Глава пятая. Нарастание противоречий
(1928–1929 гг.)
В начале 1928 года разразился зерновой кризис – вернее говоря, таковым положение представлялось советскому руководству. В действительности же имело место некоторое временное нарушение равновесия на мировом рынке зерна, и если бы советским правительством были приняты необходимые в таких случаях меры предосторожности, положение с зерном в стране можно было бы сравнительно легко выправить.
Снова наблюдаем полное непонимание партийной верхушкой механизма функционирования хлебного рынка, ее некомпетентность в вопросах ценообразования и ее вечную подозрительность – все это не могло не привести к панике в стране.
Трудности на самом деле существовали. К началу 1928 года хлебный экспорт практически прекратился. Ведь перед Первой мировой войной половина производившегося в России хлеба поступала из помещичьих и кулацких хозяйств, более того, именно они производили свыше 71 процента зерна, которое шло на внутренний рынок и на экспорт.
В 1927 году в распоряжении советских крестьян было 314 миллионов гектаров земли, в то время как до революции им принадлежало только 210 миллионов гектаров. Возросло за эти годы и число крестьянских хозяйств – с 16 миллионов до 25 миллионов[]. Крестьяне, не входившие в категорию кулаков, производили до Первой мировой войны 50 процентов зерновых и потребляли 60 процентов производимого ими зерна; теперь они производили 85 процентов всего урожая зерновых и потребляли 80 процентов производимого зерна[]. Задача государства сейчас состояла в том чтобы завладеть этим хлебом. Но еще на Пятнадцатом съезде партии, состоявшемся в декабре 1927 года, один из ветеранов партии Г.Я.Сокольников предупреждал: «Мы не должны думать, что имеющиеся у крестьян запасы хлеба свидетельствуют о какой-то кулацкой войне против экономической системы пролетариата и что нам следует организовать специальную кампанию, чтобы завладеть ими. Если мы это сделаем, то просто вернемся к политике реквизиций»[].
Единственной альтернативой этой политике было разумное использование рыночного механизма и системы прямого и косвенного налогообложения, а также элементарное продумывание применяемых мер.
То и другое, увы, отсутствовало. Обычно симпатизирующий советскому режиму автор замечает: «Политика советского правительства, ежегодно планирующего высокий урожай на данный год, является по самой своей сути нереалистичной»[].
Да и вообще, «режим не имел ни малейшего понятия, куда идти, принимаемые решения противоречили друг другу и вели лишь к дестабилизации сельского хозяйства».[] На Пятнадцатом партийном съезде несколько ораторов затронули эту тему. Например, Каминский осудил «колебания и неустойчивость цен на сельскохозяйственную продукцию»[], указав, к примеру, что официально установленные цены на лен менялись пять раз за два года.
Один из ведущих западных специалистов в этой области, покойный ныне профессор Ежи Ф.Карч, считал, что провал попыток создать зерновой резерв в период урожаев свидетельствовал о «халатности, граничащей с безумием» и добавлял, что когда «бестолковая финансовая политика и неумелый подход к ценообразованию вызвали крах заготовительной кампании 1927–1928 гг.», принятию разумных мер со стороны правительства препятствовал разразившийся одновременно с этим «кризис информации, масштабы которого почти невозможно представить»[]. В самом деле, как указал Карч, «бытовавшие тогда мнения о способности советского крестьянина поставлять продукцию на рынок кажутся совершенно необоснованными»[]. По расчетам специалистов, дополнительные вложения в размере всего лишь 131,5 млн. рублей, направленные на повышение цен на зерно в течение 1927–1929 гг., могли бы сбалансировать хлебный рынок.[]
Даже советские экономисты молчаливо подтверждают выводы западных ученых о том, что основные показатели, на которых основывал свою зерновую политику Сталин, были сильно искажены[] (действительно, приводимые в разных советских источниках цифры урожая зерновых на тот или иной конкретный год значительно расходятся)[]. На практике Сталин исходил из данных, значительно недооценивавших количество зерна, поступившего на рынок в 1926–1927 гг.; фактически эта цифра была выше, чем считали его плохо информированные и низко квалифицированные советники[]. Один советский исследователь доказал недавно (не акцентируя этого факта), что в своих расчетах Сталин принимал валовое производство зерна за 1926–1927 гг. равным 10,3 млн. тонн, тогда как реальная цифра составляла 16,2 млн. тонн.[]
Итак, на протяжении рассматриваемого периода, со всеми его реальными и мнимыми кризисами, цифры, на которых основывалось советское руководство, были почти столь же ненадежными, как и прогнозируемые, и «запланированные». Современный советский исследователь отмечает, что работники на местах, ошарашенные бесконечными анкетами и запросами, говорили: «Мы попросту не понимаем половины вопросов и потому вписываем первую пришедшую в голову цифру»…[] Между тем Центральное статистическое управление, Госкомитет по планированию (Госплан), наркомат рабоче-крестьянской инспекции и статистические отделы кооперативного движения «продолжали публиковать значительно расходящиеся между собой данные по одним и тем же, зачастую весьма важным показателям, как, например поставки зерна, посевные площади, пятилетние планы».[]
Сталин ошибочно заявлял: «Мы имеем теперь вдвое меньше товарного хлеба [по сравнению с довоенным временем] несмотря на наличие довоенной нормы валовой продукции хлеба»[]. Тут же, резко взяв влево даже по отношению к вводимому в тот момент жесткому курсу, Сталин возложил вину за создавшееся положение прежде всего на «кулаков» и добавил, что «решением вопроса является переход от единоличного крестьянского хозяйства к коллективному, общественному хозяйству в земледелии» и «борьба против капиталистических элементов крестьянства, против кулаков».[]
На пленуме ЦК и ЦИКа, состоявшемся в апреле 1928 года, была выработана линия, согласно которой кризис обусловлен различными экономическими факторами, причем кулаки лишь использовали в своих целях нарушение равновесия рынка. Сталин, однако, почти сразу же свалил главную вину на кулаков, и советские специалисты, позже писавшие по этому вопросу, поддержали позицию вождя. Один из них, например, пишет: «Кулаки организовали саботаж уборки хлеба в 1927–1928 гг. Обладая большими запасами зерна, они отказались продавать его государству по цене, установленной советским правительством»[].
Правда, в настоящее время большинство советских историков, в том числе и такие догматики, как Сергей Трапезников, объясняя причины зернового кризиса 1928 года, оперируют практически теми же формулировками, что и западные исследователи: неправильное соотношение между ценами на промышленную и сельскохозяйственную продукцию; дефицит промышленных товаров, предназначенных для сельского рынка, а отсюда – отсутствие стимулов для продажи сельскохозяйственной продукции; ошибочное использование программы закупок зерна, поощрявшее крестьян создавать запасы хлеба, поскольку цены на него были слишком низкими. Сокращение же числа кулаков означало, что тех, у кого имелся излишек зерна, стало еще меньше[].
Но при любом варианте дефицит зерна в январе 1928 года исчислялся всего в 2 160 000 тонн[], то есть ни в коей мере не представлял собою ни «кризиса», ни «угрозы», как назвал Сталин[].
Ибо, хотя объем производства зерновых снизился, производство другой сельскохозяйственной продукции, в том числе скота, увеличилось, так что валовая продукция сельского хозяйства возросла в 1928 году примерно на 2,4 процента[]; причем уже в те времена один из советских специалистов посчитал ежегодный прирост крестьянского производственного капитала равным 5–5,5 процента, то есть цифре весьма значительной[]. Более того, как отмечает Трапезников, продажа крестьянами технических культур, на которые были установлены высокие закупочные цены, быстро росла[].
В сущности, крестьяне просто нормально прореагировали на сложившуюся на рынке ситуацию – на нереалистично низкие цены, установленные государством на зерно.
И все же в январе 1928 года наступил, по определению американского ученого Стефена Ф.Коэна, «поворотный момент». Столкнувшись с нехваткой хлеба или поверив в таковую, Политбюро единогласно проголосовало за «чрезвычайные» или «срочные» меры. Правые рассматривали их как ограниченную экспроприацию кулацкого зерна, и когда кампания переросла в массовую конфискацию хлеба у крестьянства, проводившуюся с почти такой же жестокостью, как в 1919–1921 гг., они забили тревогу.
Но, по существу, само решение, пусть даже обставленное всеми оговорками о его временном характере и о том, что оно не является концом НЭПа, явилось фатальным. Ведь партия захватывала хлеб, произведенный для продажи при якобы гарантированных условиях рынка. Экспроприация обеспечивала государство зерном, в котором оно нуждалось. Но одновременно она демонстрировала производителям сельскохозяйственных продуктов, что они более не могли полагаться на условия рынка. Таким образом, ранее только поколебленный экономический стимул был теперь в значительной степени подорван. В то же время успехи в конфискации зерна создавали у партийного руководства ложную и необоснованную уверенность, что оно нашло способ решения проблемы. Ибо дефицит зерна, составлявший чуть больше 2 млн. тонн, был восполнен с лихвой: чрезвычайные меры принесли около 2,5 млн. тонн[].
Сталин определил чрезвычайные меры как «сугубо исключительные», но применявшиеся властями методы не могли не напомнить крестьянству о военном коммунизме. Была проведена мобилизация кадров. В зерновые районы было отправлено 30 000 активистов. В деревнях появились чрезвычайные «тройки», располагавшие всей полнотой власти и не считавшиеся с местными органами управления. В сельских, районных и губернских парторганизациях разразились чистки «слабых элементов». Хлебные рынки были закрыты. Количество зерна, которое крестьянам разрешалось молоть на мельницах, было сведено к минимуму, необходимому для личного потребления. И хотя из центра время от времени раздавались сожаления о «перегибах», возобновились по существу реквизиции периода гражданской войны. Сталинская политика атаки на кулака и реквизиций в деревне приближалась фактически к наиболее экстремистским вариантам программ левых, не случайно Преображенский полностью поддержал ее.
Снова, как в 1919 году, самая многочисленная прослойка крестьян – середняки – более не имела соответствующего представительства в сельских советах. В некоторых украинских губерниях их доля сократилась до 30 процентов и менее. А в таких органах как избирательные комиссии, где по существу, и определялся состав советов, крестьяне всех категорий зачастую едва ли составляли большинство, оттесненные множеством должностных лиц и прочих посторонних[].
Закон от 10 января 1928 года изменял правила о кворуме на собраниях сельских общин, так что теперь треть членов могла навязывать решение остальным[]. Крестьяне, лишенные в СССР права голоса, не могли голосовать также и на сельских собраниях, тогда как работники, не имевшие собственного надела, получили это право. Кроме того, решения собрания могли быть оспорены сельским советом, если они, по мнению последнего, противоречили политике советской власти[]. Это было началом конца независимости общин и одновременно – ударом по середняку.
Опять начали использовать в широких масштабах ту функцию, которую имела община при царизме, а именно «самообложение». Это означало, что община отвечала за сбор с деревни «дополнительных денег» – уже после того, как проведенное по новому уставу собрание заставляли принять определенную норму хлебозаготовок (в то же время, поскольку было заранее установлено, что община обкладывает кулаков более высоким налогом, независимо от мнения жителей деревни, традиционная свобода самообложения больше не применялась). Из официальных документов ясно следует, что партийные установки не пользовались поддержкой даже у крестьян-бедняков и что введенные тогда жесткие правительственные меры были враждебно встречены всеми элементами деревни[].
Особое внимание уделяли Украине, Северному Кавказу и Поволжью, но главной целью правительства на этот раз была Сибирь. Сталин лично выехал туда (последнее в его жизни посещение деревни). Он выступал на заседаниях бюро Сибирского крайкома ВКП/б/ и других органов, обвиняя их работников в некомпетентности, граничащей с саботажем. Когда те попытались протестовать, заявляя, что из центра запросили чрезмерное количество зерна, Сталин ответил, что если бедняки и середняки продали излишки хлеба, то у кулаков еще имеются огромные запасы, по 50–60 тысяч пудов на семью. То были чистейшие домыслы, к тому же, противореча сам себе, Сталин заявил, что наибольший объем непроданного зерна находится в руках середняков.[]
Когда дело дошло до сбора зерна на местах, где государственные служащие составили списки всех, кого можно было отнести к категории кулаков, но так и не получили от внесенных в эти списки запланированного по разнарядке объема поставок, кулакам велели просто «изыскать недостающее зерно»[]. Поскольку у кулаков, как бы широко ни толковали это понятие, не имелось излишков хлеба, покрывавших нормы поставок, спущенные местным работникам, последним не осталось ничего иного, как восполнить недостающее зерно за счет запасов всей крестьянской массы.
В письме, направленном Сталиным местным парторганизациям, признавалось, что кулаки не являются главным источником излишков хлеба, но с ними следует бороться как с экономическим руководством крестьянства, «причем непосредственно за ними следуют середняки»[].
После того, как острота кризиса спала, Сталин и поддерживавший его Бауман признали, что «чрезвычайные меры» включали обыски, конфискации и т.п. и что они перешли за грань разумного «предела безопасности» середняка. Сталин лично с поразительной откровенностью объяснил, в чем именно состояли ошибки. В апреле – мае 1928 года планы хлебозаготовок не выполнялись. «Ну а хлеб все-таки надо было собрать. Отсюда повторение рецидива чрезвычайных мер; административный произвол, нарушение революционной законности, обход дворов, незаконные обыски и т.д., ухудшившие политическое состояние страны и создавшие угрозу смычке рабочих и крестьян»[].
Главным орудием «закона», применявшегося тогда против крестьянства, была «статья 107», вступившая в силу в 1926 году. Она предусматривала тюремное заключение и конфискацию имущества лиц, виновных в умышленном завышении цен или отказывавшихся поставлять свои товары на продажу. Статья эта никогда не предназначалась для использования против крестьянства, введена она была для борьбы со «спекулянтами». На пленуме ЦК, состоявшемся в июле 1928 года, Рыков получил возможность сообщить присутствующим, что обычно зона действия «статьи 107-й» охватывала в 25 процентах случаев крестьян-бедняков, в 64 процентах случаев – середняков, а кулаков – лишь в 7 процентах случаев[]. Позднее, в том же году, были опубликованы результаты голосования, четко показывавшие, что крестьяне-бедняки не оказали ожидавшейся поддержки мерам правительства[].
На том же июльском пленуме было объявлено об отмене чрезвычайных мер. (Принципиально продолжение НЭПа было подтверждено уже на апрельском пленуме.) Сталин, хоть и не напрямую, высказался в поддержку предложения о том, что необходимые для индустриализации средства следует собрать с крестьянства; в то же время открыто он не отказывался от НЭПа:
«С крестьянством у нас обстоит дело в данном случае таким образом: оно платит государству не только обычнее налоги, прямые и косвенные, но оно еще переплачивает на сравнительно высоких ценах на товары промышленности – это во-первых, и более или менее недополучает на ценах на сельскохозяйственные продукты – это во-вторых…
Это есть нечто вроде «дани», нечто вроде сверхналога, который мы вынуждены брать временно для того, чтобы сохранить и развить дальше нынешний темп развития индустрии, обеспечить индустрию для всей страны, поднять дальше благосостояние деревни и потом уничтожить вовсе этот добавочный налог, эти «ножницы» между городом и деревней… без этого добавочного налога на крестьянство, к сожалению, наша промышленность и наша страна пока что обойтись не могут…»
Но, продолжает Сталин:
«Может ли крестьянство выдержать эту тяжесть? Безусловно, может: во-первых, потому, что тяжесть эта будет ослабляться из года в год, во-вторых, потому, что взимание этого добавочного налога происходит… в условиях советских порядков, где эксплуатация крестьянства исключена со стороны социалистического государства и где выплата этого добавочного налога происходит в условиях непрерывного улучшения материального положения крестьянства».[ 36 ]
Однако у Сталина хватило решимости заявить на пленуме, что давление на «капиталистические» элементы деревни достигло такой силы, что «иногда» доводило их до краха[].
Существует мнение, что чрезвычайными мерами Сталин хотел лишь «запугать кулаков до полной покорности»[]. Как бы то ни было, пленум издал новые директивы: прекратить применение чрезвычайных мер, поднять цены на зерно, направить в деревню промышленные товары.
Но более зажиточные крестьяне уже перепугались всерьез. Некоторые из них стали выращивать меньше хлеба, другие продавали свое имущество. Ведь теперь цены на хлеб не позволяли даже покрыть затраты на его производство – это признавал и ведущий сталинский экономист Струмилин.[] Да и вообще, реакция производителей зерна на принудительные хлебозаготовки оказалась вполне естественной: у них пропала всякая охота развивать производство, и тяжкий крестьянский труд, благодаря которому начало восстававливаться сельское хозяйство страны, стал понемногу замирать.
И вот к концу 1928 года партия столкнулась с мрачными результатами собственного управления сельским хозяйством. Осенью 1928 года показатели зернового и животноводческого производства начали снижаться. Если же еще учесть прирост населения с 1914 года, то станет ясно, что производство хлеба на душу населения снизилось с 584 кг до 484,4 кг.[]
Когда выяснилось, что рынок не удовлетворил возложенные на него надежды, то дефицит зерна восполнили за счет реквизиций, а потом правительство снова вернулось к рынку. Но, с точки зрения крестьянина, рынок более не являлся надежным каналом сбыта продукции, ибо его можно было перекрыть в любой момент и перейти опять к реквизициям. Правительство, напротив, помнило лишь успех, достигнутый с помощью реквизиций, и не понимало, что они повлекли за собой развал рыночных отношений, что принудительная реквизиция зерна при наличии рынка лишает рынок стимулирующей функции и в новых условиях он неминуемо должен количественно сократиться.
Совершенно ясно, что главную роль в этом сыграло не тайное накопление запасов хлеба производителями, а снижение его производства[]: Бухарин прямо говорил про «сказки о хлебных запасах».[]
* * *
На всем протяжении борьбы за хлеб в деревне Сталин использовал эту ситуацию для атаки на правых. Его тезис заключался в том, что «в наших партийных организациях народились в последнее время известные, чуждые партии элементы, не видящие классов в деревне» и желающие «жить в мире с кулаком»[]. На апрельском пленуме Центрального Комитета (1928 г.) Сталин выступил с резкими нападками на партийцев, «плетущихся в хвосте у врагов социализма». К середине 1928 года Бухарин понял, что Сталин решился проводить курс, который вызовет восстания в деревне, он готов «потопить их в крови»[]. Уже в июне 1928 года Бухарин и Сталин не разговаривали друг с другом. Но приличия еще соблюдались.
Бухарин жаловался на то, что рядовые члены ЦК не понимали сути разногласий, но сам не прилагал особых усилий, чтобы разъяснить положение. Правые боролись со Сталиным втихую, а перед широкой аудиторией скрывали раскол, Сталин же тем временем открыто не нападал на лидеров правых, его приспешники, не называя лиц, критиковали «тех, кто не хочет ссориться с кулаками», и, наконец, в «Правде» началась атака на «основы позиций правых»[].
Теперь уже Бухарин стал подгонять «наступление против кулаков». Калинин, находившийся в тот момент на стороне Бухарина, истолковал его позицию таким образом, что насильственной экспроприации кулаков все равно нельзя допускать, подкрепив свое мнение благоразумным доводом о том, что пока существует частное хозяйство, новые кулаки будут неминуемо возникать взамен экспроприированных.
Сталин тоже пока зарекался «передавать кулаков в ГПУ», хотя и в менее решительных выражениях, но недвусмысленно оставлял за государством право принимать против них «административные» меры наряду с экономическими. Когда дело дошло до личностей, Сталин публично обрушился на менее значительных и более явных правых, в частности, на заместителя наркома финансов и наркома внешней торговли Фрумкина. 15 июня 1928 года Фрумкин направил письмо в ЦК ВКП/б/. В ноябре Сталин выступил на пленуме ЦК, обвинив его в «правом уклоне». Одновременно с этим Сталин заявил о единстве взглядов в Политбюро, но подверг критике в качестве «примиренца» Угланова, занимавшего четвертое место в правой группировке. На том же ноябрьском пленуме ЦК Бухарин и Томский были все же вынуждены подать заявление о выходе из состава Центрального Комитета. Но Сталин еще не был готов к такому повороту событий и убедил их взять заявления обратно, согласившись на их требование прекратить распространение слухов о расколе.
На протяжении 1928–1929 гг. Сталин попросту перехитрил правых. Позиции их постепенно подрывались, но Сталин не дал повода начать какую-либо серьезную открытую полемику – хотя бы такую, какую вел Троцкий, не говоря уже о Зиновьеве.
Как прекрасно сформулировал Роберт В. Дэниэлс, «история правой оппозиции являет собой единственный в своем роде пример того, как политическую группировку сперва победили и только потом атаковали».
* * *
Когда в конце 1928 года снова появились признаки зернового кризиса, даже Госплан пришел к выводу, что «тенденция к снижению» сбора зерна представляет собой сезонное явление.[] Еще в конце ноября 1928 года сам Сталин отвергал идею превратить «чрезвычайные меры» в постоянную политику.[]
Поэтому с новым дефицитом зерна государство справилось все теми же методами, но при этом отрицая, что они являются «чрезвычайными» или доходят до неприкрытой конфискации. Политбюро одобрило «уральско-сибирский метод» (Рыков возражал), основанный на рекомендациях партийных органов этих двух регионов; примерно с февраля 1929 года его начали в широких масштабах применять по всей стране (хотя официально он был узаконен лишь в июне). В основе этого метода лежала идея о значительных запасах хлеба, накопленного главным образом в руках кулаков, отсюда и вытекало увеличение нормы хлебозаготовок для деревень. В теории «метод» базировался на «единодушии, выражаемом крестьянскими массами».
Направленные в деревню партийные уполномоченные не объявляли реквизицию в приказном порядке. Вместо этого они устраивали собрания крестьян, и те под давлением уполномоченных принимали обязательство повысить норму хлебозаготовок, ввести «самообложение» по зерну и деньгам, а также решали, на каких именно кулаков следует оказать «общественное давление». Подчеркнем, что уполномоченные добивались от крестьянских собраний подобных решений практически с помощью насилия. Сначала сельский сход почти неизменно голосовал против новых предложений. Тогда уполномоченный разоблачал выступавших против него ораторов, объявляя их «кулаками» или «подкулачниками»; применялись аресты, обыски, штрафы, конфискация имущества или даже расстрел[]. Сельский сход распускался до тех пор, пока оставшиеся делегаты не голосовали за новые предложения. Наличие кворума не принималось во внимание. Затем, якобы для исполнения решении сельской общины, государственная власть «применяла меры» против подозреваемых в укрывании зерна.
Непокорных исключали из кооперативов, лишали права пользоваться мельницей и т.п. В советской печати описаны случаи, когда им объявляли бойкот, применяли штрафы, детям не разрешали посещать школу…[]
К весне 1929 года начались также насильственные заготовки мяса. Таким образом Сибирь поставила 19 000 тонн мяса вместо 700 тонн в предыдущем году.[]
В дополнение к реквизициям, поддержанным штрафами и тюремным заключением, нередки были случаи конфискации у кулаков сельскохозяйственного инвентаря и тяглового скота, а иногда, особенно на Украине, конфискации земли. Ситуация приближалась к полному раскулачиванию, хотя партия все еще отрицала его необходимость.
В теории «принуждение кулака» стало возможно только потому, что его требовала якобы «воля крестьянских масс». Это «общественное давление» по существу являлось фальшивкой. Вот несколько фактов, опровергающих косметически-идеологический фасад кампании. В одном из районов, по сообщениям официальной печати, партии не удалось привлечь на свою сторону ни бедняков, ни середняков; в другом против новой системы проголосовало 40 процентов деревень; в третьем – 30 процентов, В «Известиях» отмечалось, что сельские сходы часто голосуют против предложений партийных уполномоченных.[]
Тем не менее кампания продолжалась, причем был сделан большой упор на участие партийных работников из города, которые, как говорилось в одной статье, «воздействуют на сельские сходы… кавалерийскими методами»[]. Сосланный в Сибирь «левак» Сосновский писал, что власти «набросились на крестьянина» с концентрированной свирепостью редко виданной со времен 1918–1919 гг.: от крестьянина требовали: «давай!» – хлеб, налоги (прежде чем их полагалось вносить), займы, страховые и другие сборы…[]
Читая сообщение за сообщением, убеждаешься, что крестьян просто заставили подчиняться силой. К тому же (как мы увидим ниже) все эти меры скорее сплотили, чем разъединили крестьян, включая бедняков[]. Поскольку меры против кулаков не дали достаточных результатов, местные власти, хотя им никто не давал соответствующих указаний, снова стали проводить конфискацию хлеба у середняков.
В целях разжигания классовой борьбы в деревне, сверху спустили указание распределить 25 процентов конфискованного у кулаков зерна между беднейшими крестьянами и наемными работниками. Но даже при таком подстрекательском «стимулировании» деревенская беднота отреагировала слабо. А к концу весны, когда власти особенно нуждались в услугах бедняков, упомянутое стимулирование вовсе пришлось прекратить: весь хлеб был нужен государству. В результате, как пишет Бауман, крестьяне-бедняки, еще недавно оказывавшие поддержку властям, теперь, когда у них «зачастую нечего было есть, шли, снявши шапку, на поклон к кулаку»[]. Микоян также говорил о «колебаниях» беднейшего крестьянства под давлением кулаков[]. «Правда» в передовой статье отмечала, что кулаки переманивают на свою сторону остальную массу крестьянства с помощью лозунгов, призывающих к равенству в общине.[]
Но и сам по себе уральско-сибирский метод нельзя было считать вполне технически удачным. Недостатки его обуславливались тем обстоятельством, что зерно находилось в руках собравших его людей, и забрать у них хлеб можно было только совместными усилиями чужаков, в большинстве своем незнакомых с деревней. Кроме того, уральско-сибирский метод представлял собой попытку использовать принуждение, характерное для экономики военного коммунизма в той экономической системе, которая в принципе регулировалась рынком.
Разгром кулаков и уничтожение свободного рынка оказались связаны друг с другом неразрывно. Ведь, говоря экономическими категориями, разгром кулачества означал попросту подрыв у крестьянства стимулов к производству продуктов для рынка.
* * *
Кампания, проводившаяся в деревне, не являлась тогда единственным симптомом «поворота влево». Начиная с 1928 года в стране царила атмосфера террора и истерии, особенно заметных, если сравнить ее с относительно мирной обстановкой начала НЭПа.
Сигналом к открытию этой кампании послужил первый из серии печально известных показательных процессов – так называемое «Шахтинское дело». Вопреки желаниям правых, а также некоторых своих приспешников, таких как отвечавший за экономические вопросы и придерживавшийся умеренных взглядов Куйбышев или даже глава ОГПУ Менжинский, Сталин добился осуждения по Шахтинскому делу группы инженеров-«буржуазных специалистов». (Впрочем, Шахтинское дело не являлось исключением. Повсюду в 1928–1929 гг. разоблачали вредителей, например в Казахстане осудили группу буржуазных специалистов, якобы связанных с английским капиталистом Урквартом.[])
Шахтинское дело и ему подобные процессы со всей ясностью сигнализировали, что классовая борьба разгорается с новой силой. В тот период каждый третий специалист, занятый в народном хозяйстве, рекрутировался из дореволюционной интеллигенции, а среди специалистов с высшим образованием они составляли несомненное большинство. 60 процентов преподавателей высших учебных заведений были того же происхождения. Старых интеллигентов стали смещать с занимаемых постов, подвергали преследованиям, зачастую высылали, даже расстреливали. Их детей исключали из вузов и до 1934– года вузы находились на грани краха.
К 1930 году свыше половины инженеров не имели соответствующей подготовки: лишь 11,4 процента из них получили высшее образование, а некоторые не успели пройти даже ускоренных курсов.
На Украине «культурная революция» носила несколько иной оттенок, нежели в Москве: атака велась не только на старшее поколение украинской культурной элиты, но также на коммунистическую интеллигенцию с «националистическим уклоном».
На местах, в частности в деревнях, козлами отпущения частенько делали учителей, в особенности тех, у кого выявляли «сомнительное происхождение». Их то и дело заставляли платить незаконные штрафы – как классовых врагов, или – очень часто – на том основании, что они состояли в родстве со священниками.[]
К 1929 году обстановка обострилась. К этому времени относится, например, следующее свидетельство о поведении местных заправил:
«Они поехали в Яблонскую школу к учительнице Орловой, дочери кулака, приговоренного к восьми годам за антисоветскую деятельность, а также к дочери священника Кустова. Там они устроили попойку и заставили учительниц с ними спать… [Один из них] так обосновал свои притязания: „Я – [советская] власть, я все могу“, – зная, что подобные заявления возымеют особое воздействие на Орлову и Кустову, поскольку обе они враждебного происхождения. Вследствие этих мучительств учительница Кустова оказалась на грани самоубийства».[ 60 ]
* * *
В общем, марксистское положение о том, что классовое чутье является определяющей силой социальных перемен, должно было массами усвоиться, и его изо всех сил разжигали и стимулировали. А на селе, где никак не удавалось разжечь, его просто сочиняли.
В речи на заседании ВЦИК в декабре 1928 года советский президент Калинин привел несколько причин, объясняющих, почему даже беднейшие крестьяне недостаточно ненавидят кулаков. Кулак, говорил Калинин, может сыграть и положительную роль в экономике села, давая взаймы беднякам и таким образом «спасая их от лишений в тяжелые времена» – косвенное признание того, что правительство НЕ оказывало помощи крестьянам. А когда кулак резал корову, добавляет Калинин, бедняк мог купить у него немного мяса.[]
Вести классовую борьбу в деревне было нелегко. Повсеместно звучали одни и те же жалобы: «Иногда кулак ведет за собой бедный и средний слои крестьянства. Бывают случаи, когда колхозники голосуют против высылки кулаков. Подчас бедняки идут за кулаком из-за плохой организации дела. Причины этого, помимо слабой организации бедняков – запугивание со стороны кулака, недостаток культуры, а также семейные связи»[].
Согласно официальным отчетам, бедняки нередко говорили: «В нашей деревне нет кулаков». Или (что еще более поразительно): «Сегодня они конфискуют хлеб у кулаков, завтра они повернут против бедняков и середняков»[].
В речи на северокавказской партконференции в марте 1929 года (не опубликованной в то время) Микоян откровенно заявил, что середняки видели в кулаках пример для подражания и признавали их авторитет, а на бедняков смотрели как на не способных вести хозяйство. Только большое коллективное хозяйство, прибавил Микоян, сможет выправить положение (замечание, отражающее новые сталинские идеи)[]. В апреле 1929 года, на Шестнадцатой партконференции, Сергей Сырцов, вскоре после этого выдвинутый кандидатом в члены всесоюзного Политбюро, заявил, что не только часть середняков, но и некоторые бедняки поддерживают кулаков. А глава сельскохозяйственного отдела ЦК откровенно сказал: «Середняки повернули против нас и сомкнулись с кулаками»[]. На всем протяжении 1928–1929 гг. мы найдем десятки признаний того, что кулаки и остальные крестьяне заняли одинаковую позицию – даже из уст деятелей типа Кагановича[].
Тем не менее, в одном отношении мания борьбы против кулаков оказалась для партии полезной, и сам Сталин отметил, что, поскольку середняк увидел, что личное благосостояние, к которому он стремился, сделает его кулаком и, следовательно, подведет под репрессии, или поскольку «ему просто помешали стать кулаком», середняк в конце концов придет к выводу, что колхоз – единственный остающийся ему путь к благосостоянию[].
Что касается численности кулаков, то налоги, введенные в ноябре 1928 года на «богатейший слой деревни»[] теоретически затрагивали лишь 2–3 процента крестьянства (в целях борьбы с «апатией» принцип налогообложения был изменен: теперь налог стали исчислять на основании засеянной площади, а не собранного урожая)[], Но на практике, как признал и сам Сталин, до 12 процентов крестьянства, а в некоторых районах и больше, подверглось такому налогообложению.[] Согласно другим источникам, «добавочный налог» распространялся на 16 процентов крестьянских хозяйств в РСФСР[], а «Правда» писала уже о «сплошь кулацких» деревнях[]. В одной из станиц Северного Кавказа даже члены местного совета не являлись на собрания, посвященные хлебозаготовкам[]. Советские исследователи не могут определить численность хозяйств, обязанных в 1929 году выполнить предусмотренную для кулаков норму хлебозаготовок, но один из них считает, что она составляла 7–10 процентов всех крестьянских хозяйств[], а объединенная псевдокатегория кулаков и зажиточных крестьян, как уверял впоследствии Сталин, охватывала до 15 процентов от общего числа сельских хозяйств.
Наступил решающий 1929 год. Ни зерновая проблема, ни крестьянский вопрос не были решены. Зимой 1928–1929 гг. в городах было введено распределение хлеба по карточкам (осенью 1929 года карточная система распространилась и на мясо). Весной 1929 года Рыков (при поддержке Бухарина) внес предложение об импорте зерна – выход, к которому СССР в конце концов прибег в 60-х годах. Но тогда это предложение было отвергнуто после «очень бурных прений»[].
На заседании Политбюро Бухарин заговорил о «военно-феодальной эксплуатации крестьянства», и на протяжении первой половины года правые продолжали предпринимать мощные усилия, направленные на стабилизацию отношений с крестьянством, отмену принудительных мер, возвращение к НЭПу и свободному рынку[].
Весной 1929 года Сталин (в неопубликованной тогда речи) упомянул о «предательском поведении» Бухарина[]. Бухарин выступил со своим главным тезисом: цитируя Ленина, он утверждал, что было бы гибельным для дела коммунизма применять жесткие коммунистические принципы в деревне, поскольку там «не существует материальной базы для коммунизма»[]. Почти все беспартийные, то есть профессионально подготовленные экономисты поддержали этот тезис, а также идею правых о восстановлении равновесия рынка. Особенно горячо высказался за это лучший из специалистов Госплана Владимир Громан. Даже Струмилин, наиболее близкий к Сталину деятель Госплана, считал, что темпы производственного роста не должны превышать пределы, поставленные им наличием необходимых ресурсов.
В апреле–мае 1929 года, не дожидаясь окончательной обработки, приняли пятилетний план. «Планом» он ни в коем случае не являлся. Хотя в нем имелась некоторая координация заданий и уделялось значительное внимание взаимозависимости различных ресурсов и возможностей роста экономики, но по существу то был «лишь свод цифр, непрерывно скачущих кверху – в этом состояла его единственная функция»[].
Разработчики предложили два варианта плана, первый из которых был менее грандиозным, чем второй – как бы и необязательным. Этот второй вариант исходил из предположения, что все пять лет будут урожайными, что создадутся благоприятные условия на международном зерновом рынке, Что не возникнет необходимости в высоких расходах на оборону и т.д. Но даже он был пересмотрен в сторону увеличения показателей. А потом принятый план, все-таки сохранявший следы координации, к которой стремились разработчики из Госплана, совсем потонул в потоке ударных программ с их все более недостижимыми показателями, объявлявшимися каждой отраслью промышленности и отдельными предприятиями без какой-либо оглядки на ресурсы экономики в целом.
Тем не менее, если бы хозяйство страны развивалось в соответствии с первоначальным пятилетним планом, число частников в 1932–1933 гг. сократилось бы лишь на какой-то незначительный процент от общего количества населения и в этом секторе по-прежнему производилось бы почти 90 процентов валового объема сельскохозяйственной продукции[]. Это показывает, какой именно была официальная политика партии еще весной 1929 года.
Действия партии в деревне существенно подорвали НЭП. Неясно, однако, успело ли к тому времени партийное руководство понять, что именно оно натворило. Даже тогда, в середине 1929 года, еще существовало общее соглашение с идеями НЭПа, с идеями длительного сохранения в сельском хозяйстве частного сектора и рыночных отношений. Особенно такого рода мысли были очень популярны среди экономистов, и не только в Госплане, но и даже в наркомате земледелия.
В апреле 1929 года даже Сталин еще говорил, что из необходимых государству 8,2 миллиона тонн зерна от 4,9 до 5,7 млн. тонн можно получить на рынке, а уже остальные 2,5 млн. тонн потребуют «организованного давления на кулаков» по уральско-сибирскому образцу[] – совершенно невероятная, фантастическая смесь двух экономических методов. Но о полном контролировании сельского хозяйства пока не было и речи.
Сравнительно затяжное начало двойной операции Сталина по разгрому правых и введению сплошной коллективизации, по-видимому, в значительной степени объясняется тем обстоятельством, что большая часть его собственных сторонников в начале 1929 года еще не была готова ни к тому, ни к другому – или же тем, что таким положение казалось Сталину. Поражение правых в апреле 1929 года явилось следстствием объединения ветеранов ЦК вокруг экономического курса, который по-прежнему представлялся весьма умеренным. Но, поддержав Сталина в роли руководителя партии, они шаг за шагом позволили ему вернуться к тотальному применению политики «чрезвычайных мер», проводившейся минувшей зимой.
* * *
В первой половине 1929 года партийные органы и организации не раз обсуждали вопрос о непрекращающейся борьбе против кулаков, но решение о том, что же с ними делать, так и не вынесли. Лишь в мае 1929 года Совет Народных Комиссаров составил формальное определение кулацкого хозяйства: в таком хозяйстве регулярно применяется наемный труд; или же имеется мельница, маслобойня или подобное заведение; или же сдается внаем сельскохозяйственный инвентарь или постройки; или же его члены занимаются торговлей или ростовщичеством, или имеют другие нетрудовые доходы, особенно же «требы» за исполнение обязанностей священника.[]
При таком широком определении появилась возможность подвергать репрессиям почти любого крестьянина. К тому же республиканским, краевым и губернским властям предоставлялось право изменять это определение применительно к местным условиям.
В это время даже самые радикальные ораторы говорили о том, что партия не имеет намерения физически ликвидировать кулака, а о массовой депортации не упоминалось до тех пор, пока подкомиссия, созданная для решения этого вопроса, не внесла к концу года предложение, предусматривавшее тюремное заключение или депортацию для самой худшей из трех категорий кулаков – для активных врагов советской власти, виновных во враждебных актах.[]
Однако «раскулачивание» – массовая кампания, которую мы рассмотрим в следующей главе, – спорадически проявлялась уже в начале 1929 года.
Так, в селе Шампаивка Киевской губернии, насчитывавшем около 3000 хозяйств, 15 крестьян были раскулачены и сосланы на север еще в марте 1929 года[].
Подобные методы раскулачивания поощрялись наиболее рьяными сталинистами в губкомах. 20 мая 1929 года партийный комитет Среднего Поволжья постановил, что кулаки-контрреволюционеры должны быть высланы; 14 июня северокавказский комитет проголосовал за экспроприацию и высылку отъявленных кулаков, правда, только в том случае, если они были пойманы на укрывательстве зерна, да и то не более одного-двух человек на станицу[]. В принципе, согласно советским публикациям, местные органы власти получили полномочия высылать кулаков в административном порядке «пo решению общих собраний трудового крестьянства» уже в начале 1929 года.[]
Но ситуация пока что оставалась двусмысленной. Обычным оружием против кулака было последовательное увеличение нормы хлебозаготовок и повышение налогов. По Струмилину, кулак со средним доходом, впятеро превышавшим доход бедного крестьянина, платил в тридцать раз больше налогов на каждого члена семьи[]. Декретом от 28 нюня 1929 года сельским советам «разрешалось» накладывать штрафы, впятеро превышавшие стоимость продуктов индивидуального хозяйства, если оно не выполняло норму хлебозаготовок. Такова была «законная» основа для работы в деревне, включая раскулачивание, вплоть до февраля 1930 года. В случае неуплаты штрафа хозяйство кулака распродавалось и он лишался надела. Вот типичный для того времени приказ по Днепропетровской губернии: «Гражданин Андрей Бережный, зажиточный крестьянин, обязан сдавать зерно по 40-процентной норме. Он не сдал 203 пуда, а теперь отказывается от дальнейших поставок, и ему надлежит уплатить 500 рублей штрафа в течение 24 часов. В случае неуплаты будет произведено насильственное взимание штрафа за счет распродажи имущества»[].
