще один возможный пленум, в ноябре 1936 года, о котором несколько ниже.
Есть и еще одно соображение. Хотя Бухарин и Рыков и были оправданы, Пятаков и Сокольников (а также Радек, Серебряков и Угланов) оправданы не были. На XX съезде партии в 1956 году Хрущев сказал, что «большинство членов ЦК и кандидатов, избранных на XVII съезде и арестованных в 1937-38 годах, были вышвырнуты из партии а результате незаконного и грубого злоупотребления положениями партийного устава, так как вопрос об их исключении никогда не рассматривался пленумом ЦК».
Здесь содержится намек, что аресты Пятакова и Сокольникова, единственных из членов и кандидатов ЦК, арестованных, насколько известно, в 1936 году, — были узаконены, хотя бы и задним числом. Похоже, что в условиях, существовавших осенью 1936 года, Сталин еще не мог исключать из партии членов ЦК без пленума, — действительно он не решался на это в отношении Бухарина и Рыкова, кандидатов в члены ЦК, даже через полгода, в феврале 1937, Это ведь было совсем другое, чем следствие против людей вроде Каменева и Зиновьева, уже сидевших в тюрьме, уже давно исключенных из партии. Во всяком случае, тогда это еще казалось другим.
в руках были материалы для продолжения террора. Он имел, кроме того, подходящий набор для следующего процесса: Серебрякова с Сокольниковым, а теперь и Радека… арестованного 22 сентября, и Пятакова, которого схватили, по-видимому, около того же времени. К моменту их ареста Сокольников, как уже упомянуто, начал давать показания. Но провал первой попытки с Бухариным и Рыковым, хоть эта попытка и не была рассчитана на немедленный полный успех, очевидно терзал Сталина. Было ясно, что он собирался расправиться с сопротивлением в Политбюро и в Центральном Комитете и что для этого потребуется новое мощное усилие, новая кампания. В своем черноморском уединении Сталин обдумывал следующий ход. А советская пресса занята была совсем другими темами: демократией, триумфом советской авиации, обильным урожаем, массовой поддержкой борьбы испанских республиканцев.
Подобно генералу, который переносит направление главного удара в зависимости от силы оказываемого сопротивления, Сталин переключил свою атаку на Ягоду.
Временная реабилитация Бухарина и Рыкова была объявлена без единого их допроса. Тем не менее, вряд ли можно сомневаться, что политическое решение об их реабилитации сопровождалось, по крайней мере формально, рапортом НКВД о сомнительности выдвинутых против них обвинений. Если так, то неясно, в какой последовательности это все произошло: то ли Ягода, по согласию с умеренными членами Политбюро, дал оправдательный документ на двух подозреваемых, и этот документ был затем использован для политического решения, то ли политическое решение было принято раньше, а Ягода затем выполнил все необходимые формальности.
Отношение Ягоды к событиям того времени остается до сих пор несколько загадочным. Ясно лишь то, что он участвовал в подготовке процесса 1936 года с самого начала — хотя, возможно, исключался из состава наиболее важных совещаний, непосредственно предшествовавших процессу. Б. И. Николаевский утверждает, якобы Ягода «настаивает на постановке вопроса о процессе перед Политбюро» Очень возможно, что он сам был обманут заверениями Сталина, будто Зиновьев и Каменев не будут расстреляны.
В дальнейшем Ягоду обвиняли в том, что он «прикрывал И. Н. Смирнова, — но обвинение это имело свое побуждение и причину, поскольку оно было предъявлено, чтобы объяснить неудовлетворительное поведение Смирнова на суде в 1936 году.
Возможно, тем не менее, что Ягода как-то пытался смягчить судьбу участников оппозиции. Как видно из стенограммы процесса, Ягоду в дальнейшем обвиняли также и в том, что он „дал указание, чтобы Угланов держался, не выходя из таких рамок, в своих показаниях“. Есть также сообщения о том, что внутри самого НКВД было некоторое сопротивление террору, что следователи ставили вопросы в такой форме, чтобы предостеречь и даже защитить обвиняемых. Но наиболее вероятно, что сопротивление Ягоды террору выявилосьпослерасстрела участников первого процесса. И это сопротивление могло выявиться в дискуссиях о судьбе Бухарина и Рыкова.
Можно быть уверенным, что Ежов (сменивший Ягоду на посту Наркома внутренних дел) энергично противился оправданию Рыкова и Бухарина. С этим решением он согласился крайне неохотно. Он считал реабилитацию Бухарина и Рыкова временной, жалел о ней и откровенно заявлял, что „сумеет исправить“ эту ошибку; вместе с Аграновым он почти тотчас же начал обвинять Ягоду в слабости.
Сталин никогда не шел напролом, если ощущал сильное сопротивление. Сколько раз он внешне покорно принимал поражения в двадцатые годы, в ходе внутрипартийной борьбы! Сколько раз делал вид, что уступает — и продолжал маневры, направленные на подрыв оппозиции. Вот и теперь Бухарин и Рыков были на время оставлены в покое. Первый продолжал оставаться главным редактором „Известий“, и оба все еще были кандидатами в члены ЦК.
Было ясно, что многие партийные руководители надеялись: с предстоящим делом Пятакова террор, достигнув своего апогея, пойдет на убыль. Но Сталин не так-то просто отказывался от достижения своих целей. Если он не мог собрать достаточно голосов в высших партийных органах, то использовал другие методы. И он продолжал свою линию чем-то вроде переворота, усилившего террор до самых устрашающих пределов. Он добился назначения Ежова Народным комиссаром внутренних дел»
25 сентября Сталин и Жданов послали из Сочи следующую телеграмму Кагановичу, Молотову «и другим членам Политбюро»: «Мы считаем абсолютно необходимым и спешным, чтобы тов. Ежов был бы назначен на пост Народного комиссара внутренних дел. Ягода определенно показал себя явно неспособным разоблачить троцкистско-зиноеьевский блок. ОГПУ отстает на четыре года в этом деле. Это замечено всеми партийными работниками и большинством представителей НКВД».
Упоминание об «отставании на четыре года» было знаменательно и зловеще. Прошло четыре года — почти день в день — с тех пор, как сентябрьский пленум 1932 года провалил попытку казнить Рютина.
Никто, конечно, не допускал и на секунду, что удаление Ягоды объяснялось лишь его «неспособностью». В партии немедленно заметили, что «снятие Ягоды из НКВД указывает на то, что тут не только недовольство его недостаточно активной работой в НКВД. Очевидно, здесь политическое недоверие ему, Ягоде…».
Ежов и до того времени много занимался делами Наркомвнудела. Так что теперешнее назначение его Наркомом внутренних дел не давало оснований членам Политбюро для каких-либо конкретных возражений, даже если бы Орджоникидзе, Чубарь или Косиор хотели бы возражать. Хотя тон, каким было предложено это назначение, и его намерения были очевидны, представлялось весьма трудным оспаривать такую, в общем, практическую меру.
На следующий день Молотов выполнил инструкцию. Перестановка была использована для того, чтобы вывести Рыкова из состава правительства. На следующий день газеты объявили о его освобождении от должности без обычного добавления о переводе на другую работу; на пост Наркома связи, освободившийся со снятием Рыкова, назначили Ягоду; а Ежов возглавил НКВД.
29 сентября и 21 октября 1936 года ЦК распространил по партийным организациям один за другим два циркуляра. Они с одной стороны требовали прекратить необоснованные исключения из партии, а с другой стороны намекали на необходимость проводить больше «обоснованных» исключений. За этими циркулярами последовали статьи в газетах, критикующие ряд местных руководителей за те или иные ошибки, связанные с исключениями из партии.
30 сентября 1936 года Ягода сдал дела Ежову. В тот же день заместителем Наркома внутренних дел былназначенМ. Берман, а второй бывший заместитель Ягоды Прокофьев переведен на должность заместителя Наркома водного транспорта. 17 октября еще более зловещий персонаж, толстоликий Фриновский, был также назначен заместителем Наркома внутренних дел. Ни Берман, ни Фриновский не служили до того в самом центральном аппарате НКВД.
Первый возглавлял лагерную администрацию — ГУЛаг, в то время как второй командовал пограничными войсками.
Других перемещений в руководстве НКВД пока что сделано не было, В аппарате этого наркомата некоторое время оставался даже личный помощник Ягоды Буланов. Сохранили свои посты Молчанов и другие начальники отделов, хотя Ежов привел с собой собственных ставленников из аппарата ЦК, которые должны были до определенного времени «помогать» прежним начальникам и понемногу выживать их.
После этого все силы были вновь брошены на подготовку процесса.
Предварительный сценарий этого процесса объявлял Пятакова и его соучастников просто запасным центром, который хотя и был создан, но не действовал активно. Таким путем делу был придан менее серьезный вид, чем предыдущему. Дело выглядело таким, по которому не ожидались смертные приговоры. Без сомнения, именно таким методом Сталин добился согласия партийного руководства на доведение дела Пятакова до конца, Можно было надеяться, что этот конец будет более или менее мягким завершением волны преследований.
Но после того, как НКВД несколько недель держался этой линии, все внезапно изменилось. На очередном совещании следователей Молчанов в присутствии Ежова объявил, что следствие должно теперь проводиться в новом направлении. От обвиняемых нужно добиваться признаний, что они готовились к захвату власти и с этой целью действовали вместе с немецкими фашистами,
С тех пор, как Карл Радек принес покаяние в своей оппозиционной деятельности еще в двадцатые годы, Сталин не мог на него пожаловаться. Радекпредавал оппозицию при каждом удобном случае и превозносил Сталина в небывалых выражениях, Он был единственным человеком, который действительно сжег за собой все мосты после выхода из оппозиции; и тем не менее его никогда не принимали всерьез как политика и не ставился даже вопрос о наделении его какой-либо партийной властью.
И поэтому до сих пор не ясно, какие причины побудили Сталина привлечь именно Радека к выдуманному заговору Пятакова. Возможно, дело просто в том, что, пока не было возможности арестовать «правых», т. е. Бухарина, Рыкова и других высокопоставленных руководителей, список звучных имен для очередного процесса казался Сталину недостаточным. А Радек был по крайней мере весьма известным человеком.
Есть сведения, что Сталин беседовал с будущим обвиняемым Сокольниковым и обещал сохранить ему жизнь. Не совсем ясно, почему Сокольников поверил этому обещанию. По всей вероятности, разговор состоялся до казни Зиновьева и других участников первого процесса. Но дело выглядит так, что Сокольников даже после их казни был убежден в том, что обещание останется в силе. Впрочем, особого выбора у Сокольникова не было. Его семья состояла из молодой жены и сына от предыдущего брака, которому едва перевалило за двадцать.
Немедленно после ареста Радека ему дали очную ставку с Сокольниковым. Вначале это ни к чему не привело. Тогда Кедров и его подручные применили к Радеку следственный «конвейер». Первое время он упрямо сопротивлялся и этому.
Причины того, почему Сталин обрек на смерть Пятакова, ясно выявляют ход мыслей самого Сталина. В свое время Пятаков действительно принадлежал к оппозиции и был в ней видным человеком. Но он оставил оппозицию в 1928 году и с тех пор работал вполне лояльно. Троцкисты считали его дезертиром. Сын Троцкого, Седов, случайно встретивший Пятакова в Берлине на Унтер ден Линден, бросил ему в лицо публичное оскорбление. Пятакову не нравилось сталинское руководство, но он его честно принял. И в случае Пятакова не стоял вопрос о каком-либо его желании овладеть верховным руководством, как можно было думать о Зиновьеве или Каменеве или Бухарине.
Деятельность Пятакова была исключительно ценной для сталинского правительства. По уму и энергии он не знал соперников во всем руководстве и свои недюжинные усилия полностью направлял на выполнение сталинских планов индустриализации.
Что же можно было выдвинуть против Пятакова?
Он был лоялен к сталинскому руководству, но принял бы и любое другое, если бы Сталина свергли; иными словами, Пятаков поддерживал Сталина с оговорками. Он был одним из главных критиков Сталина в двадцатые годы. Тогда он ясно давал понять, что жалеет о возвышении Сталина. Кроме того, каковы бы ни были намерения Пятакова, он обладал всеми качествами руководителя. Ленин назвал его в числе шести наиболее выдающихся работников партии (всех их, кроме себя самого, Сталин уничтожил). В планах «левых коммунистов», относящихся к 1918 году, Пятаков даже фигурировал как возможный глава правительства вместо Ленина.
Орджоникидзе, как Народный комиссар тяжелой промышленности, полностью зависел от талантов Пятакова и был достаточно благороден, чтобы это открыто признавать. Пятаков был мозгом и главной движущей силой пятилетки, он создавал промышленную базу наперекор всем трудностям, возникавшим из самой сталинской системы. Пятаков работал, невзирая на потерю ценных специалистов в результате нелепых политических преследований, невзирая на невыполнимость пропагандных цифр роста, вопреки подозрительности и неумению администраторов.
28 октября 1936 года было торжественно отмечено пятидесятилетие Орджоникидзе. Его превозносили в печати и на собраниях. «Правда» и «Известия» публиковали сердечные поздравления от правительственных органов, от групп товарищей из всех отраслей хозяйства. Наиболее теплые приветствия были адресованы наркому руководителями тяжелой промышленности. Среди них отсутствовало одно имя — имя только что арестованного Пятакова.
Есть сообщение, что после ареста Пятакова, но еще до того, как об этом аресте было официально объявлено, один директор научно-исследовательского института, знавший об аресте, поспешил с нападками на Пятакова в присутствии Орджоникидзе. Орджоникидзе прервал его, сказав: «Легко нападать на человека, которого здесь нет и который поэтому не может защититься. Подождите, пока Юрий Леонидович вернется».
Орджоникидзе всячески старался спасти Пятакова. Он дружески посетил его в тюрьме и обещал сделать все возможное, чтобы помочь.
Главными заложниками Сталина против Пятакова были его жена и ребенок, в то время десяти лет отроду. Пятаков практически разошелся с женой, но они оставались в хороших отношениях. Жену быстро сломили, и она согласилась показывать против Пятакова для того, чтобы спасти ребенка. Другим заложником был ближайший друг и секретарь Пятакова Москалев, у которого тоже была жена и маленькая дочь. Он, понятно, о них думал, но все же согласился давать показания против Пятакова только после того, как настоял на встрече с Аграновым и сказал Агранову, что будет давать показания исключительно в порядке партийной дисциплины.
«ВРЕДИТЕЛИ» В СИБИРИ
Одна тема, уже вполне укоренившаяся в советской мифологии, не была затронута на процессе Зиновьева, Тема о вредительстве. Было бы трудно действительно обвинять людей, которые либо сидели по тюрьмам, либо были отрезаны от крупной работы, во вредительских актах: ведь убийство может организовать любой, а вредительство должно вестись работниками промышленности, инженерами и, во всяком случае, людьми, имеющими доступ к соответственному оборудованию.
Теперь же процесс готовился над людьми, почти сплошь занимавшими до ареста посты народных комиссаров, заместителей народных комиссаров, руководителей промышленных комплексов, инженеров и т. д. И чтобы продемонстрировать непрерывность традиций, их особо тщательно связывали с вредителями прошлых периодов.
Понятие вредительства как оружия в политической борьбе вообще нелепо, Само слово содержит намек на действие какого-то деревенского мужика или вообще малограмотную личность, портящую машину. Единственное исключение в сторону реальности мы находим в действиях подпольных групп сопротивления на оккупированных территориях во время войн, где вредительство принимается большинством населения с полной симпатией. В этих обстоятельствах, с одной стороны, вредительство становится возможным в относительно широких масштабах; а с другой стороны, оно является — или, по крайней мере, выглядит — подлинным вкладом в поражение врага. Однако в мирное время маленький, узкий заговор не может достичь какого-либо политического результата путем вредительства. В любом случае заговорщики, действующие с целью смены политического руководства средствами террора, вряд ли станут распылять свои силы или подвергаться дополнительному риску разоблачения ради местных или ничего не решающих действий такого типа. Ни одна реальная конспиративная группа в прошлом никогда этого неделала. Но нелогичность обвинений никогда не была соображением, способным остановить Сталина; и на протяжении последующих лет вредительство стало поводом к массовому террору на всех уровнях.
Официальное определение вредительства было теперь расширено, и наказания за него установлены более жестокие. «29 ноября 1936 года Вышинский распорядился в месячный срок истребовать и изучить все уголовные дела о крупных пожарах, авариях, выпуске недоброкачественной продукции с целью выявления контрреволюционной вредительской подоплеки этих дел и привлечения виновных к более строгой ответственности».
Более чем в трех тысячах километрах от Москвы, в Кузбассе, — новом промышленном районе в бассейне реки Оби, — работал ряд восстановленных троцкистов. Они занимали посты, соответствующие их анкетам и условиям восстановления. В Кузбассе возводились огромные заводы — трудом рабочих, в значительной части ссыльных, живших в такой страшной нищете, какая не снилась ни одной промышленной революции прошлого века на капиталистическом западе. В то же время, работая под невероятным давлением, под постоянным требованием результатов любой ценой, местное руководство было вынуждено сквозь пальцы смотреть на технику безопасности. Тяжелые катастрофы происходили постоянно.
23 сентября 1936 года на шахте «Центральная» в Кемерово произошел взрыв. Директор шахты Носков и несколько его подчиненных были немедленно арестованы. А 30 сентября был арестован начальник Носкова Норкин, который с 1932 года возглавлял строительство кемеровского промышленного комбината. Для НКВД это была наиболее удобная нить, поскольку Норкин был в постоянном контакте с Дробнисом, а через него с Мураловым. Так было «раскрыто» целое «троцкистское гнездо» в Западной Сибири, действовавшее якобы, помимо всего прочего, под руководством заместителя Народного комиссара тяжелой промышленности Пятакова. Чтобы еще облегчить свою задачу, НКВД приказал своему представителю в кемеровском промышленном районе Шестову принять на себя роль провокатора.