В результате подобных мер за 1928–1929 гг. кулаки потеряли от 30 до 40 процентов приналежавших им средств производства[].
Наряду с другими наказаниями часто применялось лишение права голоса на выборах Может возникнуть вопрос, какoe значение для крестьянина имела потеря этого, практически несуществовавшего права. Причина проста: отметка о поражении в правах заносилась в удостоверение личности и, как клеймо, преследовала такого крестьянина повсюду, где бы он ни искал убежища и работы. Кроме того, лишение избирательных прав «нередко сопровождалось лишением права на жилье, продовольственную карточку и медицинское обслуживание, а особенно часто – высылкой»[].
Следует отметить, что вместе с кулаком теперь исчез и другой элемент, терпимый во времена НЭПа в интересах поддержки сельской торговли – пресловутый нэпман, новая «буржуазия», численность которой достигала полумиллиона, то есть по преимуществу мелкие лавочники, не содержавшие наемных работников.
По оценке, относящейся к 1927 году, средний капитал такой лавки в деревне составлял 711 рублей. Исчезновение этих мелких лавочников привело к полному краху распределения потребительских товаров. «Даже те жалкие товары, которые имелись в наличии, невозможно было распространять»[].
Наперекор нараставшей в 1929 году тенденции выселения кулаков и распродажи их имущества, Калинин сделал попытку разрешить кулакам (после сдачи имущества) вступать в колхозы. По крайней мере, в середине 1929 года многие партийные деятели еще, безусловно, склонялись к тому, чтобы разрешить кулакам вступать в колхозы, «если они полностью откажутся от личного владения средствами производства». Другие руководящие работники партии придерживались противоположных взглядов.[] В августе Бауман авторитетно заявил, что вопрос этот партией окончательно не решен.[] Однако уже во второй половине того же года мало кто из партийцев заговаривает о возможности принятия кулаков в колхозы. К октябрю же выступавших с такими предложениями обвиняли в правом уклоне.
* * *
Но все это пока оставалось далеко от поставленной задачи привлечения на свою сторону крестьянских масс и изоляции классового врага. Подавляющее большинство крестьян было восстановлено против властей. Они пользовались всеми доступными им способами протеста, включая массовые жалобы собственным сыновьям, служившим в армии.[]
В передовой статье «Правды» от 2 февраля 1929 года с горечью говорится о том, что крестьянин все еще не осознал «коренного различия между законами старого режима и советскими законами», что он по-прежнему воспринимает власть как автоматически враждебную ему силу. «Правда» была особенно обеспокоена такими живучими поговорками, как «закон что дышло, куда повернул – туда и вышло», или «закон – паутина, шмель вылетит, муха попадется».
Относительно мирная обстановка, установившаяся в деревне в пору расцвета НЭПа, исчезла без следа. Уже в 1928 году со всех концов страны поступали сообщения о беспорядках, грабежах, бунтах, в которых участвовали и рабочие[]. В официальной книге по истории партии упоминается ряд случаев нападений крестьян на партийных активистов: 7 июня 1928 года трое кулаков убили секретаря Ивановской парторганизации; 7 ноября 1928 года был застрелен председатель колхоза из Костромской области; в тот же день и в той же области был убит другой колхозный активист; 19 декабря 1928 года убили председателя сельсовета из Пензенской области; к тому же периоду относятся более десятка других аналогичных инцидентов по всему Советскому Союзу[]. За период 1927–1929 гг. было убито, по официальным данным, 300 уполномоченных по хлебозаготовкам[].
С 1927-го по 1929 год число «зарегистрированных кулацких террористических актов» на Украине учетверилось; в 1929 году сообщалось о 1262 террористических актах[]. Сопротивление крестьянства усиливалось. Официальные данные всего за первые девять месяцев 1929 года дают огромную цифру: 1002 террористических акта, из них 384 убийства – и это только по центральным губерниям. За эти действия было осуждено 3281 человек, из них только 1924 (то есть 31,2 процента) являлись кулаками, 1896 относилось к середнякам-подкулачникам, 296 – к беднякам, а 67 осужденных занимали официальные должности. Поскольку в подобных случаях под давлением властей возможно большее число обвиняемых стремились зачислить в кулаки, приходится прийти к выводу, что враждебность к режиму проявляло крестьянство в целом[].
Осенью 1929 года было зарегистрировано дальнейшее усиление «терроризма».[] Тем не менее, несмотря на то, что спорадические случаи вооруженного сопротивления значительно участились, на этой стадии не наблюдалось ничего похожего на серьезное восстание; по сравнению с тем, во что предстояло перерасти крестьянскому сопротивлению в будущем, это были лишь отдельные, изолированные инциденты.
Более показательно пассивное сопротивление режиму широких слоев крестьянства. Прежде всего сюда следует отнести укрывание хлеба: сперва его прятали на крестьянских участках, потом на всяких заброшенных землях, под стогами сена, в церквах, в открытой степи, в оврагах и в лесах. Кулаки записывали свое зерно на имя родственников, продавали его по низким ценам крестьянам-беднякам или нелегальным частным торговцам, которые по ночам вывозили мешки с зерном на телегах или плотах. Середняки и бедняки, насколько могли, делали то же самое. Даже колхозники старались по мере сил отвертеться от хлебозаготовок. Когда им не удавалось спрятать или продать свое зерно, они пускали урожай на корм скоту, сжигали его или бросали в реки.[]
* * *
Партия оказалась не в силах контролировать положение в деревне. Численность коммунистов в сельских районах за период 1917–1921 гг. составляла около одной шестой от общего состава партии, причем многие из них были рабочими. К тому же, как отмечает советский исследователь, «в 1922–1923 гг. почти никто из проживавших на селе коммунистов не возобновлял свое членство в партии»[]. Таким образом, в 1929 году основная масса сельских коммунистов состояла из вступивших в партию в период НЭПа, а потому была не особенно затронута воинствующими партийными доктринами предшествующей эпохи.
В партийной литературе отмечалось, что активисты из бедных крестьян, которые иногда вступали в партию, не оставались неизменно лояльными по отношению к режиму и с легкостью «переходили на враждебные классовые позиции».[] Кроме того, в деревнях (как с неудовольствием отметил в 1928 году Молотов) наемные работники и крестьяне-бедняки составляли всего пять процентов от общего числа коммунистов[]. В резолюции ноябрьского пленума ЦК 1928 года говорится, что на Украине сельский партсостав включает «значительное число зажиточных крестьян и близких к кулакам элементов, выродившихся и абсолютно враждебных рабочему классу»[]. Наконец, подавляющее большинство коммунистов в сельских районах состояло вовсе не из крестьян, а из административных работников местного масштаба.
Но каковы бы ни были по качеству сельские коммунисты, их было и количественно просто недостаточно. В сентябре 1924 года в деревнях имелось всего 13 558 партячеек, насчитывавших в общей сложности 152 993 члена партии, причем в ячейку обычно входило от четырех до шести коммунистов, да и те были разбросаны по трем-четырем деревням, отстоявшим друг от друга зачастую на пять-шесть миль (7,5–9 км)[]. Даже в октябре 1928 года в партию входило лишь 198 000 крестьян (из общего числа членов партии 1 360 000), то есть один крестьянин-коммунист приходился на 125 крестьянских хозяйств. В 70 000 деревень имелось всего 20 700 сельских партячеек. В 1929 году на селе было 333 300 членов партии (не обязательно крестьян), входивших в 23 300 ячеек (хотя, согласно комментариям видного коммунистического деятеля, часто и эти партячейки были фиктивными).[] На Украине численность партсостава в деревнях была еще меньше: 25 000 членов партии, занятых в сельском хозяйстве, приходилось на 25 миллионов сельских жителей.[]
Даже в 1929 году на три сельских совета числилась одна партячейка. В составе сельсоветов процент крестьян-бедняков, составлявший при НЭПе всего около 16 процентов, за один только 1929 год вырос с 28,7 процента до 37,8 процента, но и это считалось недостаточным. Да и само это, исполненное по марксистским рецептам, вливание «беднейших крестьян» в советы оказалось малоэффективным. Когда наступление на крестьянство стало набирать силу, сельские и даже районные советы выступили против него, «сомкнувшись с кулаками и другими (по определению Москвы) переродившимися элементами».[]
Характерно высказывание некоего председателя райисполкома, заявившего, что давление на кулака «повернет его и все население против нас». Не только рядовые крестьяне, но и местные члены партии говорили уполномоченным: «У нас тут кулаков нет». Сами уполномоченные подчас становились «примиренцами»[].
Члены партии на местах и даже местные органы ГПУ и милиции испытывали постоянное давление сверху, их критиковали за недостаток «наступательного духа». Многие местные работники были смещены, в некоторых случаях – распушены целые райкомы и даже все партячейки района[], а партийные работники, пытавшиеся поддерживать относительный порядок и законность, были объявлены сообщниками правых[].
Так, «Правда» писала, что коммунисты часто «…противятся быстрому развертыванию колхозов и совхозов», они «принципиально» поддерживают «свободное развитие крестьянской экономики», защищают мирное сосуществование с кулаком, вообще «не видят классов в деревне».[]
В партии началась массовая чистка «оппортунистов», не выражавших энтузиазма по поводу новой политики.[] Даже «селькоров» стали официально критиковать за то, что они являлись «в значительной степени чужеродными элементами».[]
Разумеется, эти факты еще не говорят о том, что у режима не было надежных агентов на селе. В деревне, насчитывавшей две с лишним тысячи жителей, нетрудно было найти соответствующую «бригаду» активистов. В одном отчете сообщается о такой бригаде из 14 человек: несколько наемных работников, несколько экс-партизан, несколько подающих надежды начинающих стукачей. Многие из них, как и десять лет назад, вербовались из полупреступного элемента.[]
В романе Василия Белова «Кануны»[] рисуется грустная картина конца НЭПа на Вологодчине. Один из главных приверженцев режима в деревне пишет анонимные доносы и вообще ведет себя крайне подло и отталкивающе; мотивы его поступков – месть, комплекс собственной неполноценности, зависть, трусость. В изображении Белова, этот человек никогда не прощал других, видел в них только врагов не верил ни во что, кроме собственной силы и хитрости. Он был убежден что все люди подобны ему, что мир живет под знаком страха и силы и силой можно добиться всего.
В целом сельские коммунисты представляли собой шаткую опору режима, поэтому летом 1929 года 100 тысяч городских партийцев были направлены в деревню для оказания «помощи» в заготовках хлеба. Впоследствии к ним присоединилась другая, возможно, столь же значительная группа. Только на Северном Кавказе осело в селах около 15 тысяч горожан[].
* * *
От фазы прямой партийной интервенции, замаскированной под действия масс, нетрудно было перейти к следующему этапу. В прессе началось нагнетание истерии против классовых врагов, проникнутой духом линча. Опыт 1928–1929 гг. показал, что подобные массовые кампании влекут за собой самосуды, то есть народное возмущение, а не «применение голых административных мер», даже если поначалу реальные настроения крестьянства и были далекими от энтузиазма.
Более того, атмосфера самосудов распространилась, пусть пока еще не буквально, и на кампанию против правых. В июне 1929 года Томский был отстранен от поста председателя ВЦСПС, а в июле Бухарина сняли с его поста в Коминтерне, хотя оба они некоторое время оставались членами Политбюро ЦК. Их сторонники также были сняты со всех ответственных постов. В течение всего последующего периода велась чистка правых уже среди рядовых членов партии. Несмотря на то, что Бухарину не удалось организовать настоящую оппозицию, как в свое время это сделали левые, в современных советских исследованиях сообщается, что Бухарина поддерживали целые партийные организации и что в результате из партии было исключено 100 000 человек, обвиненных в правом уклоне.[] (ср. – троцкистов ранее было исключено 1500 человек).
С другой стороны атмосфера кризиса импонировала бывшим левым, поэтому в тот момент группа крупных деятелей левой оппозиции – Преображенский, Радек и Смилга – порвали с Троцким и приняли новую линию Сталина.
Власти не забывали, хотя бы в теории, и положительных стимулов. Дефицит потребительских товаров для деревни был назван «одним из самых серьезных препятствий»[], однако в резолюции ЦК от 29 июля 1929 года было указано, что снабжение деревни товарами «следует поставить в зависимость от выполнения планов хлебозаготовок[]. Было предписано распределять товары на основе классового подхода, например, оказывая предпочтение крестьянам-беднякам.[]
Фактически промышленные товары в деревню не поступали, но не было никакого основания полагать, что из-за этого будет отложено введение новой политики. 28 июня 1929 года вышло постановление, предусматривавшее меры наказания для крестьянина, не выполнившего норму хлебозаготовок, даже если не было доказано, что он «укрывает» зерно: такого крестьянина можно было оштрафовать и в случае неуплаты штрафа лишить имущества. Другой декрет, датированный тем же днем, предусматривал меры наказания за «невыполнение основных государственных установлений»: сперва штрафы, а при повторном нарушении – годичное тюремное заключение, если же нарушение носило групповой характер, срок заключения мог достигать двух лет и сопровождаться полной или частичной экспроприацией и высылкой.[] Многие кулаки, чтобы избежать подобных мер, распродали имущество и перебрались в города.[]
Тем временем вводились всевозможные новшества, чтобы восполнить дефицит хлеба, принимавший грандиозные размеры. Крестьянам было предписано вносить «добровольные» пожертвования хлеба в пользу государства; например, в октябре 1929 года в украинские села было спущено распоряжение поставить в течение нескольких дней 20 фунтов пшеницы от каждой семьи сверх плана хлебозаготовок[].
Факты, относящиеся к этому периоду, не всегда ясны ввиду уклончивого стиля выступлений Сталина. Борясь против правых, Сталин под них подкапывался, не нанося открытого удара. Ему удалось представить дело так, будто искусственное возбуждение, раздуваемое его клевретами, как раз и представляло собой подлинную классовую борьбу в деревне. А в конце он мог всегда списать вину за «перегибы», являвшиеся неизбежным следствием его политики, на каких-либо уклонистов.
Находились партийцы, которые прекрасно понимали, что борьба ведется не только против кулака, но и против середняка, но, считая эту линию правильной, «ленинской» политикой, хотели, чтобы она была провозглашена открыто.[] Однако в сфере теории этот откровенный анализ трактовался только как левый уклон.
В каждый конкретный момент политику партии полагалось обрядить в соответствующее одеяние из марксистских терминов. Поэтому сначала необходимо было внедрить в теорию почти что насквозь искусственное понятие «классовой борьбы в деревне»; потом, в результате беспрестанного употребления, это понятие доводилось до уровня набившего оскомину трюизма, хотя даже партийные лидеры знали, что оно фальшивое. Потом, в конце 1929 года, в моду вошел воображаемый добровольный переход середняка на позиции коллективизации. Ни один партийный оратор не мог обойтись без этого перла партийного благочестия – о том, чтобы оспорить доктрину, уже и речи быть не могло.
В атмосфере концептуальной путаницы и фантазирования, когда политика менялась, а одевающие ее словеса оставались те же самые, рядовому члену партии было трудно приспособиться к темпу перемен. Да на этой стадии и нельзя было с уверенностью сказать, когда именно Сталин решился на сплошную коллективизацию.
Описывая развитие воззрений Сталина на сельское хозяйство исследователь отметил, что в начале 1929 года Сталин вновь убедился в «краткосрочной эффективности» методов принуждения, а затем «пытался разрешить долгосрочные, глобальные проблемы с помощью краткосрочных мер, то есть мер военной экономики, включая коллективизацию».[] По-видимому, частичный успех и частичный провал уральско-сибирского метода и последующих действии привели Сталина к убеждению, что стоящие перед партией проблемы можно разрешить только при тотальном контроле над деревней.
Пятилетним планом предусматривалось к 1932–1933 году объединить пять миллионов крестьянских хозяйств в колхозы. Однако только что сформированный правительством «колхозный центр» уже в июне 1929 года называл цифру 7–8 миллионов хозяйств в течение 1930 года, намечая за пятилетку коллективизировать половину сельского населения – тем самым разрушая предусмотренные пятилетним планом показатели по обрабатываемым площадям[]. По существу, здесь-то и начался крах пятилетнего плана по сельскому хозяйству. Но даже эти, новые цифры, были переделаны снова, на еще более высокие. К ноябрю намеченные показатели почти удвоились, а в декабре были удвоены уже и ноябрьские «рубежи».
Правые считали, что коллективизация будет иметь смысл, только если крестьянство получит соответствующие машины и другие товары из городов, но среди сталинистов господствовали иные идеи. Как выразился в июне 1929 года Микоян, «если бы не хлебные затруднения, коллективизация не была бы столь срочной».[]
* * *
В первые годы советской власти предпринимались огромные усилия, чтобы создать коллективные хозяйства на селе. Многие из них, возникнув под административным нажимом, исчезли с введением НЭПа. Во многих таких хозяйствах главную роль играли направленные туда рабочие; впоследствии они возвратились в города. В других случаях зажиточные крестьяне вступали в колхозы только затем, чтобы спасти свою собственность, а затем вернулись к частному ведению хозяйства[] – явление, которому суждено было повториться в 1930 году. Как бы то ни было, эти ранние колхозы, хоть, и развивались сравнительно успешно, остались крайне немногочисленными. К середине 1928 года они охватывали менее двух процентов от общего числа хозяйств.
В декрете Совета Народных Комиссаров и Центрального Исполнительного Комитета от 16 марта 1927 года нет никакой тенденции к их распространению. Даже в конце 1928 года мы еще не найдем предложений о коллективизации массы среднего крестьянства, хотя декрет от 15 декабря рекомендовал оказывать предпочтение всем формам коллективных хозяйств[] (этот же декрет давал местным властям полномочия запрещать создание новых «о б ъ е д и н е н и й» частных хозяйств, если это усиливало «кулацкую прослойку»[].
В середине 1929 года, по отчетам народного комиссариата земледелия, в стране существовало 40 000 колхозов, но только в 10–15 тысячах из них имелись председатели, способные возглавить хозяйство.[] Большинство артелей составляли так называемые ТОЗы, то есть, по сути, не коллективные хозяйства, а лишь товарищества для совместной обработки земли – для совместной пахоты, уборки урожая и последующего его раздела. Таким образом, это была артель совсем иного образца, чем колхоз, в котором и земля, и инвентарь, и произведенная продукция всецело находились под контролем «коллектива» – или фактически государства – такова была принятая и излюбленная в сталинскую эру система.
* * *
Кроме политических и социальных причин, приводившихся для объяснения коллективизации, существует еще одно серьезное ее обоснование: считается, что мелкое крестьянское хозяйство непроизводительно и поэтому переход к крупномасштабному хозяйству, либо социалистическому, либо капиталистическому, неизбежен. В описываемый нами период очень популярна была также вера в технологическую революцию, которая (к примеру) покончит с «архаичными» системами животноводства, «якобы требующего индивидуального ухода за скотом».[]
Ленин, предсказывавший в конечном итоге создание огромных марксистских фабрик-ферм, был в этом отношении вполне ортодоксален. Но в 20-е годы советские экономисты на опыте чрезвычайно крупных коллективных ферм, уже созданных в то время, осознали, что хозяйства меньшего масштаба являются более эффективными.[] Некоторые из этих экономистов, в прошлом принадлежавшие к партии эсеров (наиболее крупной фигурой среди них был Чаянов), занимали трезвую позицию на протяжении 20-х годов и в 1929 году еще отстаивали мелкомасштабное сельское хозяйство – вскоре, однако, они были вынуждены отречься от своих взглядов.
Сталин выступил в защиту «гигантских колхозов», утверждая: «Рухнули и рассеялись в прах возражения „науки“ против возможности и целесообразности организации крупных зерновых фабрик в 50–100 тысяч гектаров».[] Эта формулировка была затем пересмотрена, и в вышедших много лет спустя «Сочинениях» Сталина цифры были понижены до «40–50 000», но пока что специалисты по сельскому хозяйству волей-неволей следовали этой «руководящей установке», да еще делали упор на ста тысячах, а не на пятидесяти. Вскоре и другие ученые заговорили о колхозе в классических терминах марксизма, как о переходе к крупной коллективизированной фабрике по производству сельскохозяйственной продукции.[]
Сам Сталин дошел до пророчеств о том, как с помощью таких методов «наша страна года через три станет одной из богатейших житниц, а может быть, и самой богатой житницей мира».[] Вскоре и Бухарин с энтузиазмом стал рисовать гигантские фермы, каждая из которых охватывает целью район.[]
Для того времени весьма типична история Хоперского района на Нижнем Дону, из которого сделали образец сплошной коллективизации. В конце 1929 года здесь был выдвинут план (на разработку которого понадобилось только три дня) создания «социалистического агрогорода» с населением в 44 000 человек, с квартирами, библиотеками, ресторанами, читальными и спортивными залами…[] – фантазия, которая переживет все перипетии советской истории.
Эта тяга к гигантским фермам не имела под собой никакой иной базы, кроме стремления урбанизировать деревню и создать зерновые фабрики, гипотетически предсказанные одним немецким ученым, жившим двумя поколениями раньше. Самый беглый взгляд на реально существовавшее сельское хозяйство должен был вызвать вопрос, почему преуспевающие капиталистические фермы не имеют таких гигантских размеров. Ведь и без изучения политэкономии можно сделать вывод, что если бы огромные фермы оказались более производительными, они должны были неминуемо появиться при капитализме, как появились при нем огромные заводы. Но, как отметил один из ведущих западных специалистов в этой области, даже при несоветских способах коллективного производства «все попытки объединения мелких ферм в крупномасштабные кооперативы доказали свою несостоятельность… за пределами СССР».[]
Частично под влиянием таких вот отвлеченных от практики доктрин в Советском Союзе никогда не пытались добиться интенсификации уже существовавшего там крестьянского хозяйства. Совершенно очевидно, что их производительность можно было значительно поднять. В 1901–1910 гг. по сравнению с периодом между 1861–1876 гг. среднегодовой урожай зерновых в России вырос на 45 процентов, а в 1924–1929 гг. средний ежегодный урожай превышал уровень 1901–1910 гг. на 22 процента[]. Крестьянское хозяйство отнюдь не достигло пределов своего развития; как мы видели, в те именно годы советские специалисты оценивали ежегодные темпы прироста крестьянского производственного капитала в 5–5,5 процента.
Независимо от формы ведения сельского хозяйства, его продукция, несомненно, могла быть увеличена самыми простыми средствами. Замена пяти миллионов деревянных плугов стальными, лучшее использование семян и подобные меры, с успехом применявшиеся в других странах, безусловно дали бы значительный эффект. Требовалось всего лишь поднять производительность труда в России до уровня, к тому времени достигнутого другими восточноевропейскими странами.
* * *
До сих пор считается, что инициатива проведения массовой коллективизации зародилась в Нижнем Поволжье и оттуда «спонтанно» распространилась по стране[]. На протяжении 1929 года другие партийные организации выступали с предложениями проводить коллективизацию в своих районах во все большем масштабе. Они делали это, чтобы угодить правильно оцененным желаниям руководства (хотя зачастую на местах раздували формальные показатели коллективизации, реально коллективизацию не усилив – во всяком случае, такое явление подвергалось критике[]).
Колхозный центр, организованный летом 1929 года, сначала решил сосредоточиться на отдельных «районах сплошной коллективизации», в которых намеревались создать высокую концентрацию колхозов. В июле обширный казачий Северо-Кавказский округ объявил программу коллективизации целых станиц.[] Коллективизация как бы приобрела небывалую еще концентрацию в строго ограниченном районе. К ноябрю в масштабе всего Советского Союза было коллективизировано только 7,6 процента крестьянских хозяйств (что составляло около двух миллионов дворов), но в отдельных губерниях и краях коллективизация достигала 19 процентов, а в некоторых районах 50 процентов и более; к концу года на этот уровень вышли целые губернии.
Теперь, если большинство владеющих земельным наделом крестьян деревни голосовало за колхоз, меньшинство обязано было подчиниться и тоже вступить в него. Нечего и говорить, что голосование, как всегда, проходило под сильным нажимом властей. Но даже при этих условиях «большинством», например, могли считать от 18 до 14 из 77 хозяев дворов (данные, приведенные одним из партийных руководителей); в другой деревне никто не проголосовал против коллективизации, но затем все 15 крестьян-единоличников, избранных в комиссию по проведению коллективизации, отказались в ней работать, несмотря на то, что в случае отказа им грозили штрафы и тюремное заключение. Подчас единоличники, поняв, что им не избежать колхоза, распродавали скот и инвентарь перед вступлением в колхоз.[]
Партийное руководство извлекло из этих событий своеобразный урок: оно решило, что район высокой коллективизации должен послужить образцом для всей страны, а в конце года Сталин лично провозгласил «метод» массовой коллективизации решающим условием выполнения пятилетнего плана.[]
Как всегда бывает в период сельскохозяйственной суматохи в Советском Союзе, детальное планирование оказалось полностью несостоятельным, а в печати часто появлялись материалы о разбазаривании значительных запасов зерна. «Двенадцать вагонов пшеницы гниют в подвалах мукомольной фабрики „Красная звезда“ в Железнянах на Донбассе»[]; «в белорусском отделении Хлебного Центра 2500 тонн зерна свалены в кучу на дворе; в Воронково сгнило в зернохранилище 100 тонн хлеба… в Одесской губернии зерно во многих пунктах сваливают в кучи прямо на земле, даже не покрыв ничем… так лежат под открытым небом десятки тысяч тонн зерна».[]
В середине 1929 года еще предполагалось, что темпы коллективизации будут зависеть от поступления тракторов, но затем это положение начали оспаривать. Так, Сталин, обращаясь к аграрникам-марксистам[], заявил, что уже одно объединение плугов в условиях коллективизации значительно повысит эффективность сельского хозяйства.
Но изо всех сил нагнетая давление, Сталин разыгрывал свои карты столь осторожно, что даже в начале сентября один из его ведущих соратников Орджоникидзе говорил про «годы и годы», необходимые для полной коллективизации, а Андреев отрицал, что полная коллективизация достижима в течение пятилетки.[]
Подлинные устремления сталинского руководства гнали его, однако, в противоположном направлении. Пятаков, бывший член левой оппозиции, пользовавшийся тогда большим влиянием, выступая в октябре 1929 года перед Советом Народных Комиссаров, высказался более здраво. «Мы вынуждены принять чрезвычайные темпы коллективизации сельского хозяйства, – сказал Пятаков и припомнил: – С таким же напряжением трудились мы в период вооруженной борьбы с классовым врагом. Теперь настал героический период нашего социалистического строительства».[] Ветераны партии сплотились вокруг Сталина отчасти потому, что верили: как бы ни были жестоки его методы, он вел решающее сражение за существование режима, отчасти потому, что сами опасности нового этапа, казалось, требовали партийного единства. Пятаков верно подметил, что страна как будто вернулась к атмосфере гражданской войны. А чрезвычайная обстановка – она действовала ведь не только на крестьян, она оказывала воздействие и на чувства партийных активистов. Умеренность смывало волной партизанского энтузиазма.
* * *
Наиболее серьезные партийные экономисты полагали, что следует поддерживать промышленный прирост на уровне 18–20 процентов в год (к тому времени этот уровень уже был достигнут, по крайней мере, на бумаге), делая дальнейший упор на эффективность хозяйства. Они утверждали, что никаких планов не следует разрабатывать без учета имеющихся ресурсов. Но Сталин и его последователи настаивали теперь на удвоении темпов прироста (в конечном итоге реальные результаты роста промышленного производства в 1930 году были, даже по официальным данным, таковы: увеличение на 22 процента вместо плановых 35 процентов; аналогично возросли показатели и роста производительности труда, и капиталовложений в производство).[]
Что касается экономистов, то у них оставалась альтернатива: либо поддерживать новые планы политического руководства, либо идти в тюрьму – об этом неопровержимо свидетельствует ряд заявлений, сделанных в 1929 году[]. Сталинисты начали открытую атаку на экономистов. Молотов выступил против «буржуазно-кулацких идеологов в центре и на местах».[] В октябре Громан был отстранен от работы в экспертном совете Центрального статистического управления, а в конце года этот орган был непосредственно подчинен Госплану[]. Беспартийные экономисты, вроде Чаянова, отреклись от своих взглядов, как будто они являлись членами партии, хотя их тут же стали обвинять в неискренности. Им все-таки удалось пережить этот момент, впрочем, только для того, чтобы погибнуть в застенках ГПУ несколькими годами позже (они были привлечены к процессу меньшевиков и прошли также по другим процессам).
Политическое руководство пренебрежительно отвернулось от рекомендаций экономистов, а затем вовсе положило конец экономическим исследованиям на «математических моделях роста, изучению эффективности капиталовложений и ассигнований, моделей накопления и потребления, исследованиям моделей управления, научной организации труда и многим другим исследованиям»[]. Присяжный сталинский экономист Струмилин заявил: «Наша задача состоит не в том, чтобы изучать экономику, а в том, чтобы изменить ее. Нас не связывают никакие законы. Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять. Вопрос о темпах роста должен решаться людьми».
Было принято постановление об удвоении за пять лет основного капитала страны. Валовой продукт сельского хозяйства тоже должен был возрасти на 55 процентов, а потребление – на 85 процентов.
К 1 июля 1929 года 4 процента всех крестьянских хозяйств были объединены в колхозы, а к ноябрю – 7,6 процента. Всюду, кроме тех районов, где уже была силой проведена сплошная коллективизация, колхозы оставались «слабыми» и состояли почти поголовно из бедняков.
Однако Сталин сумел превратить этот не очень впечатляющий «подъем» в широкое, неудержимое движение. 7 ноября он объявил о «коренном переломе в развитии нашего земледелия от мелкого и отсталого индивидуального хозяйства к крупному и передовому коллективному земледелию, к совместной обработке земли… Новое и решающее в нынешнем колхозном движении состоит в том, что в колхозы идут крестьяне не отдельными группами, как это имело место раньше, а целыми селами, волостями, районами, даже округами. А что это значит? Это значит, что в колхозы пошел середняк. В этом основа того коренного перелома в развитии сельского хозяйства, который составляет важнейшее достижение советской власти за истекший год»[].
Советские эксперты хрущевского периода называли это заявление фальшивкой[], и весьма справедливо. Однако позднее в официальной советской истории вновь возобладала тенденция оправдывать это выступление Сталина и даже поддерживать его идею насчет того, что принадлежность некоторой доли земель колхозам являлась неоспоримым доказательством наличия условий для «сплошной коллективизации»[].
Стали все громче раздаваться голоса, требовавшие крайних мер. Поворотным пунктом явился пленум ЦК, собравшийся 10–17 ноября 1929 года. Делегатам сообщили, что в стране уже полным ходом идет добровольная массовая коллективизация, на них давили (здесь особенно велика роль главного сталинского оратора Молотова), что якобы в течение ближайших недель или месяцев необходимо воспользоваться возможностью, «которую нельзя упустить» и раз и навсегда решить аграрный вопрос.
Молотов призывал добиться коллективизации целых губерний и республик «уже в следующем году» и совершить «решающий скачок» в течение последующих четырех с половиной месяцев. Он предупредил, что не следует допускать проникновения кулаков в колхозы и заявил: «К кулаку надо относиться как к коварному и еще непобежденному врагу».[] Потом разъяснил, что ожидавшихся материальных условий для коллективизации создать не удастся: «Материальная помощь колхозам не может быть очень большой… несмотря на все усилия, государство может дать им очень мало денег».[] Взамен Центральный Комитет призвал самих крестьян вложить средства в строительство колхозов.
Несмотря на все это, Молотов (все еще!) атаковал правых за ложные обвинения партии в том, что она «строит социализм с помощью политики чрезвычайных мер, то есть политики административных репрессий».[]
Защищаясь, Рыков зачитал заявление, которое, кроме него, подписали еще двое лидеров правых. Они «отказались» от своего несогласия с большинством, утверждали, что они не возражают против темпов индустриализации и коллективизации, а также политики «решительных действий» против кулака. Однако Рыков все же утверждал, что тактика правых позволила бы идти «менее болезненным путем». Многие ораторы, в том числе Сталин, резко критиковали его за это заявление. «Покаяние» правых было признано недостаточным и отвергнуто. Отмечая политическую победу сталинистов, Микоян в своем выступлении сказал, что в предшествующие годы «противодействия и шатания правого крыла Политбюро» до некоторой степени связывали руки партии, и только теперь удалось выработать «четкую и ясную линию» в зерновой политике[].
Кроме атаки на правых, не обошлось, как всегда, без традиционной критики незначительных «перегибов». Председатель Колхозного Центра Каминский в выступлении перед участниками пленума признал, что в «некоторых местах» были, возможно, применены «административные меры», но тут же снял это замечание как «малозначительное».[]
Пленум принял ряд резолюций по сельскому хозяйству: была признана необходимость «радикального решения» проблем сельского хозяйства на пути дальнейшего убыстрения процессов коллективизации; пленум предписывал всем партийным организациям сделать «краеугольным камнем своей работы дальнейшее развитие массовой производственной кооперации, коллективизации крестьянских хозяйств». Он призвал «мобилизовать… на работу в колхозы» не менее 25 000 промышленных рабочих – членов партии и потребовал принятия «самых решительных мер» против кулаков.
В особой резолюции пленума говорилось, что «Украина должна в кратчайший период времени показать пример организации крупномасштабных коллективных хозяйств».
Пленум осудил правую оппозицию за то, что она «объявила установленные партией темпы коллективизации нереальными» и утверждала, будто в деревне «отсутствуют необходимые материальные и технические условия» для проведения коллективизации, а «беднейшие и средние слои крестьянства не проявляют желания перейти к коллективным формам землевладения». Пленум исключил Бухарина из Политбюро за «шантаж партии с помощь демагогических обвинений» и отстаивание тезиса о том, что «чрезвычайные меры» подтолкнули «середняка» к кулаку[].
После пленума Бухарин, Томский и Рыков публично покаялись в совершенных ошибках (их «раскаяние» на этот раз было принято), а другие экс-оппозиционеры, вроде Шляпникова и Пятакова, выступили с призывом к единству партии.
Затем был сформирован новый обширный административный орган – Всесоюзный Народный Комиссариат земледелия, который получил верховные полномочия по планированию сельского хозяйства. А 5 декабря была создана комиссия для установления графика коллективизации во главе с новым наркомом земледелия Яковлевым. 22 декабря комиссия представила отчет, предусматривавший полную коллективизацию зерновых районов в течение двух-трех лет.
Даже тут Яковлев предупредил, что нельзя «впадать в экстаз» и делать все административным порядком, ибо это может отпугнуть середняка, и говорил, что необходимо остерегаться стремления руководства добиваться стопроцентной коллективизации раньше других районов. Нечего и говорить, что именно таким было отношение к делу многих безответственных карьеристов, возглавлявших проведение коллективизации на местах. Яковлев сразу подвергся критике со стороны суперсталинистов типа Шеболдаева, но комиссия по коллективизации несмотря на это рекомендовала обработать коллективно «по меньшей мере треть» посевных площадей к весне 1930 года.[]
Для Сталина эти рекомендации были недостаточно радикальными. В декабре 1929 года торжественно отмечалось 50-летие генерального секретаря; празднества сопровождались фальсификацией истории партии, которой с годами предстояло принять чудовищные масштабы.
Молотов оценил рекомендации комиссии как неудовлетворительные, и Сталин послал их назад для доработки; он подчеркнул, что рубеж коллективизации зерновых районов следует наметить на осень 1930 года, как это было сделано для Украины[].
4 января был утвержден переработанный план, согласно которому полная коллективизация Северного Кавказа и Поволжья должна была быть завершена не позднее весны 1931 года, а остальных зерновых районов – не позднее весны 1932 года.
Относительно раскулачивания Сталин заявил: «Теперь раскулачивание представляет… составную часть образования и развития колхозов… конечно, нельзя его [кулака] пускать в колхоз. Нельзя, так как он является заклятым врагом колхозного движения»[]. К этому времени «Правда» уже сетовала на то, что кулаков не арестовывают в достаточных количествах[], не заставляют их отдавать «излишки» хлеба и т.п.[]
В отчете подкомиссии по кулакам при комиссии Политбюро говорилось: «Назрела необходимость конкретной постановки вопроса об устранении кулака»[], поскольку политические условия для этого теперь налицо: середняк пошел в колхоз.
Подкомиссия распределила кулаков на три категории. Относящиеся к первой категории должны были быть арестованы и расстреляны или посажены в тюрьму, а их семьи – выселены; относящиеся ко второй категории – только выселены, а относящихся к третьей категории «невраждебных» кулаков (на этом этапе) разрешалось принимать в колхозы с испытательным сроком. Самое главное в этом отчете – это то, что здесь впервые заговорили о систематическом выселении кулаков.
Сталин дал ключевую установку для этой новой фазы: «Мы перешли от политики ограничения эксплуататорских тенденций кулаков к политике ликвидации кулачества как класса.[]
* * *
Подводя итоги периоду, предшествовавшему «второй эволюции» и новому циклу бесчеловечного массового терроа, можно сказать: с тех пор, как это стало практически осуществимо, партия всегда стремилась положить конец частному хозяйству и рыночной экономике в деревне; ее первая попытка разрушить рынок окончилась катастрофой, она была вынуждена в течение ряда лет приспосабливать свoe правление к существованию условий, несовместимых с ее доктринами; в этой ситуации партия не смогла понять принцип работы рыночного механизма и правильно управлять рынком; при первых же срывах партия снова вернулась к применению силы, якобы временному, не осознавая, что «временное» принуждение влечет за собой необратимое разрушение частной инициативы; а спад частной инициативы в свою очередь заставлял партию затягивать и наращивать применение силы; наконец, увидев, что «чрезвычайные» меры захвата хлеба дороги и трудноосуществимы, партия повернула к коллективизации как средству, способному с самого начала обеспечить партийный контроль за производством хлеба и вырвать его из рук крестьянства; все это к тому же представлялось ей идеологически правильным.
В течение трех зим партия испробовала три указанных подхода: зимой 1927–1928 гг. речь шла по существу о простом захвате хлеба; зимой 1928–1929 гг. для той же цели пытались создать видимость массовой поддержки и инициативы в деревне; в 1929–1930 гг. на это якобы стихийное движение надели узду коллективизации – это был способ обеспечить постоянный контроль за производством хлеба. Для достижения этих целей партия все время опиралась на насквозь фальшивые теоретические построения, согласно которым классовый враг составляет меньшинство в деревне, тогда как на деле почти все крестьянство было враждебно партии и ее политике. Эта фантастическая теория обладала одним практическим преимуществом: она позволяла бороться против естественных лидеров крестьянства и таким образом парализовать сопротивление деревни.
Экономические результаты решений партии должны были принести катастрофу: уничтожить самую производительную часть крестьянства и подорвать стимул к работе у остальных. Возможно, Сталин и его сподвижники не предвидели степени надвигавшейся катастрофы, по крайней мере такое представление создается, когда читаешь их предсказания о небывалом прогрессе сельского хозяйства после коллективизации. Когда же катастрофа разразилась, они решили пойти лишь на временное отступление: по-видимому, для них возможность контролировать сельскохозяйственное производство была важнее, чем сокращение его продукции.
Для партийного руководства конец частичной независимости крестьянства, уничтожение свободного рынка и последних остатков мелкой буржуазии, установление тотальной государственной власти в деревне казались несомненным благом. Все это, разумеется, перевешивало соображения гуманности, к тому же «война» с враждебными режиму кулаками и оживление классовой борьбы придавали партии новые силы, восстанавливали ее веру в ее raison d'etre[].
Итак, мы вступаем в эпоху раскулачивания, коллективизации и террора голодом, в эпоху войны против советского крестьянства, переросшую затем в войну против украинского народа, в эпоху, которую можно считать одним из самых значительных и самых кошмарных периодов современной истории.
Глава шестая. Судьба кулаков
С точки зрения последовательности событий, ошибочно было описывать раскулачивание отдельно от коллективизации, ибо они происходили одновременно и являлись двумя аспектами одной и той же политики. Однако судьба кулаков, начиная с данного момента, столь серьезно отличается от судьбы коллективизированного крестьянства, что представляется целесообразным рассмотреть ее отдельно. Тем не менее при чтении этой главы следует помнить, что не отнесенное к категории кулаков крестьянство переживало в то же самое время мучительный процесс коллективизации, описанный в следующей главе. Действительно, разгром кулаков частично был проведен ради того, чтобы обезглавить крестьянство и тем самым ослабить его сопротивление введению нового порядка.
27 декабря 1929 года, как мы уже знаем, Сталин провозгласил задачу «ликвидации кулачества как класса»[].
Официальное партийное указание о раскулачивании поступило только 30 января 1930 года, когда Политбюро одобрило и направило местным партийным органам резолюцию «О мерах по искоренению кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации»[], окончательно же узаконена эта политика была лишь декретом от 4 февраля.
Однако, как мы уже имели возможность убедиться, к тому времени массовое раскулачивание в ряде районов шло полным ходом под руководством наиболее рьяных сталинистов. В течение 1929 года раскулачивание стало превращаться в обычное явление. «Отдельные группы кулаков» были выселены из ряда украинских сел, казачьих станиц и других мест.[] Все поняли это как начало ликвидации кулачества «как класса»[].
Теперь кампания достигла последней стадии и шла в атмосфере предельного «классового» ожесточения. Согласно официальным заявлениям о том, что «кулаки не сойдут с исторической арены без жесточайшего сопротивления»[], было решено, что «с кулаком следует обращаться так, как обращались в 1918 году с буржуазией. Кулаков-вредителей, активно сопротивляющихся строительству нового, надо отправлять на Соловки»[] (печально известный комплекс концентрационных лагерей на островах в Белом море).
Разумеется, как уже отмечалось, само применение термина «кулак» было искажением истины с самого начала существования советского режима. Но теперь его вообще едва ли можно было применять для обозначения класса как экономической категории, даже и в том извращенном значении, которое придавалось этому понятию после революции. Многие кулаки совершенно обеднели, даже по меркам конца 20-х годов, что с полной ясностью следует из советских источников.[] Других тоже вряд ли можно было считать богатеями или эксплуататорами. Лишь небольшая часть кулаков владела тремя-четырьмя коровами, двумя-тремя лошадьми. Более чем по одному батраку насчитывалось в хозяйствах, составлявших всего один процент от общего числа.
Показательна стоимость товаров, конфискованных у кулаков. Приводилась цифра 170 миллионов рублей, позднее – 400 миллионов, то есть между 170 и 400 рублями на хозяйство – даже если считать, что общее число раскулаченных составляло всего миллион семей, как сообщалось в официальных источниках. По выражению одного из комментаторов, расходы на депортацию были, вероятно, выше указанной суммы[].
В одной из губерний (Криворожской) за январь–февраль 1930 года было раскулачено 4080 хозяйств, причем к колхозам перешло всего 2367 строений, 3750 лошадей, 2460 голов крупного рогатого скота, 1105 свиней, 446 молотилок, 1747 плугов, 1304 сеялок и 2021 тонн хлеба и проса! Советский исследователь, приводящий эти результаты, объясняет их скудность тем, что большая часть кулацкой собственности была захвачена во время наступления на кулака в период 1928–1929 гг.[] В любом случае ясно, что кулак уже стал бедняком. Один из активистов так рассказывает о типичном кулаке: «У него больная жена, пятеро детей и ни крошки хлеба в доме. А мы называем его кулаком! Дети ходят в отрепьях, все оборванные, похожи на призраков. Я заглянул в горшок, стоявший на печи: вода да несколько картофелин – ужин на всю семью».[]
Особенно потрясали крестьян случаи экспроприации у бывших бедняков, которые непосильной работой за годы НЭПа скопили денег на покупку лошади или коровы.[]
Наконец, не говоря уже обо всех прочих безобразиях, доход среднего кулака был ниже среднего заработка работников сельского аппарата, преследовавших его как представителя класса богачей.[] Впрочем, экономическая классификация приобрела к этому времени поистине фантасмагорические черты. Решение о раскулачивании основывалось на списках налогообложения, но этот, хотя бы внешне логичный, способ уже не годился для проведения официальной линии. В одном рапорте ОГПУ указывалось, что такой способ «часто не соответствует действительности и не оправдан серьезными причинами!»[] На практике вся антикулацкая кампания пошла самотеком, затронув большие группы крестьян разного достатка.
Советский писатель Иван Стаднюк рассказывает про деревню, где даже местные коммунисты чувствовали, что только пять семей (по пять – восемь человек каждая) из шестнадцати раскулаченных можно было и вправду назвать кулацкими[]. Советские экономисты хрущевского периода приводили в пример село Пловицы на Украине, где 66 из 78 кулацких хозяйств были «в действительности середняцкими».[]
Как пишет Э. Г.Карр, «классовый подход» уже более не определял политику. Наоборот, политика определяла, какая форма «классового подхода» соответствует ситуации.[] Например, даже очень бедного крестьянина, если он был набожен и ходил в церковь, относили к кулакам.[] В любой момент можно было с легкостью перевести почти 2,5 миллиона середняцких хозяйств из категории «союзников» в категорию «классовых врагов».
Сталинская политика излагалась в маловразумительных терминах классового подхода. Эта политика подрывала экономику, поскольку вела к «ликвидации» самых эффективных производителей сельскохозяйственной продукции. Но существовал уровень, на котором сталинская политика все же была логичной. Если мы взглянем на крестьянство более реалистично, чей марксисты, мы увидим, что оно по существу представляло собой единое целое, все компоненты его были тесно взаимосвязаны. Тогда мы поймем, что цель сталинского удара по крестьянству состояла в устранении естественных лидеров деревни в ее борьбе против подчинения коммунистам. То, что термин «кулак» стали применять в гораздо более широком значении, чем вытекало из партийных экономических дефиниций, как раз и доказывает правильность нашего заключения. Еще более ясно это прослеживается на формализации термина «подкулачник» – определения, лишенного какого бы то ни было социального содержания даже по меркам сталинизма, но беспомощно маскирующегося под социально-экономическую категорию.
Официальные документы гласили: «Под „кулаком“ мы подразумеваем носителя определенных политических тенденций, которые очень часто прослеживаются также у подкулачников, будь то мужчина или женщина»[]. Таким образом, любой крестьянин мог подлежать раскулачиванию, и понятием «подкулачник» широко пользовались для расширения категории жертв далеко за пределы самой растяжимой трактовки определения собственно «кулаков».
К тому же, вопреки первоначальным инструкциям, раскулачивание отнюдь не было ограничено зонами максимальной коллективизации[].
* * *
К 1931 году власти уже начали признавать, что прежние кулаки более не подпадают ни под одно из разнообразных советских определений кулака: так, например, партийный комитет Западно-Сибирского края сообщал в ЦК в мае месяце, что выселенные в марте кулаки «располагали очень ограниченной собственностью» – то есть были бедны[]. Советский историк отмечает, что кулаки утратили большинство своих характерных особенностей, как то: систематическое использование наемного труда, сдача внаем сельскохозяйственного инвентаря и лошадей, собственные мастерские и т.п., так что «к 1931 году стало все труднее разоблачать кулака, маскировавшего свою классовую сущность»[]. Таково классическое выражение марксистского понятия о том, что бытие определяет сознание: если человек некогда подпал под определенную марксистскую категорию, она стала его «сущностью», которую последующие изменения не способны преобразить.
9 мая 1931 года сам М.И.Калинин, выступая на конференции секретарей и членов ЦИК, сказал, что правительство собиралось внести изменения в закон об определении кулака, но после дискуссии вынуждено было оставить это намерение. Один из советских комментаторов так поясняет этот факт: «Особенности, характерные для кулака в прошлом, почти полностью исчезли, а новые не поддаются определению»![]
«Правда» также предупреждала о том, что «даже лучшие активисты зачастую не могут распознать кулака», поскольку не понимают, что, удачно продав собранный урожай, некоторые середняцкие хозяйства быстро трансформируются в зажиточные и кулацкие»[]. Поистине вечная проблема, сводящая на нет всю доктрину о классовой борьбе в деревне.
Итак, согласно сей странной логике, середняк мог сделаться кулаком, приобретая новую собственность, но кулак не мог стать середняком, лишившись своей собственности, По существу, у кулака не было выхода. Он был «по своей сущности» классовым врагом, недочеловеком. Объявление кулака врагом подходило под готовые схемы партийных активистов. Он представлял собою во плоти и крови врага обреченного мировой историей, а такая мишень позволяла организовать куда лучшую кампанию, чем любые абстрактные организационные перемены. Таким образом появлялась возможность наголову разбить руководителей деревни, которые могли бы значительно усилить и без того немалое сопротивление коллективизации.
* * *
Планы партии в отношении кулаков были сформулированы в резолюции от 30 января, основанной на отчете подкомиссии Баумана, разделившей кулаков на три категории, из которых первая, численностью не более 63 000 человек, подлежала расстрелу или тюремному заключению.
Однако данные о лицах первой категории (подлежащих расстрелу и тюремному заключению) должны были определяться исключительно местными ОГПУ и оказались значительно выше полученной на местах квоты. Мы располагаем сведениями, которые подтверждаются современными советскими историками, о том, что в действительности к первой категории было отнесено 100 000 человек вместо запланированных 63 000[].
Лица, относящиеся ко второй категории (сюда входили и семьи кулаков из первого разряда), подлежали высылке на Север, в Сибирь, на Урал, в Казахстан или в отдаленные районы родной губернии; в этот разряд должно было входить не более 150 000 хозяйств. В письме от 12 февраля 1930 году, помеченном грифом «совершенно секретно», повторяется уже известная нам информация о трех категориях и указывается, что конфискация имущества улиц, относящихся ко второй категории, должна производиться постепенно, в соответствии с их окончательным выселением.[]
Третья группа, определенная как «лояльная», подлежала теперь частичной экспроприации и расселению в том же районе, но подальше от колхоза. Очевидно, кулаки, относившиеся к этой категории, должны были находиться под контролем правительства и использоваться на лесоповале, строительстве дорог, землеустройстве и тому подобных работах.[] Кулакам третьей категории часто выделяли участок неплодородной земли площадью не более гектара на человека в пределах их родной губернии.[]
Секретарь Западно-Сибирского крайкома Роберт Эйхе (член комиссии, на отчете которой базировалось Политбюро) писал в то время, что «наиболее враждебных и реакционных» кулаков следует отправить в концентрационные лагеря, в такие «отдаленные районы» Севера, как заполярные Нарым и Туруханск; все остальные должны работать в «трудовых колониях» (эвфемизм, означающий трудовые лагеря менее строгого режима), а не оставаться в своих деревнях. За счет кулацкого труда можно будет выстроить новые дороги и предприятия в необжитых районах тайги.[]
На основании анализа последних советских источников можно прийти к выводу, что согласно первоначальному плану по всем трем категориям должно было быть репрессировано 1 065 000 семей[]. В декабре 1929 года в Политбюро говорилось о том, что раскулачиванию подлежат пять-шесть миллионов человек,[] то есть примерно та же итоговая цифра (правда, в 1927 году указывалось, что средняя «кулацкая семья» состоит из семи человек, тогда итоговое число достигает 7–7,5 миллиона)[]. Ясно, однако, что происходившая на месте инфляция целей и присоединение к кулакам подкулачников значительно увеличили общее число репрессированных. Один председатель сельсовета хвастал в 1930 году: «Мы у себя на пленумах сельсовета делаем кулаков сколько нам заблагорассудится. Например, четвертого января во время пленума сельсовета население двух деревень выступило по вопросу о выселении кулаков из района деревни Шуйской и высказалось в защиту гражданина Петухова; они настаивали на том, чтобы его считали середняком. Но мы отбили эту атаку и решили выселить его»[].
Многие губернские и другие местные власти вскоре превысили установленные нормы. Так, в Московской губернии квота на выселение была практически перекрыта вдвое, аналогичное положение, согласно советским источникам, наблюдалось в Иваново-Вознесенске[]. в официальных партийных документах признано, что в некоторых регионах вместо обычного раскулачивания 4–5 процентов крестьянских хозяйств раскулачиванию подверглись 14–20 процентов хозяйств.[]
Эти данные подтверждаются, насколько это возможно цифрами, которые нам удалось собрать по отдельным деревням. Например, в одном селе, насчитывавшем 1189 дворов хозяева 202 из них были арестованы и сосланы, а владельцы 140 других выселены[]. В другой деревне из 1200 хозяйств было раскулачено 160; в третьей 31 хозяйство из 120, в четвертой 90 из 800. Согласно статистическому отчету о раскулачивании трех сел Винницкой губернии, в одном из них были выселены хозяева 24 дворов из 312, в другом 40 из 283, в третьем 13 из 128.[] А в книге современного советского писателя Стаднюка рассказывается про деревню, в которой «из каждых двадцати крестьян один был посажен под арест», и говорится, что им повезет, если на этом дело кончится.[]
Известный советский прозаик Сергей Залыгин так описывает коллективизацию в Сибири: лучших крестьян намеренно уничтожают, к власти приходит кучка лодырей, болтунов и демагогов, любая сильная личность, независимо от социального происхождения, подвергается преследованиям.[] О том же повествуют и другие советские писатели. Так, в повести В.Астафьева «Последний поклон» отбросы общества, придя к власти, постоянно провоцируют лучших крестьян, стремясь упечь их в Гулаг.[]
Что же касается распределения кулаков по категориям, те данные, которыми мы располагаем (по одному из районов Западной губернии) показывают, что из 3551 зарегистрированных кулацких хозяйств 447 были отнесены к первой категории; 1307 – ко второй и лишь 1297 – к третьей. Таким образом, уже на этой стадии 63 процента кулаков подлежали расстрелу, тюремному заключению или выселению. Кроме того, местный циркуляр предписывает, чтобы оставшиеся в губернии кулаки, которым были выделены болотистые или разъеденные эрозией лесистые участки и которых использовали на лесоповале и прокладке дорог, также выселялись в случае невыполнения ими нормы на принудительных работах[]. Если считать, что эти данные приблизительно отражают общую картину, то на миллион кулацких семей 630 000 относились к первой и второй, а 370 000 – к третьей категории. В любом случае определение каждой категории было очень растяжимым, как и дефиниция понятия «кулак», и указанные цифры очень скоро существенно выросли.
Первые массовые аресты (начавшиеся в конце 1929 года) проводились исключительно ГПУ. Были арестованы главы семей, многие из них в прошлом служили в белых армиях. Все они были расстреляны.
Затем, в декабре, были снова произведены аресты глав семейств, их в течение двух-трех месяцев держали в тюрьмах, а потом отправили в лагеря. Остальных членов семей пока не трогали, но описали имущество.
В начале 1930 года забрали семьи арестованных. На этот раз операция носила столь широкий характер, что на помощь ГПУ были мобилизованы партийные активисты, содействовавшие органам в проведении выселения.[]
В нашем распоряжении имеются циркуляры из Западной губернии. Местная партийная организация приняла решение о раскулачивании 21 января 1930 года – до того, как было отдано официальное распоряжении. План проведения операции составили два руководителя местного ГПУ. Аппарат ГПУ был усилен, а отряды милиции сняты с выполнения других заданий. Всех участников операции снабдили оружием. Были созданы памятные со времен гражданской войны «тройки», состоявшие из руководителей местных партийных и советских организаций, а также ГПУ[].
Декрет от 3 февраля 1930 года предписал ОГПУ совместно с Советом Народных Комиссаров РСФСР разработать предложения о размещении кулаков и их семей, «выселенных в отдаленные районы РСФСР, а также об их трудоустройстве». Этот упор на ответственность полицейского аппарата отражал реальное положение дел.
Принадлежность к третьей категории ненадолго скрасила участь «счастливчиков». Современные советские историки утверждают, что поскольку кулаки третьей категории «также противились созданию колхозов, возникла необходимость выселить и их в более отдаленные районы».[]
В первые недели 1931 года до тех пор еще не депортированные украинские кулаки, не сумевшие выполнить нормы заготовок, также подверглись экспроприации и выселению. Вместе с аналогичными мероприятиями на Северном Kaвкaзе и в Поволжье это переросло в «новую волну ликвидации кулаков как класса»[]. В одной деревушке на Днепропетровщине, состоявшей всего из девятнадцати дворов, десять семей было раскулачено в первую волну, а пять – позднее.[] (Другое селение – Хрушка Киевской губернии, – насчитывавшее шестнадцать небольших хозяйств, владевших 950 акрами /менее 400 га/ земли, было полностью уничтожено в 1930 году.[] В одной из деревень Северного Кавказа зимой 1930 года были «разоблачены» 16 кулацких семей, ранее не отнесенных к категории кулаков; у них было конфисковано 22 лошади, 30 коров и 19 овец. Таким образом, у этих «эксплуататоров-богатеев» приходилось в среднем по 1,4 лошади, 1,8 коровы и 1,2 овцы на семью![]
Официально решение о второй волне депортации было принято в феврале 1931 года[]. Эта операция была подготовлена лучше первой: были составлены списки, разосланы анкеты ОГПУ, замаскированные под налоговую проверку. 18 марта 1931 года в Западной губернии началась особая операция. Оказалось, однако, что план ее случайно просочился наружу, и в одном районе из намеченных 74 семей удалось задержать только 32 – остальные скрылись[].
Пожалуй, иного выхода, кроме побега, у этих людей не оставалось. Тот факт, что свыше миллиона семей готовы были бросить свое имущество и дома, показателен сам по себе. «Правда» с самого начала кампании стала публиковать исполненные негодования статьи о кулаках, которые «распродают имущество, деля выручку между своими родственниками-середняками, и оставляют скот некормленным»[]. Кулаков также обвиняли в том, что они предпочитают ломать свой инвентарь, лишь бы не сдавать его властям[].
Иногда кулаки пытались перебраться в другие места вместе со скотом, но из этого ничего не выходило. В Ставропольском крае на Северном Кавказе «кулаки перегоняли стада, молочных коров, лошадей и овец из района в район».[]
Когда в деревнях разгорелось массовое восстание (которое мы рассмотрим в следующей главе), руководителями его часто, хотя и не всегда, были зажиточные в прошлом крестьяне. У них, в сущности, не оставалось никаких других способов сопротивления. Существует множество рассказов о том, как, защищая свою семью, мужики набрасывались на гонителей с палками или топорами и падали, сраженные пулями. Но самой распространенной формой протеста стало уничтожение своей собственности, в том числе и путем поджога. Например, в украинском селе Подгородное на Днепропетровщине одна женщина бросила горящую головню на соломенную крышу дома, который конфисковало у нее ГПУ, с криком: «Мы на этот дом всю жизнь работали, вам он не достанется! Лучше пускай его огонь пожрет!»[] Уже на ранних этапах раскулачивания советская пресса публиковала массу сообщений о поджогах, являвшихся актами протеста против власти и ее представителей.[]
* * *
Иногда раздаются утверждения, что якобы выселение кулаков имело хотя бы одно экономическое обоснование: они пополняли резервуар рабочей силы в городах, недостаточный для проведения ударной индустриализации.
Кулаков, действительно, использовали на новых шахтах и других новостройках в местах их ссылки: в Сибири «значительная часть» кулаков третьей категории была, «ввиду недостатка рабочей силы», отправлена на строительство новых промышленных предприятий и на заготовку леса.[] Но в других местах, если кулакам удавалось уйти из деревни и влиться в пролетариат крупных промышленных районов, это происходило вопреки строжайшим административным и иным мерам властей.
Строго секретный декрет от 12 февраля 1930 года требовал особой бдительности, чтобы не пропустить покидающих деревню кулаков на промышленные предприятия.[] А введение 27 декабря 1932 года внутренних паспортов открыто трактовалось, в числе прочего, как мера «по очистке городов от кулаков, преступников и других антиобщественных элементов»[].
Верно, что многие отчаявшиеся «кулаки» хлынули в города. Потребность в рабочих была столь велика, что руководители предприятий принимали их во множестве на работу часто в обход закона. «Правда» резко критиковала таких руководителей: в феврале 1930 среди 1100 человек, завербованных на работу в Херсонском районе, оказалось 50 кулаков; они, разумеется, бездельничали, пили и занимались саботажем, и потому от них необходимо было избавиться.[] В Донецком каменноугольном бассейне кулаков, сумевших устроиться на работу, вылавливали и отправляли в дальневосточные лагеря[].
Характерен приказ председателя райисполкома Каменского района от 31 января 1930 года об опознании и увольнении «всех в прошлом зажиточных крестьян» с железной дороги и трех местных фабрик.[] А председатель Криницкого райисполкома Нелупченко осудил те сельсоветы, которые выдали «зажиточным крестьянам справки, где не было указано, что их собственность подлежала конфискации». Судя по этим справкам, предъявители «не подвергались налогообложению», то есть не были кулаками. Такие удостоверения давали ложное представление «о социальном положении» и использовались зажиточными крестьянами, чтобы «просочиться» на предприятия, нанимавшие новых рабочих. «Такую практику следует немедленно прекратить»[]. Возле ворот Харьковского тракторного завода всегда стояли длинные очереди желавших получить работу. Однако подающие заявления о приеме на завод должны были ответить на вопросы: были ли ваши родители кулаками по происхождению? Ушли ли вы из колхоза? «Большинство претендентов не принимали, особенно тех, кто ушел из колхоза»[] – дело в том, что не только кулаки, но и простые крестьяне все более крупными массами стекались в города.
Один тринадцатилетний подросток рассказывает, как он пытался устроиться на работу поблизости от дома, но его не взяли, сказав, что он должен принести свидетельство о рождении, которое активисты из его родной деревни отказались выдать. Через несколько дней, когда он попытал счастья на разработках торфа, его снова не приняли по той же причине.[] Другой подросток, которому удалось сбежать из деревни устроился на работу, но всякий раз, как обнаруживалось его классовое происхождение или возникали подозрения на этот счет, ему приходилось бежать, пока он таким образом не попал в Среднюю Азию[].
В работе советских историков рассказывается о том, как некоторые кулаки, «бежав из тех мест, куда их поселили, пробрались в советские учреждения, на промышленные предприятия, в колхозы, совхозы и МТС, где занялись вредительством и расхищением социалистической собственности. Постепенно эти дезорганизаторы производства были обнаружены и понесли заслуженное наказание»[].
Не могли кулаки, конечно, вступать и в армию. Были разосланы специальные инструкции о проверке новобранцев с целью отсева кулацких элементов, «пытающихся проникнуть в Красную армию».[]
* * *
Таким образом, кулакам ничего не оставалось, как только сидеть в деревне и ждать решения своей судьбы. В самом начале кампании «Правда» предупреждала, что нельзя позволить кулакам распродать имущество и скрыться[].
В статье, опубликованной в разгар раскулачивания, сообщалось, что к концу 1930 года было раскулачено 400 000 семей, 353 400 еще оставались нетронутыми, а остальные (200–250 тысяч) распродали имущество и бежали в города[]. Современные советские исследователи обычно приводят данные, лежащие в том же диапазоне – в 1929–1932 гг. 20–25 процентов из миллиона кулацких семей (такова была примерная цифра, фигурировавшая в официальных источниках) «самораскулачились», то есть бежали в города[]. Соотношение это представляется довольно правдоподобным.
Оно влияет также на наши расчеты о количестве выселенных кулаков: если мы принимаем опубликованные Политбюро данные о числе раскулаченных в 5–6 миллионов – это будет означать, что 1–1,2 миллиона человек скрылись, хотя бы временно, а 4–4,8 миллиона скрыться не успели и были репрессированы. Как мы убедились раньше, за счет расширения категории кулаков и введения нового ярлыка «подкулачник» указанные цифры значительно возросли, однако соотношение выселенных и скрывшихся могло остаться тем же.
Советский ученый хрущевского периода пишет, что до октября 1931 года выселению подверглось 381 000 семей.[] В «Статистическом справочнике по СССР» 1928 года указано, что средний состав семьи «предпринимателей», то есть кулаков, равен 6,5 человека (5,4 человека для семьи середняков, 3,9 – для бедняков), в совокупности это составит около 2,5 миллиона человек.
Диссидент Рой Медведев считает, что эти цифры значительно ниже реальных,[] по ряду причин. Во-первых, массовая депортация не прекратилась в октябре 1931 года, а официально продолжалась до мая 1933 года, когда в декрете, подписанном Сталиным и Молотовым, было объявлено, что отныне будет продолжаться выселение лишь отдельных семей, общей численностью около 12 000 семей в год[]. В этом декрете говорится, что в 1933 году было намечено выселить 100 000 семей, поэтому весьма вероятным представляется, что приблизительно таковы были темпы депортации за 18 месяцев между октябрем 1931 года и маем 1933 года. В совокупности это дает 150 000 семей, то есть от трех четвертей миллиона до миллиона человек, сверх указанных выше, которые были выселены после «второй волны».
В то же время целесообразно обратить внимание на реплику Сталина, сделанную в беседе с Черчиллем, о том, что раскулачивание коснулось «десяти миллионов» человек, хотя его комментарий, что, мол, раскулаченные были крайне непопулярными людьми, изгнанными в большинстве случаев собственными батраками, можно в расчет не принимать.
В 1933 году Сталин говорил про 15 процентов крестьянских хозяйств, что они, дескать, принадлежали кулакам и зажиточным и отошли в прошлое[]. Численность крестьянских хозяйств в июне 1929 года равнялась 25 838 000. 15 процентов от этой цифры составит около 3 875 000 семей, или (из расчета пяти человек на семью) 19 380 000 человек. Отсюда следует вычесть число кулаков, тем или иным образом избежавших депортации. Мы уже указывали, что по советским расчетам 20-25 процентов кулаков бежало в города. По данным одного эмигранта с Украины, эта цифра еще выше. Он сообщает, что около двух третей раскулаченных было выселено, а одна треть скрылась[]. Приняв за основу эти данные, мы получим численность действительно выселенных кулаков – 13 миллионов человек.
Далее, по официальным данным, 15 миллионов гектаров земли, отнятой у кулаков, стали в 1929–1932 гг. собственностью колхозов. Среднее кулацкое хозяйство обрабатывало в 1928 году 4,5 гектара; таким образом, переданная колхозам земля принадлежала около 33 миллиона кулацких хозяйств, насчитывавших свыше 15 миллионов человек, из которых (если треть скрылась) было выслано 10 миллионов человек. (К концу 1938 года площадь конфискованных у кулаков земель составила 30 миллионов гектаров, хотя сюда относятся более поздние конфискации.)[] Но средняя площадь кулацких хозяйств к тому времени должна была, по ряду объективных причин, сократиться, поэтому цифра 10 000 000 является здесь явно минимальной.
Профессор Моше Левин указывает, что «численность депортированных, более или менее признаваемая пока в советских источниках, превышает один миллион семей, или пять миллионов человек»[], причем эти данные касаются только РСФСР и Украины, поэтому к ним следует прибавить тысячи семей из других союзных республик (например, 40 000 из Узбекистана). Профессор Левин приходит к выводу, что фактически «было депортировано десять миллионов человек, а возможно, и больше»[]. Итоговую цифру в 10–11 миллионов человек приводит еще один известный ученый (С.Сваневич), добавляя, что около трети из этих людей погибло[].
Таким образом, приняв численность депортированных равной 10, а возможно, и 15 миллионам, мы вряд ли впадем в преувеличение. Данные, которые будут приведены в главе 16-й, позволяют считать наиболее вероятной величину 10–12 миллионов, из которых на данном этапе погибло примерно 3 миллиона, поскольку эти цифры лучше всего согласуются с данными о смертности крестьян за весь рассматриваемый период.
Но какие бы итоговые величины мы ни получили, необходимо принять во внимание и тех кулаков, преимущественно глав семей, которые были сразу арестованы и расстреляны или «отправлены в Соловки». Уже упоминалось, что число арестованных кулаков первой категории в конце 1929 – начале 1930 года составляло 200 000 человек. (Отнюдь не только кулаки были затронуты репрессиями на тогдашнем этапе: в конце 1929 года власти объявили, что в одном районе за один-единственный день было арестовано 234 кулака, 200 середняков и 400 крестьян-бедняков.)[]
Дальше аресты продолжались теми же темпами. Современный журнал «Вопросы истории» сообщает, к примеру: «В первой половине 1931 года органы советской власти привлекли к ответственности (то есть арестовали) 96 тысяч человек. Это были кулаки, бывшие белогвардейские офицеры, полицейские и жандармы, а также другие антисоветские элементы…»[] В Западной Сибири во время заготовительной кампании 1931–1932 гг. были вынесены судебные приговоры 1000 кулакам и 4700 другим крестьянам, «близким к кулакам по общественно-экономическим показателям».[]
Попавшие в тюрьму или трудовые лагеря прошли через страдания, о которых большинство наших читателей уже имеет представление. В точности установить число этих жертв невозможно (см. главу 16-ю). Однако из одного советского документа той поры известно, что численность лиц, находившихся в местах заключения только в РСФСР и на Украине, доходила в 1931–1932 гг. до двух миллионов. В тот период, вплоть до 1936–1937 гг., заключенные в массе своей были крестьянами. Общая численность заключенных, согласно общепринятым расчетам, достигала в 1935 году около 5 миллионов, из которых не менее 4 миллионов были, вероятно, крестьянами, хоть и не обязательно зарегистрированными как кулаки.
В 1929 году только в лагерях, расположенных в Коми АССР, находилось, по сообщении бывшего работника лагеря примерно 200 000 заключенных, причем почти все они являлись крестьянами.[] В лагерях, ведших строительство Беломорско-Балтийского канала, в июне 1934 года насчитывалось 286 000 заключенных, опять-таки – преимущественно крестьян[].
Летом 1932 года на берег в районе Магадана были высажены десятки тысяч заключенных, почти сплошь крестьяне, которым предстояло осуществить плохо продуманную программу ударной разработки только что открытых месторождений золота. Когда наступила зима с ее ужасающими морозами (район Магадана – одно из самых холодных мест северного полушария), целые лагеря вымирали поголовно, не выжили ни охранники, ни собаки. По рассказам немногих уцелевших очевидцев, в живых осталось не более одного из пятидесяти заключенных в магаданских лагерях, а следующий год оказался еще страшнее. Один из переживших эту трагедию очевидцев сказал о своих, русских товарищах: «Они умирали, снова проявив то национальное свойство, которое воспел Тютчев и которым всегда злоупотребляли их политики – терпение».[]
* * *
В «Кратком курсе истории ВКП/б/», изданном в сталинский период, события 1930–1931 гг. описаны в духе замечаний, сделанных Сталиным в беседе с Черчиллем: «Крестьяне сгоняли кулаков с земли, раскулачивали их, отбирали скот, машины и требовали от советской власти ареста и выселения кулаков».
Этот пассаж, разумеется, представляет собой весьма неточное описание того, что действительно происходило в деревнях. Сначала, по словам советского писателя Василия Гроссмана, «область спускала план – цифру кулаков – в районы, районы делили свою цифру сельсоветам, а сельсоветы уже списки составляли. Вот по этим спискам и брали. А кто составлял? Тройка»[]. В современном советском исследовании подтверждается, что ответственность за списки лежала на «тройках» и сообщается их обычный состав: секретарь парткома, член сельсовета и уполномоченный сотрудник ОГПУ.[]
Затем в дело вступали группы «активистов», укрепленные руководством сельсовета. Они действовали по заранее установленному плану, например, большую деревню, состоявшую из тысячи и более дворов, делили на одиннадцать участков, в каждом из которых были свой «штаб» и «бригада» местных коммунистов.[]
Тогда еще находились сельские советы, сопротивлявшиеся этой системе. Так, в одной деревне (согласно отчету ОГПУ) председатель сельсовета сказал на общем собрании колхоза, что получен приказ раскулачить семь кулаков. Местный учитель (комсомолец) спросил, является ли эта цифра обязательной, и, получив утвердительный ответ, пришел в ярость. Затем было проведено голосование по вопросу о семи предполагаемых кулаках, и все они были «утверждены в правах»; председатель благодушно согласился с результатами и выпил по этому поводу с одним из «кулаков».[]
В официальном печатном органе украинского правительства цитировались выступления четырех председателей сельсоветов, говоривших, что в их деревнях нет кулаков и поэтому они не знают, как проводить классовую борьбу. Один из этих председателей отказался от помощи присланной со стороны «бригады», а в других случаях сельсовет, руководство комбеда (комитета беднейших крестьян) и правление колхоза были расформированы за саботаж. Газета писала также, что можно привести десятки и сотни других примеров «правого оппортунизма» в деревне[].
В декрете ЦИК от 25 января 1930 года с полной откровенностью говорилось, что сельсовет, который неудовлетворительно справляется с проведением массовой коллективизации, «будет по существу кулацким советом». Раньше или позже его членов ждали чистка и репрессии.
В среде активистов Сталину все же удалось в какой-то степени насадить идею «классовой борьбы» в деревне или, по крайней мере, борьбы между пособниками режима и его жертвами. Изо всех сил разжигалась ненависть, необходимая для создания такой «борьбы». Активисты, помогавшие ГПУ в проведении арестов и депортации, были «все свои же, люди знакомые, но они какие-то обалделые стали, как околдованные, пушками грозятся, детей кулацкими выблядками называют, „Кровососы!“ – кричат… И ведь в большинстве свои же. Правда, околдованные, так себя уговорили, что касаться ничего не могут: и полотенце поганое, и за стол паразитский не сядут, и ребенок кулацкий омерзительный, и девушка хуже воши. И смотрят они на раскулачиваемых как на скотину, на свиней, и все в кулаках отвратительно – и личность, и души в них нет, и воняет от кулаков, и все они венерические, а главное – враги народа и эксплуатируют чужой труд… И никакой к ним жалости: они не люди, а не разберешь что, твари».[]
Эта цитата взята из книги Василия Гроссмана. Еврей, один из ведущих советских писателей, много писавший о фашистской политике уничтожения своих соплеменников, он проводит аналогию между истреблением евреев при Гитлере и ликвидацией кулаков при Сталине. Одна активистка у Гроссмана говорит: «И я говорила: это не люди, это кулачье… Кто слово такое придумал: кулачье? Неужели Ленин? Какую муку принял! Чтобы их убить, надо было объявить: кулаки – не люди. Вот так же, как немцы говорили: жиды – не люди. Так и Ленин, и Сталин: кулаки – не люди».[]
Но не всем активистам удавалось подобным образом заглушить голос совести. В секретном письме ОГПУ сообщается об одной комсомолке, которая (наперекор установкам о свирепости кулаков) говорила, что именно партийные активисты своими зверствами лишают себя права на звание человека: «Мы больше не люди, мы скоты».[]
У Шолохова мы находим драматическую сцену, иллюстрирующую этот тезис. Активист Андрей Разметнов внезапно говорит:
«– Больше не работаю.
– Как не работаешь? Где? – Нагульнов отложил счеты.
– Раскулачивать больше не пойду. Ну, чего глаза вылупил? В припадок вдариться хочешь, что ли?
– Ты пьяный? – Давыдов с тревогой внимательно всмотрелся в лицо Андрея, исполненное злой решимости. – Что с тобой? Что значит – не будешь?
От его спокойного тенорка Андрей взбесился, заикаясь в волнении закричал:
– Я не обучен! Я… Я… с детишками не обучен воевать!.. На фронте – другое дело! Там любому шашкой, чем хочешь… И катитесь вы под разэтакую!.. Не пойду!
Голос Андрея, как звук натягиваемой струны, поднимался все выше, выше, и казалось, что вот-вот он оборвется. Но Андрей, с хрипом вздохнув, неожиданно сошел на низкий шепот:
– Да разве это дело? Я что? Кат, что ли? Или у меня сердце из самородка? Мне война влилася… – И опять перешел на крик: – У Гаева детей одиннадцать штук! Пришли мы – как они взъюжались, шапку схватывает! На мне ажник волос ворохнулся! Зачали их из куреня выгонять… Ну, тут я глаза зажмурил, ухи заткнул и убег за баз! Бабы – по-мертвому, водой отливали сноху… детей. Да ну вас в господа бога!..»
Но другой сельский активист, Нагульнов, ведет себя иначе:
«Гад! – выдохнул звенящим шепотом, стиснув кулаки. – Как служишь революции? Жа-ле-е-ешь? Да я… тысячи станови зараз дедов, детишков, баб… Да скажи мне, что надо их в распыл… Для революции надо… Я их из пулемета… всех порешу!»[ 93 ]
Но фанатизм нагульновского типа был не единственным мотивом поведения активистов. Один наблюдатель отмечает, что «легион кулаков был создан завистливыми соседями, соглядатаями и доносчиками, ищущими легкой добычи, продажными и деспотичными чиновниками»[]. Василий Гроссман тоже говорит об этом: «А погубить легко – напиши на него, и подписи не надо, что на него батрачили, или имел трех коров – и готов кулак».[]
Активисты носом чуяли любые «отступления от социалистической законности». Шолохов рассказывает о том, как руководитель местных активистов добился выселения середняка, обвинив его в том, что тот нанимал девочку на месяц во время жатвы, да и то лишь из-за того, что сына его призвали в Красную армию.
В более позднем советском романе («На Иртыше» Залыгина) действует персонаж, которого заклеймили кулаком, хотя он отличился при тушении пожара в колхозе, а может быть, именно поэтому. Человек этот явно выделяется чертами вожака: «Нынче Чаузов Степан шел пожар тушить, а завтра он пойдет колхоз рушить, и некоторые мужики его на этот случай берегут! Таких, как Чаузов, навсегда надо от масс изолировать, избавляться от их влияния».[]
Одну учительницу, вдову коммуниста, убитого на гражданской войне, раскулачили (по сообщению журнала для учителей той поры) «главным образом потому, что она не раз выгоняла местных активистов – секретаря сельсовета (кандидата в члены партии), местного культработника (так же члена партии) и секретаря местного кооператива из школы, где они собирались устраивать пьянки. Поскольку у учительницы не оказалось средств производства, которые можно было бы конфисковать, они забрали ее одежду, кухонную утварь и разорвали книги»[]. Другая учительница, которую раскулачили как дочь священника, представила документы, из которых следовало, что она – дочь крестьянина, после чего ей было объявлено, что «мать ее частенько бывала у священника, и потому весьма правдоподобно, что она все-таки дочь священника».[]
Подобные факты иллюстрируют мысль Василия Гроссмана о том, что «самые поганые, что на крови дела свои обделывали, кричали про сознательность, а сами личный счет сводили и грабили. И губили ради интереса, ради барахла, пары сапог».[] Шолохов также не оставляет сомнений в том, что активисты крали еду и одежду. Даже в официальных отчетах указывалось, что у так называемых кулаков отбирали обувь, простыни, теплую одежду и пр., и все это шло на поживу их врагам. В самой «Правде» клеймили «дележ добычи»[], награбленной у кулаков. В Западной губернии, из которой к нам попали секретные отчеты ГПУ, с кулаков снимали верхнюю одежду и обувь, оставляя их в одном белье. Деревенская беднота растаскивала все: резиновые сапоги, женские трико, чай, кочерги, корыта…[] В отчете ГПУ упоминается об «отдельных членах рабочих бригад и должностных лицах нижней ступени партийного и советского аппарата, которые крали одежду и обувь, иногда даже снимая их с владельцев, съедали все что могли найти в доме и выпивали все запасы спиртного. Тащили даже очки, съедали или размазывали по иконам кашу из горшков».[] У одной кулачки хоть и конфисковали имущество, но не выслали ее, потому что она была хорошая портниха и ее услугами широко пользовались семьи активистов, чтобы подогнать награбленную у кулаков одежду.[] Гроссман подводит итоги: «Мутные люди определяли – кому жить, кому смерть. Ну и ясно, тут уж всего было – и взятки, и из-за бабы, и за старую обиду… А теперь я вижу, не в том беда, что, случалось, списки составляли жулики. Честных в активе больше было, чем жулья, а злодейство от тех и других было одинаковое»[].