Таким путем стало возможным привить широкой публике мысль о широко распространенном вредительстве еще до того, как Пятаков и остальные были выведены на суд. С 19 до 22 ноября 1936 года в Новосибирске происходил большой судебный процесс, где Военная Коллегия Верховного Суда под председательством Ульриха предъявила обвинения в организации катастроф на шахтах и предприятиях Новосибирска и Кемерово директору шахты «Центральная» Носкову и восьми другим специалистам, в том числе немецкому инженеру Штиглингу. Дополнительно было выдвинуто еще и такое обвинение: вредители-де пытались убить Молотова. Через Дробниса и Шестова (которые фигурировали в качестве «свидетелей») обвиняемым приписали связь с Мураловым и Пятаковым.
Любопытно, что на этом процессе не только прозвучали показания, но даже были предъявлены документы о том, что обвиняемые якобы имели антисоветскую подпольную типографию. Типография, по-видимому, действительно существовала. В подвале, где, как было объявлено, она действовала, следы типографии можно было отыскать даже три года спустя. Однако вся история с типографией была от начала до конца сфабрикована НКВД. Подвал был оборудован соответствующим образом руками заключенных, работавших под охраной и ожидавших казни. Что касается тысяч листовок, будто бы распространявшихся обвиняемыми, то было ясно, что никакого распространения не было; ведь любой человек, захваченный с такой листовкой в руках, был бы немедленно арестован, а в Кемерово никто никогда не слышал о подобных арестах. В известной книге Кравченко приводятся слова одного жителя Кемерово по этому поводу: «Выходит, заговорщики печатали листовки только для того, чтобы самим читать их на сон грядущий».
Из всех обвиняемых к смерти не был приговорен только немецкий инженер Штиглинг. Много позже в гестаповской тюрьме в Люблине он заявил, что его тогдашние показания в Кемерово были сплошь фальшивыми и дал понять, что НКВД исторг у него эти показания, шантажируя Штиглинга некоторыми эпизодами из его частной жизни.
В 1939 году на тот пост в Кемерово, который в свое время занимал Норкин, был назначен В. Кравченко. В его книге «Я выбрал свободу» вскрывается подоплека новосибирского процесса. Несостоятельность обвинений видна хотя бы в том, что, хотя «вредители» были расстреляны, катастрофы продолжались, Кравченко замечает, что если бы инженеры действительно хотели причинить ущерб, то они могли взорвать любое предприятие целиком, разнести его на мелкие кусочки. Более того, в архивах сохранилось немало отчетов казненных руководителей, в свое время посланных ими в Главное управление угольной промышленности Наркомтяжпрома с предупреждениями о невыносимых условиях на предприятиях, условиях, которые не могли не вести к катастрофам.
Катастрофа на шахте «Центральная» была не единственным случаем, где «бдительные» следователи раскрыли вредительство. 29 октября в Кемерово прибыла комиссия специалистов для расследования причин двух взрывов и других катастроф, имевших место в феврале, марте и апреле 1936 года на различных предприятиях треста по строительству кемеровского комбината. Подобная же группа начала работать над серией пожаров в шахтах близлежащего Прокопьевска — шестьдесят таких пожаров было зарегистрировано до конца 1935 года. Эксперты обнаружили в этом вредительство. Представленные ими материалы были вполне достаточными, чтобы обвинить западносибирских специалистов.
Хотя эта западносибирская группа обеспечила не меньше семи участников будущего процесса Пятакова, где всего подсудимых было семнадцать, НКВД подготовил еще две группы «вредителей». Одну якобы возглавлял Ратайчак — начальник Главного управления химической промышленности в наркомате Пятакова. Его имя впервые назвал директор горловского комбината азотных удобрений Пушин, арестованный 22 октября 1936 года в связи с взрывом на комбинате, имевшим место 11 ноября 1935 года. Пушин немедленно дал все нужные НКВД показания, в том числе на своего руководителя Ратайчака. Эта группа «вредителей» была еще пополнена провокатором НКВД Граше, который работал в иностранном отделе Главхимпрома у Ратайчака; тем самым была «установлена связь» с японской разведкой и другими зловещими зарубежными силами.
Третья и последняя группа «вредителей» была еще более важной — она, якобы, выводила из строя железные дороги. В качестве руководителей группы фигурировали трое: заместитель Наркома путей сообщения, старый большевик и изменивший взгляды троцкист Яков Лившиц, заместитель начальника службы движения НКПС Князев, ранее работавший начальником Южно-Уральской дороги, и заместитель начальника службы движения Пермской дороги Турок.
Князев стал давать показания в середине декабря, т. е. позже, чем все другие главные обвиняемые, и, видимо, вся железнодорожная тема была внесена в обвинение позднее других. Железнодорожные вопросы касались, в частности, Серебрякова, поскольку он возглавлял этот наркомат в двадцатые годы; с ним имел связь и Богуславский, которого сделали ответственным за повреждения железнодорожных путей в Западной Сибири.
Обвинение во вредительстве было весьма серьезным. Но, по иронии судьбы, именно такое обвинение было легко преподнести Центральному Комитету под знаком возможного милосердия. Дело в том, что главный «вредитель» на так называемом процессе промпартии профессор Л. Рамзин был не только амнистирован через два года после приговора и покаяния, но был восстановлен в должности, вернул себе расположение правительства и даже получил орден.
Сам процесс в январе 1937 года включал, как отражение этого, один любопытный эпизод. На процессе упоминался инженер Бояршинов, в свое время осужденный в связи с шахтинским процессом, а затем освобожденный и восстановленный. Утверждалось, что Бояршинов стал «честным советским инженером» и что заговорщики убили его, т. к. он разоблачал применявшиеся ими неправильные методы работы.
Сталин вновь появился в Москве после отдыха 4 ноября 1936 года, на приеме в честь монгольской делегации. С ним было несколько членов Политбюро, включая Микояна и, конечно, Ежова. А на параде 7 ноября все члены Политбюро, как водится, стояли на трибуне Мавзолея.
Лозунги к тогдашней XIX годовщине Октябрьской революции содержали яростные нападки на троцкистско-зиновьевских агентов. Однако в этих лозунгах не было ничего относительно правых уклонистов, что, по-видимому, указывало на еще неполную определенность положения.
Однако сразу затем Сталин сделал первый выпад уже не против бывшего участника оппозиции, как бывало раньше, а против своего верного соратника. Это, вероятно, было началом перехода от уничтожения остатков оппозиции к повальному террору в рядах партийного руководства. Свой выпад Сталин сделал против Павла Постышева, второго секретаря ЦК компартии Украины и кандидата в члены Политбюро.
Постышев работал в Киеве с 1923 года. В 1924 году он стал секретарем Киевского горкома партии, с 1926 по 1930 годы состоял членом Политбюро ЦК компартии Украины, а затем получил перевод в Москву и стал секретарем ЦК. В январе 1933 года Постышева вновь послали на Украину для укрепления партийного аппарата в тогдашней трудной борьбе против крестьянства и украинского национализма, Хотя Косиор и его группа тогда не были смещены, Постышев получил столько же власти и авторитета, сколько имел его теоретически вышестоящий руководитель. В дополнение к должности второго секретаря ЦК КП Украины Постышев был еще назначен первым секретарем Киевского обкома партии.
В течение всего последующего периода вошло в обычай подчеркивать особое старшинство Постышева на Украине.
Скажем, когда направлялись какие-либо поздравления Советскому правительству или Центральному Комитету ВКП[б] или даже Украинскому правительству — во всех таких случаях документы направлялись одному высокому адресату. Но когда дело касалось Центрального Комитета компартии Украины, то ставились имена обоих — Косиора и Постышева.
Например, 6 января 1937 года в «Правде» был опубликован рапорт Наркомата местной промышленности УССР. В Москву, в Центральный Комитет, этот рапорт пошел на имя одного Сталина, а в ЦК КП Украины он был адресован обоим — Косиору и Постышеву. Все это было немного позже осуждено как культ личности, сложившийся в результате попустительства со стороны Постышева и его окружения; «враги, нащупав слабую струнку руководителей, всячески ее использовали».
Постышев был несколько моложе окружавших его вождей и несколько приятнее выглядел. У него было овальное лицо с высокой зачесанной назад шевелюрой и аккуратно подстриженными усиками. Он был, разумеется, безупречным сталинцем, но лично честным и сравнительно популярным. У него была репутация справедливого человека (в пределах системы, конечно). Как говорят, он в свое время был среди тех, кто сопротивлялся расстрелу Рютина, но искупил этот грех последующей работой в Киеве. Если бы такой человек попал в оппозицию к Сталину, то он представлял бы собой, подобно Кирову, реальную угрозу.
Будучи противником террора, Постышев по-своему толковал циркуляры Центрального Комитета об исключениях из партии. Он исключал провокаторов и клеветников, оставляя в партии их жертвы. Так, он исключил из киевской партийной организации доносчицу Николаенко, которая причиняла людям тяжелые неприятности в течение целого года. Совершенно ясно, что это исключение полностью противоречило духу террора и особенно решениям Центрального Комитета от 29 сентября и 21 октября 1936 года. Возможно даже, что решения эти были направлены против Постышева. По мере того, как развивалась ежовщина, именно доносы подобных типов давали НКВД возможность хватать руководителей партийных организаций. Несколько позже утверждалось, что в Киеве троцкисты сумели проникнуть на руководящие должности. Таким образом, поведение Постышева было довольно ясно обозначено как направленное против системы — еще до того, как на него обрушился удар. В ноябре 1936 года, в поисках повода, Сталин поднял дело провокаторши Николаенко. Центральный Комитет ВКП[б] рассмотрел апелляцию Николаенко против исключения из партии и выразил ей доверие.
Где-то около этого времени и мог состояться один из необъявленных пленумов ЦК, если такие пленумы вообще имели место. Во всяком случае, 23 ноября 1936 года в Москве находились все члены Политбюро, включая периферийных. Вместе со «знатными людьми», съехавшимися со всей страны, они участвовали в утверждении новой Конституции.
Выше в этой главе мы ссылались на утверждение Авторханова, что на этом пленуме не участвовал Орджоникидзе. Теперь мы знаем, уже из советского источника, что в начале ноября у Орджоникидзе был приступ грудной жабы, и это придает дополнительный вес рассказу Авторханова. К тому же, в своих показаниях на процессе над Бухариным и другими, подсудимый Иванов сослался на некий пленум ЦК, имевший место в декабре или ноябре 1936 года.
Есть доводы в пользу того, что пленум так или иначе должен был быть созван по формальным основаниям. Ведь после предыдущего пленума, состоявшегося в июне 1936 года, прошло так называемое «всенародное обсуждение» проекта новой Конституции. В ходе обсуждения были предложены различные поправки и многие из них были приняты и включены в окончательный текст, утвержденный в ноябре съездом Советов. Логически рассуждая, можно предположить, что этот окончательный текст должен был быть предварительно утвержден пленумом ЦК. Однако, конечно, такой довод не вполне убедителен.
Принятие новой Конституции прошло в обстановке торжественных речей, оваций и широкой пропагандной кампании в прессе. Кульминационным пунктом всего этого была речь Сталина 25 ноября. В этой речи Сталин обстоятельно разбирал вопрос о гарантиях демократии, о свободе личности и о подчинении всей деятельности государства воле народа.
Состоялся в то время пленум или не состоялся, но Политбюро заседало наверняка. Поскольку большинство обвиняемых ещенепризнались, позиция Сталина могла быть до известной степени уязвимой. С другой стороны
Это может рассматриваться как признак некоего соглашения на верхах относительно будущего процесса, — возможно, вопреки отдельным руководителям. Похоже, во всяком случае, что Орджоникидзе получил от Сталина обещание не трогать заложников по делу Пятакова и сохранить жизнь ему самому. Затем Орджоникидзе навестил Пятакова в тюрьме и, по-видимому, уговорил его принять полное участие в процессе, так как ничего больше сделать было нельзя. И Пятаков сдался. К 4 декабря он начал давать показания. В тот же день дал свое первое свидетельство и Радек. Он решил сдаться на том же условии, что и Сокольников, — под личную гарантию Сталина. Некоторое время Сталин отказывался его принимать, но в конце концов, как говорят, самолично посетил Лубянскую тюрьму и имел долгий разговор с Карлом Радеком в присутствии Ежова. После этого Радек стал лучшим помощником следствия и даже участвовал в переработке плана, а лучше сказать сценария процесса. Сдался Муралов — он держался твердо, но под влиянием Радека стал «признаваться» на другой же день. В это самое время стал давать показания и Норкин. Кянварюв следственное дело легли сотни страниц показаний, полученных от всех будущих подсудимых.
Но еще до того, 20 декабря 1936 года, Сталин дал торжественный обед для узкого круга руководителей НКВД в связи с годовщиной основания органов безопасности. Присутствовали Ежов, Фриновский, Паукер и другие. Вскоре о том, что произошло на обеде, стало известно многим сотрудникам НКВД. Когда все основательно напились, Паукер на потеху Сталину стал изображать, как вел себя Зиновьев, когда его тащили на казнь. Два офицера НКВД исполняли роль надзирателей, а Паукер играл Зиновьева. Он упирался, повисал на руках у офицеров, стонал и гримасничал, затем упал на колени и, хватая офицеров за сапоги, выкрикивал: «Ради Бога, товарищи, позовите Иосифа Виссарионовича!».
Сталин громко хохотал, и Паукер повторил представление. На этот раз Сталин смеялся еще сильнее. Тогда Паукер ввел новый элемент, изображая, как Зиновьев в последний момент поднял руки и обратился с молитвой к еврейскому Богу: «Услышь, Израиль, наш Бог есть Бог единый!». Тут Сталин совершенно задохнулся от смеха и дал знак Паукеру прекратить представление,
Сталинимел все основания быть довольным. Ведь органы безопасности почти закончили подготовку второго судебного спектакля. И он отдал приказ действовать в направлении, которое было блокировано прошлой осенью. А именно вовлечь в «заговор» Бухарина и Рыкова.
16 января 1937 года имя Бухарина как главного редактора в последний раз появилось в «Известиях». Примерно в это же время Радеку было велено назвать в показаниях Бухарина как соучастника, и после некоторого колебания он это сделал. Теперь стало возможно провести в жизнь план наступления на «правых». В самый первый день процесса над Пятаковым и другими, 23 января, была упомянута группа «заговорщиков» во главе с Бухариным, Рыковым и Томским. К тому времени Сталин был уже полностью готов подавить любое сопротивление своих более умеренных сторонников.
Вмешательству в область полномочий Постышева, начавшемуся в связи с делом Николаенко, был придан формальный характер в датированной 13 января 1937 года (но не опубликованной) резолюции ЦК ВКП[б], осудившей неудовлетворительную работу киевской партийной организации и ошибки украинского ЦК в целом.
О характере обвинений, выдвинутых против Постышева, можно судить по резолюции, принятой на февральско-мартовском пленуме 1937 г., в которой говорится о «фактах вопиющей запущенности партийно-политической работы в Азово-Черноморском крайкоме, Киевском обкоме и ЦК КП[б]У» (см. «КПСС в резолюциях», 7-е изд., т. II, стр. 835) и «примерах неправильного руководства, вскрытых в Киевском обкоме и Азово-Черноморском крае…» (Там же, стр. 836). Те же обвинения были повторены в мае 1937 г. на XIII съезде КП[6]5. Там же, т. 45, стр. 199 («О двойном подчинении и законности»).
У.
Постышев выразил свое несогласие с резолюцией 13 января. После этого в Киев был немедленно послан Каганович, чтобы выправить положение. Как секретарь ЦК ВКП[б], он срочно созвал пленум Киевского обкома партии.16 января 1937 года Каганович добился снятия Постышева с поста первого секретаря киевского обкома, причем было сказано, что обязанности Постышева как второго секретаря ЦК КП[б]У были слишком многообразны, чтобы совмещать эту работу с должностью секретаря партийной организации в Киеве. Объяснение было явно лживым: действительно, когда в 1938 году первым секретарем ЦК украинской компартии стал Хрущев, он возглавлял и киевскую партийную организацию без всяких видимых трудностей.
Этот эпизод с Постышевым был не более, чем типичным первым шагом Сталина против намеченной жертвы. А тем временем заканчивались последние приготовления к очередному показательному процессу — над Пятаковым и другими.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
23 января 1937 года среди пышных колонн Октябрьского зала Дома Союзов началась еще одна отвратительная инсценировка. Стоял трескучий мороз, в зале было темновато и мрачно. Вскоре после полудня суд в составе Ульриха, Матулевича и диввоенюриста Рычкова, заменившего Иону Никитченко, занял свои места. Вышинский сидел там же, где во время процесса Зиновьева-Каменева, — за столом слева. Бойцы НКВД были в зимней форме — длинных шинелях и шлемах с наушниками.
Подсудимые были теперь другого сорта, чем те, которых судили в этом же зале и расстреляли в прошлом августе. Ведь в то время удар обрушился, в числе прочих, на подлинных соперников Сталина — на Зиновьева, Каменева. Нынешние обвиняемые не могли бросить никакого вызова руководству. Но сами по себе они были фигурами внушительными. Пятаков никогда не входил в Политбюро, но, как мы видели, долгое время был выдающейся и уважаемой фигурой в партии. Сокольников, в прошлом кандидат в члены Политбюро, былоднимиз серьезнейших и уважаемых политиков. Серебряков, в недавнем прошлом секретарь ЦК, отнюдь не являлся мелкой сошкой. А Радек, по крайней мере, был хорошо известен широкой публике.
Цели нового процесса не были такими ясными и очевидными, как цели предыдущего. Причины же его довольно просты. Во-первых, месть. Большинство бывших ведущих троцкистов было теперь уничтожено, но месть, по идее Сталина, должна была совмещаться смерамипредосторожности и превентивными действиями на будущее. Даже если, по обычным человеческим представлениям, непосредственного повода к процессу и не было, то окончательная чистка представлялась нужной Сталину, всегда верившему, что только мертвые не кусаются и что лучше жить в безопасности, чем в тревоге,
Кроме того, Сталин временно не мог поживиться более крупной добычей — Бухариным и «правыми». Процесс, таким
образом, был лишь бледной копией того, о котором он мечтал. Но в то же время Сталин упорно работал в намеченном направлении. И процесс Пятакова давал ему в руки козырь — последовательность. Этот процесс должен был быть использован — и фактически был использован — для «вскрытия заговора» бухаринцев.
По рассмотрении всех этих мотивов остается одна небольшаязагадка: почему к делу не был привлечен Угланов? Ведь еще 21 августа 1936 года было сказано, что по его делу ведется следствие. Его имя не появилось вместе с Бухариным и Рыковым, «реабилитированными» в сентябре. И вот теперь его не было на суде. Сталину было бы в высшей степени выгодно привлечь к суду в январе 1937 года такого видного «правого», как Угланов, чтобы перекинуть своего рода мост к Бухарину и другим. Даже если предположить, что Ягода покрывал Угланова, то после снятия Ягоды у Ежова было достаточно времени, чтобы подготовить Угланова к процессу, открывшемуся 23 января 1937 года. Единственное объяснение тайны заключается в том, что Угланов не сдался, что он не согласился говорить.
Обвиняемые на январском процессе были обозначены просто как «антисоветский троцкистский центр». Среди них не было представителей никакой другой группы или фракции — в отличие от процесса 1936 года над «троцкистско-зиновьевским террористическим центром» или последующего суда над «антисоветским право-троцкистским блоком». Однако на предыдущем процессе Зиновьева-Каменева троцкистская сторона дела выглядела очень неубедительно. Теперь Радека заставили дать следующие показания:
«Если возьмете состав старого центра, то со стороны троцкистов там не было ни одного из старых политических руководителей. Были — Смирнов, который является больше организатором, чем политическим руководителем, Мрачковский — солдат и боевик, и Тер-Ваганян — пропагандист».
Поскольку под рукой не было настоящих троцкистов, как в свое время были подлинные зиновьевцы, а позже истинные правые, пришлось удовольствоваться более или менее известными бывшими троцкистами.
Обвиняемые на процессе Пятакова отличались от их предшественников и в других отношениях. Тогда, в 1936 году, говорилось о «центре», состоявшем из семи человек, окруженном различными «заговорщиками». На сей раз «центр», как было сказано, состоял из четырех человек —
Пятакова, Радека, Серебрякова и Сокольникова. Радек и Сокольников обвинялись в менее серьезных преступлениях, чем другие двое. Обвинение против Пятакова и Серебрякова гласило, что они организовали три главные вредительские группы (в числе десятков других, тоже будто бы ими организованных): железнодорожную подрывную организацию, возглавляемую Лившицем; «западносибирский антисоветский троцкистский центр» в Новосибирске, состоявший из Муралова, Богуславского и Дробниса и руководивший действиями различных промышленных вредителей в этом районе; и группу из трех вредителей в химической промышленности, непосредственно подчиненную Пятакову. Впрочем, согласно обвинительному заключению, специализация заговорщиков была не очень четкой: например, железнодорожный вредитель Князев был также японским шпионом, а вредители на сибирских шахтах выступали и в качестве организаторов покушений на всех членов Политбюро, посещавших данные промышленные районы.
Как мы уже видели, «заговорщики второго ранга» на этом процессе были гораздо более внушительными фигурами, чем их жалкие эквиваленты на прошлом, зиновьевско-каменевском процессе. Все вместе взятые, они составляли крупную и совсем неподдельную группу старых большевиков, поддерживавших Троцкогововнутрипартийной борьбе после смерти Ленина.
Обвинительное заключение на процессе Пятакова тоже резко отличалось от соответствующего документа, зачитанного в том же зале в августе 1936 года. Тогда это было просто обвинение в терроризме. И в показаниях и в речи Вышинского тогда отмечалось, что обвиняемые не имели никакой политической линии, а стремились только к захвату власти и к устранению Сталина. Но такие цели могли быть довольно популярны и в народе, и поэтому вскоре после казни осужденных в 1936 году газеты начали писать о том, что Зиновьев на самом деле имел политическую программу — он собирался реставрировать капитализм, но, естественно, старался это скрыть. На февральско-мартовском пленуме ЦК в своем заключительном слове 3 марта 1937 года Сталин говорил следующее:
«На судебном процессе 1936 года, если вспомните, Каменев и Зиновьев решительно отрицали наличие у них какой-либо политической платформы. У них была полная возможность развернуть на судебном процессе свою политическую платформу. Однако они этого не сделали, заявив, что у них нет никакой политической платформы. Не может быть сомнения, что оба они лгали, отрицая наличие у них платформы».
Теперь эта тема была ярко выражена в обвинительном заключении. Обвиняемые были якобы намерены отвергнуть индустриализацию и коллективизацию страны, они якобы рассчитывали на поддержку немецкого и японского правительств. Они будто бы обещали сделать территориальные уступки Германии, дать доступ в страну германскому капиталу, а в случае войны с Германией проводить вредительство в промышленности и на фронте. Это все, дескать, было согласовано во время встречи Троцкого и Рудольфа Гесса.
Троцкий якобы намекнул также на желательность поражения в войне, ибо будто бы писал Радеку следующее: «Надо признать, что вопрос о власти реальнее всего встанет перед блоком только в результате поражения СССР в войне. К этому блок должен энергично готовиться…».
В ходе судебных заседаний говорилось также о шпионаже в пользу Германии и Японии. Кроме того, так же как и в деле Зиновьева, фигурирует ряд террористических групп, якобы организованных «в Москве, Ленинграде, Киеве, Ростове, Сочи, Новосибирске и других городах». Была будто бы предпринята попытка покушения на Молотова путем организации автомобильной катастрофы в Прокопьевске в 1934 году. Однако практическая деятельность этих групп не была, по обвинительному заключению, ограничена подготовкой покушений. В дополнение к этому они еще занимались организацией всевозможных аварий в промышленности и вообще вредительством.
Поскольку идея террора против руководителей могла быть популярна и не вызывать ненависти к обвиняемым, обвинительное заключение содержало ряд пунктов, специально рассчитанных на то, чтобы настроить общественное мнение против подсудимых. Например, цитировалось показание Князева: «Особенно резко ставился японской разведкой вопрос о применении бактериологических средств в момент войны, с целью заражения острозаразными бактериями подаваемых под войска эшелонов, а также пунктов питания и санобработки войск».
Хотя такие обвинения налагалинаобвиняемых ответственность за очень неприятные действия, они имели тот недостаток, что выглядели менее убедительными, чем обвинения прошлого, 1936-го года. Хотя суд над Зиновьевым и другими был полон очевидных фальшивок, там, по крайней мере, можно было говорить о некоем подобии действительного дела, хотя и приукрашенного НКВД. По меньшей мере не выглядело диким то обстоятельство, что оппозиционеры могли убить Кирова; еще менее странным выглядело их желание убить Сталина. Обвинения же на этом процессе выглядели исключительно неправдоподобными с любой точки зрения. Вредительство со стороны Пятакова и его помощников — это звучало совершенно неубедительно. Более того, это было практически несовместимо с обвинениями в терроризме. Как мы уже говорили, заговор с целью свергнуть правительство средствами террора вряд ли стал бы распылять энергию своих участников или рисковать разоблачением, создавая сеть вредителей на шахтах и железных дорогах — якобы для того, чтобы ослабить экономику и посеять недоверие к правительству.
Однако если не в политическом, то в экономическом отношении можно отыскать известный здравый смысл в подборе Сталиным жертв для этого процесса. Дело в том, что ведь катастрофы и ошибки действительно происходили, и нужны были виноватые, козлы отпущения. Можно было доказывать, что работники типа Лившица были расстреляны для предостережения нерадивых начальников против дальнейших аварий. Но даже такой своеобразный «здравый смысл» имеет свои пределы. Расстреливать лучших организаторов хозяйства с тем, чтобы второразрядные организаторы сделались от страха лучше, чем они были до сих пор, — политика сомнительная. Правда, в конце концов в Советском Союзе нашлись кадры компетентных администраторов, способных работать под угрозой ликвидации в любой момент. Однако нет сомнения, что руководители, работая в таких обстоятельствах, не могли полностью развернуть свои способности, и страна до сих пор лишена талантливых руководителей, работающих в полную силу.
Конечно, тема вредительства была уже не новой. Обвинять во вредительстве — то была старая традиция, идущаяот Шахтинского процесса — и, действительно, в показаниях подчеркивается, что прошлое поколение вредителей было как-то связано с новым. Использовалась также техника, применявшаяся на Шахтинском процессе и на суде над инженерами фирмы «Метрополитен-Виккерс». А именно, в показаниях содержалось огромное количество путаных технических подробностей. В результате суд над нынешними семнадцатью обвиняемыми занял семь дней — против пяти дней, которые понадобились для процесса над шестнадцатью обвиняемыми по делу Зиновьева-Каменева.
На январском процессе 1937 года обвиняемые появлялись в более логичном порядке, чем в прошлый раз. Сперва четверо руководителей, потом семеро западно-сибирских «террористов и вредителей», после них трое железнодорожников и, наконец, еще тройка, действовавшая в химической промышленности.
Первым был Пятаков. Вид у него был все еще интеллигентный и порядочный, но он явно постарел, был худ и бледен.
Его показания оставались в определенных пределах. Принимая на себя ответственность за формирование террористических и вредительских групп, за планирование террористических и диверсионных актов, предполагавшихся на будущее, Пятаков в то же время не признавался ни в каком участии в актах насилия и особенно отрицал прямую связь с заговорщиками. После значительных «разоблачений» по поводу политических связей якобы существовавшего заговора он перешел к показаниям об организации вредительства. Но его «вредительские акты» были все время такого типа: «На Украине в основном работал Логинов и группа связанных с ним лиц в области коксовой промышленности. Их работа состояла в основном в вводе в эксплуатацию неготовых коксовых печей и потом во всяческой задержке строительства очень ценных и очень важных частей коксохимической промышленности. Вводили печи без использования всех тех, очень ценных продуктов, которые получаются при коксовании; тем самым огромные богатства обесценивались».«… Марьясин проводил вредительскую работу по следующим направлениям. Прежде всего направлял средства на ненужное накопление материалов, оборудования и прочего. Ядумаю, что к началу 1936 года там находилось в омертвленном состоянии материалов миллионов на 50… За последнее время вредительство приобрело новые формы. Несмотря на то, что завод с 2-3-летним опозданием начал переходить к эксплуатационному периоду, Марьясин создал невыносимые условия работы, создал склоку, одним словом, всячески затруднял эксплуатационную работу».«Прежде всего был составлен совершенно неправильный план развития военно-химической промышленности…».«… несмотря на то, что наша страна изобилует солью, и сырья для соды сколько угодно, и производство соды известно хорошо, в стране дефицит соды. Задерживалось строительство новых содовых заводов».
Иначе говоря, Пятаков признавал совершенно очевидные действия, проистекавшие от халатности или плохого планирования — и, действительно, его подчиненные могли допускать такие ошибки.
Зато определенные обвинения он полностью отрицал:
Вышинский: Обвиняемый Пятаков, Вы согласны с тем, что сказал Шестов?
Пятаков: Шестов, возможно, и говорил с кем-нибудь, но только не со мной. Он говорил, что некто с карандашом в руках подсчитывал стоимость руды. Такого разговора со мной не было.
Еще эпизод в том же духе:
Вышинский: Теперь вы припоминаете разговор с Ратайчаком о шпионаже?
Пятаков: Нет, я это отрицаю. Вышинский: А сЛогиновым? Пятаков: Это я тоже отрицаю.
Вышинский: Но эти члены вашей организации были связаны с иностранными разведками?
Пятаков: Что касается факта существования таких связей, я этого не отрицаю; но что я знал, что были установлены….
Пятаков фразы не договорил. Неясно, принял ли он такую линию поведения на процессе самостоятельно (как за пять месяцев до него сделал И. Н. Смирнов на процессе Зиновьева-Каменева) или ему было разрешено избегать ответственности за наиболее острые обвинения, чтобы дать ему (и Орджоникидзе) подумать, что его преступления не поведут к смертной казни.
Даже в том, что касалось его отношений с Троцким, Пятаков сделал определенные туманные оговорки, как бы для того, чтобы посеять недоверие к своим показаниям. Вот, например:
Вышинский: В разговоре с Троцким в декабре 1935 года он изложил вам свои установки. Вы их восприняли как директиву или просто как ни к чему не обязывающий разговор?
Пятаков: Конечно, как директиву.
Вышинский: Следовательно, можно считать, что вы согласились с этими установками?
Пятаков: Можно считать, что я их выполнил. Вышинский: И выполнили их.
Пятаков: Не «и выполнил их», а «выполнил их», Вышинский: Здесь нет никакой разницы.
Пятаков: Для меня разница есть. Вышинский: В чем?
Пятаков: Что касается действий, особенно уголовно наказуемых действий, разницы нет никакой.
Упомянутая в приведенном отрывке из стенограммы встреча Пятакова с Троцким была центральным пунктом всего обвинения. На этой встрече Троцкий якобы изложил полную программу для заговорщиков — ей отведено шесть полных страниц в английском издании судебного отчета и соответственно три в сокращенном русском издании. Но трудность состояла в том, что Троцкий был в Норвегии, а Пятаков никогда не ездил дальше Берлина, где в декабре 1935 года выполнял поручение советского правительства. Его сколько-нибудь длительное отсутствие во время работы в Берлине было бы, разумеется, замечено, поэтому его показания на процессе о встрече с Троцким гласили примерно следующее. В Берлинском зоопарке он встретил агента Троцкого, который подготовил ему полет в Норвегию. Утром 12 декабря Пятаков якобы взлетел на самолете с аэродрома Темпельгоф с фальшивым немецким паспортом, приземлился на аэродроме в Осло в 3 часа пополудни, добрался на машине до дома Троцкого и там вел конспиративные переговоры (в которых Троцкий впервые открыл ему, что встречал фашистского руководителя Гесса и договорился с ним о сотрудничестве во время войны и мира).
Эта история была немедленно разоблачена как фальшивка. Сталин, лично настоявший на прямом вовлечении Троцкого в заговор, — от чего и попала в сценарий процесса встреча Троцкого с Пятаковым, — вновь столкнулся с трудностями фабрикации правдоподобного события, происшедшего за границей. 25 января 1937 года норвежская газета «Афтенпостен» опубликовала сообщение, что ни один гражданский самолет не приземлялся на аэродроме Хеллер в Осло на протяжении всего декабря 1935 года. 29 января норвежская социал-демократическая газета «Арбейдербладет» после дальнейшего расследования установила, что вообще никакой самолет не приземлялся на этом аэродроме между сентябрем 1935 и маем 1936 года.
В свою очередь Троцкий теперь опубликовал требование, чтобы Пятакова спросили обо всех деталях этого якобы имевшего место полета, включая имя, на которое был выписан ему фальшивый паспорт, ибо по этому имени можно было легко сделать проверку въезда в Норвегию. Троцкий бросил и более серьезный вызов Сталину: он написал, что Сталин может потребовать у норвежского правительства высылки Троцкого из страны, если факт прилета к нему Пятакова будет юридически установлен норвежским судом.
Эту грубую фальсификацию было решительно нечем прикрыть. В руководящих партийных кругах скоро заговорили о норвежских разоблачениях.
Бывший посол СССР в Болгарии Ф. Ф. Раскольников, в нашумевшем в свое время заявлении, обвиняет Сталина между прочим в том, что он отлично знал, что Пятаков не летал в Осло.
В конце процесса, 27 января, Вышинский сделал исключительно слабую попытку противопоставить хоть что-нибудь неблаговидной норвежской истории:
Вышинский: Больше у меня вопросов нет. Ходатайство к суду: Я интересовался этим обстоятельством и просил Народный комиссариат иностранных дел обеспечить меня справкой, ибо я хотел проверить показания Пятакова и с этой стороны. Я получил официальную справку, которую прошу приобщить к делу.(Читает.)
«Консульский отдел Народного комиссариата иностранных дел настоящим доводит до сведения прокурора СССР, что, согласно полученной полпредством СССР в Норвегии официальной справке, аэродром в Хеллере, около Осло, принимает круглый год, согласно международных правил, аэропланы других стран, и что прилет и отлет аэропланов возможны и в зимние месяцы». (Пятакову.) Это было в декабре?
Пятаков: Так точно.
Таким образом, еще одно советское учреждение «удостоверило» не факт, а просто техническую возможность полета Пятакова. Можно было думать, что один этот ужасающий провал дискредитирует в глазах иностранцев весь процесс. Но любой, кто на это надеялся, вскоре мог обнаружить, что расчеты Сталина на политическую наивность и доверчивость других имели более прочный фундамент, чем казалось.