На местном уровне происходили и «недоразумения». Так, в одном украинском селе в то время, как некий середняк помогал захватывать кулацкую собственность в одном конце деревни, в другом шла экспроприация его собственного имущества.[]
В ряде случаев о классовой победе сообщалось в подобных выражениях: «За период с 5 часов до 7 часов утра кулаки как класс были ликвидированы»[]; некоторые распаленные классовой ненавистью активисты бросались раскулачивать крестьян за пределами отведенной им зоны[]. В документах ОГПУ эти действия осуждаются как «неправомочные».
Весной 1930 года прокуратура, стремясь внести хоть какую-то законность и упорядоченность в практику арестов и судов над кулаками, выпускала инструкцию за инструкцией[]. Но поскольку эти распоряжения издавались вновь и вновь, они явно не давали никаких результатов.[] Лишь 8 мая 1933 года появилось секретное «Письмо Сталина–Молотова», адресованное всем партийным и советским работникам, всем органам ОГПУ, судам и прокуратурам. В нем говорится:
«В ЦК и Совнарком поступили сигналы о том, что беспорядочные массовые аресты в деревне все еще продолжаются. Такие аресты производятся председателями колхозов и членами правления, председателями сельсоветов и секретарями партячеек, районными и краевыми работниками; арестовывает любой, кому этого захочется, и кто, строго говоря, не имеет права арестовывать. Неудивительно, что в этой вакханалии арестов органы, действительно наделенные правами арестовывать, в том числе органы ОГПУ и особенно милиция, теряют всякое чувство умеренности и часто совершают необоснованные аресты, действуя по правилу: „Сперва арестуй, а потом веди расследование“.[ 110 ]
К тому времени, разумеется, кулачество как класс было давно ликвидировано. Концентрация террора в руках профессионалов – значительно разросшихся к тому времени органов безопасности – отнюдь не приносила облегчения будущим жертвам. Тем более, что в любом случае, как объяснил Вышинский, революционная законность не исключала, а включала в себя «революционную инициативу масс».[]
Органы совместно с активистами, подчас примитивно и не без ошибок, продолжали ликвидацию последнего враждебного класса. Как мы уже говорили, обычно им удавалось довести себя до необходимого накала классовой ненависти, но вот с массой крестьян дело обстояло куда менее успешно. «Правда», конечно, доказывала, что «всякий честный колхозник, издалека завидев кулака, сворачивает в сторону»[], но тут, как и прежде, описывалось скорее желаемое, чем действительное положение вещей. В документах, которыми мы располагаем, содержится немало упоминаний о том, как председатели сельсоветов, члены партии и просто крестьяне пытались помочь кулакам. Отчеты ОГПУ не оставляют сомнений, что многие бедняки и середняки были против раскулачивания, не голосовали за него, прятали у себя кулацкую собственность и предупреждали своих друзей-кулаков о готовящихся обысках. «Во многих случаях» они собирали подписи под петициями в защиту кулаков.[]
Мы знаем десятки таких случаев. В одной деревне бедняк-коммунист был исключен из партии и выслан как пособник кулаков за то, что выказывал скорбь по поводу расстрела своего родственника-кулака, сопротивлявшегося выселению, и даже похоронил его.[] Современный советский писатель Виктор Астафьев так рассказывает об общем сочувствии к кулакам, которых высылали в низовья Енисея:
«При выселении собралась на берегу вся деревня, вой стоял над Енисеем, выселенцам несли кто яичко, кто калач, кто сахару кусок, кто платок, кто рукавицы».[ 115 ]
Даже в официальных изданиях того периода можно встретить рассказ про крестьянина, который, защищая друга, сказал, что, раз того раскулачивают, его самого тоже надо раскулачить, потому что хозяйства у них были одинаковые; крестьянину велели подать свою просьбу в письменном виде, после чего – раскулачили[]. В марте 1930 года «Правда», пытаясь оценить это дело, заключает: «Далеко не все середняки политически подготовлены и способны признать необходимость организации и развития колхозов, а также ликвидации кулака как класса»[]. Шестой съезд Советов, состоявшийся в марте следующего, 1931 года, должен был «клеймить позором» бедняков и середняков, которые помогают кулакам бороться против колхозов. Было также признано, что страх подвергнуться раскулачиванию иногда превращает середняков в «противников коллективизации, советской власти и политики партии вообще… и тем самым до некоторой степени нарушает изоляцию кулака»[].
В секретных письмах ОГПУ сообщается, что даже городские рабочие проявляют «отрицательное отношение» к депортации кулаков.[] Старые связи еще держались. В секретных партийных отчетах говорится о рабочих-коммунистах на фабриках, которые сохраняли участки земли в деревнях, а заработок на промышленных предприятиях позволял им «становиться кулаками». На одной фабрике 80 процентов состава партийной ячейки было связано с сельским хозяйством, и ячейка поэтому «проводила кулацкую политику».[]
Как и прежде, люди больше уважали крестьянина, добившегося благосостояния за счет своего труда, чем завидовали ему. Один из ведущих специалистов писал по этому поводу: «Зажиточного соседа иногда ненавидели как жадного кулака, эксплуатирующего других, но гораздо чаще он вызывал зависть и уважение как добившийся успеха крестьянин».[] Сторонник советского режима Морис Хиндус так описывает пропагандистский фильм Эйзенштейна о коллективизации:
«Один из злодеев был кулак. Что за чудовище: толстый, ленивый, прожорливый, подлый – словом, подобное создание еще не ступало по земле. Разумеется, в действительности вам вряд ли доведется встретить такого, даже в России. Кулак мог подчас жестоко обращаться с бедными крестьянами, но он никогда не был тем толстым, ленивым, ненасытным чудовищем, каким его изображает Эйзенштейн. В реальной жизни кулак был одним из самых трудолюбивых, бережливых и прогрессивных хозяев на селе… Он трудился без устали, на удивление всем».[ 122 ]
В отчете ОГПУ от 1931 года цитируются слова деревенского счетовода: «Забрали лучших, самых прилежных работников» (а никчемные остались).[] По Шолохову тоже выходит, что кулаки были не только самыми прилежными работниками, но и самыми передовыми хозяевами. У него главный враг колхоза начал в 1920 году с «голой хаты», добывал лучшие семена, применял химикаты, следовал советам агрономов. Не раз слышали мы о просоветски настроенных бедняках, которые, получив землю, стали кулаками. Для них даже было изобретено особое название – «красные кулаки». В трех деревнях (в Черниговской, Полтавской и Винницкой губерниях) нашлось пятеро таких, кулаков. Двое из них были некогда пастухами, двое других тоже были совершенно безземельными, а пятый владел участком в полгектара. Все они были выселены в 1930 году.[] В деревне Рудкивцы на Подолье двенадцать крестьян, принявшие в гражданской войне сторону большевиков, в большинстве бывшие «красные партизаны», стали жертвами советского режима и погибли: двое покончили самоубийством, семеро скончались в изгнании, недалеко от Мурманска[].
Один из бывших активистов записал в 1932 году со слов своего приятеля-агронома:
«Некоторые из них – герои Красной армии, те самые парни, которые брали Перекоп и чуть не взяли Варшаву. Они осели на земле и пустили крепкие корни. Разбогатели! Только тот, кто не вкалывал, остался бедняком. Те самые, которые и на черноземе не могли вырастить ничего, кроме сорняков, не могли надоить молока от племенной коровы. Они-то потом вопили про классового врага, жиреющего на их поте и крови».[ 126 ]
В романе Шолохова красногвардеец, сын бедного казака, раненный в гражданскую войну и получивший награду, становится кулаком. При НЭПе он «начал богатеть, несмотря на наши предупреждения. Работал день и ночь». Этот бывший красногвардеец говорит своим прежним товарищам-коммунистам: «Да и советская власть не на вас… держится. Я своими руками даю ей, что жевать». Новый, только что приехавший в колхоз председатель, для которого героическое прошлое этого крестьянина никакого значения не имеет, коротко замечает: «Кулаком стал, врагом сделался – раздавить! Какие тут могут быть разговоры?»
Партия не пользовалась поддержкой крестьян и знала это. Но, согласно официальной партийной линии, середняк был на ее стороне в классовой борьбе против кулака. Эту двуликую истину надо было перевести на язык классового террора.
Шолохов описывает несколько случаев изгнания кулаков из домов. Толпа крестьян сочувствует кулаку. Когда из хаты выгоняют старика с полоумным сыном и тот опускается на колени, чтобы прочесть молитву, активисты велят ему идти дальше, но возмущенная толпа кричит – дайте ему хоть с родным домом распрощаться, а женщины начинают голосить, после чего старика обвиняют в «подстрекательстве».
Мы располагаем сотнями свидетельств непосредственных очевидцев о том, что произошло с несчастными кулаками.
Вот несколько из этих историй. Безземельный в прошлом крестьянин, служивший в Красной армии, имел к 1929 году 35 акров (приблизительно 14 га) земли, двух лошадей, корову, борова, пять овец, сорок кур – на семью из шести человек. В 1928 году он был обложен «налогом» в 2500 рублей и 7500 бушелей (примерно 188 тонн) зерна. Крестьянин не сумел выплатить этот налог, и его дом (стоимостью 1800–2000 рублей) был конфискован для уплаты штрафа, а затем «куплен» за 250 рублей местным активистом. Домашняя утварь тоже была «распродана» активистам, а сельскохозяйственный инвентарь перешел к колхозу[]. Самого крестьянина арестовали. В тюрьме ему предъявили обвинение в принадлежности к кулакам (хотя в прошлом именовали лишь «подкулачником»), в отказе платить налоги, в подстрекательстве против коллективизации и советского правительства, в принадлежности к тайной контрреволюционной организации, во владении 500 акрами (200 га) земли, пятью парами быков, стадом в пятьдесят голов крупного рогатого скота, эксплуатации батраков и т.д. За эти преступления его приговорили к десяти годам принудительного труда.[]
Еще одного кулака (владевшего восьмью акрами, то есть 3,2 га земли) отправили 5 февраля 1931 года вместе с другими расчищать железнодорожное полотно от снега. Вернувшись домой, он обнаружил, что все его имущество, кроме чайника, миски и ложки, было конфисковано. Вскоре после этого его арестовали и отправили на лесозаготовки в район Крайнего Севера.[]
Украинскому кулаку, владельцу двенадцати акров (примерно 4,8 га) земли, коровы, лошади, десяти овец, одной свиньи и около двадцати кур, то есть хозяйства, которое могло прокормить четырех человек, было вначале, в 1929 году, предписано продать государству 619 бушелей (приблизительно 15,5 тонн) пшеницы, что совершенно невозможно при указанной посевной площади. Крестьянин продал часть имущества и купил по высокой цене зерно, недостававшее ему до нормы. Тем не менее 26 февраля 1930 года его арестовали и отправили в Сибирь. У другого кулака конфисковали все имущество, в том числе всю детскую одежду, кроме той, которая была на его ребятишках. Ему велели регулярно являться в районное отделение ОГПУ, находившееся за 18 километров, и предупредили, что если он скроется пострадает его семья. Дети стали просить милостыню, но всю еду, которую им подавали, забирали активисты. 14 декабря 1929 года их выбросили на улицу, а вскоре после этого выслали. Его жена, мать и все шестеро детей умерли в ссылке.[]
Девушка из семьи середняка рассказывает очень типичную историю: они жили в селе Покровское на Украине, у них была лошадь, корова, телка, пять овец, несколько свиней и амбар. Отец ее не захотел идти в колхоз, тогда с него стали требовать зерно, которого у него не было, «ему целую неделю не давали спать, били палками и револьверами, пока он не стал весь черно-синий и опух». Наконец его отпустили. Тут пришлось зарезать свинью, чтобы оставить немного мяса для семьи, а остальное продать в городе и купить хлеба. После всего этого в дом явились уполномоченный ГПУ, председатель сельсовета и другие активисты. Они описали имущество и конфисковали все, включая оставшуюся скотину. Отца, мать, старшего сына, двух малолетних дочерей и младенца заперли на ночь в деревенской церкви, а утром погнали на станцию, погрузили в телячий вагон. Наконец, состав из многих таких вагонов тронулся в путь. Неподалеку от Харькова поезд остановился, и добрый охранник отпустил девочек попросить молока для младенца. Неподалеку, в крестьянских хатах, им дали немного еды и молока, но когда они вернулись, поезд уже ушел. Девочки долго скитались по деревням, стали опытными беспризорницами, а потом потеряли друг друга, спасаясь от гнавшегося за ними на городском рынке милиционера. Девушка, рассказавшая эту историю, нашла приют в крестьянской семье.[]
Как показывают эти свидетельства, судьбы кулаков были разными. Те, кого отнесли к первой категории как «упорных классовых врагов», арестовали зимой 1929–1930 гг. Сообщается, что в Киевской тюрьме в это время расстреливали по 70–120 человек за ночь[]. Бывший заключенный, арестованный за религиозную деятельность, сообщает, что в тюрьме ГПУ в Днепропетровске в камеру на 25 человек посадили 140, правда, каждую ночь одного-двух арестантов выводили на расстрел.[]
Кулак, сидевший в полтавской тюрьме в 1930 году, рассказывает, что в камере построенной на семерых, находилось, как правило, 36 арестованных, а в камере на 20 человек содержалось 83. Суточный рацион арестантов состоял из 100–150 граммов черного непропеченного хлеба. В тюрьме, насчитывавшей примерно 2000 заключенных, каждый день умирало около 30. Доктор всегда ставил диагноз «паралич сердца»[].
А вот история, иллюстрирующая судьбу кулацких семей. В украинском селе Великие Солонцы после того, как 52 мужчин забрали как кулаков, погрузили их жен и детей на повозки, отвезли на песчаную косу по берегу реки Ворсклы и бросили там[].
Бывший коммунист рассказывает, что в одном селе на Полтавщине, где проживало около 200 человек, в декабре 1929 года было раскулачено 64 семьи, а еще 20 семей повыгоняли из домов и бросили их на произвол судьбы. В марте жители деревни получили приказ, запрещавший оказывать им помощь. Наконец, этих 300 несчастных, в том числе 36 детей и 20 стариков, погнали в пещеры, находившиеся от деревни на расстоянии около трех миль (приблизительно 4,5 км) и запретили возвращаться в деревню. Некоторым удалось бежать, остальных 200 отправили в апреле на Крайний Север[].
* * *
Депортация кулаков была мероприятием столь большого масштаба, что ее часто рассматривают просто как массовую миграцию, как переселение миллионов. Но каждая частичка этой многомиллионной массы была личностью со своей собственной судьбой.
Некоторые из приговоренных к высылке не доехали до места назначения. Один кулак из села Хрушка Киевской губернии, уходя из дома, снял со стены фото своего старого дома, который он покидал. Его арестовали и расстреляли в тот же вечер.[]
Глубоких стариков обычно бросали на произвол судьбы. В одном селе активист рассказал заезжему американцу что хотя 40 кулацких семей было выселено, «очень старых, лет под девяносто и больше, оставили, потому что они не представляют угрозы для советской власти».[]
Вот одна из таких сцен в описании Василия Гроссмана: «А из нашей деревни гнали раскулаченных пешком. Только что на себя взяли, – постель, одежду. Грязь была такая, что сапоги с ног сталкивала. Нехорошо было на них смотреть. Идут колонной, на избы оглядываются, от своей печки тепло еще на себе несут, что они пережили – ведь в этих домах родились, в этих домах дочек замуж отдавали. Истопили печку, щи недоваренные остались, молоко недопитое, а из труб еще дым идет, плачут женщины, а кричать боятся. А нам хоть бы что: актив – одно слово. Подгоняем их, как гусей. А сзади тележка – на ней Пелагея слепая, старичок Дмитрий Иванович, который лет десять через ноги из хаты не выходил, и Маруся-дурочка, парализованная, кулацкая дочь, ее в детстве копытом лошадь по виску ударила – и с тех пор она обомлела».[]
Один кулак из Сумской губернии вспоминает, что когда его привели на погрузку в поезд, увозивший высылаемых кулаков, он не увидел ни конца, ни начала очереди: всюду, насколько хватало глаза, толпились люди, и все время подходили новые группы из разных деревень. Всех их затолкали в вагоны и через восемь суток доставили в «особые поселения» на Урале[].
26 мая 1931 года состав из 61 вагона, где находилось около 3500 членов кулацких семей, вышел с небольшой станции Янцево в Запорожской губернии и 3 июня прибыл в Сибирь.[]
Другой поезд отправился 18 марта 1931 года со станции Росты; он состоял из 48 вагонов, в которых находилось более 2000 депортируемых.[] Обычно в вагоне находилось от 40 до 60 человек. Вагоны запирались снаружи, в них было душно и почти не проникал свет. На десятерых выдавали обычно буханку хлеба (примерно 300 граммов на человека) и полведра чая или жидкой похлебки в сутки (хотя и не каждый день). В некоторые дни вместо чая или супа приносили только воду.[]
Сообщалось, что до 15 и даже 20 процентов пассажиров умирали по дороге, особенно часто – маленькие дети[]. В 40-х годах то же явление имело место при массовой депортации национальных меньшинств. Надо учесть, что привозимые таким образом люди нередко были больны, часть женщин – беременны. Одна казачка родила в поезде. Ребенок, как многие младенцы, умер; двое солдат выбросили тело из вагона прямо находу.[] Иногда выселяемых привозили к месту назначения, а в других случаях их держали в небольших городах, как на пересыльных пунктах, пока не приходил следующий транспорт – особенно часто в Вологде и Архангельске.
Все архангельские церкви закрыли и превратили в пересыльные тюрьмы, установив там многоярусные нары. Крестьяне подолгу не мылись, и кожа их покрывалась язвами. Они скитались по городу, прося подаяния, но местным жителям было строжайше предписано не помогать им. Запрещалось даже подбирать мертвых. Архангельцы, конечно, сами дрожали от страха перед арестом.[] В Вологде 47 церквей также были превращены в тюрьмы для ссыльных крестьян.[]
Современный советский писатель В.Тендряков рассказывает, как однажды из северного «города Вохрова поползли ссыльные куркули, это уж не соседские мужики, хоть травкой, но кормленные. Ползли и ковыляли босые, раздетые под ледяным пронизывающим ветром и ледяным дождем предзимних дней, по лужам, затянутым хрустящей пленкой. Многие так и не одолевали пятнадцати километров, не добирались до сказочного села, их находили на бровках полей, в придорожных канавах. Но те, кто доползли, наводили ужас на пожарцев: оплывшие, дышащие с хрипотой и клекотом, сквозь ужас завшивевших лохмотьев – расчесанные, мягкие от водянки телеса. Мужики при виде их смирнели, виновато отворачивались, бабы вытирали глаза, стыдливо совали куски хлеба, в избы не приглашали – куда таких, одного возьми из жалости, от других отбою не будет»[].
Через подобные пересыльные пункты или как-то иначе, но в конце концов ссыльные достигали места назначения – в тайге или и тундре. Тем из них, кого везли на самый север Сибири, грозила еще одна опасность – великие реки, текущие к Северному Ледовитому океану. Виктор Астафьев в повести «Царь-рыба» описывает, как везли кулаков на плотах по Угрюм-реке и как многие из них потонули в стремнинах.[]
Если в сибирской тайге находилась по дороге деревня, кулаков кое-как распихивали по домам, если нет, то «прямо на снег сгружали. Слабые помирали. А трудоспособные стали лес валить… и строили шалаши… Они без сна почти работали, чтобы семьи не померзли»[].
За Надеждинском (в Сибири) колонна кулаков за четверо суток прошла пешком 43 мили (70 км) до своего нового местожительства. Подойдя, они увидели стоящего на пне офицера ГПУ, который кричал: «Вот тут и будет ваша Украина». И, указав рукой на окружающую тайгу, добавил: «Всякий, кто попытается бежать отсюда, будет сразу же расстрелян».[]
В другом пункте назначения, под Красноярском, тоже не было крова над головой, но уже натянули колючую проволоку и поставили охранников. Из 4000 посланных туда кулаков за два месяца погибло около половины.[]
В лагере на Енисее кулаков поселили в землянках[]. Немецкий коммунист рассказывает, как на бескрайних просторах от Петропавловска до озера Балхаш «расселяли» кулаков: «В землю были воткнуты колышки с табличками: „Поселение №5“, №6 и т.д., а вокруг них – ничего. К этим колышкам пригоняли крестьян и говорили, что теперь они сами должны о себе позаботиться. Крестьяне начинали рыть землянки. Множество их погибло в первые годы от голода и холода».[]
Современный советский исследователь также говорит о том, что почти весь трудоспособный состав новоприбывших семей был занят в первые месяцы на строительстве жилья.[]
Сибирский лагерь №205, находившийся в тайге возле Копейска, к северу от городка Северное, в первое время состоял из хибар, построенных самими заключенными. Около половины мужчин послали валить лес, остальных – в шахты; незамужние и бездетные женщины также работали в шахтах. В ноябре стариков, больных и подростков, не достигших четырнадцати лет, отправили на строительство зимних квартир – лачуг из дерева и земли. Суточным рацион работников состоял из пинты (примерно 0,5 литра) жидкой похлебки и десяти полуунций (примерно 155 г.) хлеба. Почти все дети в лагере погибли.[]
На официальном языке все эти крестьянские лагеря именовались «особыми поселениями». Они не считались формой заключения, но находились под прямым контролем ОГПУ и не были включены в систему обычного административного устройства.
16 августа 1930 года правительство издало декрет о коллективизации кулаков в районах их выселения[], но практических последствий он не имел. Ответственный работник советского аппарата сообщает, что раскулаченные даже теоретически не имели права избирать собственных руководителей, а во главе их кооперативов стояли «уполномоченные советских органов, этими органами назначенные»[], то есть сотрудники ОГПУ.
Жители «особых поселений» не имели почти никаких прав, оставаясь изгоями в идеологическом и гражданском отношениях. В случае брака с «особым поселенцем» человек со стороны также причислялся к этому новому классу крепостных.
Со слов одного иностранного коммуниста нам известно, что когда группы новоприбывших, строили свои глинобитные лачуги, «партийные боссы часто въезжали в поселение верхом… Они не просто оскорбляли и унижали нас, у них порой была при себе плеть, которой они угощали всякого, кто попадался им на дороге, даже играющих ребятишек норовили стегануть».[]
В первый период ссылки ссыльные зависели от ОГПУ в отношении питания. В северных особых поселениях паек выполнившему норму выработки составлял 600 граммов хлеба в день; не выполнивший норму получал 400 граммов, а штрафной паек был 200 граммов. Это было значительно ниже, чем рацион в лагерях принудительного режима даже в худшие периоды их существования.[]
Специальные поселения находились, разумеется, в совершенно необжитых, по существу, в безлюдных районах.[] Значительная часть их располагалась на севере и северо-востоке страны, в частности вокруг Архангельска, Вологды, Котласа. На Крайнем Севере, между Грязовцем и Архангельском, то есть на протяжении 400 миль (640 км) было множество лагерей. Сначала они находились на расстоянии 30 миль (50 км) от железной дороги, потом их передвинули еще глубже в лес. Согласно расчетам одного из исследователей, в этом районе было сконцентрировано до двух миллионов кулаков (наибольшая по численности группа), главным образом с Украины. Около половины этого числа составляли дети, впрочем, по мере того, как младшие из них вымирали, это соотношение менялось.[]
По официальным данным, уже в феврале 1930 года в северных районах находилось 70 000 кулацких семей[], то есть приблизительно 400 000 душ, позднее число их намного увеличилось.
«Городское» население Карелии и Мурманска, согласно официальным данным, возросло с 1926-го по 1939 год на 325 000 человек, население северо-востока СССР – на 478 000 человек, Вятки (Кирова) – на 536 000. Увеличение это было достигнуто главным образом за счет кулацких особых поселений и трудовых лагерей. (Можно легко доказать, что такого рода труд, если он не носил сугубо сельскохозяйственного характера, относится статистикой к городскому или индустриальному.) Если же на основании данных, приведенных далее, мы будем считать численность ссыльных, занятых в «промышленности» и сельском хозяйстве, примерно равной друг другу, это будет означать, что лишь в перечисленных выше районах находилось около 2,5 миллиона ссыльных.
За 1930–1931 гг. в районе Красноярска поселилось 24 200 кулацких семей.[]
Крупные партии кулаков направили в Нарым, находящийся на крайнем севере Сибири. Большую часть года земля здесь промерзает насквозь, а летом превращается в бесплодное болото. Солженицын так рассказывает о прибытии туда кулаков в феврале 1931 года:
«Через село Коченово (Новосибирской области) в феврале 1931-го, когда морозы перемежались буранами, – шли, и шли, и шли окруженные конвоем бесконечные эти обозы, из снежной степи появляясь и в снежную степь уходя… Все тянулись они в нарымские болота – и в ненасытимых этих болотах остались все. Но еще раньше, в жестоком пути, околевали дети».[ 165 ]
Крупный советский аппаратчик в официальном отчете сообщает, что к началу 1932 года 196 000 «репрессированных кулаков из центральных районов страны» было сослано в Нарым (население которого составляло тогда лишь 119 000 человек)[]. Из другого официального источника известно, что в Нарым переселили 47 000 кулацких семей.[] Если даже считать, что в средней крестьянской семье было только пять душ, мы все-таки получим общую их численность в 235 000 человек, из которых минимум 40 000 (то есть 17 процентов), видимо, погибли, еще не доехав до Заполярья, вероятно, прежде всего дети.
Где бы ни оказывались кулаки, от них повсюду ожидали работы. Кулакам, не способным к тяжелому физическому труду, давали иногда ссуду и обеспечивали питанием до первого урожая; работали они под надзором охранников[]. Но рано или поздно, на прокорм у них оставалось только то, что они могли выжать из бедной северной земли.
3 февраля 1932 года партком Северного округа принял решение об улучшении снабжения ссыльных продуктами питания. В постановлении указывалось: «Необходимо обеспечить, чтобы к 1934 году новоприбывшие за счет собственного урожая снабжали себя хлебом, фуражом и овощами». Для достижения этой цели поселенцам предстояло расчистить 90 000 гектаров леса[], то есть 900 квадратных километров.
Один из исследователей сообщает, что кулаки составляли основную рабочую силу «вновь созданных» совхозов[] и что многие из них остались на земледельческих работах.
Остальные составили ресурсы рабочей силы для других отраслей.Около 60 процентов из более чем миллионной партии депортированных крестьян работало в начале 1935 года на «промышленных» предприятиях.[] «Весной 1931 года было принято решение передать 10 000 кулацких семей в распоряжение предприятий цветной металлургии, а 8000 – отправились на разработку Печорского угольного бассейна».[]
На новом промышленном комбинате Магнитогорска было занято около 50 000 рабочих. Примерно 18 000 из них были раскулаченные крестьяне (кроме них, на комбинате трудилось 20–25 тысяч лагерников, работавших под землей, которые, судя по отчетам, были преступниками – ворами, проститутками и казнокрадами).[] Один инженер вспоминает о прибытии в 1931 году нескольких составов с кулаками. Их распределили на работу в шахты; позднее он сталкивался с группами раскулаченных на золотых приисках., медных и цинковых рудниках в других районах страны.[] В Бакчаре, на реке Томь, около 5000 кулаков работали на строительстве порта, получая семь унций (примерно 210 г) хлеба в день, прочую еду им предоставляли добывать где угодно.[]
Кулаки, распределенные на сельскохозяйственные работы, подчас добивались успеха благодаря сноровке и тяжелому труду. Так, у современного советского писателя Б.Можаева рассказывается о том, как в 1928 году, на ранней стадии раскулачивания, всех кулаков выселили и отправили на лесоповал. Они работали что есть мочи и так преуспели, что их пришлось вторично раскулачивать и высылать[].
Без лошадей и плугов, вооруженные лишь несколькими топорами да лопатами, самые упорные из высланных крестьян сумели выжить и создать зажиточные поселения, из которых их снова выселили, как только власти обнаружили рост их благосостояния[]. Рассказывают, что одна группа староверов сумела построить процветающее поселение, которое до 1950 года не имело никаких контактов с окружающим миром. Когда поселение, наконец, обнаружили, жителей его тут же обвинили в саботаже[].
Вообще же следить за ссыльными было нелегко. По официальным данным, до четверти выселенных в Сибирь кулаков, в особенности молодежь, к середине 30-х годов сбежало.[] Их аттестуют как самых непримиримых врагов советской власти.
О беглецах ходит много легенд. Рассказывают, к примеру, о двух украинских парнях, которые, завладев принадлежавшим начальнику станции обрезом и взяв с собой сковородку и немного еды, ушли в тайгу; с тех пор они якобы жили там, питаясь олениной и дичью.[]
* * *
Но хотя многие сумели бежать, а другим удалось колоссальным напряжением сил выжить, следует подчеркнуть, что множество выселенных крестьян погибло.
В Емецке был огромный лагерь, куда разместили в основном семьи, лишенные отцов-кормильцев. Большинство составляли дети. 32 000 человек жило в 97 бараках. В лагере свирепствовали эпидемии кори и скарлатины, и не было никакой медицинской помощи. Дневной рацион состоял из 14 унций (430 г) черного хлеба, 3,5 унций (примерно 110 г) проса и 3,5 унций (приблизительно 110 г) рыбы. Детская смертность была страшной, детей хоронили целыми днями. Проезжая через эти места в 1935 году, один из прежних заключенных увидел, что кладбище, где некогда стояли бесчисленные кресты, сровняли с землей – видимо, по приказу сверху.[]
Из пятидесяти арестованных в одной деревне членов семей кулаков в 1942 году вернулись с подложными документами пятеро. Они рассказали, что их выслали в Сибирь, за несколько сотен километров к югу от Свердловска, и что все, кроме них, погибли от голода и непосильной работы[].
Одного украинского крестьянина вместе с женой, девятью детьми и престарелыми родителями отправили на Соловецкие острова. Сыну крестьянина – девятилетнему мальчику – удалось бежать, несмотря на то, что при побеге его ранили в ногу. Остальные погибли[].
В Томском лагере-изоляторе, где содержалось 13 000 кулаков, суточный рацион состоял из 9 унций (280 г) хлеба, миски баланды. Ежедневно умирало 18–20 человек.[] Из 4800 кулаков, прибывших в октябре 1931 года в сибирский лесной лагерь, к апрелю 1932 года скончались 2500.[] Весной 1932 года в специальное поселение украинцев Медвежье (на Урале) перестали завозить пищу, голод собрал здесь, как и на самой Украине, обильную жатву.[]
Солженицын рассказывает о том, как 60–70 тысяч человек завезли в верховья сибирской реки Васюган и высадили на клочках твердой земли, со всех сторон окруженных топью, безо всякой пищи и орудий труда. Некоторое время спустя был выслан транспорт с провизией, но он не пробился через сковавший реку лед, и все завезенные на Васюган крестьяне погибли. Дело, видимо, подверглось судебному разбирательству, и один из виновных был расстрелян.[]
Приведенные в заслуживающих доверия источниках подсчеты показывают, что погибло от четверти до трети депортированных[]. Большинство из них, как мы уже указывали, составляли дети. Один переселенный в Емецкий лагерь кулак рассказывает: «18 апреля умерла моя дочка. Трехлетняя „преступница“ заплатила за „преступления“ своих родителей и дедов».[]
В романе Ильи Эренбурга «День второй», опубликованном в 1934 году, дается предельно откровенное обоснование всего содеянного с кулаками:
«Ни один из них не был виновен ни в чем, но они принадлежали к классу, который был виновен во всем»[ 190 ].
Глава седьмая. Крах сплошной коллективизации
(январь–март 1930 года)
Крестьянину, избежавшему раскулачивания, уготована была другая судьба. Его жизнь тоже изменилась по чужой воле. Сталин не раз говорил, что коллективизация – это «революция, проводимая сверху» (хотя ее якобы непосредственно поддерживали «снизу», то есть крестьяне).[]
Решения о проведении коллективизации были, по существу, приняты Сталиным с группой его ближайших сподвижников еще в 1929 году. С общестратегической точки зрения решения эти уходили корнями в историю партии и марксизм в целом. В своем конкретном, тактическом выражении они были результатом маневров партийного руководства; в них тесно переплелись догматические установки и борьба за власть.
Комментируя планы и действия ВКП/б/ на этом этапе, западные ученые подчас называли их «естественными», «логичными», «разумными». Правоверный советский обозреватель одобрительно замечает об одном таком западном специалисте, что, в отличие от большинства своих коллег, тот пишет о «всесторонне подготовленной программе коллективизации».[] Никакой подобной программы в действительности не существовало. Мы уже видели, как Сталин и его ближайшие сотрудники шаг за шагом подталкивали партию к проведению массовой коллективизации ударными темпами, не представив никакого плана, по которому могла бы развернуться дискуссия: (в то время, как они же замалчивали предложения серьезных экономистов-плановиков). На сегодня[] официальная точка зрения такова: коллективизация сельского хозяйства была абсолютно необходимой. Объективно сложившаяся в начале 20-х годов ситуация заставила партию пойти на неизбежные уступки крестьянам-единоличникам. Тогда это выправило положение, но «устаревший способ производства в сельском хозяйстве» тормозил дальнейший прогресс. Наконец, назрела необходимость в быстром развитии промышленности и переводе сельского хозяйства на «социалистические рельсы». Главным препятствием этому была низкая продуктивность мелкого крестьянского хозяйства, а также враждебность кулаков. Только путем классовой борьбы против кулака могла партия мобилизовать и бедняков и середняков на коллективизацию и разгромить «классового врага». (Кроме того, это был способ прекращения зернового кризиса, поскольку социалистическое сельское хозяйство более производительно, чем капиталистическое и т.д. и т.п. Но на подобных аргументах не имеет смысла останавливаться.)
Вся эта картина почти не имеет ничего общего с действительностью; особенно фантастичны понятия несуществовавшей классовой борьбы и повышенной эффективности коллективного хозяйства. Но, независимо от ее сущности и ее результатов, коллективизация вдобавок вовсе не проводилась «разумно» или, тем более, по «тщательно продуманный планам».
В стране снова возродилась обстановка военного коммунизма: армейский жаргон, утопические ожидания, жестокое принуждение крестьянства, отсутствие какой бы то ни было экономической подготовки. В партии снова воцарилась атмосфера истерии. «Было ощущение, что демоны и ведьмы опять на воле», – пишет Адам Улам.
Но какой могла быть альтернатива, если встать на точку зрения тех, кто разделял концепцию однопартийной диктатуры?
Правые предвидели, что «коллективизация ударными темпами» будет означать серьезный кризис. Но, с другой стороны, их надежды на то, что крестьян привлечет постепенная коллективизация, даже если ее растягивать на десятилетия, представляется чересчур радужной. Настоящей альтернативой сталинизму был бы отбросивишй догмы коммунистический режим, который «повернулся бы лицом к своим правым», включил бывших меньшевиков из Госплана, а возможно, и другие партии (как это сделали в 1956 году в Венгрии) и образовал вместе с ними левый фронт. Такое правление не вызывало бы в народе всеобщей ненависти и могло бы создать некий общенародный «социализм с человеческим лицом». Такова была одна из возможных альтернативных позиций; однако сами правые не разделяли ее. Избегая какого бы то ни была союза с внепартийными силами, они обрекли себя на полное бессилие. Впрочем, по удачному определению Исаака Дойчера, «с того момента, как исчез мелкий собственник, у правой оппозиции была выбита почва из-под ног».[]
Курс Сталина на коллективизацию не являлся его личным изобретением, каким-то трюком (или был им лишь в очень незначительной степени). Эту «революцию на селе» поддерживала основная масса партийных активистов, а на более высоком уровне – ядро старых революционеров-подпольщиков, людей типа Кирова. Даже основная часть левой группировки сомкнулась вокруг Сталина, как только была объявлена борьба за коллективизацию, с тою лишь разницей, что будучи людьми более культурными, они провели бы это дело, возможно, с меньшей жестокостью. Но и они были убеждены, что в таком великом деле, как революция, необходимо встать выше «мелочных соображений». С того момента, как развернулась новая революция, в партии возникла убежденность (как рассказывал об этом человек отнюдь не относившийся к сторонникам Сталина), что «любые перемены в руководстве были бы чрезвычайно опасны… страна должна была продолжать движение по избранному курсу, поскольку теперь остановка или попытка отступления означала бы потерю всего».[]
Не было проведено не только никакой серьезной экономической подготовки к «коллективизации ударными темпами» – отсутствовала элементарная административная проработка намечавшейся кампании. Как и в 1918 году, в деревне были поспешно сформированы тройки, состоявшие из людей со стороны, и другие органы ad hos[], действовавшие на основании полного произвола. Существовавшие ранее сельские советы, кооперативные общества, правления колхозов и пр. просто развалились. В «Истории партии», изданной в СССР в 1960 году, так трактуется вопрос о посылке в деревню активистов из города:
«Крестьяне видели, что партия и правительство, преодолевая трудности, строят заводы для производства тракторов и другой сельскохозяйственной техники. Многочисленные делегации крестьян посещали новые заводы и стройки, принимали участие в рабочих собраниях и заражались энтузиазмом рабочих. Возвратившись в деревни, эти передовые представители трудового крестьянства принимались за создание новых колхозов. Организованные рабочие промышленных предприятий и строек брали шефство над сельскими районами и направляли в деревню множество рабочих бригад. Таким образом началось массовое движение за вступление а колхозы. Движение это переросло в сплошную коллективизацию»[ 5 ].
Это описание, несмотря на беспардонную идеализацию событий, отражает одно обстоятельство: уполномоченные, присланные из города, снова, как и в подготовительные кампании 1928–1929 гг., играли решающую роль. Только теперь, в отличие от упомянутых случаев, их вторжение в деревню мыслилось как более длительное, постоянное.
«Правда» отмечала, что крестьяне называли уполномоченных, отправлявшихся «осуществлять общественное влияние» в деревню в 1928–1929 гг., «гастролерами». Они объезжали несколько деревень и в каждой из них оставались ровно столько, сколько было необходимо, чтобы навязать крестьянам спущенные нормы хлебозаготовок. Никакой постоянной власти они не имели.[]
Теперь же были предприняты концентрированные усилия. В городах происходила мобилизация «двадцатипятитысячников» (рабочих-коммунистов) в помощь деревне. В итоге этой кампании было отобрано и командировано в деревню не 25, а «более 27 тысяч коммунистов»[]. Их задача более не ограничивалась проведением чрезвычайных мер, нет, предстояло остаться в деревне и возглавить ее. В январе 1930 года двадцатипятитысячники прошли двухнедельные курсы, а затем были разосланы по деревням. Первоначально предполагалось, что они пробудут там год, затем срок был увеличен до двух лет, и, наконец, 5 декабря 1930 года ЦК принял решение об отправке двадцатипятитысячников в деревню[] на постоянную работу.
Сначала двадцатипятитысячникам обещали зарплату в 120 рублей в месяц. Но деньги поступали нерегулярно: имеется письмо группы двадцатипятитысячников, работавших в районе Вязьмы, с жалобой на то, что колхозы не располагают достаточными фондами, чтобы выплачивать такую зарплату, и поэтому они «вынуждены бежать домой»[]. Официальные документы изобилуют подобными жалобами. Некоторые из них очень реалистично рисуют реакцию крестьян на появление новых руководителей. Например, приводятся высказывания такого рода: «Если заводской рабочий может управлять работой на селе, пускай нас пошлют руководить фабрикой», или: «накачали нам нового пристава на шею». («В некоторых местах кулацкая пропаганда оказалась успешной», – сказано по этому поводу в цитируемом отчете.)[] Но даже на двадцатипятитысячников не всегда можно было положиться, некоторые из них, «стремясь к дешевой популярности, попустительствовали расточительству отсталых элементов деревни».[] Колхозный центр с осуждением сообщал о двадцатипятитысячниках, протестовавших (вполне справедливо) против реквизиции семенного зерна, которая повлечет за собой срыв посевной; этих двадцатипятитысячников предписано было отозвать и исключить из партии.[]
К середине февраля 18 000 рабочих-коммунистов было направлено в деревню, причем 16 000 – непосредственно в колхозы, но около трети из них впоследствии были отозваны.[] Тем не менее в мае 1930 года в колхозах работал 19 581 двадцатипятитысячник, большинство из них являлись председателями колхозов или занимали другие ключевые посты.[]
В дополнение к ним весной 1930 года в деревню было направлено на временную работу 72 204 «рабочих», 13 000 счетоводов-комсомольцев[], а также 50 000 солдат и младших командиров, прошедших перед демобилизацией из армии подготовку по проведению коллективизации. На одной только Украине к концу февраля 1930 года появилось в деревнях 23 500 должностных лиц и свыше 23 000 отобранных промышленных рабочих.[]
И снова в действительности дело шло не так гладко, как может показаться на основании голых цифр. В одном официальном отчете сообщается, что в Ельне (РСФСР) райком принял в августе 1933 года решение о мобилизации 50 коммунистов на работу в село. Мобилизовано было всего 20, и лишь четверо действительно отправились в деревню: один из них был в прошлом крестьянином, но остальные трое ничего не смыслили в сельском хозяйстве. В октябре было отдано распоряжение о мобилизации 15 комсомольцев; направилось в деревню всего четверо, причем двоих вскоре выгнали за пьянство и некомпетентность[].
Но, несмотря на подобные неудачи, партии все же удалось послать на село значительное пополнение. О полученных двадцатипятитысячниками инструкциях и их настроениях можно судить по воспоминаниям одного из участников совещания, в котором приняло участие 80 партийных активистов. Губерния отстала в проведении коллективизации, поэтому они направлялись в деревню на месяц-полтора. Перед ними выступил М.Хатаевич:
«Местные органы на селе нуждаются в укреплении большевиками, поэтому направляющиеся в село рабочие должны осознавать огромную ответственность перед партией и выполнять свой долг без колебаний и гнилого либерализма („выбросить в окно буржуазную гуманность и вести себя как большевики, достойные товарища Сталина“). Кулаков и их прихвостней надлежит безжалостно бить повсюду, где они поднимают голову, последние остатки капиталистического земледелия надо вымести вон любой ценой.
Необходимо, далее, выполнять план хлебозаготовок. Кулаки, а также некоторые середняки и бедняки не отдают хлеб, саботируют политику партии. А местные власти порой проявляют слабость по отношению к ним. Ваша задача – взять хлеб любой ценой, выжать его отовсюду, где он спрятан – в печах, под кроватями, в погребах, в тайниках на заднем дворе.
На вашем примере… крестьяне должны понять, что такое большевистская твердость. Вы должны найти хлеб, и вы его найдете… Не бойтесь применять крайние меры, за вами стоит партия, товарищ Сталин. Борьба идет не на жизнь, а на смерть…
Третья ваша задача – завершить обмолот зерна, а также отремонтировать плуги, тракторы и другое оборудование.
Классовая борьба в деревне приняла острейшую форму. Сейчас не время для гнилой сентиментальности. Замаскированные агенты кулаков проникают в колхозы, где занимаются саботажем и убоем скота. От вас требуется большевистская бдительность, непримиримость и мужество. Я уверен, что вы выполните указания партии и нашего дорогого вождя».[ 18 ]
Другой тогдашний активист П.Г.Григоренко много лет спустя писал:
«Нас обманули потому, что мы хотели быть обманутыми. Мы так верили в коммунизм и нам так хотелось в него поскорее протиснуться, что мы готовы были оправдать любые преступления, если они хоть немного подлакировывались коммунистической фразеологией. Мы не хотели охватывать происходящие события широким взглядом. Нам больше нравилось упереться взглядом в конкретное явление, а в целом, мол, дело обстоит так, как партия его освещает, то есть так, как это положено по коммунистической теории».[ 19 ]
Но не у всех направленных в деревню была подобная твердокаменная идеологическая установка. Любимый писатель Сталина Михаил Шолохов так описывает мотивы, лежавшие в основе поведения преданных партии активистов: отчасти восторженная вера в трактора, отчасти ненависть к кулаку как к воплощению «собственности» и «другого лагеря», отчасти мстительность, порожденная гражданской войной и экономической эксплуатацией и отчасти приверженность к самому слову «революция», базировавшаяся на вычитанных из газет рассказах о классовой борьбе в Китае и в других странах. («Он думает, что он быка режет, а на самом деле он мировой революции нож в спину сажает!»). Если добавить к перечисленному привычку воспринимать указания партии в качестве эталона всех вещей, мы получим достаточно полную картину.
У Василия Гроссмана, в комитеты сельских активистов входят самые разные люди – «и такие, что верили и паразитов ненавидели и были за беднейшее крестьянство, и такие, что свои дела обделывали, а больше всего, что приказ выполняли – такие и отца с матерью забьют, только бы исполнить по инструкции»[]).
Ну, а что касается менее преданных идее активистов, то мы уже видели, как свирепствовали в деревне жадность и властолюбие. Один современный советский обозреватель прямо говорит, что во время коллективизации «новые идеи и лозунги стали для одних путеводной звездой, для других рычагом личной наживы и продвижения по службе, для третьих – просто демагогическими обещаниями, прикрывающими низменные мотивы и страсти»[].
В книге Александра Малышкина «Люди из захолустья» рисуется руководитель колхоза – бесчестный и ленивый человек, сокровенная мечта которого – натопить огромную баню, поддать пару, загнать туда всех попов да капиталистов и запалить[] – воистину тесное переплетение природной жестокости с идеологией.
В деревнях посланцы партии организовывали своих местных сторонников как могли. У Шолохова в донской станице Гремячий Лог двадцатипятитысячник собирает 32 человека – бедных казаков и активных работников – и те «постановляют» провести коллективизацию и раскулачивание, даже не спросив мнения большинства. Там, где это оказывалось возможно, члены партии занимали административные посты. В одном районе 22 из 36 партийцев являлись председателями колхозов.[] В число этих коммунистов входили двадцатипятитысячники (следует подчеркнуть, что посланные в украинские села двадцатипятитысячники были в основном русскими.) Но коммунистов едва хватало на ключевые посты, поэтому большая часть местных активистов состояла из комсомольцев. Даже в июне 1933 года в одном из районов России не было ни одной партийной ячейки, а на 75 колхозов приходилось всего 14 коммунистов, но было 16 комсомольских ячеек, насчитывавших 157 членов, а еще 56 комсомольцев было разбросано по оставшимся колхозам[]. Один из местных работников отмечал, что молодежь вступает в комсомол, чтобы отвертеться от работы в поле.[] Кроме того, в деревнях был создан более широкий «беспартийный актив» выполнения политических и государственных задач на селе.[]
При этих условиях к власти в деревне приходили обычно люди далеко не первого разбора, хотя иногда попадались среди них и ветераны партии, еще сохранявшие кое-какие иллюзии. Как бы то ни было, те, которые с самого начала не чувствовали отвращения к поставленной задаче, и те, что постепенно стали ее жертвами – все они ожесточались. У Кравченко рассказывается о закрытии церкви в одном украинском селе:
«Кобзарь, Белоусов и другие взялись за дело с удовольствием. Медленно и незаметно, как бы наслаждаясь отвращением мужиков к каким-то явлениям, именно тем наслаждались, что мужикам это отвратительно, они превратились буквально в антагонистов местных крестьян.»[ 27 ]
Но, как мы уже имели возможность убедиться, не все честные активисты и партийцы способны были вынести моральную ответственность за совершавшееся. «Радяньска Украина» с горечью писала, что комитеты бедноты, опора партии на селе, нередко саботировали коллективизацию.[] «Правда» неоднократно осуждала коммунистов, «дезер-тировавших»[] с фронта коллективизации. Один молодой агроном, к примеру, проведя неделю в деревне, даже вышел из партии и, мотивируя свое решение, писал: «Я не верю, в коллективизацию. Темпы ее… слишком быстрые. Партия взяла неправильный курс. Пусть мои слова послужат ей предупреждением».[] В тогдашней Центрально-Черноземной губернии из партии было исключено 5 322 человека, а несколько райкомов было расформировано за «правый оппортунизм»[]. В Драбовском районе Полтавской губернии на Украине 30 активистов было арестовано (включая секретаря райкома партии Бодюка); им было предъявлено обвинение в «сговоре с кулаками», и в июле 1932 года состоялся суд.
Обвиняемые были приговорены к срокам от двух до трех лет.[]
Что же касается официальных органов местной администрации, то они просто утратили всякую эффективность, отчасти и потому, что многие сельские советы, несмотря на предшествующие чистки, сопротивлялись проведению коллективизации. Согласно отчету ОГПУ, в одной деревне заместитель председателя сельсовета первым начал резать скот, чтобы тот не достался колхозам[]. Подобные события происходили повсюду, не случайно 31 января 1930 года было дано указание о проведении «перевыборов» в тех «сельских советах, куда просочились враждебные элементы», а также в тех районных исполкомах, которые не сумели возглавить работу сельских советов по коллективизации сельского хозяйства. В Среднем Поволжье «подавляющее большинство сельских советов… оказалось не на высоте новых задач»[]. В одном, кажется, довольно типичном районе в период с начала 1929 года по март 1930 года было снято 300 из 370 председателей сельсоветов[]. Всего к марту 1930 года было смешено не менее 82 процентов председателей сельсоветов и лишь 16 процентов из них оставили свой пост добровольно.[] В Западной губернии из 616 председателей сельсоветов 306 было снято, 102 «отдано под суд»[]. В секретном отчете указывается, что в этой губернии в течение 1929 года сельские советы так и не «повернулись к колхозам», хотя в 97 сельсоветах были проведены перевыборы. В «ряде сельсоветов» использовались все возможности для проволочек и налицо было «явное потворство кулаку».[] Тогда стали применять «самороспуск» сельсоветов по инициативе партийных уполномоченных. Даже на более высоком уровне – в райисполкомах – встречались среди них такие, где не имелось ни одного члена, избранного согласно обычной процедуре[]. Сельские советы теперь вообще заменялись назначенными бюро и тройками;[] правительственное постановление от 25 января 1930 года официально узаконивало всю систему уполномоченных и троек[] и наделяло их преимущественными по сравнению с обычными органами власти правами.
Еще в мае 1929 года, то есть когда уже принят был пятилетний план, сельская община считалась «кооперативным сектором», который должен обеспечить большую часть необходимого стране зерна, – таким образом будет якобы поощряться преобразование сел в коллективные хозяйства[]. На деле, как замечает западный исследователь, именно этой форме деревенской организации, охватывавшей все общественные стороны жизни в деревне и глубоко укоренившейся в ней за несколько веков своего существования, не было отведено в процессе коллективизации крестьянства никакой роли.[] Наконец, декрет от 10 июля 1930 года окончательно упразднил общину в районах сплошной коллективизации; вскоре она исчезла повсеместно.
Версия о добровольном образовании колхозов абсолютно не согласуется с тем обстоятельством, что в местные органы поступали сверху указания о том, сколько именно колхозов они должны создать и каково должно быть число колхозников в каждом из них. Один сельский коммунист из Калининской области получил распоряжение записать в колхоз сто семей, но он сумел убедить сделаться колхозниками только около дюжины семей и сообщил об этом в вышестоящие инстанции. Ему ответили, что он саботирует коллективизацию и если не выправит положение, будет исключен из партии. Вернувшись к крестьянам, коммунист пригрозил им, что если они не запишутся в колхоз, то их имущество экспроприируют, а самих вышлют. «Все они согласились», но в ту же ночь начали резать скот. Когда коммунист доложил об этом парткому, там это не произвело ни малейшего впечатления: план, спущенный парткому, был выполнен[].
Фальсификация принципа добровольности была признана в странных двусмысленных высказываниях членов Политбюро, в том числе ближайших сотрудников Сталина. Например, Каганович заявил (в январе 1930 года), что руководство строительством и работой колхозов осуществлялось «непосредственно и исключительно» работниками партийного аппарата.[]
Тем не менее, современные советские ученые вроде C.Трапезникова часто утверждают, что большинство крестьян добровольно избрали коллективизацию. Такая точка зрения усиленно насаждается в последнее время, и серьезные исследователи, печатавшие работы на эту тему в 50-х и 60-х годах, вынуждены были замолчать. Но, как мы не раз наблюдали, советские писатели, произведения которых печатались в Москве до 1982 года, оказались откровеннее партийных идеологов. Один из них говорит прямо: «Чем шире и тверже насаждалась коллективизация, тем чаще она наталкивалась на колебания, неуверенность, страх и сопротивление»[].
Нередко утверждается, что бесчисленные пропагандистские собрания подняли «культурный уровень» крестьян, и они увидели преимущества колхоза. На деле собрания эти были просто средством принуждения. Обычно партийный уполномоченный просто задавал на сельском собрании вопрос: «Кто против колхоза и советского правительства?»[] или объявлял: «Вы должны немедленно вступить в колхоз, а кто не вступит – тот враг советской власти».[]
В недавно опубликованном официальном советском исследовании цитируется (по местным архивам) речь партийного работника с Северного Кавказа, который заявил крестьянам: «Наш дорогой вождь Карл Маркс писал, что крестьяне – как картошка в мешке. Мы вас засунули в свой мешок».[] Даже чисто внешние формальности соблюдались в весьма ограниченной степени. В одной приволжской деревне на собрании, принявшем решение о коллективизации всей деревни, присутствовало не более 25–35 процентов крестьян. Подобных случаев было великое множество.[]
В первое время на собраниях раздавались голоса и против активистов. В романе Шолохова «Поднятая целина» крестьянин по фамилии Банник отказывается сдать семенное зерно в общественное зернохранилище, несмотря на все гарантии:
«– Потому что у меня оно сохранней будет. А вам отдай его, а к весне и порожних мешков нe получишь. Мы зараз тоже ученые стали, на кривой не объедешь!
Нагульнов сдвинул разлатые брови, чуть побледнел.
– Как же ты можешь сомневаться в советской власти? Не веришь, значит?!
– Ну, да, не верю! Наслухались мы брехнев от вашего брата!
– Это кто же брехал? И в чем? – Нагульнов побледнел заметней, медленно привстал.
Но Банник, словно не замечая, все так же тихо улыбался, показывая ядреные редкие зубы, только голос его задрожал обидой и жгучей злобой, когда он сказал:
– Соберете хлебец, а потом его на пароходы да в чужие земли? Антанабили покупать, чтоб партийные со своими стриженными бабами катались? Зна-a-aeм, на что нашу пашеничку гатите! Дожилися до равенства!»
В одной деревне на Полтавщине крестьянин-бедняк заявил; «Мой дед был крепостным, но я, его внук, крепостным никогда не буду».[] Слово «крепостной» вообще вошло в обиход. Аббревиатуру ВКП (Всесоюзная коммунистическая партия) крестьяне расшифровывали на свой лад: «Второе крепостное право».[] В официальных отчетах содержатся упоминания о том, что крестьяне говорили: «Вы нас превратили в крепостных, даже хуже того»[]. В «Правде» рассказывалось, как в одном украинском селе, где собрание молча проголосовало за коллективизацию, толпа женщин перегородила дорогу въезжавшим в село тракторам. Женщины кричали: «Советское правительство снова вводит крепостное право»[]. А в недавно опубликованном в СССР исследовании приводятся такие слова крестьян: «Вы хотите нас согнать в колхозы, чтобы мы вам были крепостными», а местных партийных руководителей величали «помещиками»[]. Подобные настроения преобладали среди крестьянства и во многих деревнях большинство все еще отказывалось идти в колхозы. Главных противников коллективизации арестовывали по одиночке, предъявляя им различные обвинения[]. В селе Белоусовка Чернуховского района объявили общее собрание и велели крестьянам подписаться под заявлением о вступлении в колхоз. Один из крестьян призвал односельчан не подписываться, его арестовали в ту же ночь; на следующий день было арестовано еще 20 человек, после чего запись в колхоз пошла гладко[].
По счастливой случайности нам в руки попали письма, полученные крестьянской газетой Западной губернии «Наша деревня». Большинство этих писем газетой опубликовано не было. Все авторы крестьяне – бедняки и середняки, все они протестуют против насильственной записи в колхоз, жалуются на чрезмерные требования властей, на «рабство в колхозах», на отсутствие гвоздей и т.п.[] В Западной губернии даже значительная часть сельских коммунистов отказалась вступать в колхозы.[] В романе Шолохова «Поднятая целина» после усиленного давления, после угроз считать противников колхоза «врагами советской власти» и высылки нескольких таких врагов, только 67 из 217 присутствующих на собрании голосуют за вступление в колхоз. Двадцатипятитысячники «не могли понять упрямого нежелания большинства середняков».
Первый секретарь украинской компартии Станислав Косиор вынужден был признать: «Административные меры и применение силы не только против середняков, но и против бедняков стали систематическим компонентом работы районных и даже губернских партийных комитетов»[].
Советский ученый послесталинского периода (сам являвшийся активистом во время коллективизации) пишет даже, что самыми резкими противниками колхозов были как раз не зажиточные крестьяне, а бедняки, недавно получившие землю и только что ставшие середняками.[]
Но нажим становился все более интенсивным: «Применялись все формы воздействия: угрозы, шантаж, тюремное заключение. Вокруг их домов [домов крестьян, отказавшихся вступить в колхоз] слонялись хулиганы, отравлявшие им жизнь. Почтальонам было приказано не доставлять „единоличникам“ почту, в районном медицинском пункте им отвечали, что обслуживаются только колхозники и члены их семей. Детей единоличников часто исключали из школ и с позором выгоняли из пионерской организации и комсомола. На мельницах отказывались молоть их зерно, кузнецы не выполняли из заказов. Слово „единоличник“ в употреблении властей стало таким клеймом, что по значению приближалось к понятию „преступник“.[]
Для середняков, близких по положению к кулакам, над которыми висела угроза раскулачивания, выбор был особенно труден. Многие из них записывались в колхоз и сдавали свое зерно. Один коммунист заметил по этому поводу: «Эти люди явно предпочли голодать дома, чем обрекать себя на неизвестность в ссылке»[].
Уничтожена была и категория сельских ремесленников. Например, за сопротивление сельскому совету в селе Кринички все кожи из дубильни были конфискованы, а все десять дубильщиков (как и в 24 соседних селах) были обложены штрафом в 300 рублей.[]
Даже полуремесленные промыслы, издавна практиковавшиеся крестьянами, были запрещены. Например, указом наркомата торговли от 18 октября 1930 года было запрещено вырабатывать масло из семян подсолнечника с помощью ручных прессов.[]
Во всех деревнях теперь полагалось иметь тюрьму – до революции они существовали только в уездных центрах. И эти тюрьмы предназначались не только для крестьян, высказавших недовольство или голосовавших против колхозов на деревенских собраниях, – нет, сопротивление коллективизации часто принимало более опасную форму.
В 1929–1930 гг. власти приложили значительные усилия, чтобы не допустить попадания оружия в руки крестьян. Указами 1926-го, 1928-го и 1929 гг. требовалась обязательная регистрация охотничьего оружия и были введены особые правила с тем, чтобы «преступным и социально опасным элементам» нельзя было продать оружие; контроль за продажей оружия возлагался на органы ГПУ. В августе 1930 года когда вследствие мелких бунтов и различных актов индивидуального вооруженного сопротивления стало ясно, что эти правила не выполняются, был отдан приказ о проведении массовых обысков. Впрочем, к тому времени оружия уже почти не осталось. В сотнях официальных актов об обысках можно лишь изредка встретить упоминание об «одном мелкокалиберном пистолете» (при этом в казну было конфисковано «30 рублей 75 копеек серебром и 105 рублей бумажными деньгами, обручальных кольца – 2»). То же повторялось в бесконечном числе случаев[]. В одной деревне Харьковской губернии сотрудник ГПУ рассказывал местному активисту, что еще находятся люди, вышедшие из заключения по амнистии 1927 года, которые скрывают оружие.[]
Оружия у крестьян было мало, но они сопротивлялись. Фиксировалось много случаев убийств должностных лиц. Партийцев предупреждали, чтобы они не стояли возле открытых окон и не выходили на улицу после наступления темноты[]. «В первой половине 1930 года кулаки совершили более 150 убийств и поджогов на Украине».[] Затем данные о «кулацком терроре» перестают публиковаться, видимо, потому, что цифры становятся неприемлемыми для властей. Так, в селе Бирки Полтавской губернии (население около 6000 человек) в январе 1930 года был тяжело ранен начальник местного ГПУ, в марте были сожжены постройки одного из четырех местных колхозов, а также дома раскулаченных, перешедшие к коммунистам; один из главных местных коммунистов был ранен[].
Широкий размах приобрели антиколхозные демонстрации (в некоторых случаях «вооруженные демонстрации»), описываемые и в советских источниках. В них участвовали тысячи человек, и в продолжение этих демонстраций произведено большое число «террористических актов». Одну «демонстрацию» в районе Сальска (Северный Кавказ) удалось подавить только через «пять или шесть дней» с помощью кавалерии и броневиков[]. Советский ученый хрущевского периода сообщал, что в некоторых районах демонстрации «носили полуповстанческий характер… Люди вооружались вилами, топорами, ножами, обрезами и охотничьими винтовками… во многих случаях во главе стояли бывшие бандиты-антоновцы»[], то есть немногие из оставшихся в живых участников больших крестьянских восстаний начала двадцатых годов.
Вооруженных демонстраций, которые удалось подавить лишь с помощью армейских соединений, было еще больше, чем «полу»-повстанческих. Хотя и теперь, как и в 1918–1922 гг., иногда вспыхивали и настоящие большие вооруженные восстания. Только на этот раз оружия у крестьян находилось меньше, а могущество партии выросло неизмеримо.
Некоторые восстания были мелкомасштабными, например, восстание в деревне Парбинск. Отряды ГПУ подавили его, а затем расстреляли священника и четырех членов его семьи.[] В сентябре 1930 года вспыхнул бунт в селе Рудкивцы на Подолье, подавленный через три дня силами безопасности. Двое крестьян было расстреляно и двадцать шесть выслано[], в июне 1931 года кавалерийский полк бросили на подавление крестьянского бунта в селе Михайловка в той же губернии; в ход была пущена артиллерия, а после «восстановления порядка» все мужское население в возрасте свыше пятнадцати лет арестовали; 300 мужчин и 50 женщин отправлены в лагеря.[]
Подчас бунт охватывал несколько сел, особенно на Украине. В Одесской губернии, в селах Храдонисти и Троицкое, расположенных в долине Днестра, началось настоящее восстание, которое удалось подавить силами вооруженной милиции[]. Весной 1930 года в Черниговской губернии бушевало восстание, распространившееся на пять районов и подавленное армейскими частями[].
В другой губернии, Днепропетровской, восстание также охватило более пяти районов. Пехотная дивизия, расквартированная в Павлограде, вместо того, чтобы открыть огонь по восставшим, вступила с ними в переговоры. Командир дивизии был арестован, но дивизию больше не пытались вести на восставших, на место были вызваны отряды ГПУ и милиции из других районов. Только в одной мятежной деревне Дмитровке было арестовано 100 человек, а общее число арестованных измерялось тысячами. Все они были избиты, некоторые расстреляны, некоторые отправлены в лагеря.[]
В Молдавии восстало несколько деревень; повстанцы разгромили отряд конной милиции, разбили высланное против них соединение ГПУ, в некоторых деревнях даже провозгласили «Советскую власть без коммунистов». Восстания имели место в двух районах Херсонской губернии; в Каменец-Подольской и Винницкой губерниях; в трех районах Черниговской губернии, где брошенные против восставших местные части перешли на их сторону и понадобилось вызвать значительные контингенты регулярных войск и отрядов ГПУ; на Волыни; в трех районах Днепропетровской губернии, где находившийся в отпуске лейтенант Красной армии возглавил борьбу плохо вооруженных крестьян против армейских соединений, усиленных броневиками и самолетами. Лейтенант погиб в бою. Как всегда в подобных случаях, были казни, и многие семьи казненных были высланы.[]
Имеется несколько сообщений о «бандах мятежников», где партизаны, воевавшие во время гражданской войны против советской власти, сражались плечом к плечу с бывшими «красными» партизанами, сформировав совместные и очень боеспособные отряды[]. Согласно подсчетам одного исследователя, общее число повстанцев на Украине достигало в 1930 году 40 тысяч[].
В Сибири все еще не затихла окончательно гражданская война: в советских источниках говорится о продолжении «политического бандитизма»[]. Однако с начала 1927 года по начало 1929 года число мятежных отрядов учетверилось, и с тех пор росло все большими темпами.[] Характерен бунт в Уч-Пристанском районе, вспыхнувший в марте 1930 года. Его возглавил начальник местной милиции Добытин, раздавший восставшим имевшееся в милиции оружие. На подавление бунта были брошены силы ГПУ. Согласно официальным данным, 38 процентов повстанцев составляли кулаки, 38 процентов – середняки и 24 процента – бедняки; их политической программой стал созыв Учредительного собрания, которое изберет «царя или президента».[] Созыв Учредительного собрания вообще оставался популярным лозунгом во время сибирских восстаний; советское правительство при этом объявлялось низложенным[].
В недавней работе, посвященной участию войск Сибирского военного округа в коллективизации, имеются интересные данные о правдивой информации, поступавшей к солдатам от их семей. Только в одном батальоне 16 процентов писем, полученных солдатами в октябре 1931 года, были «антисоветского характера», в ноябре – 18,7 процента, а за первые 17 дней декабря – 21,5 процента. Доносчики сообщали о разговорах между солдатами, где часто слышалось, что власти «грабят всех без разбору, а нам говорят, что ликвидируют кулака». Были разоблачены контрреволюционные солдатские группы, пытавшиеся с помощью отправлявшихся в отпуск установить связи с деревней, а в одном случае была даже выпущена листовка[].
В некоторых районах Украины и Северного Кавказа, по сообщению офицера ОГПУ, против крестьян использовались военные самолеты. На Северном Кавказе один эскадрон отказался усмирять казачьи станицы. Эскадрон был расформирован, половину его личного состава расстреляли. В другом месте был разбит целый полк ОГПУ. Операцией руководил известный своей жестокостью тогдашний командир пограничных войск ОГПУ Фриновский. В своем докладе Политбюро он пишет о тысячах трупов, сброшенных в реки. После подавления этих восстаний несколько десятков тысяч крестьян было расстреляно, сотни тысяч отправлены в лагеря и ссылку[].
В Крыму (где было раскулачено 35–40 тысяч татар) в декабре 1920 года вспыхнуло восстание в Алакате; тысячи его участников были приговорены к расстрелу или принудительному труду в лагерях. Председатель Президиума ЦИК Крымской АССР Мехмед Кубай попытался в 1931 году пожаловаться на ограбление республики и голод, но тут же исчез[].
Среди горных народов Северного Кавказа бушевали мощные восстания, длившиеся месяцами, на подавление их были брошены крупные соединения регулярной армии. В марте–апреле 1930 года крестьяне Армении подняли широкое восстание, некоторые районы оставались в руках повстанцев на протяжении недель[]. В Азербайджане коллективизация тоже вызвала бунты. «Азербайджанские крестьяне-тюрки, в том числе зажиточные, середняки и бедняки, поднялись вместе», – заявил секретарь ЦК компартии Азербайджана Караев, объясняя, что клановые отношения важнее классовых различий. После кровопролитных боев около 15 000 бунтовщиков скрылись, перейдя границу с Ираном.[] Даже сравнительно мирное сопротивление часто подавлялось с беспощадной жестокостью. Путешествуя по России, Исаак Дойчер встретил ответственного работника ОГПУ, который со слезами на глазах рассказал ему: «Я старый большевик. Я работал в подполье при царе, а потом воевал в гражданскую войну. Неужели я делал все это для того, чтобы теперь окружать деревни пулеметами и приказывать моим бойцам без разбору косить толпы крестьян?! Нет, нет, нет!»[]
Аресты и ссылки лиц, действительно виновных в сопротивлении, сопровождались террором против всех попадавших под подозрение. В романе советского писателя Стаднюка рассказывается о крестьянине, арестованном по ложному обвинению в том, что он пытался организовать вооруженный бунт. В тюрьме другой крестьянин советует ему подписать требуемое признание, как это уже пришлось сделать остальным. Новичок отвечает, что он невиновен, и получает ответ – что и все остальные тоже невиновны. Он протестует:
«– Но тогда меня расстреляют.
– Да, но по крайней мере тебя не будут пытать».[ 92 ]
Наиболее умные противники режима, даже из тех, кто проповедовал мирные способы борьбы, знали, что их ожидает. У Шолохова в «Поднятой целине» во время ареста врага советской власти Половцева представитель ОГПУ говорит:
«Ну, подожди, я с тобой поговорю в Ростове! Ты у меня еще попляшешь перед смертью…
– Ой, как страшно! Ой, как я испугался! Я весь дрожу, как осиновый лист, дрожу от ужаса! – иронически проговорил Половцев, останавливаясь на крыльце и закуривая дешевую папиросу. А сам исподлобья смотрел на чекиста и смеющимися, и ненавидящими глазами.
… – Чем же ты, наивный человек, думаешь меня запугать? пытками? Не выйдет, я ко всему готов».
Но самой поразительный формой сопротивления были знаменитые бабьи бунты, получившие распространение особенно на Украине.
Одной из причин того, почему именно женщины проявляли такую враждебность к колхозам, представляется тот факт, что они обычно ухаживали за домашними животными и привязывались к ним. Корова давала им молоко для ребятишек – теперь все ставилось под сомнение. Даже в центральной советской печати появились сообщения о женских бунтах.[] В них рассказывается, как в одной деревне за другой «собирается большая толпа женщин, вооруженных дубинками или чем попало, и начинает требовать возвращения им лошадей. Они попытались побить представителей районного исполкома и райкома партии; заправляла всем этим Коняшина Настя» (описанная выше в том же сообщении как жена середняка)[]. Во многих случаях женщинам удавалось получить назад обобществленных лошадей, а иногда и раздать крестьянам отобранное у них же зерно[].
Женское движение, хоть и в меньшем масштабе, перекинулось на Россию. Так, сообщается о 200 бунтовщиках, «преимущественно женщинах», которые напали на колхоз в Западной губернии[]. Но все же более всего сообщений о бабьих бунтах приходило с Украины и Северного Кавказа (то же относится и к фактам вооруженных выступлений). В трех деревнях Одесской губернии женщины в феврале 1930 года разогнали местные власти и забрали назад свое имущество. Бунт был подавлен отрядами ГПУ, после чего последовали многочисленные аресты.[] Весной 1933 года участницам женского бунта в селе Плешки Полтавской губернии удалось ворваться в зерновой амбар и разобрать зерно. Милицейские части открыли по ним огонь, и многие женщины были убиты. Уцелевших выселили.[]
Сообщалось об аресте тысяч женщин при сходных обстоятельствах.[] Но в целом чаще в проигрыше оставались власти, не понимавшие, как тут действовать, особенно когда бунтовщицы протестовали более сдержанно, осторожно, а их противникам не хотелось вызывать подкрепление со стороны.
По словам очевидца-активиста, тактика восстаний обычно была такова: громить колхозы начинали женщины, а «если против них выступали коммунисты, комсомольцы, члены советов и комитетов бедноты, тогда на защиту женщин бросались мужчины!.. Это был маневр, рассчитанный на то, чтобы избежать вмешательство войск и кровопролития. Он оказался успешным. На юге Украины, на Дону и Кубани колхозный строй рухнул уже к марту 1930 года»[].
* * *
Самой распространенной и самой сокрушительной по своим последствиям оказалась еще одна реакция крестьян на введение нового порядка: они резали скот. Сначала, пока это не было запрещено, крестьяне просто продавали коров и лошадей. В январе 1930 года «Правда» с негодованием писала о том, что в Таганроге «под влиянием кулаков идет массовая продажа скота – бедняки и середняки распродают его перед вступлением в колхозы. За последние три месяца было продано свыше 26 000 голов мясных коров и быков, 12 000 голов молочных коров и 16 000 голов овец. Покупатели приезжают на места и скупают скот по высокой цене, прежде чем он попадает на государственный рынок, находящийся сейчас в состоянии застоя. Повсюду идет незаконная распродажа коров, лошадей и овец.
Наибольшее распространение эта практика получила в районах сплошной коллективизации.
Перед вступлением в колхозы середняки и даже бедняки стараются избавиться от своего скота и припрятать вырученные деньги».[]
«Правда» отмечала также, что «под влиянием кулацкой агитации о том, что у колхозников отбирают имущество, чтобы сделать всех равными, крестьяне режут не только мясной скот, но даже молочных коров и овец»[].
В недавно опубликованной в Советском Союзе работе по истории говорится, что в Сибири «кулацкая агитация за убой скота оказала влияние на значительные массы крестьянства», причем с убоем бороться было еще труднее, чем с продажей.[] Поскольку продать мясо обычно не удавалось, его съедали. Говорят, будущий народный комиссар земледелия Чернов, который в то время отвечал за сбор хлеба на Украине, якобы сказал по этому поводу, что «впервые за всю свою убогую историю русские крестьяне досыта наелись мяса.[]
Массовый убой скота вызвал настоящую экономическую катастрофу. На Седьмом съезде ВКП/б/, состоявшемся в 1934 году, было объявлено, что потеряно 26,6 миллиона голов крупного рогатого скота (42,6 процента всего имевшеюся в стране поголовья) и 63,4 миллиона овец (65,1 процента общего поголовья). На Украине было забито 48 процентов крупного рогатого скота, 63 процента свиней, 73 процента овец и коз[]. Но эти официальные данные, видимо, были даже заниженными.[]
Таким образом, между январем и мартом 1930 года советская деревня оказалась в состоянии краха.
Партия внешне как будто одержала победу. К июню 1929 года в колхозы было объединено 1 003 000 крестьянских хозяйств. В январе 1930 года это число уже достигло 4 393 100, а 1 марта – 14 264 300.[]
Однако сопротивление крестьянства, потеря скота и полное отсутствие соответствующего планирования, то есть рассмотренные нами явления вместе взятые, нанесли сельскому хозяйству сокрушительный, дорого обошедшийся удар.
В хрущевские времена в советской исторической энциклопедии (том 7-й) даже статья о коллективизации появилась, на которую сильно нападали в последующий период. Автор статьи В.П.Данилов перечисляет «ошибки», совершенные при проведении коллективизации: принудительная запись крестьян в колхозы; раскулачивание широких кругов крестьянства – в некоторых губерниях до 15 процентов, куда попадали подчас даже бедняки; создание колхозов без предварительного обсуждения с крестьянами; чрезмерное «обобществление», например, обобществление всего крестьянского скота.
Другой советский историк хрущевского периода, отмечая, что «создавалась угроза» мифическому союзу рабочих и крестьян, доходит до утверждения о том, что колхозное движение «было на грани дискредитации»[]. Еще один советский историк отваживается констатировать, что «во второй половине февраля 1930 года недовольство масс стало очень острым».[]
А в «Вопросах истории» в хрущевские времена писали что «по приказу Сталина в печати не сообщалось об ошибках злоупотреблениях и других трудностях, вызванных отсутствием ясных и четких инструкций»[].
Структура и традиции коммунистической партии были таковы, что во имя «демократического централизма» поступающие сверху распоряжения полагалось выполнять, не задавая вопросов. Такие военизированные отношения внутри партии были причиной того, что в ней не возникало явлений, которые появились бы при любом другом типе политической организации: разногласий, отказов выполнять принятые центром решения, расколов, уходов в отставку. Даже правые руководители, вроде Бухарина, не предпринимали никаких попыток выйти за эти общепринятые партийные рамки. Есть нечто ироническое в том, что именно Бухарин написал последний по времени документ в защиту «коллективизации ударными темпами».[]
Но вот 2 марта 1930 года Сталин опубликовал сокрушительную статью «Головокружение от успехов», где нападал на «искривления» принципа добровольности.[] В будущем крестьянину следовало, оказывается, разрешить, если он того пожелает, выходить из колхоза. Подобно Ленину в 1921 году, Сталин совершил этот крутой поворот потому, что был вынужден к нему сопротивлением крестьянства.
Отчасти такое отступление, видимо, было обусловлено протестами со стороны «умеренных сталинистов» в Политбюро[]. Как бы ни было, Сталин, что не раз случалось в его предыдущей и последующей карьере, повел наступление на «перегибы» тех, кто, по существу, проводил его политику. После статьи Сталина руководящие партийные работники, например, Микоян, часто признавали в своих выступлениях, что «ошибки» в проведении коллективизации начали «подрывать верность крестьян рабоче-крестьянскому союзу».[]
Сталин продолжал в своих речах и газетных статьях обличать применение «принудительных мер против середняков»[] как враждебный ленинизму шаг. Вот один из типичных образцов сталинского красноречия:
«Московская область, в лихорадочной погоне за дутыми цифрами коллективизации, стала ориентировать своих работников на окончание коллективизации весной 1930 года, хотя она имела в своем распоряжении не менее трех лет (конец 1932 г.). Центрально-Черноземная область, не желая „отстать от других“, стала ориентировать своих работников на окончание коллективизации к первой половине 1930 года, хотя она имела в своем распоряжении не менее двух лет (конец 1931 г.)».
Понятно, что при таком скоропалительном «темпе» коллективизации районы, менее подготовленные к колхозному движению, в своем рвении «перегнать» районы более подготовленные, оказались вынужденными пустить в ход усиленный административный нажим, пытаясь возместить недостающие факторы быстрого темпа колхозного движения своим собственным административным пылом. Результаты известны.
Они возникли на основе наших быстрых успехов в области колхозного движения. Успехи иногда кружат голову. Они порождают нередко чрезмерное самомнение и зазнайство. Это особенно легко может случиться с представителями партии, стоящей у власти. Особенно такой партии, как наша партия, сила и авторитет которой почти что неизмеримы. Здесь вполне возможны факты комчванства, против которого с остервенением боролся Ленин. Здесь вполне возможна вера во всемогущество декрета, революции, распоряжения. Здесь вполне реальна опасность превращения революционных мероприятий партии в пустое, чиновничье декретирование со стороны отдельных представителей партии в тех или иных уголках нашей необъятной страны. Я имею в виду не только местных работников, но и отдельных областников, но и отдельных членов ЦК».[]
Многие коммунисты на местах были столь потрясены этим отступлением, что даже называли новую линию Сталина неверной, а в своей непосредственной работе пытались действовать вопреки ей. Кроме того, они очень неохотно принимали на себя вину за те «перегибы», которые в прошлом вполне наверху одобрялись[]. По словам позднейшего советского историка, «Сталин перекладывал ответственность за ошибки на местных работников, огулом обвинив их в искривлениях. И содержание, и тон статьи явились полной неожиданностью для партийных работников, что вызвало известную растерянность в их среде».[]
Рой Медведев приводит письмо одного днепропетровского коммуниста Сталину:
«Тов. Сталин! Я, рядовой рабочий и читатель газеты „Правда“, все время следил за газетными статьями. Виноват ли тот, кто не сумел послушать создавшегося шума и крика вокруг вопроса коллективизации сельского хозяйства и вокруг вопроса, кто должен руководить колхозами? Мы все, низы и пресса, проморгали этот основной вопрос о руководстве колхозами, а т.Сталин, наверное, в это время спал богатырским сном и ничего не слышал и не видел наших ошибок, поэтому и тебя тоже нужно одернуть. А теперь т.Сталин сваливает всю вину на места, а себя и верхушку защищает»[ 119 ].