Утром 24 января на суде устроил яркое представление Радек, который, как уже упомянуто, принимал участие в составлении сценария процесса. В то время как другие обвиняемые говорили вяло и угрюмо, он вложил в показания подлинные чувства. Радек развернул в своем выступлении историю троцкизма после 1927 года и сложные связи между обвиняемыми на процессе и расстрелянными зиновьевцами. Он затем перечислил целый ряд новых террористических групп, возвел обвинение на Бухарина, говорил о «бонапартистском» режиме, который Троцкий намеревался установить под фашистским контролем, и добавил, что Троцкий был готов пожертвовать Украину и Дальний Восток агрессорам.
Радек дал подходящее объяснение запоздалым троцкистским призывам к партийной демократии: «Люди начинают спорить о демократии только когда они расходятся по принципиальным вопросам. Когда люди соглашаются друг с другом, они не чувствуют нужды в широкой демократии, это ясно без слов».
Несмотря на свою готовность сотрудничать с обвинением, Радек сделал несколько нелогичных выпадов против обвинительного заключения, хотя и в туманной манере. Он восклицал, например: «Просто — „за здорово живешь“, для прекрасных глаз Троцкого — страна должна возвращаться к капитализму!». Фактически это означало, что обвинение в желании реставрировать капитализм только для того, чтобы привести Троцкого к власти, было по меньшей мере странным. Особенно если обвинение это касалось, по словам самогоРадека,«таких людей, как Яков Лившиц или Серебряков, у которых за плечами десятилетия революционной работы», чей духовный строй должен был быть полностью подорван, если они могли «опуститься до вредительства» и «действовать по инструкциям классового врага».
В целом, Радек был наиболее полезным для суда и убедительным обвиняемым. Тем не менее, когда он закончил основную часть своих показаний, Вышинский стал его задирать и получил несколько острых отповедей вроде «Вы глубокий знаток человеческих душ, но я тем не менее изложу мои мысли собственными словами». Или еще:
Вышинский;Вы это приняли? И вы вели этот разговор?
Радек: Вы этоузналиот меня, значит я и вел разговор.
В конце концов Вышинский напомнил Радеку, что тот не только не донес о заговоре, но также отказывался давать показания в течение трех месяцев, и сказал: «Не ставит ли это под сомнение то, что вы сказали относительно ваших колебаний и дурных предчувствий?».
Радек пришел в раздражение и выпалил то, что было слабейшим пунктом всего дела:
«Да, если вы игнорируете тот факт, что узнали о программке и об инструкциях Троцкого только от меня, — тогда, конечно, это бросает сомнение на то, что я сказал».
В ходе показаний Радека ему было велено заявить, что в 1935 году «Виталий Путна встречался со мной, передав одну просьбу Тухачевского».
Так и записано по меньшей мере в английском издании стенографического отчета о процессе, хотя комкора Путна звали не Виталий, а Витовт. Но это был уже второй намек на участие комкора в некоей преступной деятельности. Однако гораздо более поразительным было упоминание имени Тухачевского, хотя и в невинном контексте. Москва загудела, восприняв это как первый удар грома над головой знаменитого маршала.
Впрочем, на вечернем заседании Радек снова был вызван и в ходе длительного диалога с Вышинским отвел какие-либо возможные подозрения от Тухачевского. Тем не менее, само упоминание этого имени прозвучало угрозой и было таковой воспринято.
В тот же день был вызван для допроса Сокольников. Он мало что имел добавить, разве только назвал несколько новых террористических групп. Из его слов следовало, что он имел весьма отдаленную связь с террором и вредительством, и тут, в отличие от допроса Пятакова, Вышинский не донимал его вопросами с целью установить обратное. Главным, так сказать, вкладом Сокольникова было его замечание относительно предыдущего поколения вредителей:
Сокольников:… Указывалось на то, чтобы найти бывшие вредительские организации среди специалистов.
Вышинский: Среди бывших вредителей периода Промпартии, Шахтинского процесса?. Какая же по отношению к ним была принята линия?
Сокольников; Троцкистская линия, позволяющая вредительским группам блока устанавливать контакт с теми, бывшими группами.
Последовавший за Сокольниковым Серебряков «разоблачил» ряд руководителей железных дорог и сообщил, что организация железнодорожного транспорта до назначения Кагановича наркомом в 1935 году была равнозначна намеренному вредительству. В остальном он лишь добавил сведения еще о некоторых террористических группах — сведения, пополнившие и без того уже большой запас.
25 и 26 января проходил допрос «сибиряков». Их показания, с одной стороны, концентрировались на связях между ними и Пятаковым, т. е. «Московским центром»; а с другой стороны — на подробностях задуманных ими катастроф и взрывов.
Дробнис начал показания с обычных примеров ошибочного планирования в промышленности:
«Одна из вредительских задач в плане — это распыление средств по второстепенным мероприятиям. Второе — это торможение строительства в таком направлении, чтобы важные объекты не ввести в эксплуатацию в сроки, указанные правительством.
Вышинский: Главным образом по предприятиям оборонного значения?
Дробнис: Да. Далее частью перепроектировки, задержка расчетов с проектирующими организациями, из-за чего проекты получались очень поздно. Это, само собой понятно, задерживало темпы и ход строительства.
В действующих предприятиях по коксо-химическому заводу сознательно был допущен ряд недоделок, которые очень серьезно отражались на работе завода, понижали качество продукции, давали кокс очень высокой влажности и зольности…».
«… Кемеровская районная электростанция была приведена в такое состояние, что если было бы необходимо для вредительских целей, если бы последовал приказ, можно было бы затопить угольную шахту. К тому же поставлялся уголь, технически непригодный для электростанции, и это вело к взрывам. Все это делалось намеренно».
Потом Дробнис перешел к случаю на шахте «Центральная». И после угроз и давления со стороны Вышинского закончил признанием, что заговорщики надеялись погубить взрывами как можно больше человеческих жизней. Хотя во время катастрофы Дробнис уже находился в тюрьме, он принял на себя ответственность.
Агент НКВД Шестов подтвердил показания Сокольникова и других «вредителей». Он сделал многозначительное предупреждение всем инженерам в стране:
«… хотя Овсяников и не был членом нашей организации, он представлял собой такого руководителя, который все передоверил инженерам и ничего не делал сам; его легко было обратить в троцкизм».
Если верить признаниям Шестова, то установленная им система проходки в Прокопьевске имела результатом не менее шестидесяти подземных пожаров к концу 1935 года.
Шестов объявил, что невыносимая жизнь рабочих была следствием не правительственной, а троцкистской политики:
«Была дана директива вымотать нервы у рабочих. Прежде чем рабочий дойдет до места работы, он должен двести матов пустить по адресу руководства шахты. Создавались невозможные условия работы. Не только стахановскими методами, но и обычными методами невозможно было нормально работать».
Такие же признания во вредительстве дали Норкин и Строилов. Норкин сказал, что «в соответствии с этим мной был задуман вывод из строя нашей ГРЭС путем взрывов. В феврале 1936 года было три взрыва». А «чтобы при больших капиталовложениях иметь меньше эффекта» он старался «капиталовложения направлять не на основные объекты, а на менее важные». Когда же Норкина спросили о мотивах его признаний, он попытался намекнуть на истинное положение вещей:
Вышинский: Апотом почему решили отказаться?
Норкин: Потому что есть предел всему.
Вышинский: Может быть на вас нажали?
Норкин: Меня спрашивали, разоблачали, были очные ставки.
Вышинский: Как вы вообще содержались, условия камерного содержания?
Норкин: Очень хорошо. Вы спрашиваете о внешнем давлении?
Вышинский: Да.
Показания Строилова интересны главным образом тем, что они отразили сталинскую точку зрения на сочинения Троцкого:
Строилов: Я сказал, что я читал книгу Троцкого «Моя жизнь». Он спросил меня, понравилась ли мне эта книга. Я ответил, что с литературной точки зрения он как журналист пишет хорошо, но книга не понравилась мне потому, что в ней бесчисленное количество «я».
В конце допроса Строилова Вышинский, который, как мы помним, не очень старался проверить историю с аэродромом в Осло, пустился в долгие разговоры, чтобы установить реальность одного ничтожного контакта, якобы имевшего место у Строилова в Берлине:
«Тов. Вышинский просит суд приобщить к делу справку отеля „Савой“ о том, что Берг Г. В., германский подданный, коммерсант, жил в отеле „Савой“ с 1 по 15 декабря 1930 года. Номер телефона комнаты, занимавшейся Бергом, совпадает с номером, записанным в книжке Строилова».
Суд удовлетворил ходатайство государственного обвинителя, после чего Вышинский проделал то же самое с адресом в Берлине, куда якобы ходил Строилов:
Вышинский: Я прошу суд приобщить к делу этот берлинский адрес и номер телефона, взятые из вот этой официальной публикации (вручает суду большую книгу в красном переплете). На странице 206, под номером 8563 значится имя Вюстера, Армштрассе и адрес этого Вюстера, который упоминается также в записной книжке Строилова.
Суд удовлетворил и эту просьбу и телефонно-адресная книга Германского Рейха, издание седьмое, том второй, по сей день составляет часть громадного досье, которое где-то в советских государственных архивах собирает пыль для будущих поколений.
Муралов, так же как и Дробнис, во время взрыва на шахте «Центральная» сидел в тюрьме. Но в отличие от Дробниса он отказался взять на себя ответственность за катастрофу.
Председательствующий: Знали ли вы, что на кемеровских угольных шахтах троцкисты загазовали штреки и создали абсолютно невыносимые условия труда?
Муралов: Дробнис работал на химзаводе — он находится под руководством одного треста, а шахтами руководит другой трест.
Председательствующий: Я понимаю. Я говорю о кемеровской шахте.
Муралов: Я не знал, что они взяли курс на загазовку шахты «Центральная», и Дробнис мне этого не докладывал. Это случилось, когда я уже был в тюрьме.
Председательствующий: В ваших показаниях содержится следующая фраза: «На кемеровской шахте троцкисты загазовали штреки и создали невыносимые условия для рабочих».
Муралов: Я узнал об этом, когда был в тюрьме, как о результате всей подрывной работы троцкистов.
На Муралове лежала якобы ответственность за организацию покушений, В его показаниях обнаруживается одно из самых слабых мест всей легенды:
Вышинский: А не говорилось ли, что террор вообще не дает результатов, когда убьют только одного, а остальные остаются, и поэтому надо действовать сразу?
Муралов: И я, и Пятаков — мы чувствовали, что эсэровскими партизанскими методами действовать нельзя. Надо организовать так, чтобы сразу произвести панику, В том, что создастся паника и растерянность в партийных верхах, мы видели один из способов прийти к власти.
Но признаваясь в подготовке к покушению на Эйхе и Молотова, Муралов горячо отвергал обвинения в том, что следующей жертвой был намечен Орджоникидзе.
Муралов:… относительно 1932 года и указаний Шестова о покушении на Орджоникидзе. Категорически заявляю, что это относится к области фантастики Шестова. Таких указаний я никогда не давал.
Вышинский: Он путает?
Муралов: Я не знаю, путает он или просто дает волю своей фантазии.
Вышинский был так раздражен этими словами, что вернулся к ним в своей заключительной речи, указав на очевидную странность: почему Муралов ни под каким видом не признает приписываемой ему попытки убить Орджоникидзе, сознаваясь в то же время в том, что организовал террористический акт против Молотова?.
И это действительно странно. Трудно рассматривать это иначе, как демонстрацию лояльности к Орджоникидзе и надежду на его помощь.
Что касается покушения на Молотова, то оно интересно как единственное, казалось бы, реальное действие террористов, не считая убийства Кирова. Правда об этом событии была изложена в 1961 году в выступлении Шверника на XXII съезде КПСС:
«Вот еще один пример крайнего цинизма Молотова. При поездке его в город Прокопьевск в 1934 году машина, в которой он находился, съехала правыми колесами в придорожный кювет. Никто из пассажиров не получил никаких повреждений. Этот эпизод впоследствии послужил основанием версии о „покушении“ на жизнь Молотова, и группа ни в чем не повинных людей была за это осуждена. Кому, как не Молотову, было известно, что на самом деле никакого покушения не было, но он не сказал ни слова в защиту невинных людей. Таково лицо Молотова».
На суде Муралов показал, что по плану шофер должен был пожертвовать собой для уничтожения Молотова в катастрофе:
Муралов: Автомобиль должен был свернуть в канаву на полном ходу. При таком условии автомобиль переворачивается по инерции вверх ногами, машина ломается, люди…
Вышинский: Позвольте спросить Шестова. Подсудимый Шестов, вы подтверждаете в этой части показания Муралов а?
Шестое: Да…
Вышинский: Получив прямое поручение от Муралова о подготовке террористических актов, что вы сделали практически?
Шестов:… В подготовительном плане предусматривалось совершение террористического акта путем автомобильной катастрофы и было выбрано два удобных места. Это, кто знает Прокопьевск, возле шахты № 5, по направлению к рудоуправлению, и второе место — между рабочим городком и шахтой № 3. Там не канавка, как говорил Муралов, а овраг метров в 15.
Вышинский:«Канавка» в 15 метров! Кто выбирал это место?..
Шестов:… На самом деле он (шофер), хотя и повернул руль в овраг, но повернул недостаточно решительно, и ехавшая сзади охрана сумела буквально на руках подхватить эту машину.
Председательствующий: Возвращаемся к допросу обвиняемого Муралова.
Муралов: Разрешите по поводу объяснения Шестова. Я небудувступать в дискуссию с Шестовым — канавка или овраг…
Вышинский: Вы лично были на месте, где находится канавка?
Муралов: Нет, не был.
Вышинский: Если вы не видели места, не можете оспаривать.
Муралов: В дискуссию я не буду вступать….
Неприятное для обвинения показание Муралова относительно «канавы», а не «оврага», основывалось, очевидно, на знании обстоятельств дела. В обвинительной речи Вышинский сказал об этом следующее: «Но факт остается фактом. Покушение на товарища Молотова произошло. Эта авария на гребешке 15-метровой „канавки“, как здесь Муралов скромненько говорил, — факт».
Любопытно еще, что единственный террористический заговор (помимо убийства Кирова), который достиг стадии хоть каких-то действий, был проведен не специально обученным верным троцкистом, а завербованным на месте мелким мошенником по имени «Арнольд, он же Иванов, он же Васильев, он же Раек, он же Кульпенен…», как представил его Вышинский. Хотя Троцкий якобы чрезвычайно настаивал на выполнении нескольких террористических актов более или менее одновременно, только один из них, против Молотова, был доведен хоть до каких-то действий. Правда,
Молотов (даже согласно официальной версии) был лишь слегка испуган. Но никто из остальных будто бы намеченных жертв Пригожина или Голубенко или других профессиональных убийц не испытал даже этого легкого страха.
Дополнить ничтожный факт крупной дозой фантазии оказалось для суда нелегким делом. Поскольку была взята действительная авария, которую приказали раздуть до покушения на убийство, то убийцей выступал не заранее выбранный агент НКВД, а действительно водитель машины. И это обернулось ошибкой. Суд столкнулся не с Ольбергом или Берманом-Юриным, как на прошлом процессе, — отобранными и специально подготовленными провокаторами, — а с человеком, абсолютно не подходящим для той роли, которую ему выпало играть.
Допрос Арнольда, водителя машины, который якобы по приказу сибирских заговорщиков совершил покушение, Вышинский начал на вечернем заседании 26 января. Весь диалог между ними выглядел нелепым фарсом. На этот раз казалось, что Вышинский запутался сам.
Арнольд заявил, что его «остановила трусость» и вместо катастрофы он сделал лишь легкую аварию. Но было абсолютно ясно, что ни один заговорщик не мог ожидать самопожертвования от такого человека, как Арнольд. Между тем, по показаниям других обвиняемых, план был именно таков. В конце своих показаний Арнольд заявил, что его убедили, что троцкистская организация сильна, что она будет у власти и что он в таком случае в последних рядах не останется. Но это прямо противоречило главной идее якобы планировавшегося покушения — идее самопожертвования шофера.
В ходе допроса (занимающего в стенографическом отчете около тридцати страниц) Вышинский столкнулся не с обвиняемым-сотрудником, как обычно, не с более или менее интеллигентным человеком, а с люмпен-пролетарием, мелким мошенником и авантюристом. Понадобилось пять или десять минут только для того, чтобы добраться до настоящего имени Арнольда среди его всевозможных псевдонимов и кличек, но даже после этого с именами продолжалась путаница.
В ходе допроса выяснилось, что обвиняемый уже с детства носилфамилиюкрестного, а не отца и не матери. Еще мальчишкой Арнольд перебрался в Финляндию, потом в Германию и Голландию под очередным псевдонимом, а потом, во время первой мировой войны, в Норвегию и Англию. По возвращении в Россию он был призван в армию, но дезертировал и получил по суду шесть месяцев дисциплинарного взыскания.
Вопросами и ответами на такие темы заполнены целые страницы стенографического отчета. Опять Вышинский путается в именах, в сложной неразберихе номеров и названий воинских частей, в которые Арнольд входил во время первой мировой войны и из которых дезертировал, по поводу воинских званий, которые были ему действительно присвоены или которые он присваивал себе сам, попросту добавляя нашивки на погоны. Ответы Арнольда противоречили жизнеописанию, данному им самим на предварительном следствии. Председатель суда должен был призвать его к порядку, но и это не очень помогло…
Мы узнаем, что Арнольд украл несколько железнодорожных литеров, добрался до Владивостока, а потом, уже опять под другим именем, очутился в Нью-Йорке, где вступил в американскую армию, хотя не говорил по-английски. В Америке он сидел в тюрьме пять или шесть месяцев — в этом месте Вышинский опять увяз в противоречиях относительно того, сколько раз вообще Арнольд сидел (выходило, что всего дважды). Создавалась путаница и насчет того, сколько раз он зачислялся в американскую армию — то ли дважды, то ли вообще никогда. Арнольд заявил, что был во Франции с американской армией, а потом выплыл на свет его визит в Южную Америку. Он будто бы был масоном в Соединенных Штатах и в то же самое время членом коммунистической партии США. Такая мешанина идет на двадцати трех страницах стенограммы и на протяжении всего этого выплывает единственное возможное обвинение против Арнольда — что он скрыл от партии свое членство в масонской ложе.