Тем не менее партийное руководство утверждало, что ЦК никогда не ставил нереальных целей[], а центральную и местную печать заполнили материалы о злодеяниях, совершенных на местах во время принудительной коллективизации, а также сообщения о снятии с постов и отдаче под суд виновных в этих преступлениях. В одном районе на Украине были, например, сняты двое руководителей райкома, заместитель председателя исполкома, секретарь комсомольской организации, школьный инспектор и 16 других должностных лиц.[]
Главным козлом отпущения сделали секретаря Московского комитета партии К.Я.Баумана, обвиненного в проповедовании «ложной теории» и «грубых нарушениях политики партии»[]. Впрочем, Бауман, хоть и смещенный с ответственных постов, особо не пострадал. Его перевели на должность руководителя среднеазиатского бюро партии, и он стал курировать проведение коллективизации в тюркских республиках, снискав немало аплодисментов за свои успехи (например, на состоявшемся в декабре 1933 года съезде компартии Узбекистана).
Советский историк М.И.Немаков прямо заявлял (правда, в работе, опубликованной в 1966 году, то есть до того, как полным ходом пошла постхрущевская ресталинизация), что именно Сталин был ответственен за «перегибы». Впоследствии Немакова резко критиковали за это в советской печати.[] В послехрущевские времена советские историки утверждали, что директивы Сталина были правильными, но местные и даже некоторые центральные органы совершали серьезные ошибки в их осуществлении. Однако эти ошибки носили столь всеобщий характер, что такой тезис очень уж сложно отстаивать.
Сваливать вину на местных работников было не ново и не трудно. Даже члены Политбюро, например, C.Косиор, в узком кругу возражали против этого фарса.[] М.Калинин и С.Орджоникидзе говорили, что «Правда» – сталинский рупор – разжигала страсти вокруг этих перегибов[]. Хрущев заходит еще дальше, говоря:
«Центральный комитет нашел в себе смелость протестовать против того, что Сталин возложил вину за перегибы в проведении коллективизации на членов ЦК»[ 126 ].
Но огласку эти протесты не получили (а хрущевское изложение событий представляется нам несколько раздутым).
На другом фланге в ЦК ленинский принцип «демократического централизма», то есть безоговорочного подчинения решениям центра, определял действия, или точнее, бездействие лидеров правого крыла. Жизнь как будто доказала, что они были правы: насильственная коллективизация кончилась катастрофой, и другой путь существовал. Всем было ясно, насколько популярны их взгляды среди рядовых членов партии и во всей стране. При всяком другом политическом устройстве правые потребовали бы передачи им власти. Но фетишизм по отношению к партии был слишком силен у всех – кроме горстки второразрядных функционеров.
Поэтому политическая инициатива осталась в руках Сталина и он пошел в наступление на правых. В тезисах Шестнадцатого съезда партии, состоявшегося в июне–июле 1930 года, правые названы «объективными агентами кулака». На этом съезде впервые за всю историю партии никто не возвысил голоса против официальной политики ЦК. Политическая победа Сталина оказалась полной.
Были, правда, некоторые оговорки среди коммунистов весьма высокого ранга, никогда прежде не примыкавших к правым. Имеются в виду только что ставший кандидатом в члены Политбюро Сергей Сырцов и В.В.Ломинадзе. Оба они призвали вернуться к нормальному положению вещей в деревне. В ноябре оба были сняты со своих постов, в декабре исключены из Центрального Комитета. Кампания достигла апогея, когда одновременно с этим Рыков, последний из правых, удерживавшийся на высоком посту, был смещен с поста председателя Совнаркома и выведен из Политбюро.
Но ни покорность правых, ни угрызения совести у некоторых из его собственных последователей, не подействовали на Сталина, когда в марте 1930 года он столкнулся с кризисом, возникшим исключительно из-за его политики. Как Ленин в 1921 году, он, отступив, перегруппировал силы перед лицом опасности и сумел при этом не только не ослабить, а усилить партийную дисциплину. Даже невыполнение поставленных им задач – добровольной коллективизации и достижения процветания в деревне – не оказали влияния на решимость Сталина добиться его главной, подлинной цели – уничтожения свободного крестьянства.
Глава восьмая. Конец свободного крестьянства
(1930–1932 гг.)
Отказ партии от полной принудительной коллективизации в марте 1930 года означал, что крестьяне одержали победу, но досталась она им дорогой ценой.
В ходе своего отступления партия изменила примерный устав колхоза; согласно новому уставу, колхозникам разрешалось держать корову, овец и свиней, а также инвентарь дня обработки личных приусадебных участков.[] В старых общинах крестьянину полагался приусадебный участок (не находившийся в ведении общины), где он мог выращивать фрукты и овощи, а также содержать домашних животных. Теперь же прежний статус был существенно пересмотрен.
На состоявшемся несколько лет спустя Всесоюзном съезде колхозников-ударников Сталин сказал, что колхозное хозяйство необходимо для удовлетворения нужд общества, а рядом с ним должно существовать малое личное хозяйство, необходимое для удовлетворения личных нужд колхозников.[]
В действительности маленький приусадебный участок был тогда и остается по сей день наиболее производительной сельскохозяйственной единицей в СССР, так как с него кормится не только обрабатывающий его крестьянин, но и производится значительная доля продуктов, потребляемых городом.
«Приусадебный участок» был уступкой крестьянину и одновременно уступкой реальной экономической обстановке. Но кроме того, он стал еще стимулом, побуждающим крестьянина оставаться в колхозе и работать там; ведь если колхозник не отрабатывал положенного числа трудодней в колхозе, участок у него отбирался; то же самое, естественно, происходило в случае исключения из колхоза. Таким образом, низкооплачиваемый труд на колхозной земле был условием владения землей на правах арендатора – правило, вполне вписывающееся в систему феодализма, причем, в наиболее жестких его формах.
Вообще, на этот раз победу крестьян нельзя было даже сравнивать с победой, одержанной ими девять лет назад, когда они разрушили военный коммунизм. Теперь партия тоже отступила со своих нереалистических позиций, но лишь для перегруппировки сил перед новым наступлением, которое должно было начаться очень скоро – счет шел уже на месяцы, а не на годы.
Даже в статье Сталина «Головокружение от успехов» утверждалось, что коллективизация достигла «серьезных успехов», которые гарантировали поворот деревни к социализму. В апрельском номере «Правды» весьма четко намечалась линия на будущее: «Мы снова делим землю на единоличные хозяйства для тех, кто не желает обрабатывать ее коллективно, а затем мы снова обобществим землю и начнем перестройку, до тех пор, пока сопротивление кулаков не будет сломлено навсегда»[].
* * *
Прежде всего уполномоченные партии на местах в меру своего разумения постарались затруднить крестьянину выход из колхоза, ибо эта процедура была совсем не такой простой, какой она казалась, исходя из формулировок указа. Крестьянские наделы уже были объединены в единое колхозное хозяйство, и «отступник» не мог просто потребовать землю назад, вместо этого ему выделяли якобы равный по площади надел на окраине, где земля была гораздо хуже. Например, в одной северокавказской станице 52 крестьянским семьям (в основном бедняцким) было выделено всего 110 га вместо имевшихся у них ранее 250, причем на самой плохой земле – и они от нее отказались. В другой станице 7 бедняцких и середняцких, семей, заявивших о выходе из колхоза, получили такую землю, что на ней в один день сломалось четыре плуга, и им, в конце концов, пришлось вернуться в колхоз[].
Кроме того, выделение земли и семян крестьянам, пожелавшим выйти из колхозов, затягивали[], а сам земельный надел мог, согласно разъяснению наркомата земледелия, находиться на плохой земле (с крестьянской точки зрения) и отстоять от деревни на 10–15 км.[] В другом отчете наркомата земледелия отмечалось, что колхоз, состоявший всего из нескольких семей, «очень часто» получал все лучшие земли, а единоличникам – беднякам и середнякам – оставалась «лишь невозделанная земля, топи, заросшие кустарником пустоши и т.п.»[], будто эти люди были еще не выселенными кулаками. Единоличникам также зачастую не позволяли пользоваться пастбищами и водой, лишали садов и лугов[].
У Шолохова в «Поднятой целине» председатель колхоза двадцатипятитысячник Давыдов отказывается отдать бывшим земледельцам, выходящим из колхоза, их скот, ссылаясь при этом на инструкции райкома. А поскольку все прилегающие к деревне земли теперь принадлежат колхозу, единоличникам, как и везде, предлагают лишь неплодородные участки:
«– Яков Лукич, отводи им завтра с утра землю за Рачьим прудом.
– Эту целину? – орали выходцы.
– Залежь, какая ж это целина? Ее пахали, но давешь, лет пятнадцать назад, – объяснял Яков Лукич.
И сразу поднимался кипучий, бурный крик:
– Не желаем крепь!»
Дело заканчивается бунтом и избиением активистов, затем «зачинщиков» арестовывают и выселяют…
Ко всему прочему новый передел земли вызвал такую путаницу, что, по выражению одной сельскохозяйственной газеты, «ни единоличники, ни колхозники не знали, где сеять».[]
При выходе из колхоза крестьянам обычно не возвращали их инвентарь, а зачастую (как у Шолохова) и скот.[] В одной деревне активист разрешил, наконец, «отчаявшимся» крестьянам забрать назад свой скот, но при этом запретил им выходить из колхоза. Поднялся «бабий бунт», активиста выгнали из села, и когда порядок был восстановлен, крестьянам стало немного полегче.[] В этот период, действительно, с новой силой возобновились «бабьи бунты», с помощью которых крестьянам нередко удавалось добиться возвращения сельскохозяйственного инвентаря и скота, когда местные власти пытались этого не допустить.
Но, несмотря на выделение единоличникам неплодородной земли, невозвращение им коров и сельскохозяйственного инвентаря, поток выходящих из колхозов был столь мощным, что партийные работники, стремясь как-то его ограничить, принимали особые меры. На большинство крестьянства это, правда, не подействовало, но те, у кого имелись особые причины бояться осложнений, поддавались. Зачастую в колхозе оставались как раз более зажиточные в прошлом семьи, которых непременно бы раскулачили, стань они снова единоличниками.[]
Условия выхода из колхоза были нелегкими, но лишь изредка крестьян теперь удерживали в колхозе грубой силой. Местные активисты не чувствовали поддержки Москвы, крестьяне же непрестанно цитировали статью Сталина и с твердостью выдерживали давление властей; и когда крестьянам препятствовали выходить из колхоза, часто начинались беспорядки. Так, например, в селе Комаровка «были избиты колхозники, охранявшие амбар с сельскохозяйственным инвентарем, а инвентарь растащили по домам. В деревне Черняевка сельских активистов заперли в школьном помещении и продержали там до тех пор, пока крестьяне не разобрали колхозный инвентарь».[]
За несколько недель марта – апреля 1930 года процент объединенных в колхозы крестьянских, хозяйств снизился с 50,3 до 23 и продолжал падать вплоть до осени. В общей сложности из колхозов вышло 9 миллионов крестьянских хозяйств, то есть 40–50 миллионов человек. В разных районах СССР этот показатель был различным. В одном белорусском селе из 70 вступивших в колхоз семей 40 осталось, а 30 вышло[], но в украинских селах процент «отступников» был значительно выше. Более половины вышедших из колхозов крестьян приходилось на Украину и Северный Кавказ. (Теперь центр осуждал украинские власти уже не за левацкое принуждение крестьян вступать в колхозы, а за «правый уклон», проявившийся в том, что крестьян отпускали из колхозов, не делая достаточных попыток убедить их остаться).[]
Итак, коллективизация оказалась под угрозой. Правда, колхозы еще объединяли около трех миллионов хозяйств и в главных зерновых районах лучшие земли в каждой деревне (а в других районах – в большинстве деревень) и большая часть уцелевшего скота принадлежали колхозам.
Теперь власти попытались применить экономическое давление. На два года был отменен налог на весь домашний скот колхозников, в том числе скот, находившийся в их личном распоряжении; колхозников также освободили от выплаты штрафов, наложенных до 1 апреля, но на крестьян-единоличников эти нововведения не распространялись.
К сентябрю 1930 года на единоличников снова был оказан экономический нажим: для них были установлены высокие нормы хлебозаготовок и другие подобные меры. «Правда» не оставляла сомнений в том, что самый надежный путь вынудить крестьян к вступлению в колхоз – это сделать единоличное хозяйство неприбыльным. В действительности же даже при новых неблагоприятных условиях, в 1930 году, единоличники собрали более высокий урожай, чем колхозники. Наконец, и «Правда» задала неизбежный вопрос: «Если крестьянин может успешно развивать индивидуальное хозяйство, зачем ему вступать в колхоз?»[]
Ответ партии состоял в том, что ни в коем случае нельзя дать крестьянину развивать собственное единоличное хоэяйство. С помощью экономического давления, а также вновь начавшегося физического принуждения во второй половине 1930 года, поток крестьян, покидавших колхозы, был остановлен, и начался обратный процесс.
Тут же на деревню хлынула вторая волна раскулачивания, захватившая, в основном, тех крестьян, которые возглавили выход из колхозов. Под определение «кулак» они подходили только в том смысле, что возглавляли оппозицию коллективизации.
Вот типичная для того времени драма, разыгравшаяся в селе Борисовка. Герой гражданской войны защитил крестьян от принудительной коллективизации при поддержке партийного работника, обвинившего его гонителей в «перегибах» в духе статьи Сталина «Головокружение от успехов». (В числе «перегибов» было воздействие на несговорчивых крестьян… раскаленными сковородками.) Но, когда давление сверху снова усилилось, тот же «либеральный» партработник объявил бывшего героя «кулаком», после чего того экспроприировали, а несколько его детей умерло.[] Подобными методами было уничтожено подавляющее большинство хуторов, в которые селились единоличники. Например, на хуторе Романчуки в Полтавской области ранней весной 1931 года были арестованы все мужчины из 104 семей[], а земля отошла к колхозу.
За счет долговременного применения силы и экономического давления колхозы постепенно побеждали. Наконец, 2 августа 1931 года ЦК смог принять резолюцию, где отмечалось, что на Северном Кавказе, в степном и левобережном районе Украины (за исключением свекловичных зон), а также на Урале и в Нижнем и Среднем Поволжье коллективизация была в основном завершена.
* * *
Один из аргументов в защиту коллективизации состоял в том, что она должна была способствовать индустриализации, причем не только в характерном для левых понимании этого процесса (то есть обеспечивая необходимые для проведения индустриализации средства за счет эксплуатации крестьян), но так же и в том отношении, что коллективизация высвободит избыток рабочей силы для работы на промышленных предприятиях. Но этот аргумент, в сущности, касался не коллективизации, а модернизации сельского хозяйства, причем делалось допущение, будто коллективизация-то и модернизирует земледелие, – допущение, по меньшей мере, слишком поспешное.
Все партийные фракции сходились на том, что быстрая индустриализация необходима. Это решение отчасти обосновывалось чисто идеологическими посылками: «пролетарское» государство нуждается в численном росте того класса, на котором оно, в теории, базируется. Однако и экономические факторы представлялись партийцам крайне важными.
Исследование развития промышленности СССР в период первой и второй пятилеток не входит в задачу данной книги. Следует, однако, отметить, что в 1930 году в пятилетний план были включены несколько новых гигантских проектов.[] Индустриализация превратилась сама по себе в серию не связанных друг с другом ударных программ – от тщательно распланированного роста промышленности, о котором мечтали правые, и от первоначальной пятилетки, составленной квалифицированными специалистами, осталось очень мало.
«Ударными методами» шла теперь подготовка «специалистов». Например, при Харьковском тракторном заводе были открыты «инженерные курсы». Учащиеся, отобранные за «необыкновенные способности или политическую сознательность», в кратчайшие сроки проходили программу и тут же отправлялись на предприятия. «Там они немедленно принимались „корректировать“ работу иностранных специалистов, внося во все невообразимую путаницу, в результате чего было испорчено немало ценного оборудования».[]
Численность лиц, перешедших в промышленность, выросла сверх всякого ожидания (население многих городов увеличилось больше, «чем было предусмотрено планом» – на Днепрострое, например, она составила 64 000 вместо 38 000).[] Как мы видели, использование «раскулаченных» на промышленных предприятиях отнюдь не поощрялось – по меньшей мере, официально. Исключением являлись сибирские новостройки; впрочем, во многих других местах, таких как лесоповал или строительство Беломорско-Балтийского канала (оказавшегося, к слову, совершенно бесполезным), использовался принудительный труд; поэтому абстрактная статистика имеет право рассматривать эти случаи как переход oт крестьянского образа жизни к рабочему. Тем не менее, подавляющее большинство новых промышленных рабочих могло прийти только из деревни. С 1929 года по 1932 год в промышленности появилось 12,5 миллиона новых рабочих, из них 8,5 миллиона происходили из сельской местности.[]
Этот рост городского населения означал, среди всею прочего, увеличение потребности в продуктах питания. В 1930 году государство кормило 26 миллионов городских жителей; в 1931 году – 33,2 миллиона, то есть почти на 26 процентов больше.[] Однако производство хлеба, предназначенного для продажи в городе, увеличилось за тот же период лишь на 6 процентов.[] В 1930–1931 гг. была завершена централизация распределения хлеба при строгом нормировании[].
Советские ученые (такие как Мошков и Немаков) указывали, что централизованное нормирование было введено не столько из-за трудностей в снабжении, сколько по теоретическим причинам – чтобы воспрепятствовать рыночному, товарному обмену[]. Безусловно, что в тот момент контроль за хлебом по колхозным каналам считался несовместимым с какой бы то ни было формой рынка.
Нормы выдачи продуктов по карточкам были очень низки, а система заработной платы была приспособлена к нарождающемуся сталинскому иерархическому государству, где работнику ГПУ платили столько же, сколько врачу, но фактически первый получал в десять раз больше второго, а главное – врач даже не знал, что именно может получить работник ГПУ за свои деньги. Аналогично московский рабочий зарабатывал в три раза больше харьковского… Рабочие в провинции знали, сколько зарабатывал московский рабочий – столько же, сколько они, но не знали, что он может купить за свою зарплату.[]
К 1932 году покупательная способность рубля на свободном рынке составляла примерно лишь одну пятидесятую от уровня 1927 года,[] то есть произошла резкая инфляция. Реальная зарплата рабочих в 1933 году равнялась примерно одной десятой той, которую они получали в 1926–1927 гг.[] Жизнь в городах отнюдь не была идиллической, но, как замечает проницательный исследователь, в начале 30-х годов невозможно было повысить уровень жизни среднего рабочего, зато можно было сделать жизнь крестьян столь невыносимой, что они предпочли даже работу на заводе.[] Этот способ оказался настолько удачным, что вскоре сложность состояла не в том, как набрать рабочую силу для промышленности, а в том, как остановить отток населения из деревень.
Конечно, по-прежнему существовали узы, привязывавшие недавнего рабочего к земле, а следовательно, имелся и обратный поток из города в деревню. На основании современных и более давних работ советских ученых можно сделать следующий вывод: «Сезонные рабочие, покинувшие свои наделы, хотели вернуться, чтобы избежать конфискации земли, а те, чья земля отошла к колхозам, не осмеливались уйти из них, страшась утратить право на землю и родной дом…»[] В небольших городах даже рабочие-ветераны часто сохраняли многолетние связи с деревней (в официальных документах нередко упоминается об их враждебном отношении к коллективизации).[]
Но стремление уйти из колхоза оказывалось все же сильнее всего, и другие мотивы обычно не могли с ним соперничать. Поэтому были введены административные меры, чтобы остановить уход из колхозов.
Старый большевик Раковский писал в 1930 году: «Оказавшись в безвыходном положении, бедные крестьяне и батраки станут массами стекаться в город, оставляя деревню без рабочей силы. Неужели наше пролетарское правительство на самом деле издаст приказ, привязывающий деревенскую бедноту к колхозам?»[]
Действительно, в декабре 1932 года был введен «внутренний паспорт». Практический смысл этого нововведения состоял в том, чтобы помешать не только кулакам, но и любому крестьянину, который желал уехать в город без разрешения властей. А закон от 17 марта 1933 года устанавливал, что колхозник не может уйти из колхоза без договора со своими будущими работодателями, утвержденного руководством колхоза. Эти меры идут вразрез со старой крестьянской привычкой: как уже отмечалось, большая часть крестьянства издавна привыкла работать в городах или ежегодно мигрировать в разные места в поисках работы (особенно распространено это было на Украине).
Введение внутренних паспортов, привязавшее крестьянина к земле, разрушало старинный обычай и закабаляло его сильнее, чем был закабален законом крепостной до отмены крепостного права. К тому же новое установление лишало крестьянина важного источника дохода, оставляя его всецело на милость местных условий. (Введение внутренних паспортов сделало крайне затруднительным изменение места жительства не только для крестьян, но и для рабочих, поскольку паспорт и «трудовая книжка», наряду с другими мерами, привязали рабочего к его предприятию или хотя бы к городу, где он проживал.)
Сталин был далек от того, чтобы считать коллективизацию фактором, способствующим обеспечению городов рабочей силой; он утверждал, что в результате коллективизации «у нас не стало больше ни бегства мужика из деревни, ни самотека рабочей силы»;[] именно это высказывание отражает, по крайней мере, суть направления политики партии в первые годы после коллективизации.
* * *
Часто полагали, что коллективизация как способ изъятия хлеба и других продуктов у крестьянства была источником необходимых для проведения индустриализации средств. Именно таков был тезис партийных теоретиков со времен Преображенского.
Не подлежит сомнению, что крестьянство может быть использовано с целью накопления капиталов для развития промышленности, как произошло, например, в Японии. Хотя сталинский способ был явно менее эффективным для достижения этой цели и гораздо более бесчеловечным, долгое время все же считалось, что он хотя бы позволил выжать из сельскохозяйственного сектора деньги на индустриализацию. Однако недавние исследования советского ученого А.А.Барсова, мастерски проанализированные западным его коллегой Джеймсом Милларом, показывают, что, против всякого ожидания, в 1928–1932 гг. имело место определенное, хотя, возможно, и незначительное вложение средств из индустриального сектора в аграрный, а не наоборот. Даже беспощадное вытягивание всех соков из колхозников оказалось недостаточным для уравновешивания ущерба и неэффективности, принесенных самой коллективизацией.[]
Из-за экономической депрессии на Западе в 1932 году цены на зерно на мировом рынке оказались низкими относительно цен на промышленные товары. Тем не менее, Советский Союз экспортировал сельскохозяйственную продукцию, чтобы получить иностранную валюту, и он получил ее.
В период первой пятилетки среднегодовой экспорт зерна составлял 2,7 миллиона тонн в год (в 1926–1927 гг. он составлял 2,6 миллиона тонн), но экспорт остальной сельскохозяйственной продукции сократился за истекшие годы примерно на 65 процентов.[]
Сказанное, разумеется, не означает, что сельскохозяйственной продукцией не расплачивались за индустриализацию, но инвестиции в сельскохозяйственную технику, не говоря о чудовищно возросших расходах на сельскую администрацию, с лихвой перевешивали эту выручку. Таким образом, хотя весьма значительная часть иностранной валюты, которая требовалась для закупки современного промышленного оборудования, была получена все-таки за счет экспорта зерна, в конечном итоге эксплуатация крестьян не явилась источником субсидирования индустриального сектора.
* * *
Существовало множество причин продолжавшейся слабости сельского хозяйства. Прежде всего следует рассмотреть сами методы его ведении. В начале 1930 года Раковский поразительно четко предсказал результаты коллективизации:
«За фасадом слов о колхознике, якобы владеющим землей, и якобы выборных председателях, создается система принуждения, далеко превосходящая все существующее в совхозах. На деле колхозники не будут работать на себя, а единственное, что будет расти, цвести и шириться – это новая колхозная бюрократия, бюрократия всякого рода, бюрократический кошмар… Колхозники будут испытывать недостаток во всем, но зато масса должностных лиц будут жить в довольстве…»[ 37 ]
Колхозы непрерывно осуждались за непроизводительность, но, пытаясь избавиться от этого зла, их ставили под все более жесткий контроль райкомов и других партийных органов, совершенно невежественных в сельском хозяйстве, и это лишь усугубляло положение. В отчете британского посольства из Советского Союза с полным основанием говорится: «Вряд ли продуктивность советского сельского хозяйства отреагирует на новую серию пространных постановлений более положительно, чем на открытый террор».[]
На каждой ступеньке иерархической лестницы пытались свалить вину за неудачи на нижестоящую: «Некоторые председатели колхозов преступно отнеслись к поставкам зерна, проявили потребительское отношение, особенно Качанов и Бабанский – председатели колхозов из сел Степановка и Новоселовка… а исполняющий обязанности председателя сельсовета села Николаевка Коломиец вел себя преступно и безответственно в отношении укрепления колхозов, обеспечения своевременной уборки урожая и хлебозаготовок…»[]
В 1930–1932 гг. по всему Советскому Союзу ходили рассказы о «полной дезорганизации и непроизводительности труда»[] в колхозах. Уровень того, как теперь, в результате коллективизации, работали на селе, хорошо иллюстрируется рассказом П.Г.Григоренко о встрече с его дядей Александром, трудившимся тогда в животноводческом совхозе Енакиево. Показывая племяннику, своему другу и члену партии, примеры царящего повсюду невежества и бестолковости, он сказал: «Ведь это же чудо, что свиньи еще не дохнут. Но они обязательно начнут болеть и дохнуть. И директор, который один ответственен за такое состояние, не будет привлечен к ответственности. Отыграются на „подкулачниках“, на мне и других свинарях. Обзовут нас врагами, и ничего не докажешь, не оправдаешься».
Когда Григоренко посоветовал дяде уйти из села, тот ответил, что его просто арестуют пораньше, а оставшись в совхозе, он сумеет «хоть свиней своих спасать и с директором воевать». Несколько месяцев спустя этот крестьянин был арестован и впоследствии умер в тюрьме.[]
Мы приведем выдержки отчета ОГПУ от 1932 года. «В колхозе „Сталин“ Марковского сельсовета Красного района, в который вошли более 40 крестьянских дворов, царит полный развал. Часть членов правления систематически устраивают пьяные кутежи… Председатель… в прошлом середняк, почти постоянно пьян и совсем не ведет колхозные дела… около двадцати гектаров овса скошено, но не убрано, и урожай почти полностью сгнил… На полутора гектарах овес так и не был сжат и полностью сгнил на корню. Озимую пшеницу сжали вовремя, но оставили на полях, и она сгнила. Почти весь лен тоже до сих пор лежит на полях и гниет, а льняное семя почти все испорчено. В колхозе около 100 гектаров нескошенных лугов, но для колхозного скота не заготовлены корма на зиму, по расчетам нехватка кормов составляет около 4000 пудов. На средства колхоза были куплены четыре дома бывших кулаков, с тем, чтобы построить скотный двор, в котором колхоз очень нуждается, но колхозники потихоньку растаскивают купленные постройки на дрова. Колхозный сельскохозяйственный инвентарь своевременно не чинится, вследствие чего в будущем им невозможно будет пользоваться… До сих пор колхоз не получил никакого дохода. В настоящее время по причине халатности и злоупотреблений членов правления некоторые колхозники поговаривают об уходе из колхоза…»[]
Документы, которыми мы располагаем, показывают, что вокруг колхозов возник огромный бюрократический аппарат, каждое звеню которого мешало функционировать другому, и в результате постоянных реорганизаций ни у кого не оставалось времени для основного дела.[] С другой стороны, отмечает один исследователь, «именно неэффективность, государственной машины» помогала людям сносить ее гнет.[]
Как мог работать такой аппарат? Постышев приводил разительные примеры несообразных в него назначений. Быть может, самый невероятный – тот, когда Одесский обком партии направил в колхоз парторга-перса, совсем не знавшего украинского языка и едва говорившего по-русски. Причиной столь странного назначения была отметка в партбилете этого человека, что некогда он охранял зерновой склад.[]
В подобных условиях могли процветать только колхозы, где имелись исключительно хорошие природные условия и очень способные председатели. Вдобавок руководитель каждого района и области следил за тем, чтобы под его началом был «хотя бы один образцовый колхоз (получавший львиную доли удобрений и техники, а впоследствии также наград и премий за рекордный урожай)»,[] – это хозяйство лежало дополнительным бременем на обычных колхозах района.
Но за исключением таких «показательных» хозяйств, колхозы, где дела шли успешно, становились жертвами бюрократов. Крестьянин из одного такого колхоза рассказывал, что, поскольку остальные колхозы почти не давали хлеба, «местное начальство выполняло план за счет нашего урожая, а мы оставалась ни с чем».[] Одним из немногих процветающих колхозов был основанный в 1924 году колхоз села Борисовка Запорожской губернии. Но когда началась массовая коллективизация, выдача продуктов питания по трудодням прекратилась и мужчины стали изо всех сил искать отхожие промыслы, посылая женщин и подростков работать в поле.[]
Большей частью в Сибири, а также в некоторых других районах существовали религиозные общины евангелистов, баптистов, меннонитов и пр.: из них-то и состояли подлинные, успешно работавшие коммуны. В 1920 году наркомат признал социалистический характер их уклада, но в период коллективизации эти общины обвинили в том, что общинное устройство – лишь «фасад, прикрывающий кулацкую эксплуатацию». Когда религиозные группы попытались добиться признания себя на правах колхозов, им ответили резким отказом, после чего реорганизовали, подогнав под советский стандарт, а наиболее активных в религиозном отношении людей исключали и, как правило, ссылали.[]
Как и прежде, много бессмысленного ущерба причинял зуд укрупнения хозяйств. В одной области был (на бумаге), в числе прочих, создан гигантский колхоз площадью 45 000 акров (примерно 18 000 га). Из этого начинания ничего не вышло, тогда площадь колхоза-гиганта искусственно поделили на квадраты площадью 2500 акров (1000 га) каждый. Этот план, не учитывавший «инициативы» крестьян, донельзя «напугал их»[]. Нечто подобное происходило повсюду, пока в 1933 году партия, наконец, не исправила положение, расформировав колхоз имени Красина в Чубарове (Днепропетровская область), занимавший 5873 гектара и объединявший 818 крестьянских хозяйств; колхоз имени Ворошилова в Покровском (Донецкая область), площадь которого составляла 3800 гектаров и другие.[]
Отсутствие подлинного планирования и полная безответственность отличали не только работу колхозов, но и дальнейшую судьбу изъятого у крестьян хлеба. Мы располагаем такими достоверными данными[] о потерях зерна: в одних только заготовительных организациях в период с 1928–1929-го по 1932–1933 год они составляли ежегодно около миллиона тонн, а в общей сложности достигли пяти миллионов тонн (в 4–5 раз больше, чем соответственные цифры за период с 1926–1927-го по 1927–1928 год). Эти колоссальные потери сравнимы с экспортом зерна за тот же период (1928–1929-го по 1932–1933 год), составившим 13,5 миллиона тонн. Когда же мы сравним данные о потерях зерна с тем, что оставалось в деревне на прокорм крестьянам, они покажутся еще более чудовищными. На 1 января 1928 года количество «транспортируемого зерна» (размещенного, главным образом в неподвижных железнодорожных вагонах на путях или судах, также стоящих на приколе в портах – то есть в помещениях (без отопления и почти без защиты от набегов крыс) равнялось 255 000 тонн, а на 1 января 1930 года достигло 3 692 500 тонн[].
* * *
Но главная беда состояла все же в том, что новая аграрная бюрократия работала неэффективно и обходилась дорого. Сама система, строившаяся на принципе, будто в приказном порядке можно собрать столько же зерна, сколько при рыночной торговле, оказывалась в корне порочной, когда ее стали применять в течение длительного периода времени.
Вначале, несмотря на огромные потери, удавалось все же заготовлять довольно много хлеба. Согласно официальным данным, количество собранного правительством хлеба возросло с 10,8 млн.тонн в 1928–1929 гг. до 16,1 млн.тонн в 1929–1930 гг., в 1930–1931 гг. – до 22,1 млн. тонн, а в 1932–1933 гг. оно достигло 22,8 млн. тонн. Таким образом, за три первых года массовой коллективизации правительство более чем удвоило объем полученного из деревни зерна[].
Но в результате этих повышенных поставок крестьянину оставалось очень мало хлеба. Тут, кроме возражений гуманного характера, можно, безусловно, выдвинуть очень серьезные экономические возражения, связанные с проблемами стимулов производства. В советской исторической энциклопедии указывается, что в тот период у колхозов часто отбирали «все зерно», включая то, которое было предназначено для оплаты труда колхозников[].
Рой и Жорес Медведевы так пишут об идее Сталина: «Он считал, что если в колхозе заранее узнают о высоких требованиях правительства, тогда колхозники поработают вдвое упорнее, чтобы им самим осталось что-нибудь от урожая».[]
Поэтому основной принцип состоял в том, что государству требуется поставить определенное количество зерна, и это требование главнее нужд крестьянства и должно быть исполнено прежде, чем мужицкие нужды вообще будут учтены.
Закон от 16 октября 1931 года запрещал создавать запасы зерна для внутриколхозного употребления до тех пор, пока план госпоставок не будет выполнен.[] Такое положение вещей не устраивало даже местные власти. В 1931 году несколько «работников низшего звена, отличавшихся ограниченным политическим горизонтом, пытались поставить интересы своего сельсовета или колхоза на первое место, а общегосударственные нужды отодвинуть на задний план».[]
Во второй половине 1931 года к поставкам мяса стали применять те же методы, которые использовались при хлебозаготовках; но, несмотря на сильнейшее давление, результаты были неудовлетворительными – мяса было заготовлено меньше, чем в 1929 году[].
Государство не только требовало от крестьян поставлять чрезмерное количество хлеба, но и платило за него (на сновании «договоров» с колхозами) произвольно низкие цены. Указ от 6 мая 1932 года позволял «колхозам и колхозникам» вести частную торговли зерном лишь после того, как нормы госпоставок были выполнены. (Указы от 22 августа 1932 года и 2 декабря 1932 года предусматривали меру наказания вплоть до десяти лет лагерей для тех, кто занимался торговлей до выполнения госпоставок.) Степень эксплуатации крестьян правительством становится очевидна, если учесть, что цены на свободном рынке (официальные статистические данные за 1933 год) были в 20–25 раз выше, чем те, которые государство установило на обязательные госпоставки[]. Советский ученый хрущевского периода приводит более низкие, но тоже поразительно несправедливые цифры и заключает: «Цены на зерно и ряд других продуктов были символическими (в 10–12 раз ниже рыночных). Эта система подрывала заинтересованность колхозников в развитии общественного производства».[]
Государство изымало у колхозников зерно не только в форме обязательных госпоставок, но и в форме платежей машинно-тракторным станциям за обработку колхозных полей. Указ от 5 февраля 1935 года устанавливал, что МТС получает 20 процентов урожая зерновых за выполнение «всех основных сельскохозяйственных работ на полях данного колхоза». Согласно указу от 25 июня 1933 года, колхоз, пытающийся увильнуть от этих платежей, подлежал судебному преследованию. Как указывают Рой и Жорес Медведевы, «расценки за использование тракторов, комбайнов и другой техники были очень высокие, а цены, по которым государство платило колхозу за зерно, – очень низкие, настолько низкие, что подчас не покрывали даже затрат на выращивание урожая!»[]
Другим каналом изъятия хлеба у колхозов были непомерные отчисления за помол зерна (лишь в 1954 году вместо натуральной оплаты были введены денежные расчеты).
Указ от 19 января 1933 года заменил до тех пор достаточно произвольные нормы госпоставок (производившихся под покровом «договоров») новой системой обязательных поставок, «имеющих силу налога», который исчислялся, исходя из запланированных посевных площадей, и выплачивался на основе установленных государством крайне низких цен. Согласно указу, выполнение этих поставок есть «первостепенный долг каждого колхоза и единоличного крестьянского хозяйства, и первое же смолоченное зерно должно пойти в счет их выполнения». Новый указ разрешал колхозам продавать зерно только после того, как будет выполнен план госпоставок целой республики, области, края, а также полностью укомплектован зерновой фонд. Хозяйства, не выполнившие заранее установленной доли плана заготовок, приходившейся на каждый месяц жатвы, облагались пропорционально денежными штрафами и обязаны были выполнить план поставок сразу за весь год досрочно (статьи 15, 16).
Н.С.Хрущев, вспоминая о своем участии в выколачивании из колхозов нормы госпоставок, писал, что, мол, мы вернулись к системе реквизиций, но называли это налогом. Существовало еще то, что называлось «перевыполнением нормы». Секретарь парткома обычно ехал в колхоз и прикидывал, сколько зерна понадобится колхозникам для их собственных нужд, а сколько они смогут сверх того поставить государству. Часто этим занималась даже не местная парторганизация, а просто государство спускало норму таких дополнительных поставок на целый район. В результате крестьянам зачастую приходилось отдавать все, что они произвели – буквально все. Естественно, что, не получая никакой компенсации за свой труд, они утратили всякий интерес к колхозу и сосредоточились на обработке личных приусадебных участков, что бы прокормить семьи.[]
Указами от 23 сентября и 19 декабря 1932 года была аналогичным образом изменена система обязательных госпоставок мяса, молока, масла, сыра, шерсти и т.д. – в основу расчета было положено предполагаемое поголовье скота в хозяйстве в данное время.
Сельскохозяйственные декреты 1932–1933 гг. означали, что после выполнения госпоставок колхозы должны были:
1. Расплатиться с машинно-тракторной станцией за технику;
2. Возвратить государству семенной фонд и другие займы;
3. Создать семенные запасы приблизительно в 10–15 процентов от годовой потребности в зерне, а также запасы кормов в соответствии с годичными потребностями общественного скота.
Только после этого колхоз имел право распределять урожай между колхозниками.
* * *
Теперь мы подошли к последнему и наименее важному (для администрации) потребителю колхозного добра – к колхознику. Колхоз расплачивался с ним на основе отработанных трудодней, но это НЕ означало, что колхозник получал нечто определенное за свой дневной труд. Напротив, определение «трудодня» было таково, что порой крестьянину приходилось отработать в поле несколько дней, прежде чем ему начисляли один трудодень.
В 20-х годах идея трудодня обсуждалась в кругах партийных специалистов. Но, видимо, только после того, как Сталин принял эту форму, к ней впервые стали относиться всерьез. Идея трудодня сводилась к тому, чтобы заставить каждого крестьянина вложить максимум усилий в работу если он не хотел кончить трудовой день с пустыми руками и пустым желудком.
Трудодень был формально определен в указе от 17 марта 1931 года. 28 февраля 1933 года была установлена специальная сетка норм дневной выработки, согласно которой начислялись два трудодня за один день работы председателям колхозов, старшим трактористам и т.д., но зато половину трудодня за тот же день всей низшей категории «тружеников деревни». На практике дифференциация между этими категориями была еще сильнее. В ноябре 1933 года Постышев вынужден был признать, что на членов правления и вообще на накладные управленческие расходы приходилось 30 процентов всех начисленных в колхозах трудодней.[]
Рядовому колхознику трудодень начислялся за вспашку гектара земли или за обмолот тонны зерна – эти разнарядки были приведены в Примерном уставе сельхозартели, опубликованном в феврале 1935 года, но, несомненно, принимались за норму еще раньше. Человек, знакомый с сельским трудом, знает, что для выполнения такого объема работы нужно несколько дней. В 1930–1931 гг. за трудодень в одних колхозах выплачивалось 300 граммов хлеба, в других 100, в третьих – вообще ничего; понятно, что с такой «оплатой» крестьянину оставалось только голодать[].
Каждую неделю бригадиры рассчитывали количество трудодней, выработанное каждым колхозником, а также могли выдавать им соответствующий аванс деньгами или хлебом. Но в принципе денежные выплаты производились только в конце года, и именно так обычно поступали. В официальных документах упоминается, что у 80 процентов колхозников выплата по трудодням была «отложена» на полтора-два года.[] Но даже когда этого не происходило, колхозу почти нечего было дать своим членам после того, как те выполнили работу.