По-видимому, в СССР Арнольд попал с группой американских специалистов, которых пригласили в Кемерово, а уж там вступил в ВКП[б]. В Западной Сибири он работал начальником канцелярии, потом возглавлял водный транспорт, работал в отделе снабжения и сбыта, а затем отвечал за телефонную систему на больших предприятиях Кемерова и Кузнецка. В 1932 году он, в конце концов, вступил в контакт с троцкистами и «сошелся» с Шестовым. К тому времени Арнольда уже уволили с работы за антисоветские высказывания, а кроме того, Шестов докопался до двух прежних имен Арнольда — хотя, чтобы это установить, Вышинский опять запутался в долгих спорах насчет того, сколько было имен вообще.
Единственное реальное свидетельство против Арнольда изложено приблизительно на полутора страницах. Оно заключается в том, что, по словам самого Арнольда, «мне конкретно Черепухин сообщил, что завтра приезжает Орджоникидзе. Смотри, ты должен будешь выполнить террористический акт, не считаясь ни с чем». Но он «не смог этого сделать», не выдержали нервы.
Когда приехал Молотов, план был точно таким же. Но «канава» превратилась теперь уже не в «овраг», а в «откос»:
Арнольд:… На этом закруглении имеется не ров, как назвал Шестов, а то, что мы называем откосом — край дороги, который имеет 8-10 метров глубины, падение примерно до 90 градусов. Когда я подал машину к поезду, в машину сели Молотов, секретарь райкома партии Курганов и председатель краевого исполнительного комитета Грядинский….
Однако Арнольда будто бы опять «остановила трусость», и он только слегка свернул с дороги, когда его прижал грузовик, тоже, по-видимому, нанятый заговорщиками. Никто не пострадал.
Арнольд получил выговор за небрежное вождение, а потом устроился на работу в Ташкенте, позже вернулся в Новосибирск, стал заместителем начальника отдела снабжения и, наконец, зав. гаражом. И это было все.
После Арнольда допрашивались заместитель Наркома путей сообщения Лившиц и другие железнодорожные заговорщики. Эта часть процесса была, очевидно, личным заповедником Кагановича. И Лившиц и Князев в заключительном слове упомянули, что обманывали доверие Кагановича — и это было, по их словам, особенно отвратительным преступлением. Лившиц говорил так:
«Граждане судьи! Обвинение, предъявленное мне государственным обвинителем, усугубляется еще тем, что я из рабочих низов был поднят партией на высоту государственного управления — до заместителя Народного комиссара путей сообщения. Я был окружен доверием соратника Сталина, Кагановича».
А Князев сокрушенно восклицал.
«… и всегда в этих разговорах я переживал чудовищную боль, когда Лазарь Моисеевич всегда мне говорил: „Я тебя знаю, как работника-железнодорожника, знающего транспорт и с теоретической и с практической стороны. Но почему я не чувствую у тебя того размаха, который я вправе от тебя требовать?“».
Лившиц, как наиболее заметная фигура, обвинялся, помимо прочего, в организации различных покушений. Но в основном показания обвиняемых-железнодорожников сводились к признаниям в организации крушений поездов и в шпионаже в пользу Японии. Масштаб «вражеского» заговора на железных дорогах несет явные следы, так сказать, стиля Кагановича: обвинять повально, вырвать с корнем. Все обвиняемые называли целые списки «вредителей», окопавшихся во всех звеньях железнодорожной сети. Вышинский особенно старался выявить вредительские убийства невинных граждан:
Вышинский: Вы не помните, эти 29 красноармейцев были крепко искалечены?
Князев: Человек 15 было сильно искалечено. Вышинский: В чем же выражалась тяжесть ранений? Князев: Были у них сломаны руки, головы пробиты… Вышинский: Это по милости вашей и ваших соучастников? Князев: Да.
Вредительская сеть на железных дорогах была якобы всеохватывающей, что видно, например, из списка участников единичного вредительского акта.
Вышинский: Но почему же возможно было такое нарушение правил железнодорожной службы? Не потому ли, что начальство станции было связано с троцкистами?
Князев: Совершенно правильно.
Вышинский: Назовите эти лица.
Князев: Начальник станции Маркевич, исполняющий обязанности начальника станции Рычков, помощник начальника станции Баганов, помощник начальника станции Родионов, главный стрелочник Колесников.
Вышинский: Пять.
Князев: Стрелочник Безгин.
Вышинский: Шесть.
Князев: Там постоянно находился также начальник службы пути на участке, Бродовиков.
Вышинский: Да, а также сам начальник дороги.
Только на своей одной Южно-Уральской железной дороге Князев назвал длинный список соучастников, что в какой-то степени отражает исключительный размах террора среди железнодорожников всей страны. В дополнение к руководителям дороги были названы начальники службы пути на нескольких участках, начальник службы движения, инспекторы-движенцы, руководители службы тяги, мастера и инженеры паровозных депо. А также начальники станций, помощники начальников, машинисты, стрелочники. Всего Князев назвал тридцать три человека — и всех их представил как кадры своей троцкистской организации на Южно-Уральской дороге.
Князев продолжал показания:
«Мы непосредственно организовали от 13 до 15 крушений поездов. Я помню, что в 1934 году всего произошло около 1500 крушений поездов и аварий…».
В депо Курган были введены мощные паровозы «ФД». Пользуясь тем, что их слабо знали в депо, администрация сознательно ухудшала качество надзора в текущем ремонте, вынуждала машинистов часто выезжать с неполным ремонтом. Были доведены до разрушения почти все водопробные приборы. В итоге этой запущенности в январе 1936 года на перегоне Роза — Варгаши произошел взрыв топки.
Вышинский:… крушение 7 февраля 1936 года на перегоне Единовер — Бердяуш совершено по Вашему заданию?
Князев: Да… Железнодорожники считают, что если лопнул рельс, то винить некого.
Вышинский: Иными словами, это считается объективными причинами?
Князев: Виноватых не нашли….
После железнодорожников наступила очередь химиков. Уже знакомые обвинения повторялись теперь в несколько ином контексте. Ратайчак сделал слабую попытку самозащиты:
Ратайчак:... нет, но я должен был это сделать, гражданин государственный обвинитель, потому что, если бы мы не приняли мер предосторожности, то была бы опасность, что погибнут сотни рабочих. Поэтому я с самого начала руководил всеми работами на месте.
Вышинский: Вы руководили так, что 17 рабочих было убито и 15 ранено. Правильно?
Ратайчак:(молчит).
Вышинский: Вы руководили всеми работами так, что 17 рабочих было убито и 15 ранено.
Ратайчак: Верно, это была единственная возможность.
Обвинение завершилось тем, что были прочтены заключения различных экспертных комиссий. Все взрывы и пожары на шахтах эксперты приписали обвиняемым. Но по поводу экспертизы Строилов тонко заметил, что система проходки шахт, во внедрении которой с вредительскими целями обвинялись подсудимые, применялась и до них.
28 января, в 4 часа дня Вышинский начал обвинительную речь:
«Вот бездна падения! Вот предел, последняя черта морального и политического разложения! Вот дьявольская безграничность преступлений!».
Он говорил о чувствах, которые каждый честный человек испытывал по отношению к осужденным на прошлом процессе зиновьевцам. Теперь надо снова поднять голос. Ибо «превращение троцкистских групп в группы диверсантов и убийц, действующих по указанию иностранных разведок и генеральных штабов агрессоров, лишь завершило борьбу троцкизма против рабочего класса и партии, борьбу против Ленина и ленинизма, длившуюся десятилетия».
Вышинский заявил, что обвиняемые «это не политическая партия. Это банда преступников, представляющих собой простую агентуру иностранной разведки».
Согласно Вышинскому, обвиняемые были хуже белогвардейцев: «… они пали ниже последнего деникинца или колчаковца. Последний деникинец или последний колчаковец выше этих предателей. Деникинцы, колчаковцы, милюковцы не падали так низко, как эти троцкистские иуды».
В качестве типичного заговорщика был выбран Ратайчак. О нем Вышинский заметил в довольно раздраженной форме: «Вот Ратайчак, не то германский, не то польский разведчик, но что разведчик, в этом не может быть сомнения, и, как ему полагается, — лгун, обманщик и плут».
Подобный анализ, определяющий антисталинизм как преступный фашизм, естественно, совпадал со сталинскими предсказаниями, ныне подкрепленными сталинским судом: «… Предсказания товарища Сталина полностью сбылись. Троцкизм действительно превратился в центральный сборный пункт всех враждебных социализму сил, в отряд простых бандитов, шпионов и убийц, которые целиком предоставили себя в распоряжение иностранных разведок, окончательно и бесповоротно превратились в лакеев капитализма, в реставраторов капитализма в нашей стране».
Но в речи Вышинского было и нечто более интересное, чем прямые оскорбления по адресу обвиняемых. А именно, указания на подготовку дальнейших действий. Он многозначительно говорил: «Я напомню вам о том, как, скажем, по делу объединенного троцкистско-зиновьевского центра некоторые обвиняемые клялись вот здесь, на этих же самых скамьях в своих последних словах, — одни прося, другие не прося пощады, — что они говорят всю правду, что они сказали все, что у них за душой ничего не осталось против рабочего класса, против нашего народа, против нашей страны. А потом, когда стали распутывать все дальше и дальше эти отвратительные клубки чудовищных, совершенных ими преступлений, — мы на каждом шагу обнаруживали ложь и обман этих людей, уже одной ногой стоявших в могиле.
Если можно сказать о недостатках данного процесса, то этот недостаток я вижу только в одном: я убежден, что обвиняемые не сказали и половины всей той правды, которая составляет кошмарную повесть их страшных злодеяний против нашей страны, против нашей великой родины!».
Намек на обвинения, выдвинутые против Бухарина в следующем году, содержался в особенно зловещем абзаце речи прокурора: «Это Пятаков и его компания в 1918 году, в момент острейшей опасности для Советской страны, вели переговоры с эсерами о подготовке контрреволюционного государственного переворота, об аресте Ленина с тем, чтобы Пятаков занял пост руководителя правительства — председателя Совнаркома. Через арест Ленина, через государственный переворот прокладывали себе эти политические авантюристы путь к власти!».
Под конец Вышинский процитировал Сокольникова, говорившего о важном единстве всех участников оппозиции — о единстве, основанном на рютинской программе:
«Что касается программных установок, то еще в 1932 году и троцкисты, и зиновьевцы, и правые сходились в основном на программе, которая раньше характеризовалась, как программа правых. Это — так называемая рютинская платформа; она в значительной мере выражала именно эти, общие всем трем группам, программные установки еще в 1932 году».
Был уже эскизно намечен персональный состав будущих процессов. В дополнение к Бухарину и Рыкову обвинение было выдвинуто против Раковского (в показаниях Дробниса).
Был назван по имени также грузинский партийный деятель Мдивани.
Вышинский заявил, что виновность подсудимых в данном случае была подтверждена с такой строгостью, какая не требуется в буржуазном суде: «Мы при помощи экспертизы проверили показания самих подсудимых и, хотя мы знаем, что в некоторых европейских законодательствах признание подсудимым своей вины считается достаточно авторитетным для того, чтобы уже не сомневаться больше в его виновности, и суд считает себя вправе освободить себя от проверки этих показаний, мы все же для того, чтобы соблюсти абсолютную объективность, при наличии даже собственных показаний преступников проверяли их еще с технической стороны и получали категорический ответ и о взрыве 11 ноября, и о горных пожарах на Прокопьевском руднике, и о пожарах и взрывах на Кемеровском комбинате. Установили, что не может быть никакого сомнения в наличии злого умысла».
Коснулся Вышинский и некоторых сомнительных пунктов прошлого судебного процесса — над Зиновьевым, Каменевым и другими. Например, по поводу отсутствия документальных доказательств прокурор сказал следующее: «Приписываемые обвиняемым деяния ими совершены… Но какие существуют в нашем арсенале доказательства с точки зрения юридических требований?.. Можно поставить вопрос так: заговор, вы говорите, но где же у вас имеются документы?.. Я беру на себя смелость утверждать, в согласии с основными требованиями науки уголовного процесса, что в делах о заговорах таких требований предъявить нельзя»
(Немного позже один из адвокатов обвиняемых (Брауде), по-видимому, недостаточно хорошо подготовленный, одобрительно высказался по поводу «документов, собранных по делу»).
Особый упор в обвинительной речи был сделан на раздувание гнева против обвиняемых: «Они взрывают шахты, сжигают цеха, разбивают поезда, калечат, убивают сотни лучших людей, сынов нашей родины, 800 рабочих Горловского азотно-тукового завода через газету „Правда“ сообщили имена погибших от предательской руки диверсантов лучших стахановцев этого завода. Вот список этих жертв: Лунцев, стахановец, рождения 1902 года, Юдин — талантливый инженер, рождения 1913 года, Куркин — комсомолец, стахановец, 23 лет от роду, Стрельникова — ударница, 1913 года рождения, Моспец — ударник, тоже 1913 года рождения. Это убитые. Ранено было больше десяти человек. Погиб Максименко — стахановец, выполнявший норму на 125–150 процентов, Немихин, один из лучших ударников, который спустился в забой на шахте „Центральная“, пожертвовал своими 10 днями отпуска, а там его подстрелили и убили, убит запальшик Юрьев — один из участников боев с белокитайцами, убит Ланин — участник гражданской войны, старый горняк. И так далее и так далее».
В результате Вышинский получил возможность прокричать заключительную часть своей речи: «Я не один! Пусть жертвы погребены, но они стоят здесь рядом, со мною, указывая на эту скамью подсудимых, на вас, подсудимые, своими страшными руками, истлевшими в могилах, куда вы их отправили!
Я обвиняю не один! Я обвиняю вместе со всем нашим народом, обвиняю тягчайших преступников, достойных одной только меры наказания, — расстрела, смерти!».
На этот раз, в отличие от прошлого, зиновьевского суда, некоторые из младших обвиняемых имели защитников. Точка зрения этих защитников на свои обязанности явно отличалась от взгляда адвокатов в буржуазном суде. Так, защитник Брауде начал свою речь классическим для сталинца-адвоката пассажем: «Товарищи судьи, я не буду скрывать от вас того исключительно трудного, небывало тяжелого положения, в котором находится в этом деле защитник. Ведь защитник, товарищи судьи, прежде всего — сын своей родины, он также гражданин великого Советского Союза, и чувства великого возмущения, гнева и ужаса, которые охватывают сейчас всю нашу страну от мала до велика, чувство, которое так ярко отобразил в своей речи прокурор, эти чувства не могут быть чужды и защитникам…
… В настоящем деле, товарищи судьи, не может быть спора о фактах. Товарищ прокурор был совершенно прав, когда заявил, что со всех точек зрения — с точки зрения документов, собранных по делу, с точки зрения допроса, вызванных в суд свидетелей, и перекрестного допроса обвиняемых, мы лишены возможности оспаривать очевидность. Все факты подтверждены, и в этой части защита не имеет намерения входить в какое-либо противоречие с обвинением. Невозможно также оспаривать оценку прокурором политических и моральных аспектов дела. Здесь также дело настолько очевидно, политическая оценка, сделанная прокурором, настолько ясна, что защита может только целиком и полностью присоединиться к этой части его речи».
Когда окончилась «защита», начались последние слова обвиняемых. Пятаков, говоривший с опущенными глазами, закончил так: «Через несколько часов вы вынесете ваш приговор. И вот я стою перед вами в грязи, раздавленный своими собственными преступлениями, лишенный всего по своей собственной вине, потерявший свою партию, не имеющий друзей, потерявший семью, потерявший самого себя».
Радек в последнем слове сделал, так сказать, «полезный вклад», заявив, что есть еще много «полутроцкистов, четверть-троцкистов, троцкистов на одну восьмую, людей, которые нам помогали, не зная о террористической организации, но сочувствуя нам, людей, которые из либерализма, фрондируя против партии, оказывали нам помощь…». В этом заявлении фактически содержалась целая программа для расправы с любыми критиками террора, даже если они были сталинцы на «семь восьмых».
Последнее слово Радека было одновременно и жалким и убедительным. Выдвигая обвинения против Троцкого и против соседей по скамье подсудимых, он в то же время сумел сделать несколько двусмысленных, обоюдоострых замечаний. Так, он продолжал отмежевываться от прямых связей с немцами и отрицать такие связи у своих сообвиняемых: «Но когда я прочитал об Ольберге и спросил других, знает ли кто о существовании Ольберга, то об этом никто не знал, и для меня стало ясным, что Троцкий создает здесь, помимо кадров, прошедших его школу, организацию агентуры, прошедшей школу германского фашизма».
И, наконец, он повторно упомянул тот факт, что все дело, весь процесс построены на его показаниях и словах Пятакова:
«Для этого факта какие есть доказательства? Для этого факта есть показания двух людей — мои показания, который получал директивы и письма от Троцкого (которые, к сожалению, сжег), и показания Пятакова, который говорил с Троцким. Все прочие показания других обвиняемых, они покоятся на наших показаниях. Если вы имеете дело с чистыми уголовниками, шпионами, то на чем можете вы базировать вашу уверенность, что то, что мы сказали, есть правда, незыблемая правда?».
Остальные обвиняемые выступали в более обычной манере. Дробнис, Муралов, Богуславский ссылались на свое блестящее прошлое и пролетарское происхождение. Сокольников говорил длинно, а Серебряков — очень коротко. Все «агенты», хотя и в разной степени, нападали лично на Троцкого. Арнольд упирал, совершенно справедливо, на свое низкое политическое развитие.
30 января в 3 часа утра был оглашен приговор. Смертная казнь всем, кроме Сокольникова и Радека (как не участвовавших непосредственно в организации и выполнении преступлений), а также Арнольда, получившего 10 лет, и Строилова, получившего восемь. В НКВД в то время рассказывали, будто Лион Фейхтвангер просил Сталина сохранить жизнь Радеку, обещая ему оправдать показательные процессы в своей книге («Москва 1937»), чего Сталину очень хотелось, чтобы смягчить впечатление от «Возвращения из СССР» Андре Жида. Приговор Арнольду, который рассматривался на суде как активный террорист, вопиюще противоречит приговорам неудачливым убийцам на прошлом процессе — людям типа Фриц-Давида. Говорили, что показания Арнольда показались Сталину столь забавными, что он, когда писал заранее приговоры, решил по собственному капризу оказать милосердие.
Когда Радек выслушал приговор, на его лице отразилось облегчение. Он повернулся к другим обвиняемым, пожал плечами и виновато улыбнулся, словно был не в состоянии объяснить свою удачу.
Относительно Радека были затем пущены слухи, что он отбывал свое наказание в комфортабельных условиях на Урале, где жил в особняке, не более чем под домашним арестом. Возможно, его некоторое время действительно держали в таких условиях, но если так, то по-видимому лишь с одной целью — повлиять на обвиняемых в следующем третьем процессе. Остальные имеющиеся свидетельства сходятся на том, что Радек был послан в лагерь на севере и был там убит уголовником, разделив таким образом судьбу многих политзаключенных. Это было в 1939 году. В том же году умер Сокольников, очевидно в лагере.
Известно, что в тюрьмах и лагерях встречали многих родственников осужденных. Жену Радека видели в Сегежлаге среди двух тысяч других «жен врагов народа». Жену Дробниса видели уже в 1936 году в Красноярском изоляторе. Она почти полностью потеряла слух в результате «обработки» на Лубянке. Галина Серебрякова была женой двух ведущих обвиняемых поочередно — Серебрякова и Сокольникова. Со времени процесса она провела в Сибири 20 лет. Через все эти годы она, как говорится, «пронесла свою преданность партии» и после реабилитации, на собраниях писателей в 1962-63 годах активно выступала против либеральных тенденций. В марте 1963 года, когда на свободомыслящих писателей оказывалось особенно тяжкое давление, Хрущев приводил Серебрякову в пример, сравнивая ее с Ильей Эренбургом, который при жизни Сталина, дескать, тепло восхвалял его и жил в комфорте, а теперь, мол, стал отходить от принципа партийности.
Неправдоподобность показательных процессов нарастала от одного к другому. На первом процессе (1936) партии предстояло согласиться только с тем, что Зиновьев и Каменев в сотрудничестве с некоторыми настоящими троцкистами замышляли убийство партийного руководства и были фактически ответственны за смерть Кирова. Хотя казнь Зиновьева и других вызвала большое отвращение, имелись и другие факторы. Вряд ли, конечно, кто-либо из членов ЦК буквально верил обвинениям против зиновьевцев или принимал на веру их показания (к тому же ходили определенные слух и насчет подлинной роли НКВД в убийстве Кирова). Тем не менее, зиновьевская оппозиция реально боролась со Сталиным всеми имеющимися у нее средствами, и в этой политической борьбе почти весь состав тогдашнего Центрального Комитета был на стороне Сталина. Было совершенно очевидно, что пытаясь проложить себе дорогу обратно в партию, оппозиционеры себя скомпрометировали. И было по крайней мере допустимо, что «объективно» за убийство Кирова мог нести ответственность Зиновьев. Что касается более очевидной фальши в ходе самого процесса, то в партии вполне привыкли к фальши, необходимой по партийным мотивам и, если надо, к дутым судебным процессам, предназначенным произвести впечатление на публику. Можно думать, что Сталин таким путем просто отделывался от непримиримых врагов.
Ни одно из этих соображений не подходило к Пятакову или кому-либо из обвиняемых на втором процессе. А в то же время странности и аномалии показательного суда были не меньшими, а большими, чем в предыдущем случае.
Пятакову и другим обвиняемым так же, как зиновьевцам на предыдущем процессе, инкриминировалась организация широкого террористического подполья. Радек, возможно иронически, говорил в своих показаниях про «десятки бродячих террористических групп, ждущих на авось, чтобы ухлопать одного из руководителей партии».
Было названо по меньшей мере четырнадцать групп или лиц, имевших задание убить Сталина (это задание было у нескольких из них), Кагановича, Молотова, Ворошилова, Орджоникидзе, Косиора, Постышева, Эйхе, Ежова и Берию. И опять-таки, несмотря на покровительство и соучастие высоких должностных лиц буквально повсюду, эти террористы оказались неспособны выполнить хоть одно покушение, успешное или безуспешное, за единственным исключением так называемой попытки убить Молотова — причем попытка эта, как мы уже видели, выглядела не очень профессиональной. Действительно, приговор Арнольду — 10 лет заключения — был фактически признанием, что его отнюдь не считали политическим борцом. Если среди участников заговора было полно фанатичных троцкистов, то почему они доверили подобной личности стать исполнителем операции, да еще убийцей-смертником? Никакого объяснения этому не нашлось.
Заговорщики не смогли устроить покушения даже на жизнь Кагановича, хотя несколько его ближайших сотрудников вроде Лившица, Серебрякова и Князева были якобы участниками заговора. Вышинский ссылался на то, что Зиновьев и его коллеги по предыдущему процессу, которые тогда будто бы показывали всю правду, на самом деле (как якобы выяснилось на процессе Пятакова) очень многое скрыли. Как мы уже упоминали, прокурор просто объявил, что «мы на каждом шагу обнаруживали ложь и обман этих людей, уже одной ногой стоявших в могиле». Но в этом случае, если признание обвиняемыми фактов ограничивалось лишь теми, какие они не могли опровергнуть, то их жалкие самообвинения должны были быть неискренними; иными словами все, что говорили в своих последних словах обвиняемые на прошлом процессе, было задним числом аннулировано. Однако люди, которые верили в обоснованность процессов, без труда примирили или, скорее, игнорировали эти противоречия.
Укажем еще на одну аномалию, меньшего масштаба. Обвиняемые, как мы знаем, показали, что в сговоре с Зиновьевым и Каменевым намеревались убить Молотова так же, как и остальных вождей. Но Зиновьев и Каменев в свое время об убийстве Молотова не говорили, поскольку у них этого не требовали. На первом процессе Молотов не фигурировал в списке якобы намеченных жертв.
Опять, как и на предыдущем процессе, были упомянуты имена важных участников заговора, которые в дальнейшем так и не появились. Когда, например, было названо имя старого большевика Белобородова, подписавшего в свое время постановление Уральского Совета о расстреле царской семьи, то возникли вопросы, которые трудно было решить. Вышинский спросил: «Итак, придется спросить самого Белобородова?». Но Белобородов так и не появился, ни тогда, ни позже. То же самое относится к Смилге, Преображенскому, Угланову и другим видным фигурам, связи с которыми, после единичных упоминаний, были опущены без объяснений.
Есть свидетельство о том, как по тюремному коридору надзиратели тащили человека, кричавшего: «я Белобородов, сообщите в Центральный Комитет, что меня пытают!».
В дополнение, конечно, были фактические ошибки — особенно визит Пятакова в Осло. И тем не менее в судебном отчете, опубликованном под эгидой англо-советского парламентского комитета, московский корреспондент газеты «Дейли Геральд» Р. Т. Миллер объявил, что «они признались потому, что их заставили свидетельства, собранные против них государством. Никакое другое объяснение не соответствует фактам». А член парламента, лейборист Нейл Маклин, председатель вышеупомянутого комитета, писал в предисловии: «Практически каждый иностранный корреспондент, присутствовавший на процессе — за исключением, конечно, японских и немецких, — отмечал большое впечатление, произведенное весомостью свидетельств, собранных обвинением, и искренностью признаний обвиняемых». Это заявление представляет собой любопытный способ клеветы на тех корреспондентов, кто думал иначе. Они были тем самым поставлены на одну доску с меньшинством отъявленных фашистов и исключены из числа порядочных людей (отнюдь не первый и не единственный случай применения этого метода полемики). Еще во время процесса «Правда» опубликовала длинную статью о том, как английский юрист Дадли Коллард на страницах газеты «Дейли Геральд» назвал процесс юридически безупречным.
Накануне, 28 января 1937 года, «Правда» напечатала еще более приятное известие: информацию о том, что Ежову присвоено новое звание Генерального комиссара государственной безопасности. Тут же красовался идеализированный портрет Ежова. Пресса и «прямодушная советская общественность» наращивала очередную кампанию ненависти. Когда был объявлен приговор, двухсоттысячная толпа была собрана на Красной площади при температуре в 27 мороза, чтобы выслушать речи Хрущева и Шверника и провести «стихийную» демонстрацию против осужденных. Демонстранты несли плакаты, требовавшие немедленного приведения приговоров в исполнение — с этим требованием власти с готовностью «согласились».
ПАРАЛИЧ СЕРДЦА
И снова казни потрясли высшие партийные круги. На сей раз Сталин встретился с угрозой твердого сопротивления со стороны Серго Орджоникидзе — человека, от которого не так легко было отмахнуться. Серго надули. Он лично участвовал в переговорах перед началом дела Пятакова, он знал, что все было подстроено и имел сталинскую гарантию, что Пятакова не казнят. Он увидел в этом фатальный прецедент. Стало ясно, что теперь Орджоникидзе начнет борьбу против террора любыми средствами, имевшимися в его распоряжении.
Один очевидец описывает поведение Орджоникидзе, когда тот узнал об аресте руководителя одного из крупных трестов, подчиненных ему как народному комиссару. Он позвонил Ежову, назвал его по телефону грязным подхалимом и потребовал немедленного представления документов по делу. Он затем позвонил Сталину по прямому проводу. Разговаривая, Орджоникидзе дрожал и глаза его были налиты кровью. Он кричал: «Коба, почему ты позволяешь НКВД арестовывать моих людей без моего ведома?». После короткого ответа Сталина он прервал его: «Я требую, чтобы этот произвол прекратился! Я пока еще член Политбюро! Я все верх дном переверну, Коба, даже если это последним будет моим действием на земле!».
Как всегда, Сталин не был захвачен врасплох. Обычно думают, что расхождения между Сталиным и Орджоникидзе возникли в ходе дела Пятакова. Сталин, дескать, хотел освободиться от Пятакова, Орджоникидзе возражал, отсюда пошли все неприятности. Но равным образом возможно, что Сталин рассчитал уничтожение Пятакова как удар по Орджоникидзе и что уничтожение Орджоникидзе было не просто побочным продуктом дела Пятакова, а планировалось с самого начала. (Как мы уже отмечали, на процессе об этом было сделано что-то вроде политического сигнала: Муралов, признаваясь в организации покушений на жизнь Молотова и других, твердо отрицал подобные планы против Орджоникидзе и подвергался за это нападкам в обвинительной речи Вышинского). Примерно в то же самое время старший брат Орджоникидзе, Папулия, был «после истязаний расстрелян». С Папулией был расстрелян его ближайший сотрудник Мирзабекян (см. «Коммунист» (Армения), 26 июля 1965), занимавший правительственный пост в Грузии до 1937 года. На XXII съезде партии Хрущев подтвердил, что брат Серго был арестован и расстрелян еще при жизни Орджоникидзе. Таким образом, Сталин, по-видимому, готовился ударить по своему старому соратнику, но не раскрывал своих карт почти до самого последнего момента.
Между тем оперативники НКВД в Закавказье активно работали, «понуждая арестованных давать ложные показания на С. Орджоникидзе». Это было бы бессмысленно после смерти Орджоникидзе и потому показывает, что Сталин готовил досье против старого друга.
Известно также, что многие близкие сотрудники Орджоникидзе исчезли перед его смертью и после нее, что также неплохо указывает на настроение Сталина. Среди них был, например, племянник Орджоникидзе Гвахария, возглавлявший Макеевский металлургический завод.
Потом последовали удары по руководителям советской тяжелой индустрии — Рухимовичу, Гуревичу (виднейшему руководителю металлургии), Точинскому и многим другим. Исчезли крупнейшие директора, руководители промышленности, люди, которые под руководством Пятакова обеспечили единственное реальное достижение Сталина — тяжелую промышленность
Самого Орджоникидзе начали все сильнее изводить. Сотрудники НКВД «с обыском незадолго до того приходили и на квартиру Орджоникидзе. Оскорбленный, разъяренный Серго весь остаток ночи звонил Сталину. Под утро дозвонился и услышал ответ: „Это такой орган, что и у меня может сделать обыск. Ничего особенного…“».
17 февраля Орджоникидзе имел разговор со Сталиным, длившийся несколько часов. В этом разговоре он по-видимому сделал «последнюю попытку объяснить Сталину, другу многих лет, что на болезненной, пронесенной через всю жизнь подозрительности сейчас играют самые темные силы, что из партии вырывают ее лучших людей». До тех пор «люди», которых «вырывали» из партии, были практически оппозиционерами или участниками оппозиций в прошлом. Данная формулировка очень подходит к Пятакову и, возможно, — в качестве предвидения — к Бухарину и Рыкову. А понятие «темные силы» несомненно относилось к Ежову, но может быть и к Кагановичу и другим.
После этого Орджоникидзе работал у себя в наркомате до двух часов ночи, а на рассвете 18 числа, придя домой, имел еще один, столь же бесплодный разговор со Сталиным по телефону. В 5. 30 вечера того же дня он был мертв.
Его жена Зинаида Гавриловна позвонила Сталину, который тотчас явился. Он «ни о чем не спросил, только высказал удивление: „Смотри, какая каверзная болезнь! Человек лег отдохнуть, а у него приступ, сердце разрывается“».
19 февраля 1937 года было опубликовано следующее официальное медицинское заключение:
«Тов. Орджоникидзе Г. К. страдал артериосклерозом с тяжелыми склеротическими изменениями сердечной мышцы и сосудов сердца, а также хроническим поражением правой почки, единственной после удаления в 1929 году туберкулезной левой почки.
На протяжении последних двух лет у тов. Орджоникидзе наблюдались от времени до времени приступы стенокардии (грудной жабы) и сердечной астмы. Последний припадок, протекавший очень тяжело, произошел в начале ноября 1936 года.
С утра 18 февраля никаких жалоб тов. Орджоникидзе не заявлял, а в 17 часов 30 минут, внезапно, во время дневного отдыха почувствовал себя плохо, и через несколько минут наступила смерть от паралича сердца.
Народный комиссар здравоохранения СССР
Г. Каминский
Начальник лечебно-санитарного управления Кремля
И. Ходоровский Консультант лечебно-санитарного управления Кремля
доктор медицинских наук Л. Левин Дежурный врач Кремлевской амбулатории
С. Метц».
Из числа четверых, подписавших это заключение, Каминский (который подписал «очень неохотно») был расстрелян в том же году, Ходоровский был упомянут в качестве одного из заговорщиков в процессе Бухарина, а Левин был одним из обвиняемых на этом самом процессе и тоже расстрелян. Неизвестна лишь судьба менее заметной фигуры — доктора Метца.
Любопытно, что ни врачи, ни кто-либо другой никогда не обвинялись в намеренном убийстве Орджоникидзе. Правда, на его похоронах через три дня после смерти Хрущев говорил так:
«Это они своей изменой, своим предательством, шпионажем, вредительством нанесли удар твоему благородному сердцу. Пятаков — шпион, вредитель, враг трудового народа, гнусный троцкист — пойман с поличным, пойман и осужден, раздавлен, как гад, рабочим классом, но это его контрреволюционная работа ускорила смерть нашего дорогого Серго». Но прямых обвинений не было. В издании 1939 года Большой Советской Энциклопедии Орджоникидзе назван «верным учеником и ближайшим соратником великих вождей коммунизма Ленина и Сталина», и статья о нем говорит, что он умер на своем посту как боец ленинско-сталинской партии. Далее добавляется, что «троцкистско-бухаринские выродки фашизма ненавидели Орджоникидзе лютой ненавистью. Они хотели убить Орджоникидзе. Это не удалось фашистским агентам. Но вредительская работа, чудовищное предательство презренных право-троцкистских наймитов японско-германского фашизма во многом ускорили смерть Орджоникидзе».
И тем не менее обвинение в убийстве Орджоникидзе не предъявлялось никому. Это показывает любопытную сдержанность Сталина (хотя, конечно, он мог держать это обвинение про запас для одного из после-бухаринских процессов, которые так и не состоялись, по крайней мере публично).
Теперь уже не осталось сомнений, что смерть Орджоникидзе была делом рук Сталина. Подробности до сих пор остаются неясными; но то, как была подорвана первоначальная официальная версия — сперва в воспоминаниях невозвращенцев, а затем и всамомСоветском Союзе, представляет интерес, ибо хорошо подтверждает надежность свидетельств тех людей, которые выезжают из СССР, чтобы не вернуться.