В одном украинском колхозе («типичном», согласно официальным данным) крестьянам оплатили только по 150 трудодней за год; на каждый трудодень пришлось два фунта (800 г) хлеба и 56 копеек деньгами. За все заработанные за год деньги можно было едва-едва купить одну пару обуви. На среднего жителя колхоза приходилось меньше чем полфунта (200 г) хлеба в день. Что же до приусадебных участков и находящегося в личном пользовании скота, то каждый участок был обложен налогом в 122 рубля, а каждый владелец коровы обязан был внести 64 кварты (около 73 литров) молока и 64 фунта (примерно 25,5 кг) масла.[] Как заметил некий наблюдатель, когда после сбора первого колхозного урожая колхозники получали за целый год тяжкого труда какую-нибудь пару спортивных ботинок вместо необходимых им сапог, да низкосортную хлопчатобумажную одежду, они просто переставали работать.[]
Получив смехотворно низкую плату за первый год, колхозники потеряли всякую заинтересованность в развитии производства, что нашло выражение в сокращении посевных площадей на следующий год. На Украине, к примеру, несмотря на все возрастающий нажим, посевные площади сократились в 1931 году на 4–5 процентов. Таким образом, партия имела возможность убедиться в справедливости старой истины: чрезмерное налогообложение подрывает источники дохода.
Поскольку речь зашла о налогах, следует сказать, что осенью 1930 года на несчастных колхозников была наложена новая дань – «государственный заем». Заем этот был отнюдь не добровольный, общая его сумма определялась в центре. Так, в октябре «по приказу Совета Народных Комиссаров с Крынковского района потребовали вместо указанных ранее 111 620 рублей сумму в 173 000 рублей»[]. Некоторые села были заклеймены позором за отставание в подписке на заем. От местных властей потребовали больших усилий: «Председатели сельсоветов несут личную ответственность за сбор денег с зажиточных колхозников, если деньги не будут внесены в течение 48 часов, их соберут силой»[].
* * *
Колхоз не являлся единственной формой «социалистического переустройства деревни». Сравнительно небольшая часть земли обрабатывалась совхозами. Эта форма получила меньшее распространение, хотя более соответствовала марксистским установкам. Совхозы воплощали идею «зерновых фабрик», их работники получали зарплату. В соответствии с «фабричным» характером, совхозы специализировались в какой-либо одной отрасли, например, на выращивании пшеницы, животноводстве, свиноводстве и т.п. (в значительной степени эта структура сохраняется до настоящего времени).
В 1921 году совхозы занимали лишь 3,3 миллиона гектаров. Предпринимались разные попытки увеличить долю совхозов в сельском хозяйстве, но все они провалились, хотя в период между 1924-м и 1933 годом площадь (но не продукция) совхозов возросла с 1,5 процента до 10,8 процента от всей обрабатываемой площади. К 1932 году в официальных постановлениях говорилось о «разбазаривании средств и полной дезорганизации производственного процесса в совхозах»[]. В официальных источниках так описывается типичный совхоз – Камышинский зерносовхоз на Нижней Волге: «Ни в одной из квартир не было умывальников, не было бань, в мастерских руки примерзали к железу, там не было умывальников и даже воды для питья. В правлении нет уборной, нет сарая для дров, нет кладовки для продуктов. Столовая холодная, грязная, с однообразной и некачественной пищей. Несколько семей до сих пор живут в землянках»[].
Совхозы давали лишь треть предусмотренного планом зерна, а остальных сельскохозяйственных продуктов и того меньше. На Семнадцатом съезде партии Сталин говорил о роли совхозов весьма разочарованно; он отметил их чересчур крупные масштабы (характерные и для настоящего времени).
Работники совхозов меньше страдали от эксцессов партийной активности. Туда стекались крестьяне с сомнительным прошлым, а поскольку совхозы всегда испытывали потребность в рабочих руках, там проявляли известную терпимость. Тем не менее в 1933–1934 гг. представители ОГПУ проявили себя, выявив и здесь 100 000 врагов народа к апрелю 1935 года. В одном совхозе из 577 работников 49 оказались белогвардейцами, 69 – кулаками, четверо – белыми офицерами, шестеро – сыновьями атаманов и священников. В другом совхозе директор был сыном доверенного конюха Великого князя Михаила, зоотехник – сыном кулака, агроном – исключенным из партии «троцкистом с кулацким прошлым», десяток бригадиров тоже имели «сомнительное происхождение».[]
* * *
Идея, что трактор, заменив лошадь, преобразует сельское хозяйство в современную процветающую отрасль производства, глубоко укоренилась в партийной верхушке.
Советские ученые приводили фантастические мотивы для обоснования коллективизации, и один из самых распространенных сводился к тому, что «успешная индустриализация страны проложила путь для успешного развертывания колхозного строительства».[] В партийных кругах обычно считалось, что тракторы, полученные в результате индустриализации, обеспечат успех коллективизации; тракторы рассматривались как техническая база модернизации деревни.
Как мы видели, Сталин понимал, что заводы не успеют вовремя – к началу первого этапа коллективизации – выпустить тракторы. Он неустанно повторял свой оптимистический тезис о том, что колхозы могут вначале «опираться на крестьянский инвентарь», добавляя: «…простое сложение крестьянских орудий в недрах колхозов дало такой эффект, о котором и не мечтали наши практики».[] Нарком земледелия даже призвал в январе 1930 года «удвоить производительность лошади и плуга».[]
Однако и этот призыв базировался на необоснованных предпосылках, в частности на том, что лошади и плуги будут в наличии. Но лошади, увы, разделили судьбу коров: в рассматриваемый период число лошадей резко сократилось, с 32 до 17 миллионов, или на 47 процентов.[]
Причины падежа лошадей были не совсем те же, что причины забоя крупного рогатого скота. Лошадей ели редко. Когда не хватало кормов, крестьяне часто из жалости отпускали лошадей на волю, так что по всей Украине «носились табуны оголодавших лошадей».[] Иногда крестьяне продавали лошадей – это было легче сделать, чем продать коров, так как в партийных инстанциях довольно долго бытовала иллюзия, что колхозы не будут нуждаться в лошадях. «Правда» с осуждением писала, что в одной только Белоруссии намеревались забить 150 000 голов лошадей для поставок шкур и мяса кожевенному синдикату и мясо-молочному кооперативу, хотя 30 процентов лошадей, предназначенных на убой, еще годилось для работы.[]
Кроме того, лошади просто дохли в колхозах. Когда в марте 1930 года многие крестьяне вышли из колхозов, лошадей им не вернули, а в колхозах за ними плохо ухаживали. Характерен рассказ побывавшего в России американского путешественника. В одном из колхозов он увидел «такую неухоженную и оголодавшую лошадь», какой ему никогда не доводилось видеть. Колхозник, показывавший американцу лошадь, сказал, что прежде она принадлежала ему и тогда он ее холил и лелеял.[]
Работник местного аппарата, сопровождавший секретаря обкома комсомола в поездке по колхозам, рассказал, что еженощно в каждом из этих колхозов умирало от двух до семи лошадей.[] К зиме кормов для лошадей совсем не осталось. (В некоторых районах, обнаружив нехватку овса и сена, ввели «рационализацию» типа, столь популярного в Советском Союзе: срочно убедившись в питательности сосновых веток, их засилосовали, но лошади не стали есть эту «силосную массу».)[] Повсюду валялись мертвые лошади, а живую можно было купить очень дешево – всего за полтора рубля.
Зато падеж лошадей положительно повлиял на плановые показатели: мертвые лошади не нуждались в фураже, поэтому так возросли цифры, отражающие объем всего проданного с 1928-го по 1933 гг. зерна (хотя урожай в 1930-м и 1931 годах действительно был высокий).
Были на самом деле предприняты большие усилия с тем, чтобы заменить лошадей достаточным число тракторов. К 1931 году на производство сельскохозяйственной техники шло 53,9 процента всего выпускаемого в СССР высококачественного проката. Но тракторов все-таки еще не хватало для того, чтобы возместить потерю лошадей, не говоря уже о том, чтобы начинать с ними новую эру. К концу 1930 года 88,5 процента колхозов еще не имели своих тракторов, а машинно-тракторные станции обслуживали лишь 13,6 процента колхозов.[]
Нехватка тракторов усугублялась и более серьезной проблемой – недостатком навыков обращения с техникой, а главное, тем обстоятельством, что за общественной собственностью никто не хотел смотреть как полагается. Эти проблемы не решены в Советском Союзе до сих пор, и советский тракторный парк приходится обновлять почти полностью каждые пять лет (в Англии на маленькой ферме трактор служит в среднем десять лет и к концу этою срока все еще находится в столь пригодном для работы состоянии, что под него можно получить кредит для покупки нового). Нетрудно поэтому представить, что в начале 30-х годов (частично из-за некомпетентности инженерных кадров) у среднего трактора советского производства была «очень короткая жизнь».[] Один американец, заметив, что те же самые тракторы выдерживают в Советском Союзе лишь треть того срока, в течение которого они служат в США до того, как их отправляют в капитальный ремонт, объяснил это низким качеством смазочного масла.[] К тому же отсутствовало нужное техническое обслуживание. Еще один иностранец как-то увидел в Советском Союзе «брошенный комбайн марки „Джон Дир“ последней модели. Комбайн покрылся ржавчиной и не работал, еще несколько дождливых дней – и его уже не починишь».[] Подобных случаев было очень и очень много.
* * *
Теперь следует описать характер и значение системы машинно-тракторных станций, которая, наряду с колхозами и совхозами, составляла третий основной элемент социалистического переустройства деревни. Судя по их названию, МТС были предназначены для обеспечения колхозов тракторами, однако они в короткий срок превратились в средство политического контроля за крестьянством.
Машинно-тракторные станции представляли собой централизованные парки сельскохозяйственной техники, причем сосредоточивали в своих руках подавляющее большинство имевшихся в стране тракторов, комбайнов и другого оборудования – хотя вплоть до 1934 года МТС не владели сельскохозяйственной техникой монопольно, часть тракторов принадлежала непосредственно колхозам.
Уже в 1928 году в СССР существовали тракторные парки наподобие МТС, например, один такой парк имелся в Одесской губернии. Но в крупном масштабе организация МТС началась после соответствующего указа от 5 июня 1929 года. Машинно-тракторные станции заработали полным ходом с февраля 1930 года, хотя еще до этого срока было создано значительное число МТС (например, восемь в Днепропетровской губернии).[] Всего за период с 1929-го по 1932 год было организовано почти 2500 МТС. Это были крупные станции – слишком крупные, чтобы работать эффективно. Так, в Харьковской губернии организовали МТС с 68 тракторами, обслуживавшую 61 колхоз, некоторые из них находились от нее на расстоянии 40 километров. В сентябре 1933 года было израсходовано впустую – на доставку тракторов к месту работы – 7300 часов.[]
Трудности работы МТС можно проследить по двум параллельным отчетам, один из которых написан эмигрантом, а другой – ответственным советским работником.
В первом отчете рассказывается, как в феврале 1933 года был арестован и отдан под суд за саботаж весь административный аппарат машинно-тракторной станции Поливянка, поскольку тракторы и другая сельскохозяйственная техника находились в таком же плохом состоянии, как волы и лошади. Причина последнего явления очевидна, что же касается ухода за техникой, то его трудно было обеспечить: не хватало запчастей, а для кузницы невозможно было достать ни угля, ни железа, ни даже дров.[]
Во втором, официальном, отчете не упоминается о мерах наказания виновных, но рассказывается о трудностях в работе Красновершской МТС Одесский области. В 1933 году МТС должна была провести средний ремонт 25 тракторов и 25 молотилок, но на станции было всего трое рабочих, а все ее оборудование состояло из кузнечного горна и наковальни, взятых взаймы из соседнего колхоза, к тому же запчасти совершенно отсутствовали.[]
МТС являлись не только технической базой колхозов, но прежде всего орудием общественно-политического контроля над селом. МТС рассматривалась как «очаг пролетарского сознания на селе», ибо там трудились рабочие, возглавляемые партработниками; поэтому она получала значительную власть над колхозами, которые она обслуживала. В июне 1931 года вышло даже постановление о том, что МТС должна не только организовывать работу колхозов, но также поставлять их продукцию государству. Эта функция была признана «первостепенной принципиальной задачей», стоящей перед МТС.
Ведущую роль МТС в деревне формально закрепили указом от 11 января 1933 года, вводившим в МТС «политотделы» (менее значительные политотделы были введены также в совхозах).
Сотрудники ОГПУ, повсеместно назначавшиеся заместителями начальников политотделов, подчинялись последним во всем, кроме «агентурно-оперативной работы»[]. С тех пор политотделы МТС стали решающей силой на селе, могущество их часто перевешивало полномочия официальных органов власти; все это вносило путаницу в работу и без того неповоротливой бюрократической системы.
* * *
К концу 1934 года девять десятых посевной площади СССР было сконцентрировано в 240 000 колхозов, заменивших 20 миллионов мелких крестьянских хозяйств, существовавших в 1929 году. Основные черты новой системы отражены в «Примерном уставе сельскохозяйственной артели», пересмотренном и одобренном в феврале 1935 года:
1. Колхоз должен вести коллективное хозяйство «в соответствии с планом», строго соблюдать предписания «органов рабоче-крестьянской власти» и выполнять «обязательства перед государством». (Статья 6.)
2. Прежде всего колхозу надлежало выполнять обязательства по госпоставкам, возвращению семенного фондам также по расчетам с МТС (статья 11-а); в последнюю очередь, после создания запасов семенного зерна и фуража, колхозу следовало «распределить оставшийся урожай и продукты животноводства между членами колхоза» (статья 11-д).
3. Каждая колхозная семья имела право на небольшой приусадебный участок площадью от четверти до половины гектара, а в некоторых районах – в виде исключения – до одного гектара; кроме того, ей можно было содержать для личных нужд небольшое количество домашнего скота; обычно разрешалось иметь одну корову, до двух телят, одну свиноматку с приплодом, до десяти овец и/или коз, а также неограниченное количество домашней птицы и кроликов и до двадцати пчелиных ульев (статьи 2, 5).
4. Распределение колхозного дохода между членами колхоза осуществляется исключительно в соответствии с количеством заработанных трудодней (статья 15).
5. «Высшим органом» колхоза объявлялось общее собрание колхозников, избиравшее председателя и правление колхоза, в составе 5–9 человек для ведения колхозных дел между общими собраниями (статьи 20, 21).
6. Колхоз обязывался рассматривать кражу колхозной собственности и недобросовестное отношение к работе как «измену общеколхозному делу и пособничество врагам народа» и передавать виновных в этих преступлениях, подрывающих основы колхозной системы, в суд для наказания «по всей строгости законов рабоче-крестьянской власти» (статья 18).
Все приведенные выше пункты подтверждают, что суть колхозной системы состояла в том, чтобы крестьянин по-прежнему производил сельскохозяйственную продукцию, но не имел даже временного контроля над распределением продуктов своего труда. Возможно, это вело к понижению урожая, но, по мнению сталинистов, такой недостаток вознаграждался с лихвой установлением государственного контроля над мужиком. К тому же любую нехватку можно было хотя бы до известной степени компенсировать за счет сокращения доли урожая, предназначенной для крестьянина.
С этих пор Сталин и его ближайшие помощники «неустанно предупреждают об опасности идеализации колхоза и колхозника». Шеболдаев прямо заявил, что колхозники слишком мало думают «об интересах государства», а Каганович сказал, что «пробным камнем, на котором проверяются наша сила и слабость, а также сила и слабость врага», является не коллективизация, а госпоставки.[] «Врага» приходилось теперь искать в колхозах, и именно там среди прежних бедняков и середняков надо было бороться с «кулацким саботажем».
Коллективизация не решила никаких крестьянских проблем, за исключением тех, что исчезли вместе с утратой мужиком земли. Колхозы были, по существу, механизмом для изъятия у крестьян зерна и других продуктов. Практически весь колхозный урожай хлопка, сахарной свеклы, большая часть произведенной колхозом шерсти, кожи и, конечно, зерна шли государству.[]
Современный советский литературный критик, отдав дань якобы несомненным преимуществам коллективизации и механизации, все же замечает: «Но до некоторой степени они ослабили глубокие узы, связывавшие крестьянина с землей, ослабили чувство ответственности человека, являющегося хозяином своей земли, за ежедневный труд на этой земле».[]
Партработник, направленный в 1930 году в большое степное украинское село Архангелка (более 200 дворов), обнаружил, что в горячую уборочную пору работало всего восемь человек. Остальные вообще ничего не делали, и когда приезжий (П.Г.Григоренко) сказал, что так погибнет урожай, с ним согласились. Григоренко пишет: «Я не верю, чтобы крестьянину была безразлична гибель хлеба. Значит, какая же сила протеста взросла в людях, что они пошли на то, чтобы оставить хлеб. Я абсолютно уверен, что этим протестом никто не управлял». И хотя ему самому удалось немного поправить дело, у Григоренко осталось ощущение, что он никого не переубедил.[]
Подобное поведение крестьян, как и любые попытки пустить зерно на их собственные нужды, считалось саботажем. В указе от 7 августа 1932 года «Об охране государственной собственности» (написан вчерне лично Сталиным) указывалось, что под категорию «государственной» подпадает также вся колхозная собственность, как то: скот, несобранный урожай, а также другая сельскохозяйственная продукция.[] Лица, наносящие ущерб государственной собственности, рассматривались как враги народа и подлежали либо расстрелу, либо, при смягчающих обстоятельствах, тюремному заключению сроком не менее десяти лет с полной конфискацией имущества. Впоследствии в сферу действия этого декрета включили также тех, кто фальсифицировал колхозные счета, саботировал сельскохозяйственные работы, «наносил ущерб урожаю» и т.п.
В течение 1932 года 20 процентов всех вынесенных в СССР судебных приговоров базировалось на этом декрете, который сам Сталин назвал «основой революционной законности в настоящий момент».[] За один месяц (октябрь 1932 г.) только в Западной Сибири были обвинены в саботаже владельцы 2000 крестьянских хозяйств.[]
Карающий меч закона обрушился не только на простых крестьян. В постановлении ЦК партии от 11 января 1933 года указывается: антисоветские элементы, проникающие в колхозы в качестве счетоводов, управляющих фермами, кладовщиков, бригадиров и т.п., а часто и в качестве членов правления, пытаются организовать акты вредительства, выводя из строя сельхозтехнику, плохо проводя сев, разбазаривая колхозную собственность, подрывая трудовую дисциплину, организуя кражу семян, создавая тайные хлебные запасы и саботируя сбор урожая; им иногда удается развалить колхозы.
Постановление требовало исключать такие антисоветские элементы из колхозов и совхозов. Выполнение этой задачи возлагалось на политотделы МТС и совхозов, в частности, на замначальников политотделов, которые являлись сотрудниками ОГПУ. В 24 республиках, краях и областях СССР в 1933 году 30 процентов всех агрономов, 34 процента кладовщиков и аналогичное количество других работников были обвинены во вредительстве.[]
Даже на более высоком уровне нашли козлов отпущения – среди плановиков и номенклатуры. Лучшие сельскохозяйственные специалисты были, естественно, люди с многолетним опытом и профессиональной подготовкой, часто полученной еще до революции, большевиков среди них было мало. Как уже отмечалось, самым известным среди крупных советских ученых в этой области был Чаянов. Главой группы с более выраженной идеологической окраской, называвшей себя «аграрниками-марксистами» являлся Л.Н.Крицман. В течение нескольких лет две эти школы вели работы в несколько отличных друг от друга направлениях, но никакого ожесточения между ними не было. Естественным следствием «культурной революции» было смещение в 1929 году Чаянова и его последователей с занимаемых ими постов, а в 1932 году за ними последовала группа Крицмана, развивавшая идеи слишком уж постепенной эволюции крестьянства. К этому времени во главе сельскохозяйственных академий оказались угодные партии недоучки, правоверные марксисты, ничего не смыслившие в сельском хозяйстве.
Само собой разумеется, что «кулаки» и «кулацкие подпевалы» просочились и в народный комиссариат земледелия, в Госплан, сельскохозяйственные научно-исследовательские центры, Сельхозбанк, лесную промышленность и т.д. В марте 1930 года на Украине ГПУ арестовало 21 человека по обвинениям такого рода.[]
22 сентября 1930 года 48 работников народного комиссариата торговли, в том числе зампредседателя научно-технического совета пищевой и сельскохозяйственной промышленности, были обвинены в саботаже поставок продуктов питания, и «Правда» напечатала на двух полосах их признания. Они были названы «организаторами голода и агентами империализма» – империализм в данном случае олицетворяла английская холодильная компания, замышлявшая дезорганизовать холодильную промышленность СССР с тем, чтобы получить выгодный контракт. Через три дня после вынесения приговора все обвиняемые были расстреляны.
3 сентября 1930 года было объявлено об аресте ведущих экономистов, в том числе Громана, Чаянова, Макарова и Кондратьева за контрреволюционную деятельность Все они исчезли, хотя имена некоторых и упоминали потом в печати среди обвиняемых на процессе меньшевиков 1931 года (главным среди них был Громан). Все они признались в саботаже, а также в пособничестве иностранной интервенции (мы располагаем достаточными документальными материалами о том, как были добыты эти «признания»). Экономическая сторона выдвинутых против них обвинений была прямо-таки абсурдной.
Подсудимых, многие из которых играли важную роль в разработке пятилетнего плана, обвиняли в том, что они пытались занизить рубежи пятилетки. Данные советской статистики действительно подтверждают, что проходившие по этому процессу специалисты проявили незаурядное предвидение, предугадав истинные показатели выполнения пятилетнего плана. Правда, почти во всех случаях их прогнозы были все же слишком оптимистическими. Например, они предсказали, что в 1932 году будет произведено 5,8 млн. тонн стали (это входило в число инкриминированных им преступлений), а планом предусматривалось произвести 10,3 млн. тонн. На суде обвиняемые покаялись и признали, что «следовало наметить значительно более высокие показатели». Реальное производство стали составило 5,9 млн. тонн. Для чугуна в чушках «преступники» предсказали цифру в 7 млн. тонн. По плану было намечено произвести 17 млн. тонн, фактически в 1933 году было произведено 6,1 млн. тонн[].
Бывший тогда наркомом продовольствия Кондратьев проходил на процессе меньшевиков в качестве свидетеля. Затем его самого отдали под суд как главаря некоей Трудовой крестьянской партии, которая якобы состояла из девяти подпольных групп, работавших в Москве и занимавшихся саботажем в кредитных и кооперативных объединениях, наркоматах земледелия и финансов, в органах печати по сельскому хозяйству, в сельскохозяйственных НИИ и Тимирязевской академии, а также имевшей разветвленную сеть в деревне, насчитывавшую от 100 000 да 200 000 участников.[] Эти процессы плотно закрыли рты всем оппонентам генеральной линии, доказав, что любое несогласие с ней или даже неспособность осуществить невыполнимые планы являются государственным преступлением и караются смертной казнью.
* * *
В некоторых отношениях сталинская тактика подачи для публики его действий очень помогала и соответствовала его же целям. Сталин никогда не говорил о наступлении на крестьянство, а лишь о наступлении на классового врага – кулака. Когда в деревнях совершались зверства, вытекавшие из его политики, он время от времени наказывал отдельных работников тех или иных органов. А мир пропаганды, в которой вращались партийцы, а также большинство горожан, был таковым, что позволял им считать, будто «искривления» имеют сугубо местный характер, а все неудачи обусловлены саботажем.
Одновременно с этим сознательно затемнялось истинное положение дел в деревне. Зарубежные простаки и активисты долго тешились нелепыми предсказаниями небывалого изобилия, которое вот-вот наступит. По потреблению масла СССР должен был вскоре перегнать Данию, поскольку поголовье молочных коров должно было вырасти в 2–2,5 раза, а удой – в 3–4 раза[]. (В действительности производство масла в Восточной Сибири, о которой мы имеем данные, снизилось с 35 964 тонн в 1928 году до 20 901 тонны в 1932 году.)[] В 1929 году было даже официально заявлено, что к 1932 году урожай зерновых возрастет ни больше ни меньше, как на 50 процентов, а впоследствии объем товарного зерна в результате применения тракторов увеличится еще на 25 процентов.[]
Всем было очевидно, что эти «рубежи» достигнуты не были, но вину за это можно было списать на саботажников, кулаков, неумелых низовых работников. Правда, масштабы провалов были пока неясны. Одна из причин невозможности определить их состояла в том, что советская статистика постепенно утратила всякую связь с фактами.
Сначала был введен новый метод определения урожая зерновых – по «биологическому уровню», то есть на корню – урожай подсчитывался не на основе собранного в хозяйстве зерна, а по тому, какой урожай выращен на полях. В 1953 году Хрущев объявил, что этот способ давал завышение более чем на 40 процентов. Главное преимущество метода «биологического урожая» заключалось в том, что он позволял «декретировать урожай» заранее, основываясь на максимальной теоретической урожайности и максимальной посевной площади, игнорируя в то же время потери при уборке, в результате отсыревания и т.п. Затем, вычтя минимальное количество зерна на потребление крестьян, получали долю государства. Было даже издано особое постановление, запрещающее сбор статистических данных на основе реально обмолоченного зерна, «как искажающий картину действительного положения на полях».[]
С апреля 1930 года прекратилась публикация индексов цен. В «Социалистическом строительстве в СССР за 1933–1935 гг.», последнем статистическом справочнике за указанный период, не приводится никаких данных о ценах. А в справочнике «Социалистическое строительство в СССР за 1936г.» само слово «цены» не упоминается даже в предметном указателе и ни в какой-либо иной вразумительной форме. Публикация статистических данных о рождаемости и смертности прекратилась еще раньше.[]
Так каковы же были реальные результаты?
Не было ни повышения продуктивности сельского хозяйства, ни процветающего крестьянства. Напротив, продукция сельского хозяйства резко сократилась, миллионы крестьян были истреблены и выселены, а оставшихся в деревнях низвели до положения крепостных, по их собственному определению. Но теперь государство контролировало все производство хлеба, пусть даже количественно снизившееся. Коллективизация победила.
В наши цели не входит выяснение того, кто был более праведным марксистам и ленинцем – Сталин или его противники. В этом вопросе существуют разные и спорные точки зрения. Но, видимо, идея правых о постепенной коллективизации под воздействием положительных примеров была хитрой. Если бы между частным и общественным секторами в сельском хозяйстве было возможно нечто вроде свободного соревнования, частный сектор всегда оказывался бы более привлекательным для своих традиционных носителей. Идея создания ограниченного числа колхозов, дабы привлечь крестьян-единоличников, была нежизнеспособной. Повсюду, где такие хозяйства существовали, они, несмотря на все дарованные режимом преимущества, оказывались менее преуспевающими, чем единоличные хозяйства. Даже впоследствии, при всех преимуществах первоклассной модернизации, колхозы никогда не процветали. В сентябре 1953 года и в феврале 1954 года Хрущев докладывал Пленуму ЦК, что механизированное советское сельское хозяйство производит меньше зерна per capita[] и меньше крупного рогатого скота в абсолютном исчислении, чем производил мужик со своим деревянным плугом при царизме, сорок лет назад.
Плоды коллективизации не ограничивались одной только экономикой. Весь строй жизни крестьянства был разрушен и заменен новым, который сами крестьяне ощущали как значительно худший. Со строго партийной точки зрения можно считать, что Сталин был прав. Крестьянин не пошел бы в колхоз добровольно. Если коллективные хозяйства были необходимы, крестьянина надо было загнать туда силой. А что касается сроков, то, поскольку никакой период времени не был бы достаточным, чтобы убедить крестьян, то не имелось абсолютно никакого резона «растягивать удовольствие».
Как бы то ни было, решения Сталина находились в полном соответствии с марксистско-ленинским тезисом о том, что пролетарская власть, стремящаяся к построению «социализма», должна подчинить себе класс единоличных крестьян. Сталинская стратегическая линия победила, и перечисленные выше доводы имели решающее значение при выработке позиции партии.
Но, кроме позиции партии, разумеется, возможны и другие точки зрения.
Глава девятая. Средняя Азия и трагедия казахов
Советская Средняя Азия, состоящая из Узбекистана, Туркмении, Таджикистана, Киргизии и Казахстана, – это мусульманская земля, присоединенная к России царскими армиями в 18-м и 19-м веках, а затем повторно завоеванная большевиками, сбросившими местные революционные и другие правительства. Коллективизация происходила здесь, в основном, так же как в европейской части СССР, однако с некоторыми специфическими особенностями.
В Узбекистане политика «ликвидации кулака» была провозглашена в хлопкосеющих зонах, а в скотоводческих районах – только политика «ограничения кулака».
По данным опубликованной недавно в СССР работы, в 1930–1933 гг. здесь было раскулачено 40 000 крестьянских хозяйств, то есть пять процентов от их общего числа.[]
В Туркменистане (по официальным данным) было выселено 2211 кулацких семей только за 1930–1931 гг.[]
В Казахстане было раскулачено 40 000 семей, а еще 15 000, если не больше, «самораскулачились», то есть скрылись.[]
Можно считать, что в целом по Средней Азии раскулачивание коснулось около полумиллиона человек – сопротивление было ожесточенным.[]
В недавно опубликованном советском исследовании отмечается, что в 1929–1931 гг. снова поднялось национальное повстанческое движение – басмачество. Чаще всего басмачи нападали на колхозы. Из Афганистана в Таджикистан проникали «банды» численностью до 500 человек, они разрастались по пути. В Туркмении, где басмачи «уже были почти ликвидированы в предшествующий период», они снова усиливались, «в республике сложилась сложная политическая обстановка».[] В число повстанцев «входили не только явно контрреволюционные элементы», но и известная часть «трудящегося населения»[], а их политическими целями была борьба с советами и коллективизацией.[]
По словам Икрамова, секретаря компартии Узбекистана, даже в 1931–1932 гг. в республике насчитывалось 350 банд басмачей, было 164 попытки организовать массовые восстания, в которых участвовало около 13 000 человек, и 77 000 «антиколхозных инцидентов». Одно такое восстание в районе Сыр-Дарьи продолжалось три недели[]. Бауман, присланный Москвой в качестве правителя всей Средней Азии (известно о покушении на Баумана, в процессе покушения была ранена его жена), говорил на Пленуме компартии Узбекистана, состоявшемся в сентябре 1934 года, что в 1931 году восстания имели место также в туркменских степях, в скотоводческом районе Киргизии и в Таджикистане.
Как и повсюду, в Средней Азии сопротивление крестьян проявлялось также в массовом забое скота. На сентябрьском Пленуме компартии Узбекистана Бауман признал, что в Средней Азии (не считая Казахстана) поголовье лошадей сократились на треть, крупного рогатого скота наполовину, а овец и коз – на две трети.
В Киргизии сопротивление приняло форму «массового уничтожения скота», а также «миграции за границу», причем часть пограничного населения ушла в Китай, «уведя с собой 30 000 овец и 15 000 голов крупного рогатого скота»[].
Но все эти факты, достаточно печальные сами по себе, блекнут перед колоссальной человеческой трагедией казахов.
По переписи 1926 года в СССР насчитывалось 3 963 000 казахов; а по данным переписи 1939 года (весьма раздутым) – лишь 3 100 900. Если учесть естественный прирост населения, то можно определить, что убыль населения вследствие голода и репрессий составила около полутора миллионов. При исходной численности населения в 1930 году значительно более 4 миллионов, так что реальная смертность (за вычетом неродившихся и бежавших в Китай) должна была составить не менее миллиона человек. Данные недавно опубликованного исследования говорят о том, что потери были даже больше. Число крестьянских хозяйств в Казахстане снизилось с 1 233 000 в 1929 году до 565 000 в 1936 году.[] Этим жутким цифрам соответствовало катастрофическое сокращение поголовья скота (во многом вызвавшее людскую смертность). В 1929 году поголовье крупного рогатого скота исчисляюсь в 7 442 000, а в 1933 году упало до 1 600 000; поголовье овец снизилось соответственно с 2 194 3000 до 1 727 000.[]
Причины и обстоятельства этой небывалой человеческой и экономической катастрофы, не находящей себе равных в истории какой-либо другой колониальной державы, заслуживают большего внимания со стороны западных специалистов, чем уделялось этой проблеме до сих пор.
* * *
Во время Октябрьской революции в Казахстане, завоеванном русскими в продолжении 18-го и 19-го веков, возникло собственное правительство, сформированное националистической партией Алаш-Орда. Правительство не устояло перед натиском Красной армии, однако база коммунистического движения в этом регионе была столь ограниченной, что многие ветераны партии Алаш-Орда принимались в новую администрацию.
Поскольку земли казахов лежали на самом севере Средней Азии, присоединенной к России в царские времена, они оказались на пути русской колонизации Сибири и Дальнего Востока. Поэтому территория Казахстана делилась грубо на две части: в северной его части, где осело много русских (более миллиона семей между 1896-м и 1916 гг.), развивалось преимущественно земледелие; на юге же все еще простирались невозделанные степи, где большинство казахов пасло свои стада и табуны.
Вследствие именно этих особенностей Казахстана большевики столкнулись здесь со специфическими трудностями. В 1926 году лишь менее четверти населения Казахстана занималось исключительно земледелием; 38,5 процента занималось только скотоводством, 33,2 процента – животноводством и земледелием вместе. Менее 10 процентов населения республики вело полностью кочевой образ жизни, но две трети его являлось «полукочевниками» – кочевало только летом вместе со своими стадами[].
Советское правительство решило за несколько лет превратить этих кочевников и полукочевников, с их особыми культурными традициями, уходящими в глубь столетий, в оседлых земледельцев (да еще коллективизированных); нечего и говорить, что такое решение шло вразрез с исконными устремлениями населения.
Эти вопросы уже обсуждались за несколько лет до начала кампании коллективизации. Практически все специалисты были того мнения, что казахи абсолютно неподготовлены для какой бы то ни было коллективизации. Большинство агрономов подчеркивали, что казахское скотоводческое хозяйство регулируется клановыми отношениями, и поэтому разрушение клановых рамок опасно с экономической точки зрения. Знатоки местных условий объясняли также, что скотоводческие районы страны непригодны для выращивания зерна.
И хотя вышедшая после смерти Сталина работа советского историка[], где утверждалось, что казахи были совершенно не готовы к коллективизации, подверглась в СССР резкой критике, в настоящее время большинство советских исследователей признает по крайней мере, что казахи не были подготовлены к массовой принудительной коллективизации или (что почти то же самое) к «коллективизации ударными темпами».
Трудность состояла в том, что требовалось перевести кочевников на оседлый образ жизни – именно такой переход предусматривался партийной доктриной в целях, «искоренения экономической и культурной отсталости» кочевых народов. Более конкретно эта же задача формулировалась так: «Переход к оседлости означает ликвидацию байского полуфеодализма, разрушение племенных отношений…»[]
В пересмотренный вариант пятилетнего плана была включена задача перехода кочевых народов к оседлому образу жизни, и в Алма-Ате была создана специальная «комиссия по оседлости».
С экономической точки зрения территория Казахстана представлялась, потенциальным источником продовольственных резервов для всей советской Сибири и Дальнего Востока, а перевод кочевников к оседлости был задуман с целью получения огромного количества хлеба с земель Южного Казахстана.
На состоявшемся в ноябре 1929 года пленуме ЦК ВКП/б/ было принято постановление о конфискации земель казахских кочевников и создании на этих землях гигантских зерновых хозяйств. В 1932 году эти «зерногиганты» должны были дать 1,6 миллиона тонн зерна[]. Экономист не мог бы назвать такую идею иначе как сумасбродством: данная территория не годилась для производства зерна. Даже сегодня валовая продукция животноводства в этих районах в четыре раза выше валовой продукции здешнего земледелия.[]
* * *
При НЭПе казахи жили своим традиционным укладом и под руководством традиционных лидеров, но советская власть была этим недовольна. Кампания «советизации казахского аула», проводившаяся в 1925–1928 гг., провалилась, так как сформированные в аулах советы спокойно и без шума возглавили местные главы кланов – баи. И клановая организация казахского общества, и мусульманский кодекс верности мешали какому-либо проникновению в их жизнь влияния партийных работников. Троцкий отмечал, что руководитель компартии Казахстана Голощекин «проповедует гражданский мир в русской деревне и гражданскую войну в ауле». На Пятнадцатом съезде партии Молотов заявил, что баи очень мощно сумели «лишить государство» казахского хлеба.
В январе 1929 года численность коммунистов в Казахстане составляла всего 16 551 человек, а к 1931 году во всех сельских, районах Казахстана было 17 500 коммунистов, русских и казахов, причем лишь четверть из них проживала в районах с преимущественно казахским населением[].
Указ от 27 августа 1928 года, принятый по «предложению» ЦК ВКП/б/, предписывал конфискацию земельной собственности у тех «богатых скотовладельцев из местного населения, которые своим влиянием препятствуют советизации аулов», а также выселение «байских и полуфеодальных» семейств (на этом этапе их число ограничивалось 696-ю) с конфискацией принадлежавшего им полумиллионного поголовья крупного рогатого скота.[] Но даже это мероприятие оказало на казахское общество незначительное воздействие. Когда в 1930 году дело дошло до полного раскулачивания, «байскими» было объявлено 55 000–60 000 хозяйств; 40 000 из них было раскулачено, владельцы остальных скрылись, бросив свое имущество.
* * *
С 11 по 16 декабря 1929 года проходил Пленум ЦК компартии Казахстана. Он обсудил пути выполнения решений пленума ЦК ВКП/б/, состоявшегося месяцем раньше, и постановил, что необходимым условием проведения генеральной линии на коллективизацию является переход кочевников к оседлому образу жизни (хотя официальный указ, предписывающий постоянное расселение всех кочевых племен на территории РСФСР[], был принят лишь 6 сентября 1930 года). Решив начать подготовку к переходу на оседлый образ жизни, ЦК компартии Казахстана постановил в январе 1930 года, что к концу первой пятилетки 544 000 кочевых и полукочевых семем (из общего числа 566 000) должны перейти к оседлости.[]
В отношении перехода кочевников к оседлой жизни партия не пыталась соблюдать даже видимость «добровольности», в отличие от якобы добровольного решения крестьянства о вступлении в колхозы. Руководящие партийные работники Казахстана постановили, что насильно проводить коллективизацию – неверно, но насильно переводить население на оседлый образ жизни – правильно.[] Разумеется, коллективизацию тоже проводили изо всех сил и невзирая на соблюдение принципа добровольности. Указом от 5 января 1930 года скотоводческие районы Казахстана были включены в категорию, где предусматривалось провести полную коллективизацию к концу 1933 года. Что же касается скота, то в отношении его обобществления, видимо, не было принято каких-либо определенных решений. В некоторых колхозах скот сперва конфисковали, а потом вернули владельцам. Часто отдавали приказ о конфискации, а когда казахи резали скот, лишь бы не отдавать его властям, последние, в свою очередь, извинялись и приказ отменяли.[]
К 10 марта 1930 года 56,6 процента населения Казахстана было коллективизировано, но в кочевых районах республики процент коллективизации был куда ниже – 20 процентов или менее. Раздавшийся 2 марта 1930 года призыв Сталина ослабить давление на крестьян возымел некоторое воздействие во многих местах не раньше конца апреля – начала мая.[]
Все советские отчеты не оставляют сомнения в том, что в колхозах, созданных весной 1930 года, царил полный хаос. Не хватало домов, амбаров, сельскохозяйственного инвентаря, и что еще хуже – мало было пригодных для земледелия земель: многие колхозы находились в пустынных и полупустынных районах, без достаточных источников воды, так что нельзя было заниматься стойловым животноводством тоже. К тому же кормов для скота не завезли, а отгон его на пастбища «был запрещен».[] У некоторых колхозов не было ни семян, ни скота – то есть никакой материальной базы для трудовом деятельности. По плану предусматривалось построить 1915 жилых домов и 70 амбаров, но построено было лишь 15 процентов запланированного жилья и только 32 процента амбаров! Для 320 000 человек, переведенных в 1930–1932 гг. на оседлый образ жизни, было выстроено всего лишь 24 106 домов и 108 бань.[]
Созданные в этот период колхозы обычно охватывали по 10–20 аулов, в каждом из которых проживало 10–15 семей; аулы находились на расстоянии в несколько километров друг от друга, и территория одного колхоза доходила порой до 200 квадратных километров[]. Теперь об организационной стороне вопроса: в некоторых районах один счетовод обслуживал в среднем 12 колхозов, один техник – 50. В июне 1930 года во всей республике имелось лишь 416 агрономов и других специалистов сельского хозяйства, четверо из них – казахи[]. У большинства колхозов не было никакого плана, вся их задача состояла в том, чтобы как-то выжить.