Слухи об обстоятельствах смерти Орджоникидзе стали просачиваться из СССР довольно скоро. Они отличались многими деталями. Одни гласили, что Орджоникидзе принудили к самоубийству под угрозой немедленного ареста в качестве троцкиста, другие — что его застрелили или отравили, причем эта операция была проведена секретарем Сталина Поскребышевым. Например, высокопоставленный советский хозяйственник Виктор Кравченко писал (за 10 лет до XX съезда КПСС!), что после смерти Орджоникидзе одни говорили о самоубийстве, а другие — что он был отравлен доктором Левиным. Но никто, по словам Кравченко, не сомневался, что он умер насильственной смертью, а не естественной.
В докладе на XXII съезде партии, в 1961 году, Хрущев объявил, что в свое время верил, будто Орджоникидзе умер от сердечного припадка и только «значительно позднее, уже после войны, я совершенно случайно узнал, что он покончил жизнь самоубийством».
С другой стороны, мы недавно узнали из советских источников, что версия о самоубийстве имела широкое хождение в партии. Так, газета «Бакинский рабочий» поведала следующую историю, «Работник бакинского Горсовета» Амирджанов (человек явно не очень высокопоставленный) был репрессирован в 1937 году за то, что, когда «некоторая часть партийного актива» узнала о самоубийстве Орджоникидзе, рассказал об этом «в тесном кругу товарищей». Есть сведения, что в казанской тюрьме слухи о самоубийстве Орджоникидзе циркулировали уже в апреле 1937 года. Теперь стало известно и то, что А. М. Назаретян, который «один из первых узнал о подлинной причине гибели Орджоникидзе», был арестован в июне 1937 года, т. к. уже знал об этом в то время. Достоверно известно, что об этом говорили в то врем я и среди работников НКВД.
Версия о естественной смерти Серго Орджоникидзе оставалась в Советском Союзе официально в силе до февраля 1956 года, когда Хрущев заявил:
«Берия также жестоко расправился с семьей товарища Орджоникидзе. Почему? Потому что Орджоникидзе пытался помешать Берия осуществить его гнусные планы. Берия убирал со своего пути всех, кто мог бы ему помешать. Орджоникидзе всегда был противником Берия и говорил об этом Сталину. Но вместо того, чтобы разобраться в этом вопросе и принять соответствующие меры, Сталин допустил ликвидацию брата Орджоникидзе и довел самого Орджоникидзе до такого состояния, что он вынужден был застрелиться».
Эти слова вводят в заблуждение. Хрущев представил смерть Орджоникидзе только как результат неудачной попытки остановить Берию, вследствие чего Сталин обратился против Серго. Но Берия в это время работал на Кавказе и хотя он был определенно влиятелен, но играл очень малую роль в больших государственных делах на уровне Политбюро в Москве. Интересный пункт хрущевской версии 1956 года в другом — в словах «вынужден был застрелиться».
Действительно, сам Хрущев, когда он впервые коснулся этого вопроса в открытой, не секретной речи, обошел молчанием роль Берия, поскольку к 1961 году уже не было необходимости его вспоминать. На XXII съезде он просто сказал:
«Товарищ Орджоникидзе видел, что он не может дальше работать со Сталиным, хотя раньше был одним из ближайших его друзей… Обстановка сложилась так, что Орджоникидзе не мог уже дальше нормально работать и, чтобы не сталкиваться со Сталиным, не разделять ответственности за его злоупотребления властью, решил покончить жизнь самоубийством».
С тех пор эта версия не была отменена или отвергнута. Тем не менее стоит рассмотреть и другие возможности. Теперь, когда естественная смерть Орджоникидзе исключается, остаются фактически три варианта: самоубийство от отчаяния — как добровольный акт; прямое убийство; и самоубийство в результате угрозы худшими последствиями со стороны Сталина. Хрущев намекает на первый вариант. Но разумно предположить, что он просто предлагает наименее тяжелую версию навязанного самоубийства — так же как в изложении обстоятельств убийства Кирова Хрущев не смог дойти до прямого обвинения Сталина в убийстве.
Близкий друг вдовы Орджоникидзе сообщил автору этой книги, что вдова считала убийство делом рук специально подосланных лиц, ибо видела каких-то людей, бегущих через лужайку в направлении от их дома как раз в то время, когда Орджоникидзе был найден мертвым. Уже упоминавшийся партийный работник с Кавказа Авторханов в дни смерти Орджоникидзе находился в Москве. Он утверждает, что Сталин послал нескольких сотрудников НКВД к Орджоникидзе, чтобы предложить ему на выбор арест или самоубийство и вручить револьвер. Был наготове и доктор, чтобы удостоверить сердечный приступ. Это свидетельство подтверждается еще и тем, что против Орджоникидзе был собран к тому времени солидный материал. Разумеется, нет гарантии, что фатальный выстрел Орджоникидзе сделал сам. Действительно, не было никакой необходимости заставлять его самого стреляться, когда кругом были сотрудники НКВД, способные легко сделать это за него. И, хотя ряд свидетельств говорит именно о смерти от пули, имеющиеся варианты с отравлением ничуть не менее правдоподобны. Их преимущество в том, что после отравления доктору было бы легче выдать свидетельство о смерти от сердечного заболевания, а семье было легче примириться с таким свидетельством. Когда потребовалось, например, освободиться от начальника иностранного отдела НКВД Слуцкого, то ему 17 февраля 1938 года в кабинете замнаркома Фриновского просто дали выпить цианистого калия, а смерть констатировали как наступившую от сердечного приступа.
Если все-таки Орджоникидзе покончил с собою, то слухи об участии в деле Поскребышева выглядят довольно достоверными. Вряд ли можно было ожидать, что Орджоникидзе примет политический ультиматум или покончит с собой, если бы угроза исходила от простого офицера НКВД; разумна поэтому версия о присутствии личного представителя Сталина. Конечно, личная охрана Орджоникидзе из числа работников НКВД получила своевременно соответствующий приказ.
Что касается участия других лиц, то интересно отметить, как часто в 1953-56 годах, во время процесса над Берией, а после его казни над другими работниками карательных органов, упоминались преследование и нападки на Орджоникидзе. Имея в виду широкий выбор преступлений, какие можно было инкриминировать этим людям, настойчивость в обвинениях по поводу Орджоникидзе поистине знаменательна. Стоит напомнить, что суд над Багировым, одним из близких политических сотрудников Берии (который тоже был обвинен в преследовании Орджоникидзе) имел место через два года после падения Берии, но всего лишь через несколько недель после столкновения на XX съезде КПСС Хрущева с Кагановичем и другими по поводу отречения от Сталина и его дел. Следовательно, есть по меньшей мере основания полагать, что, поднимая вопрос о смерти Орджоникидзе, новое руководство партии могло иметь в виду конкретную политическую цель. Например, компрометацию тех, кто был приближенным Сталина в 1937 году и оставался еще у руководства в 1956—Поскребышева, Кагановича, Маленкова и других.
Есть один очевидный довод в пользу теории о самоубийстве. Если врачи или кто-то один из них видели тело, и им сказали, что произошло самоубийство, то легко понять, что их можно было заставить замять скандал в интересах партии и государства. Во всяком случае, Каминский в оставшиеся ему месяцы жизни проявил себя смелым критиком террора; возможно, что его прямая связь с делом Орджоникидзе привела к решению Каминского противостоять дальнейшим убийствам. Будучи кандидатом в члены ЦК и зная о самоубийстве, Каминский, на своем политическом уровне, мог догадываться, что за этим скрывалось, и молчать. Но если бы перед ним было очевидное убийство, он вполне возможно стал бы действовать более решительно.
Другой довод убедительно говорит о том, что самоубийство Орджоникидзе могло быть только принудительным, только навязанным ему со стороны. Если бы Серго Орджоникидзе чувствовал лишь невозможность — по словам «Известий» — «разделять ответственность», если бы он не хотел «подличать», играя роль соучастника в сталинских преступных планах, то вряд ли права газета, когда пишет, будто единственное, что ему оставалось, — это уйти. Дело обстояло как раз наоборот. Предстоял пленум Центрального Комитета партии. К 20 февраля три украинских члена Политбюро (все трое «умеренные») съехались в Москву, и Политбюро, вероятно уже заседало. Когда 23 февраля открылся пленум, была сделана согласованная попытка остановить террор. Естественной (и вот уж воистину единственной) перспективой для Орджоникидзе было броситься в борьбу на пленуме. Самоубийство в такой момент было совершенно бессмысленным. Зато со сталинской точки зрения все выглядело наоборот. Оппозиция на пленуме во главе с гневным Орджоникидзе была бы гораздо более трудным противником для Сталина, чем без него. Самоубийство было бессмысленным — но убийство или навязанное самоубийство представляется неумолимо логичным вариантом.
Еще на процессе Зиновьева-Каменева Вышинский любопытно описал смерть секретаря Зиновьева — Богдана. Этого человека якобы принудили к самоубийству, поставив ему простое условие: убей себя или мы тебя убьем. Вышинский назвал такое самоубийство «фактическим убийством». В этом смысле, даже если мы примем версию о навязанном самоубийстве, можно в любом случае говорить об убийстве Орджоникидзе.
19-го февраля 1937 г. были опубликованы первые фотоснимки покойного Орджоникидзе. Вокруг тела стояли его вдова и сталинская политическая клика — сам Сталин, Ежов, Молотов, Жданов, Каганович, Микоян и Ворошилов. Все они выглядели подавленными товарищеским горем.
В тот же день было опубликовано извещение Центрального Комитета партии, в котором Орджоникидзе назван «безупречно чистым и стойким партийцем, большевиком». И в последующие годы Орджоникидзе оставался в почете у Сталина — так же, как оставался Киров. Но через пять лет, в 1 942 году, появился любопытный признак предубеждения диктатора против имени Орджоникидзе. Города, в свое время переименованные в его честь, были после немецкой оккупации без шума переименованы вторично: Орджоникидзеград (в прошлом Бежица), Орджоникидзе (в прошлом Енакиево) и Серго (в прошлом Кидиевка) получили свои прежние наименования, а город Орджоникидзе на Кавказе, в прошлом Владикавказ, получил новое осетинское название Дзауджикау. По сталинским неписанным правилам такое действие непременно означало потерю расположения вождя. (Так, впрочем, оставалось и дальше, при наследниках Сталина, когда город Молотов вновь стал Пермью и т. д.) Однако никакого дальнейшего публичного развенчания Орджоникидзе не последовало.
Через пять дней после смерти Орджоникидзе собрался пленум Центрального Комитета партии. Произошло последнее столкновение противоборствующих сил, и отсутствие Орджоникидзе очень больно ощущалось теми, кто намеревался приостановить террор.
ФЕВРАЛЬСКО-МАРТОВСКИЙ ПОЕДИНОК
«Лившиц признал себя виновным и его приговорили к расстрелу. Позже стало известно, что перед расстрелом он крикнул: „За что?“». Об этом шептались в высших кругах партии. Член Центрального Комитета командарм Якир, услышав это, сказал в частной беседе, что он «не мог свести концы с концом: где же правда, а где клевета и провокация?». Эти слова командарма, как видно, отражали настроение большинства членов ЦК, когда 23 февраля открылся «февральско-мартовский пленум».
Атмосфера была исключительно напряженной. Более умеренные члены сталинского руководства собирались предпринять последнюю отчаянную попытку приостановить террор. С другой стороны, Сталин был решительно намерен прекратить колебания и сомнения, которые столь долго его задерживали и вынуждали топтаться на месте. Борьба на пленуме — еще один пример того, как упорные слухи, через десятилетия официального молчания, были более или менее подтверждены Хрущевым в 1956 и 1961 годах.
Пленум, разумеется, вели люди Сталина: официальными докладчиками были Ежов, Жданов, Молотов и сам Сталин. Формально говоря, они выступали на разные темы — Ежов говорил об органах государственной безопасности, Жданов — о партийных вопросах, Молотов выступил с экономическим докладом, а Сталин с политическим. Однако на практике вседокладывращались вокруг темы террора, от ежовского об «уроках, вытекающих из вредительской деятельности, диверсий и шпионажа японско-германско-троцкистских агентов», ждановского о неправильных методах исключения из партии, молотовского «о вредительстве и диверсиях» до сталинского «О недостатках партийной работы и методах ликвидации троцкистских и иных двурушников». (Много лет спустя Сатюков на XXII съезде КПСС в 1961 году скажет, чтодокладыСталина и Молотова послужили «теоретическим обоснованием массовых репрессий»).
По сути дела, за повесткой дня скрывался лишь один вопрос — исключение из партии и арест Бухарина и Рыкова.
Сведения о том, что происходило на пленуме, просочились различными путями. Тут и официальные высказывания — речь Хрущева на закрытом заседании XX съезда, и выступление Сатюкова на XXII съезде партии; тут и рассказы видных партийцев и, в частности, бывшего секретаря Центрального Исполнительного Комитета Украины А. Буценко, который в свое время был приговорен к 25 годам лишения свободы в связи с делом «украинской национал-фашистской организации» и в 1940 году рассказывал интереснейшие подробности о пленуме своим товарищам-заключенным по воркутинским лагерям; и даже те скудные сведения, которые публиковались по ходу и после пленума. Все вместе помогает составить достаточно четкое представление об отчаянных маневрах на этом закрытом пленуме.
Многие члены Центрального Комитета по-видимому сговорились сопротивляться попыткам судить Бухарина. Они собирались испытать преувеличенную, по их мнению, власть НКВД. Дебаты должен был начать Постышев.
На протяжении последних недель перед пленумом, начиная с января, на Постышева шли косвенные нападки. 1 февраля его ближайший сторонник Карпов был объявлен «врагом партии, гнусным троцкистом». В последующие дни было объявлено об исключении около шестидесяти старых ставленников Постышева из киевской парторганизации. Этих меньших по масштабу людей исключить было легче. У них не было подпольного прошлого и даже если их послужные списки в сталинское время выглядели хорошо, то это не было настолько известно в партии, чтобы обвинения против них выглядели неправдоподобными. А замахиваясь на людей типа Карпова, Сталин подрывал позиции Постышева без прямого нападения на него самого. В то же время, обвиняя в троцкизме второразрядных и третьеразрядных сталинцев из окружения тех крупных работников, которых он хотел удалить, Сталин устанавливал прецеденты. Когда сопротивление террору ослабело, эти прецеденты окончательно развязали Сталину руки в расправах даже ссамымивысокопоставленными работниками, невзирая на их безупречное прошлое.
8 февраля 1937 года «Правда» выступила с суровыми нападками на ошибки, обнаруженные в Киеве, в Азово-Черноморской и Курской областях. На следующий день, 9 февраля, та же «Правда» «разоблачила» «подхалимскую шумиху в обкомах Киева и Ростова». Прицел на Киев был достаточно очевиден. (К этому можно добавить, что секретарь Азово-Черноморского обкома Малинов и зав. орг. отделом того же обкома вскоре были объявлены троцкистскими заговорщиками).
Эти нападки, однако, не усмирили Постышева, и он готов был пойти на пленуме против течения. Намерения низложить Сталина не было — сопротивляющиеся намеревались лишь несколько его ограничить, добиться удаления Ежова и прекращения террора.
О плане сопротивления на пленуме Сталин узнал заранее. Выступив первым, он предвосхитил и отверг доводы, которые должны были прозвучать против него. Он призвал к единству и к сознанию ответственности в коммунистическом руководстве.
Потом на трибуну поднялся Постышев. Своим сухим, хриплым и неприятным голосом он начал читать текст выступления. После осторожного предисловия заговорил об эксцессах террора: «Я размышлял: суровые годы борьбы прошли, члены партии, отошедшие от основной партийной линии и примкнувшие к стану врагов — разбиты; за партию боролись здоровые элементы. Это были годы индустриализации, коллективизации. Я никогда не считал возможным, чтобы после такой суровой эпохи могло случиться, чтобы Карпов и ему подобные люди очутились в стане врагов. А теперь, согласно свидетельствам, выходит, что Карпов был завербован в 1934 году троцкистами».
Постышев подошел теперь вплотную к обвинениям против Рыкова и Бухарина и собирался, видимо, начать говорить об этом, когда Сталин, слушавший речь без всяких видимых эмоций, громко прервал оратора, тем самым дав понять всем присутствующим, что ему было известно дальнейшее содержание речи.
Это и был, вероятно, тот обмен репликами между Сталиным и Постышевым, о котором говорил на XX съезде партии Хрущев. По словам Хрущева:
«Сталин высказал свое недовольство Постышевым и задал ему вопрос: „Кто ты, собственно говоря?“. Постышев ответил твердо: „Я — большевик, товарищ Сталин, большевик“. Такой ответ сначала рассматривался как признак неуважения к Сталину, позже как вредительский акт, и в конце концов это привело к тому, что Постышев был ликвидирован и без всяких оснований заклеймен, как „враг народа“».
В лагерях на Воркуте упорно говорили, что после реплики Сталина (какова бы она ни была) Постышев запнулся, отошел от текста речи, стал объяснять сомнения, ощущавшиеся им и его сторонниками, и сказал, что после того, как он выслушал сталинский анализ, он берет свои сомнения обратно и надеется, что все остальные сделают то же самое.
Большинство последующих ораторов так и сделали, но говорят, что Рудзутак, Чубарь, Эйхе и некоторые военачальники своих сомнений обратно не взяли. Они утверждали, что их сомнения не были признаком измены или слабости, а только заботы о советском государстве. Чубарь, как передавали, был особенно убедителен. Народный комиссар здравоохранения Каминский, хотя он был только кандидатом в члены ЦК, тоже по всем сведениям говорил особенно эффективно и твердо. Он предъявлял полное, хотя и спокойное обвинение Ежову и осудил его методы.
Но солидарность протестующих была нарушена. Между тем единственный шанс на успех состоял в том, чтобы выступать единым фронтом, привлекая на свою сторону сочувствующее, но робкое большинство. А на деле солидарность проявила только сталинская клика — Жданов, Ежов, Молотов, Ворошилов, Каганович, Микоян и особенно Хрущев и Шверник.
Сталин сидел в президиуме с безразличным видом, покуривая свою трубку и делая заметки. Под конец заседания он выступил в мягком тоне, поблагодарив всех за конструктивную критику, но указав на необходимость солидарности и твердости против троцкистских заговорщиков.
26 февраля с докладом по организационным вопросам выступал Жданов. Прения по этому докладу шли 27 февраля. В докладе Жданов использовал удобный случай и обрушился с острой критикой на «неправильное руководство» в Киеве, где во главе партийной организации стоял Постышев. Жданов критиковал Азово-Черноморский крайком, Киевский обком и ЦК КП[б]У за «факты вопиющей запущенности партийно-политической работы», «выражающиеся в грубых нарушениях устава партии и принципов демократического централизма». Главным пунктом обвинения было то, что киевская и другие организации кооптировали людей в те или иные органы, а не выбирали их, и это, дескать, было очень недемократично.
Тем временем готовилась развязка в деле Бухарина и Рыкова. Они, конечно, присутствовали на пленуме как еще не исключенные кандидаты в ЦК. Когда формально был предложен их арест, разыгралась бурная сцена. Под охраной ввели Сокольникова иРадека, которые стали возводить на Бухарина и Рыкова обвинения. Но ни Бухарин, ни Рыков не сдались и, опровергая их свидетельства, горячо отстаивали свою невиновность. Как писалось в то время, «они не стали на путь раскаяния». Вскоре на процессе Бухарина Икрамов покажет, «сколько дней мы отрицали, сколько раз мои „руководители“ отрицали это на Пленуме ЦК».
Как передавали, Бухарин произнес сильную и эмоциональную речь. Он сказал, что заговор действительно существует, но это заговор Сталина и Ежова, направленный на установление режима НКВД под беспредельной личной властью Сталина. Со слезами в голосе Бухарин обратился к Центральному Комитету, призывая принять правильное решение. Сталин прервал Бухарина, объявив что его поведение недостойно революционера и что свою невиновность он может доказать в тюрьме.
Голосование, проведенное под наблюдением Сталина и Ежова, с охранниками НКВД, ожидавшими за дверью, было чистой формальностью. Бухарин и Рыков были арестованы на месте и брошены в Лубянку.
Это случилось 27 февраля. Пленум продолжался.
По докладу Ежова была принята резолюция, повторявшая сталинскую формулу о том, что НКВД под руководством Ягоды не проявлял себя должным образом четыре года назад — то есть по делу Рютина:
«Пленум ЦК ВКП[б] считает, что факты, собранные в результате расследования дел антисоветского троцкистского центра и его сторонников в провинции, показывают, что Народный комиссариат внутренних дел отстал по крайней мере на четыре года в своей деятельности по разоблачению этих наиболее непримиримых врагов народа».
Сталин резко критиковал Ягоду. Возможно, что именно на этом этапе пленума Ягода повернулся к аплодирующим
участникам и проворчал известные слова о том, что шестью месяцами раньше он мог бы арестовать их всех. Наступила очередь Молотова.
«Зло высмеивая тех, кто пытался предостеречь Сталина и Молотова от искусственного создания всевозможных заговоров, вредительских и шпионских центров, Молотов призывал партию „громить врагов народа“, якобы прикрывающихся партийными билетами». Он объявил, что «особая опасность теперешних диверсионно-вредительских организаций заключается в том, что эти вредители, диверсанты и шпионы прикидываются коммунистами, горячими сторонниками советской власти».
3 марта Сталин сделал свой доклад, озаглавленный «О недостатках партийной работы и методах ликвидации троцкистских и иных двурушников», а 5 марта пленум закончился его коротким заключительным словом. Эти два выступления Сталина были напечатаны в «Правде» 29 марта и 1 апреля 1937 года. Есть основания предполагать, что многое из сказанного Сталиным на пленуме было в публикации выпущено. Мимоходом отмечу, что через несколько месяцев этот официальный текст двух сталинских выступлений был опубликован на английском языке в книге, содержащей также слегка сокращенную стенограмму процесса над Пятаковым и другими. Председатель англо-советского парламентского комитета, член британского парламента Нейл Маклин, в своем предисловии к книге писал: «Эти речи, произнесенные в простом и ясном стиле, которым так славится г-н Сталин, представляют собой интересное изложение подоплеки процесса и вместе с тем комментарий к нему…».
Вот уж что верно, то верно! В своем докладе Сталин развил теоретическое обоснование террора. Цитируя письма ЦК от 18 января 1935 и 29 июля 1936 годов, Сталин выдвинул тезис (отвергнутый в хрущевский период) о том, что по мере укрепления основ социализма классовая борьба обостряется.
Сталин указал на то, что малочисленность контрреволюционеров не должна успокаивать партию: «Чтобы построить большой железнодорожный мост, для этого требуются тысячи людей. Но чтобы его взорвать, на это достаточно всего несколько человек. Таких примеров можно было бы привести десятки и сотни».
Однако центральной темой доклада Сталина была критика тех руководителей, у которых «притупилась бдительность»:
«Некоторые наши руководящие товарищи как в центре, так и на местах, не только не сумели разглядеть настоящее лицо этих вредителей, диверсантов, шпионов и убийц, но оказались до того беспечными, благодушными и наивными, что нередко сами содействовали продвижению агентов иностранных государств на те или иные ответственные посты».
Сталин добавил, что «ведя борьбу с троцкистскими агентами, наши партийные товарищи не заметили, проглядели, что нынешний троцкизм уже не тот, чем он был…». «Наши партийные товарищи не заметили, что троцкизм перестал быть политическим течением в рабочем классе, что из политического течения в рабочем классе, каким он был семь или восемь лет назад, троцкизм превратился в оголтелую и беспринципную банду вредителей, диверсантов, шпионов и убийц, действующих по заданиям разведывательных органов иностранных государств».
Сталин сделал затем зловещее предложение, которое, как выяснилось позже, верно отражало его дальнейшие планы:
«Прежде всего необходимо предложить нашим партийным руководителям, от секретарей ячеек до секретарей областных и республиканских партийных организаций, подобрать себе в течение известного периода по два человека, по два партийных работника, способных быть их действительными заместителями».
В заключительном слове Сталин лишь кратко коснулся своих старых, ныне раздавленных соперников:
«Два слова о вредителях, диверсантах, шпионах и т. д. Теперь, я думаю, ясно всем, что нынешние вредители и диверсанты, каким бы флагом они ни маскировались, троцкистским или бухаринским, давно уже перестали быть политическим течением в рабочем движении, что они превратились в беспринципную и безыдейную банду профессиональных вредителей, диверсантов, шпионов, убийц. Понятно, что этих господ придется громить и корчевать беспощадно, как врагов рабочего класса, как изменников нашей родине. Это ясно и не требует дальнейших разъяснений».
Остальная часть заключительного слова Сталина была посвящена другому — нападкам на следующую группу его жертв. Формально речь шла о неправильном поведении, о необоснованных исключениях из партии, допущенных руководящими партийными работниками, все еще занимавшими высокие посты. Сталин сперва объявил:
«Мы, руководители, не должны зазнаваться, но должны думать, что если мы являемся членами ЦК или наркомами, то это еще не значит, что мы обладаем всеми необходимыми знаниями для того, чтобы правильно руководить. Чин сам по себе не дает знаний и опыта. Звание — тем более».
После этого Сталин перешел к злополучному делу Николаенко в Киеве:
«Николаенко это рядовой член партии. Она — обыкновенный „маленький человек“. Целый год она подавала сигналы о неблагополучии в партийной организации в Киеве, разоблачала семейственность, мещанско-обывательский подход к работникам, зажим самокритики, засилье троцкистских вредителей. От нее отмахивались, как от назойливой мухи. Наконец, чтобы отбиться от нее, взяли и исключили ее из партии. Ни Киевская организация, ни ЦК КП[б]У не помогли ей добиться правды. Только вмешательство Центрального Комитета партии помогло распутать этот запутанный узел. А что выяснилось после разбора дела? Выяснилось, что Николаенко была права, а Киевская организация была неправа. Ни больше, ни меньше».
Сталин затем многозначительно коснулся «бездушно-бюрократического отношения некоторых наших партийных товарищей к судьбе отдельных членов партии, к вопросу об исключении из партии». Он сказал, что «так могут подходить к членам партии лишь люди, по сути дела, глубоко антипартийные».
Побежденное большинство участников пленума разъехалось по своим организациям, и у них в ушах звучали эти зловещие слова. Худшее для этих людей было впереди.
13 марта «Правда» напечатала на видном месте специальную статью, посвященную антипартийной деятельности Бухарина и Рыкова. Адресованная более молодому поколению, которое могло и не помнить этих прежних «преступлений», статья говорила о «гнусной» антипартийной деятельности также и Томского. Все трое — Бухарин, Рыков и Томский — определенно обвинялись в преступных связях с троцкистами. Автором статьи был Петр Поспелов — в 1968 году, когда писались эти строки, академик и член ЦК.
По забавной иронии судьбы именно Поспелову досталось сказать на Совещании историков в 1962 г., «что ни Бухарин, ни Рыков, конечно, шпионами и террористами не были» (см. «Совещание историков», стр. 298).
Одним из первых шагов после победы сталинцев на пленуме было освобождение Постышева 17мартас поста второго секретаря ЦК партии Украины. Его понизили до первого секретаря Куйбышевского обкома партии. Там он вынужден был работать почти год под огнем постоянной критики, но все еще сохраняя свое звание кандидата в члены Политбюро, покуда его не «освободили», по выражению сообщения в «Правде», от этого звания в январе 1938 года. В информационном сообщении о пленуме ЦК 1938 года Куйбышевская область, в которой Постышев, очевидно, должен был исправить свои ошибки, названа в числе тех, где, по мнению Центрального Комитета, чистка производилась неудовлетворительно.
Удаление Постышева из Киева сопровождалось резолюцией ЦК КП[б] Украины о том, что в результате его руководства и его «небольшевистского стиля работы», выражавшегося в зажиме критики и самокритики и формировании клики приближенных, враги партии смогли проникать в ряды организации и иногда преследовать честных коммунистов.
В последующие месяцы обвинения против Постышева все нарастали. На Украинском партийном съезде в мае на него напал Косиор. По словам Косиора, троцкисты в Киеве сумели проникнуть на руководящие посты. Другие ораторы на съезде поносили тех, кто дал дорогу «врагам» в Киеве. На съезде выступала и восстановленная в партии Николаенко. Она самодовольно объявила, что в течение нескольких лет на Украинецариласамоуспокоенность и во всем был виден культ личности: «Обстановка, ничего общего не имеющая с большевизмом, достигла своего апогея, когда киевской организацией руководил тов. Постышев. „Указания Постышева“, „Призывы Постышева“, „Детсады Постышева“, „Подарки Постышева“ и т. д. Все начиналось и кончалось Постышевым». Как сказала Николаенко, Постышев был «отравлен успехом из-за того, что наша печать поднимала шум вокруг его имени».
Поражение Постышева и понижение его в должности было лишь началом. В последующие несколько лет подавляющее большинство, семьдесят процентов состава ЦК — в том числе все те, кто в 1937 году сделали последнюю неловкую попытку воспротивиться террору, — последовали за Бухариным и Рыковым в камеры смертников.
Ибо теперь Сталин выиграл политический бой. У него появилась наконец полная возможность уничтожить старых участников оппозиции. В то же время, как видно по его действиям против Постышева, Сталин сделал первые шаги к подрыву и уничтожению той группы своих собственных сторонников, которая попыталась удержать его от развязывания террора.
Но главная перемена заключалась в том, что потерпела поражение последняя попытка сохранить в стране хоть какое-то подобие конституционной процедуры. В будущем Сталину уже не нужно было ограничивать себя какими-либо соображениями формального порядка. Бухарин и Рыков были последними членами ЦК, чье исключение и арест были, в соответствии с уставом партии, проведены решением пленума.
В последующие шесть месяцев положение радикально изменилось. Еще осенью 1936 года Сталину нужно было спорить и оказывать давление, чтобы добиться ареста и предания суду даже его потенциальных соперников. Теперь он мог отдать приказ об аресте любого из его ближайших сотрудников без чьего-либо ведома. Он мог наносить удары куда хотел, и жаловаться на него было некому. И переломным моментом, пунктом превращения деспотизма в абсолютную террористическую диктатуру Сталина, можно считать февральско-мартовский пленум 1937 года.
Тем не менее, Сталину предстояло предпринять кое-какие шаги, чтобы обеспечить необратимость победы. Деморализованное и побежденное большинство в Центральном Комитете, виновное в самом тяжелом из всех преступлений — безуспешной нелояльности, предстояло стереть с лица земли. Далее, террор затронул пока только определенную часть советского народа, в толще которого следовало выжечь каленым железом политическую недисциплинированность. Оставалась еще армия. По всем признакам армия была послушна, но такое впечатление нередко подводило тиранов прошлого, и Сталин намеревался как можно скорее застраховать себя от подобной ошибки.
Но прежде всего нужно было отладить машину террора. Прежний НКВД времен Ягоды был технически эффективен, но в определенном смысле ему не хватало подлинно сталинского духа. Так или иначе, новый хозяин НКВД не мог доверять людям своего предшественника.
В марте 1937 года Ежов командировал заведующих отделами НКВД в разные концы страны для проведения широкой инспекции на местах. Не были посланы лишь начальник иностранного отдела Слуцкий и — пока что — Паукер. Остальные, выехав в командировки, были арестованы на первых же станциях от Москвы, каждый на своем направлении, и привезены обратно, в тюрьму. Два дня спустя тот же прием был повторен с заместителями начальников отделов. В тот же момент Ежов сменил охрану НКВД на всех важных центральных объектах. Сам он забаррикадировался в отдельном крыле здания НКВД, окруженный мощной личной охраной, причем были введены исключительные предосторожности
18 марта 1937 года Ежов выступил на собрании руководящих работников НКВД в их клубе на Лубянке. Он обвинил Ягоду в том, что тот был в свое время агентом царской полиции, вором и растратчиком, а потом заговорил о «шпионах Ягоды» в рядах НКВД. Тут же были приняты немедленные меры по расчистке оставшихся кадров Ягоды. Их арестовывали в кабинетах днем или на дому ночами. Следователь, допрашивавший Каменева, грозный Черток, выбросился из окна своей квартиры на двенадцатом этаже. Несколько руководящих работников застрелились или покончили с собой, выпрыгнув из окон кабинетов. Но большинство пассивно шло под арест — в том числе секретарь Ягоды Буланов, арестованный, как мы знаем из «Дела Бухарина», в конце марта.
Как сообщают, в 1937 году были казнены три тысячи бывших сотрудников Ягоды в НКВД. Что касается начальников отделов, то Молчанов, Миронов и Шанин были объявлены правыми заговорщиками, организовавшими свою группу в рядах ОГПУ в 1931-32 годах, а Паукер (который исчез летом) и Гай, вместе с заместителем Паукера Воловичем и Запорожцем, оказались «шпионами». (Про Паукера, по происхождению еврея, серьезно говорилось, что он шпионил в пользу гитлеровской Германии).
3 апреля было объявлено, что сам Ягода арестован «ввиду обнаруженных должностных преступлений уголовного характера», а через два дня, 5 апреля, было объявлено о назначении нового Народного комиссара и заместителя Народного комиссара связи. Был также объявлен перевод на другую работу бывшего заместителя наркома Г. Е. Прокофьева. Хотя в сообщении он все еще именовался «товарищем», Прокофьев был вскоре арестован как «правый». Жены Ягоды и Прокофьева были также арестованы и отправлены в лагеря. Дача Ягоды была передана Молотову.
Теперь машина Ежова была «прочищена» и готова к действию. В то же самое время был обновлен аппарат Генерального прокурора Вышинского — еще один главный элемент механизма террора. Некоторые старые прокуроры пытались поддерживать видимость законности. Например, 26 июня 1936 года заместитель главного прокурора водного транспорта представил даже служебную записку на эту тему. Протесты подобного рода поступали от целого ряда областных прокуроров — а в Брянске, например, двое прокуроров были даже арестованы «за распространение ложных, порочащих слухов». Теперь девяносто процентов областных прокуроров были сняты и многие из них арестованы в результате того, что «Вышинский провел массовую чистку органов прокуратуры. С его санкции были арестованы и впоследствии погибли многие видные прокурорские работники, стремившиеся в той или иной форме ослабить репрессии, пресечь беззакония и произвол». А в начале 1938 года сталинский журнал под ироническим названием «Социалистическая законность» призывал к дальнейшей работе по очистке органов прокуратуры от «троцкистско-бухаринских предателей, агентов фашизма и вообще чуждых нам, политически неустойчивых, разложившихся элементов».
Советские правоведы, насаждавшие «формальный» подход к законности, были привлечены к ответственности. В январе 1937 года суровой критике подвергся Е. Пашуканис — заместитель Наркома юстиции и ведущий теоретик права в Советском Союзе. А в апреле Вышинский уже объявил, что «разоблаченный ныне двурушник Пашуканис» был связан с Бухариным. Не повезло и другому заместителю Наркома юстиции: В. А. Деготь был арестован 31 июля 1937 года, отправлен в лагеря, где умер в 1944 году.
К началу весны 1937 года вся террористическая машина была в полном порядке. Старые коммунисты в полицейском аппарате и в прокуратуре, при всей их беспощадности, уже не годились для новой фазы террора. Тем советским гражданам, которые думали, что страна к тому времени была уже в руках террористов, еще предстояло узнать, что такое настоящий террор.