В отличие от большинства советских работ, в одном исследовании казахского историка[] содержатся данные о широком сопротивлении казахов коллективизации. Партработники сталкивались с вооруженным сопротивлением, многие из них были убиты (вообще же из 1200 направленных в Казахстан весной 1930 года двадцатипятитысячников только 400 было послано в скотоводческие районы).[] По республике носились «банды разбойников», они нападали на колхозы, уводили или резали скот. Целые группы аулов сговаривались между собой и согласованно выступали против властей. Особые гонцы разъезжали по аулам и предупреждали казахов, чтобы те не вступали в колхозы. Банды басмачей заметно усилились, они вступали в бои с отрядами ОГПУ. Множество казахов бежало в другие республики или в Китай. 44 000 семей ушло в Туркмению, где многие примкнули к басмачам[].
Вину за трудности проведения коллективизации в Казахстане свалили на местную националистическую партию Алаш-Орда. В начале 1930 года был открыт «заговор», в котором якобы участвовали виднейшие националистические лидеры, в тех аулах, где коллективизация столкнулась с ожесточенным сопротивлением, были «вскрыты центры» бунтовщиков.
Официальное отношение к повстанческому движению в Казахстане не изменилось за истекшие пятьдесят с лишним лет. Недавно появилась статья, где восхваляется участие покойного Константина Черненко в пограничных отрядах ОГПУ Восточного пограничного округа Казахстана и Киргизии, ведших в 1930–1933 гг. «самоотверженную борьбу» с басмачами (это боевое прошлое, вероятно, особенно актуально в свете войны с мусульманскими повстанцами в Афганистане). В статье указывается, что к 1933 году басмачи были разгромлены, но небольшие их банды действовали вплоть до 1936 года.[]
Сопротивляясь коллективизации, казахи резали скот, как это делали крестьяне в других республиках СССР. Уже за первые недели коллективизации во многих районах Казахстана было истреблено 50 процентов поголовья скота. В исследовании советского ученого говорится о потере за 1930 год 2,3 миллиона голов крупного рогатого скота и 10 миллионов овец, в другой работе упоминается, что в 1929–1930 гг. погибло 35 процентов всего скота.[]
Большая часть уцелевшего обобществленного скота попала в огромные совхозы, где скоту не были обеспечены надлежащие зимние помещения, и, согласно одному отчету, из 117 000 голов скота, находившегося в таком гигантском совхозе, выжило за зиму только 13 000.[]
Если не человеческая, то экономическая сторона этой катастрофы была встречена в Москве с гневом. Последовали крупномасштабные чистки местных кадров: к середине 1930 года только в двух областях Казахстана было распущено пять райкомов партии и арестована сотня партработников[]. К концу 1932 года чистка захватила большинство республиканского руководства.
В начале коллективизации кочевников обычно загоняли в колхозы артельного типа, но на Шестнадцатом съезде ВКП/б/, состоявшемся в июне–июле 1930 года, было принято запоздалое решение о том, что для полукочевых районов более приемлема относительно либеральная форма ТОЗов[]. К 1 апреля в Казахстане было коллективизировано 52,1 процента сельского населения. К 1 августа эта цифра понизилась до 29,1 процента, но к 1 сентября 1931 года снова возросла до 60,8 процента[]; эта динамика приблизительно соответствует общесоюзному процессу.
В июне 1930 года местное руководство решило в кочевых и полукочевых районах возвратить сельскохозяйственный инвентарь и скот их бывшим владельцам; но в ноябре 1930 года весь инвентарь снова был обобществлен, а в июне 1931 года дано указание о повторном обобществлении скота – после чего по республике опять прокатилась волна истребления коров и овец.[]
Зимой 1931 года было признано, что грандиозные планы 1928 года по превращению Казахстана в хлебную житницу провалились. Обрабатывалась лишь четверть запланированных, площадей, причем крайне неэффективно[]. Официальные документы свидетельствуют о дефиците скота, семян, инвентаря, стройматериалов. Людей переводили из колхоза в колхоз обычно в тщетной надежде, что на новом месте их удастся лучше обеспечить скотом или зерном. К февралю 1932 года около 87 процентов всех колхозов Казахстана и 51,5 процента единоличных хозяйств (последние почти поголовно состояли из пастухов-кочевников) остались без скота. В 1926 году почти 80 процентов казахского населения республики жило скотоводством; к лету 1930 года его доля понизилась до 27,4 процента. Однако земледелие не могло стать альтернативой животноводству, так как площадь обрабатываемых земель возросла за тот же период всего лишь на 17 процентов.[] Эти цифры дают некоторое представление о масштабах искусственно созданной катастрофы.
Насколько им разрешалось, в середине 1930 года казахи забрали свой скот из колхозов, а когда в 1931 году началась новая волна коллективизации, отогнали скот на отдаленные пастбища и в леса. Зимой пришлось резать скот, морозить и прятать мясо так, чтобы хватило еды, пока не наступит оттепель. Но к весне 1932 года голод уже свирепствовал в Казахстане.[] В конце 1932 года ограниченное восстановление стад лишь немного смягчило голод: оно коснулось 123 600 голов крупного рогатого скота, а также 211 400 овец и коз[] – жалкие остатки обширных стад, существовавших до 1930 года.
* * *
Проживавшее в аулах население, питавшееся раньше молоком и мясом, теперь осталось ни с чем. Многие сдались и вступили в колхозы и совхозы. Но и там есть было почти нечего. В одном совхозе «в течение шести месяцев не было никакого мяса, кроме верблюжьего вымени».[]
Другие попытались откочевать в новые места, но и среди них голодная смерть косила множество жертв. Во время хрущевской оттепели советский историк писал, что в республике были «страшно подорваны производительные силы, и в аулах умерло много людей»[].
Катастрофа разразилась из-за экономических и политических просчетов в узком смысле, но корни ее уходили в непонимание человеческих культур в широчайшем смысле слова. В Казахстане с предельной наглядностью проявилась поразительная механистичность и поверхностность партийного мышления. (Не удивительно, что, по сообщениям официальных источников, ислам окреп за эти годы в Южном Казахстане, как никогда).[]
Голод, в Казахстане в эти годы был вызван искусственно, тем же способом, как и в 1921 году, то есть он возник в результате безрассудного проведения политики, продиктованной чисто идеологическими соображениями. Но, в отличие от голода на Украине, голод в Казахстане не был организован преднамеренно. В конце 1932 года для оказания помощи Казахстану выделили два миллиона фунтов зерна[] – меньше, чем полфунта (200 г) на человека, но больше, чем впоследствии получила Украина.
Высказывалось, однако, предположение, что, увидев, как эффективно не запланированный никем казахстанский голод подавил сопротивление местного населения политике советской власти, Сталин воспользовался этим средством, чтобы расправиться потом с Украиной.
* * *
В официальном отчете компартии и правительства Казахстана (в то время не опубликованном), направленном ЦК ВКП/б/ 19 ноября 1934 года, говорится: «Голод в скотоводческих районах, принявший большие размеры в 1932-м и в начале 1933 года, в настоящее время ликвидирован», а также указывается, что миграция за границу и «бродяжничество казахов-скотоводов» прекратились[].
Что касается «бродяжничества», то лишь 30 процентов полумиллионного населения, которое было насильно переведено на оседлый образ жизни в 1930–1932 гг., считалось полностью оседлым, имеющим землю, амбары, орудия труда. Около 25 процентов тех, кого заставили осесть в 1930–1932 гг., снова стали кочевать, правда, теперь уже без скота, уже к концу 1932 года[]. Эта миграция была обусловлена отчаянием, полным разрушением общественных и экономических основ жизни. В конце 1933 года новые, не имеющие собственности кочевники все еще составляли 22 процента казахского населения[]. Согласно расчетам, в 1930–1931 гг. 15–20 процентов казахского населения покинуло республику: 300 000 ушло в Узбекистан, остальные – в другие республики советской Средней Азии или в Китай. В официальных источниках говорится о «массовой миграции»[]. Тех, кто ушел в соседние среднеазиатские республики, ждала та же судьба, что и тех, кто остался дома; многие из них, отчаявшись, действительно вернулись на старые места[].
На Семнадцатой партконференции, состоявшейся в феврале 1934 года, трудности коллективизации в Казахстане были объяснены в основном тем, что не удалось, мол, как следует перевести кочевников на оседлый образ жизни. Но тем или иным способом, а к 1936 году 400 000 семейств все же «осели» (хотя для них было выстроено всего 38 000 новых жилищ!).[]
После этой победы уступка местным условиям была отменена, и в 1935 году ТОЗы превратили в обычные артели. К 1938 году в Казахстане была завершена коллективизация в своей классической форме.
* * *
Голод, вызванный переходом кочевников к оседлости, собрал обильную дань также в Киргизии (из общего числа сельских хозяйств в 167 000 кочевыми там было 82 000; на оседлый образ жизни перешло 44 000 хозяйств, для них было выстроено 7 895 домов и три бани)[] и среди татарского и башкирского населения Западной Сибири. Крупный челябинский партработник[] рассказывал иностранному коммунисту: «Голод сослужил нам хорошую службу на Урале, в Западной Сибири и в Заволжье. В этих районах потери в результате голода коснулись в основном враждебных нам народностей. Их место заняли русские, бежавшие из центральных областей. Мы, конечно, не националисты, но не стоит недооценивать этого благоприятного факта». (Следующий год показал, что Сталин разделял эту точку зрения, причем не только по отношению к данным национальным меньшинствам, но и по отношению – и еще в большей степени – к украинцам.) Высокую смертность башкир и других мусульманских азиатских народов челябинский партработник объяснял в значительной степени их неспособностью перейти от кочевой жизни к оседлой, согласно установкам пятилетки.
Хрущев рассказывает в своих мемуарах, как в 1930 году он поехал в колхоз возле Самары, где жили в основном чуваши: там царил голод.[] Еще восточнее не менее 50 тысяч бурятов и хакасцев бежало в Китай и Монголию[]. В Калмыкии, обладавшей сходной с Казахстаном структурой экономики, погибло (по расчетам) около 20 000 человек, то есть примерно 10 процентов населения, причем между 1926-м и 1939 годом количество калмыков-кочевников возросло на один процент (даже по сомнительным данным «переписи» 1939 года). В апреле 1933 года калмыцкий коммунист Араш Чапчаев с болью говорил на съезде местных советов, что процветавшие прежде деревни опустели, а оставшиеся в них жители голодают. Он призвал к роспуску колхозов[] и вскоре исчез. Сообщается о большом числе калмыцких «кулаков», например, в лагере «Северный» на Урале в начале 30-х годов, но к середине лета 1933 года большинство их погибло.[] Бывшие кочевники, «не совершившие особых преступлений», были выселены и отправлены на работу в шахты и на лесозаготовки. Им было очень тяжело привыкать к новой немясной пище и еще труднее, чем русским крестьянам, осваивать непривычные орудия труда[].
В Монголии, являвшейся формально независимым государством – не «социалистической», а «народной» республикой, – но фактически находившейся под полным контролем Москвы, тоже была объявлена коллективизация. К началу 1932 года монголы потеряли 8 миллионов голов скота, то есть треть всего поголовья. В мае 1932 года им дали команду изменить курс и прекратить коллективизацию.[]
Рассматривая советские азиатские территории, стоит остановиться на замечательной истории казаков, издавна поселившихся вдоль пограничных рек Амура и Уссури, подобно тому, как еще раньше они расселились по Кубани и Дону. В 1932 году посланный в казачьи деревни партработник нашел их дома брошенными буквально накануне, причем жители явно уходили впопыхах, кое-где остались домашние животные и вещи. Было выдвинуто объяснение, что все казачье население en masse[] перешло замерзшие пограничные реки вместе с большей частью собственности, спасаясь от раскулачивания и надвигающегося голода. По другому берегу реки были поселения казаков, бежавших раньше за границу, и казаки, ушедшие с советской территории, теперь присоединились к их, как им казалось, привлекательной жизни[].
Судьба азиатского населения СССР в период проведения коллективизации и раскулачивания частично совпадает с судьбой крестьян европейской части. Однако здесь имеется ряд особых черт, обусловленных географическими и культурными различиями. В сфере экономики применение теоретических построений партии к казахскому народу, а в меньшей степени к другим кочевым народам, привело к навязыванию нормально функционирующему социальному организму новых, чуждых ему стереотипов и имело катастрофические последствия. С чисто человеческой точки зрения оно принесло гибель и чудовищные страдания пропорционально большей части народа, чем на Украине.
Глава десятая. Церкви и люди
Церковь была, несомненно, одной из существенных составляющих деревенской жизни. К тому же церковь олицетворяла собою иное, нежели насаждаемое режимом, понимание жизни.
Официальной доктриной советской власти являлся атеизм; коммунистическая партия считала религию своим врагом – факты эти известны почти всем и провозглашались коммунистическими лидерами бесчисленное количество раз. Процитируем одно такое заявление, отличающееся особой решительностью и (учитывая имя автора и беспрестанное печатание данного отрывка во всех собраниях его сочинений) авторитетностью.
В письме Ленина Максиму Горькому от 13/14 ноября 1913 года содержится знаменитый пассаж, откровенно выражающий отношение партии к религии:
«…всякая религиозная идея, всякая идея о всяком боженьке, всякое кокетничанье с боженькой есть невыразимейшая мерзость… самая опасная мерзость, самая гнусная „зараза“. Миллион грехов, пакостей, насилий и зараз физических гораздо легче раскрываются толпой и потому гораздо менее опасны, чем тонкая, духовная, приодетая в самые нарядные «идейные» костюмы идея боженьки».
В другом письме Горькому, написанном несколько дней спустя, Ленин резюмирует:
«…всякая, даже самая утонченная, самая благонамеренная защита или оправдание идеи бога есть оправдание реакции».
При таком отношении возможны различные способы борьбы с враждебными верованиями. За все время существования советской власти генеральная линия режима заключалась в том, что религия отомрет по мере исчезновения породившего ее классового общества; в теории считалось, что бороться с религией следует методами убеждения, а не силой, однако на практике применялись оба эти подхода. Различные этапы антирелигиозной кампании, которую постоянно вела партия, отличались друг от друга по степени и средствам давления, избираемым ею в каждый конкретный момент.
Ведь для партии желательно создать видимость гибкости внутри страны и еще важнее добиться поддержки или хотя бы не вызывать враждебности за рубежом, где часть потенциональных[] сторонников Советской России отдавала дань «религиозным предрассудкам». Отсюда обычное лицемерие, характерное и для других областей жизни, а также (в зависимости от политических требований момента) и видимость веротерпимости, и унижение церкви или контроль над ней, хотя, как правило, не переходившие в откровенное удушение.
Существуют разные точки зрения на силу и природу религиозных верований российского крестьянства. Некоторые исследователи полагают, что крестьяне сильнее всего держались за древние, полуязыческие предрассудки. Однако это справедливо также и для западноевропейского крестьянства; к тому же эти представления, хоть и являющиеся формально нехристианскими, на практике все же не оказывались несовместимыми с верностью христианству – такова вообще эклектическая природа человека.
Другие ученые находят, что среди крестьян России, привязанных к церковным ритуалам, были распространены антиклерикальные настроения во всем, что касалось служителей культа. Даже если это и так, крестьяне все же с возмущением относились к попыткам закрыть церкви, которые они считали своими и воспринимали как центр деревенской жизни. Когда же священники превратились в преследуемое меньшинство, а наиболее слабые из них подчинялись диктату властей или вообще отреклись от религии, крестьянские массы почти повсеместно сплотились вокруг большинства священников, пытавшихся защитить свою веру и образ жизни.
Наконец, если даже марксистский взгляд на религию верен и она представляет собой не более чем мнимое утешение в эпоху, когда реального облегчения ждать не приходится, – то и тогда, начиная с 1929 года, в стране возникли весьма благоприятные именно для такой религии условия. Известно высказывание одного крестьянина-скептика: «Сейчас слишком рано отменять религию… если бы жизнь была другая, если бы кто-нибудь по справедливости воздавал тебе за все, что с тобой происходит, тогда ты бы чувствовал себя лучше и не нуждался в вере»[].
В настоящей главе проблема религии в СССР рассматривается не во всей широте и сложности, а лишь в тех ее аспектах, которые, с одной стороны, связаны с раскулачиванием и коллективизацией, а с другой – с кампанией против украинского национализма.
* * *
Перед Октябрьской революцией православная церковь охватывала номинально около 100 миллионов членов, имела 67 епархий и 54 457 церквей, где отправляли богослужение 57 105 священников и дьяконов, а также 1 498 монастырей, насчитывавших 94 629 монахов, монахинь и послушников обоего пола.
Первая советская конституция, принятая 10 июля 1918 года, гарантировала «свободу религии и антирелигиозной пропаганды».
Таким образом, религия и атеизм имели на этом этапе теоретически равные «права», хотя очевидно, что сторона, пользующаяся поддержкой государственной машины, прессы и прочими вытекающими отсюда преимуществами, находилась в лучшем, нежели ее противники, положении.
Деятельность церквей подверглась также некоторым формальным юридическим ограничениям. Собственность, принадлежавшая религиозным учреждениям, была национализирована без всякой компенсации, а местным органам власти было дано право предоставлять церквам «здания и предметы, необходимые для церковной службы», однако эти помещения могли использоваться также другими группами граждан в светских целях. Церкви были подчинены тем же правовым нормам, что и другие организации, но им было запрещено «взимать обязательные сборы и пошлины», а также «принуждать или наказывать» своих членов (формулировки, допускающие различные интерпретации).
Согласно 65-й статье конституции 1918 года, священники и духовные лица объявлялись «прислужниками буржуазии» и лишались избирательных прав. По этой причине они либо вовсе не получали продовольственных карточек, либо получали карточки самой низшей категории, их детей не принимали в учебные заведения, кроме начальных школ, и т.д.
Декрет от 28 января 1918 года запрещал преподавание религии в школах, хотя разрешалось «изучать и преподавать религиозные предметы в частном порядке». Последний пункт подвергся дальнейшим ограничениям: в указе от 13 июня 1921 года запрещалось любое групповое религиозное обучение лиц, не достигших восемнадцатилетнего возраста.
Церковные земли были конфискованы вместе с помещичьими, и поскольку эти земли принадлежали центральной церкви и высшей духовной иерархии, крестьяне приветствовали это решение. Однако большая часть церковных владений фактически принадлежала отдельным приходам, и приходские священники либо сами обрабатывали землю, либо нанимали работников, либо сдавали ее в аренду крестьянам.
Почти все монастыри были закрыты, а их имущество конфисковано. Сообщалось о том, что крестьяне крайне неохотно выгоняли из монастырей монахинь[] (а монахинь в России было в три раза больше, чем монахов).
Борьба с церковью, разумеется, не ограничивалась юридическими и конституционными мерами; к 1923 году было убито 28 епископов и более 1000 священников, а многие церкви были закрыты или разрушены.
В феврале 1922 года был издан указ об обязательной сдаче всех религиозных предметов из золота, серебра или драгоценных камней в целях борьбы с голодом. Позднее Сталин с похвалой отзывался о мудрой тактике Ленина, использовавшего голод для конфискации церковных ценностей – во имя голодающих масс, ибо иначе такое постановление было бы весьма сложно провести[]. Но крестьяне оказали на сей раз активное сопротивление, сообщалось примерно о 1400 схватках вокруг церквей[]. В апреле–мае 1922 года за контрреволюционную деятельность, связанную с этими бунтами, было отдано под суд 54 человека (православные священники и ряд мирян), и пятеро из них были казнены. Три месяца спустя за сходные «преступления» были казнены митрополит Петроградский и трое других подсудимых.
Патриарха Тихона арестовали, и была основана новая «Живая церковь», взявшая на себя управление церковными делами. 84 епископа и более 1000 священников были изгнаны из своих епархий и приходов. Однако у «Живой церкви» нашлось слишком мало сторонников, поэтому в следующем году партийное руководство, успевшее обвинить патриарха Тихона в «сношениях с иностранными державами и контрреволюционной деятельности», освободило его из заключения и пришло с ним к соглашению.
С эпохой НЭПа наступило ослабление нападок на церковь, что представляется логичным или, по меньшей мере, понятным. Здесь, как и в других сферах, период до 1928 года был сравнительно безмятежным. По переписи 1926 года в деревне все еще имелось более 60 000 рукоположенных священников и других духовных лиц, отправлявших различные религиозные культы, то есть священник был почти в каждой деревне; к концу 1929 года только в РСФСР существовало еще около 65 000 церквей всех толков.
С другой стороны, в период НЭПа появились новые, мирные формы нажима на церковь. В 1925 году был образован Союз воинствующих безбожников, ставивший своей целью помочь партии «в объединении всей антирелигиозной пропагандистской работы под общим руководством партии». Союз издавал несколько журналов, организовал 40 антирелигиозных музеев, 68 антирелигиозных семинаров и т.п. Одновременно таким организациям, как профсоюзам и Красной армии, также было предписано развернуть в их среде антирелигиозную пропаганду.
После смерти патриарха Тихона в апреле 1925 года временный глава церкви митрополит Петр был арестован и отправлен в Сибирь. Его преемника митрополита Сергия тоже арестовали, затем выпустили и снова арестовали. Из 11 церковных иерархов, назначенных местоблюстителями патриаршего престола, 10 вскоре оказались в тюрьме. Но это упорное сопротивление показало правительству необходимость компромисса, и в 1927 году с митрополитом Сергием был достигнут новый «модус вивенди»[] после чего его выпустили на свободу.
* * *
С началом этапа новой борьбы с крестьянством было, видимо, принято решение возобновить атаку на церковь, особенно в деревне.
В течение лета 1928 года антирелигиозная кампания усилилась, и в следующем году немногие еще действовавшие монастыри были почти все закрыты, а монахи – отправлены а ссылку.
Постановление от 8 апреля 1929 года запрещало религиозным организациям учреждать фонды взаимопомощи, оказывать материальную помощь своим членам, «организовывать особые богослужения или другие встречи для детей, юношества, женщин или общие религиозные собрания с целью изучения Библии, литературы, ремесел и пр., а также любые другие группы, филиалы или кружки; организовывать экскурсии или детские площадки, открывать библиотеки, читальные комнаты, санатории или оказывать медицинскую помощь». Фактически деятельность церкви была сведена к отправлению богослужений[].
22 мая 1929 года была внесена поправка в 18-ю статью конституции: вместо «свободы религиозной и антирелигиозной пропаганды» она теперь провозглашала «свободу богослужения и антирелигиозной пропаганды»; одновременно народный комиссариат просвещения вместо нерелигиозного обучения приказал проводить в школах резко антирелигиозное обучение.
И все же религия процветала. В отчетах ОГПУ за 1929 год указывается, что религиозные чувства усилились даже среди промышленных рабочих: «Даже те рабочие которые не признавали священников в прошлом году, в этом году признали их».[]
Летом 1929 года ЦК ВКП/б/ созвал конференцию по антирелигиозным вопросам[]. В июне 1929 года состоялся Всесоюзный съезд воинствующих безбожников. На протяжении последующего года нападки на религию усиливались из месяца в месяц по всему Советскому Союзу.
Продиктованная тактическими соображениями сдержанность сменилась у партийных активистов открытым проявлением подлинно ленинских антирелигиозных инстинктов. Общий согласованный штурм церквей начался в конце 1929 года и достиг своего апогея в первые три месяца 1930 года.
* * *
Кампания раскулачивания послужила сигналом к нападкам на церковь и отдельных священников. Распространенный тогда партийный лозунг гласил: «Церковь – это кулацкий агитпроп».[] Власти клеймили позором крестьян, которые «поют припев 'Все мы дети божьи' и утверждают, что среди них нет кулаков»[].
Священников обычно выселяли в первую волну выселения кулаков.[] Определение кулацкого хозяйства, опубликованное правительством в мае 1929 года, включало в себя хозяйства, члены которых имеют нетрудовые доходы, а священники относились к таковым. (Партийные агитаторы, занимавшиеся сравнимой деятельностью, напротив, считались «рабочими».)
Особенно сурово относились власти к тем якобы существовавшим «кулацким организациям», которые имели связи со священниками. «Это имело особо опасные последствия, поскольку наряду с открытыми врагами советской власти в этих заговорах часто было замешано значительное число религиозных крестьян – середняков и бедняков, которых одурачили священники».[] Имеется официальный отчет об одном казусе 1929 года, когда священник, несколько кулаков и группа середняков обвинялись в срыве хлебозаготовок; расстрелян был лишь священник, кулаков приговорили только к тюремному заключению[].
Один арестованный священник, которому пришлось пройти пешком 35–40 миль (70 км) от его села Подвойское до города Умани (в обществе других арестантов, из которых один убил свою жену, а другой украл корову), рассказывает, как поносил его конвойный: «Послушать его, так священники были большими преступниками, чем грабители и убийцы».[] А вот другая характерная для того времени история (из Запорожской области): 73-летний священник был арестован и скончался в мелитопольской тюрьме; церковь, в которой он служил, превратили в клуб. Сельский учитель, сын другого арестованного священника, тоже был арестован и исчез.[]
В 1931 году мариупольская духовная семинария была закрыта, а в ее помещении организовали общежитие для рабочих. Неподалеку от него оцепили колючей проволокой обширный участок, куда согнали 4000 священников и небольшое количество других заключенных. Они занимались тяжелым физическим трудом, получая скудный паек, и ежедневно несколько человек умирало[].
Опасность грозила не только священникам, но всем, кто имел прежде глубокую связь с церковью. Когда в 1929 году в селе Михайловка на Полтавщине разрушили церковь, глава церковного совета и шестеро его членов были приговорены к десятилетнему тюремному заключению[].
Крестьянина могли лишить избирательных прав, а потом и раскулачить только за то, что его отец был некогда церковным старостой[]. Дети одного председателя церковного совета, приговоренного в 1928 году к десяти годам заключения, подвергались разного рода преследованиям. Им отказывали в документах, необходимых для ухода из села; в колхозе им редко давали работу, да и то, в основном, самую низкооплачиваемую. В конце концов они тоже попали в тюрьму.[]
* * *
Местные органы ГПУ сообщали, что в одном из сел Западной губернии «священник… открыто выступил против закрытия церкви»(!)[]. Но не только священники пытались спасти церкви. «Многие крестьяне, далеко не самые зажиточные в деревне, пытались помешать разрушению церквей, их тоже арестовывали и выселяли. Сотни тысяч людей пострадали в период коллективизации не из-за своего социального положения, а из-за своих религиозных верований»[].
Крестьяне, как правило, выступали не только против закрытия церкви, но также поднимались на защиту преследуемого священника. В советской печати рассказывалось о таком, например, случае в деревне Маркыча: сельского священника обязали внести штраф – 200 бушелей (50 центнеров) зерна – крестьяне принесли ему все это зерно в течение получаса.[]
Здесь мы сталкиваемся с практикой удушения церкви (так же как и зажиточных крестьян) с помощью нарастающих налогов; едва священник успевал с огромными трудностями внести налог, как с него требовали новый.[] Атеистический журнал с удовлетворением отмечал, что «налоговая политика советской власти особенно больно бьет по карману религиозных культов»[].
В селе Пески (Старобельский район) сначала обложили церковь огромным налогом. Крестьяне выплатили его. После этого районное начальство велело сельскому руководству ликвидировать церковь. Теперь священнику было предписано выполнить очень высокую норму по мясозаготовкам.
Село снова выполнило за него это предписание. Районные власти потребовали, чтобы священнику вторично спустили повышенную норму мясозаготовок. На сей раз село не справилось. Тогда священника обвинили в подрывной деятельности, в сопротивлении советской налоговой системе и приговорили к пяти годам принудительного труда; наказание он отбывал на шахтах Кузбасса и оттуда уже не вернулся. Церковь закрыли[].
Часто сельскую церковь, которую успели закрыть во время первых коммунистических атак 1918–1921 гг., уже больше не открывали. В одном селе крестьяне почитали такую закрытую церковь и не давали разрушить ее, когда в 1929 году возобновилась антирелигиозная кампания. Но в феврале 1930 года с помощью пожарников из соседнего города церковь все же сломали.[]
Коллективизация обычно сопровождалась закрытием церкви. Иконы конфисковывали и сжигали вместе с другими предметами религиозного культа.[] В секретном письме губкома Западной губернии от 20 февраля 1930 года говорится о пьяных солдатах и комсомольцах, которые, «не подготовив массы, самовольно закрывали деревенские церкви, ломали иконы и угрожали крестьянам».[]
Кампания закрытия церквей касалась всех религий. Украинский журнал того времени писал:
«В Харькове было решено закрыть церковь Св. Димитрия и передать ее в распоряжение общества мотористов.
В Запорожье решено закрыть синагогу на Московской улице и превратить лютеранскую кирху в клуб немецких рабочих.
В Винницком районе решено закрыть Немировский монастырь и примыкающие к нему церкви.
В Сталинском районе решено закрыть римско-католическую церковь и превратить армяно-григорианскую церковь города Сталино в Клуб рабочих Востока.
В Луганске закрыт собор Св.Михаила, церковь Св.Петра и Св.Павла, а также церковь Спасителя. Все освободившиеся здания использованы для культурно-просветительских целей».[ 28 ]
Когда церкви закрывались, это, конечно, не означало что разрешалось вести какую-либо религиозную работу в других местах. Закрытие в Харькове девяти главных церквей сопровождалось решением «предпринять надлежащие шаги с тем, чтобы предотвратить молитвенные собрания в частных домах после закрытия церквей».[]
Вот еще один характерный пример: «В селе Вильшана Сумской губернии было две церкви: одна каменная, другая деревянная. Каменную церковь разрушили, а камень использовали для мощения дороги. Деревянную церковь сожгли».[]
Иногда церкви закрывали по принятому под большим нажимом решению сельсовета. Но часто такая тактика давала осечку, даже вопреки арестам и другим «мерам». Как при обсуждении вопроса о коллективизации, решения «сельских сходов» были нередко фальсифицированными, ибо на них присутствовали одни местные активисты. Подчас те же активисты шли на штурм религиозных твердынь безо всякого прикрытия какими-либо законно принятыми решениями. Так, в одном селе сперва арестовали старост, затем активисты сняли с церкви крест и колокола, и, наконец, в антирелигиозном угаре ворвались внутрь церкви, сожгли иконы, книги и архивы, а кольца и церковные облачения тем временем украли. Здание церкви приспособили под зернохранилище.[]
В другом селе партийный уполномоченный просто получил приказ в течение 48 часов превратить церковь в зернохранилище. Новость разнеслась по селу как лесной пожар, вспоминал партиец много лет спустя. Десятки крестьян, бросив работу в поле, кинулись в поселение. Видя, как из церкви выносят предметы богослужения, они плакали, умоляли, ругались. Их задевало не только святотатство, во всем происходящем они чувствовали прямое оскорбление своего человеческого достоинства.
«– Они отняли у нас все, – произнес один старик. – Ничего нам не оставили, а теперь забирают наше последнее утешение. Где мы будем крестить своих детей и хоронить мертвых? Куда обратимся в беде за утешением? Разбойники! Безбожники!
В следующее воскресенье на улице появился секретарь комсомольской ячейки, глупый прыщеватый парень по прозвищу Чиж. Он играл на балалайке, распевая антирелигиозные частушки, его подружка подпевала. Это не выглядело так уж необычно, но на обоих были надеты ярко-красные шелковые рубахи, подпоясанные золочеными шнурами. Крестьяне сразу распознали ризы и церковные украшения. Возмущение их не знало предела. Спасаясь от грозящего им самосуда, двое комсомольцев со всех ног кинулись бежать. Только то, что они сумели добежать до кооперативного магазина быстрее гнавшихся за ними крестьян, спасло их от самосуда разъяренной толпы»[ 32 ].
Сопротивление крестьян нередко принимала решительный характер. Партия, разумеется, связывала это с кулацкой борьбой.
Вокруг антирелигиозной работы, пишет украинская газета, кипит ожесточенная классовая борьба. «Кулаки и их попутчики используют все возможные средства, чтобы затормозить антирелигиозную пропаганду, остановить массовое движение за закрытие церквей и снятие колоколов… Попы и их защитники-кулаки пользуются любой возможностью, чтобы остановить антирелигиозный поток, они надеются с помощью отсталых элементов и особенно женщин разжечь борьбу против массового антирелигиозного движения».
Так, например, в селе Бирюха, «когда комсомольцы, бедняки и местные активисты начали, не подготовив предварительно массы, снимать церковные колокола», кулаки, успевшие принять меры, стали избивать молодежь, а потом с криками и улюлюканьем двинулись к помещению сельсовета и подожгли его.
В настоящее время в Бирюхе ведется судебное расследование этого инцидента…»[]
«Бабьи бунты» тоже были тесно связаны с борьбой вокруг религии. «Правда» писала о «нелегальных собраниях и демонстрациях крестьянок, проводившихся под религиозными лозунгами». Одна из таких демонстраций в Татарской АССР силой вернула на место церковные колокола, снятые до этого властями!»[]
А украинская печать сообщала в 1930 году о «вспышках религиозной истерии среди колхозниц», последовавшей за религиозными шествиями. В селе Синюшин Брод «утром 6 ноября, когда было решено снимать колокола, несколько сот женщин, подговоренных кулаками и их прихвостнями, собрались возле церкви и сорвали запланированную работу. Тридцать женщин заперлись в колокольне и в течение целого дня и двух ночей били в набат, наводя страх на все село.
Женщины никого не подпускали к церкви, угрожая каждому подходящему забросать его камнями. Когда на место прибыли глава сельсовета с сотрудниками милиции и приказали женщинам прекратить звонить в колокола и разойтись по домам, те стали бросать в них камни. Позже к распоясавшимся женщинам присоединилась группа подвыпивших мужчин.
Впоследствии выяснилось, что регент церковного хора, несколько кулаков и их друзья ходили накануне этого события по домам и подговаривали людей прийти к церкви, чтобы не допустить снятия колоколов. Эта агитация повлияла на некоторых простодушных женщин»[].
* * *
Вопрос о церковных колоколах, который так часто фигурирует в этих отчетах, представляет собой интересный тактический момент. Партийное руководство иногда требовало выдать колокола, якобы необходимые для проведения индустриализации, прежде чем предпринимать дальнейшие шаги. Рассчитывали, что такие действия не вызовут очень уж серьезного сопротивления; часто эти расчеты оказывались ошибочными.
Впрочем, иногда снятие колоколов и закрытие церкви происходили одновременно. Местные газеты приводят десятки резолюций сельских сходов о закрытии всех церквей и передаче колоколов в фонд индустриализации.[] «Рабочие и крестьяне одного из районов Одесской губернии отправили на завод два вагона церковных колоколов». Кампания (или, как именует ее «Правда» – «движение») за «снятие церковных колоколов в целях индустриализации», действительно «ширилась»[]. 67 деревень уже выполнили «акцию», а общее число «атеистических сел», по подсчетам, превысило сотню.[] К 1 января 1930 года колокола были сняты со 148 церквей в одном только Первомайском районе.[]
11 января 1930 года «Правда» поместила «рапорт» гигантского колхоза с Урала, где торжественно заявлялось, что все колокола на его территории пущены на лом, а также, что во время праздника Рождества сожжено значительное число икон[].
2 марта 1930 года Сталин в своей статье «Головокружение от успехов» критиковал снятие колоколов, относя его к числу «перегибов». Таким образом, эта статья означала изменение курса партии не только в отношении принудительной коллективизации, но и на «религиозном фронте».
К середине марта 1930 года, через несколько недель после опубликования сталинской статьи, ЦК ВКП/б/принял резолюцию, где осуждались не только «искривления» в борьбе за создание колхозов, но и «административное закрытие церквей без согласия большинства населения деревни, что обычно ведет к усилению религиозных предрассудков». Местные партийные комитеты получили указание приостановить закрытие церквей, замаскированное под добровольное волеизъявление населения.[]
Затем, как и с коллективизацией, наступила короткая передышка, а потом давление снова усилилось, став только более организованным и жестоким. К концу 1930 года было закрыто 80 процентов всех сельских церквей страны.
* * *
Разрушая церкви, часто уничтожали уникальные художественно-культурные памятники.
Монастырь Святой Троицы в селе Демидовка (на Полтавщине) был основан в 1755 году. В 1928 году его превратили в библиотеку, а в 1930 году – снесли, использовав камень для строительства амбаров и табачного склада в соседнем колхозе «Петровский». Колокола, иконы и другие ценности монастыря растащили активисты. Крестьян, возражавших против закрытия монастыря, арестовали и отправили в новый исправительный лагерь Яйва, созданный на Урале в 1930 году.[] В сельской церкви села Товкачевка (Черниговской губернии) вместе с другими старинными реликвиями были уничтожены церковные архивы, восходящие к 16-му веку.[] Подобные примеры можно множить и множить.
Академия Наук СССР была вынуждена лишить статуса охраняемого государством исторического объекта почти все исторические памятники, связанные с религией. Даже в Кремле сносили церкви и монастыри. Рассказывают, что все архитекторы возражали против сноса Иверских ворот и часовни на Красной площади, но тогдашний руководитель Московской парторганизации Каганович заявил: «Мое эстетическое чувство требует, чтобы колонны демонстрантов из шести московских районов вступали на Красную площадь одновременно».[]
До революции в Москве было 460 православных церквей. К первому января 1930 года число их снизилось до 224, а к первому января 1933 года – примерно до 100.
Казанский собор в Ленинграде превратили в антирелигиозный музей. В Киеве снесли Десятинную церковь 10-го века, древние Михайловский и Братский монастырь, а заодно и десяток других зданий 12-го – 18-го веков. Подобное варварство творилось повсюду. Но даже если древние соборы сохраняли, превратив их в музеи, никто за ними не следил и они разрушались, а древние росписи забеливали известкой.
В Софийском соборе и других киевских церквах открыли музеи или антирелигиозные центры. (Желающим получить представление о разрушениях, причиненных памятникам, мы рекомендуем ознакомиться с фотографиями в книге «The lost architecture of Kiev» Д. Геврика, изданной в Нью-Йорке в 1982 году). В Харькове церковь Св. Андрея была превращена в кинотеатр, другая церковь – в радиостанцию, третья – в склад запчастей. В Полтаве две церкви приспособили под зернохранилище, третью – под механические мастерские.
В повести В.Распутина «Прощание с Матерой» с болью рассказано об уничтожении кладбищ, разрушавшем связь между живыми и мертвыми, что, по мнению автора, является одним из самых страшных проявлений бездумной модернизации.[] К примеру, многие евангелисты из поволжских немцев писали о том, как им трудно умирать без пастора, кирхи, христианского обряда похорон.
Немалое замешательство вызвала гарантия свободы вероисповедания в новой советской конституции 1936 года. Многие крестьянские старосты, особенно из староверов и евангелистов, обращались в сельсоветы с просьбой зарегистрировать их, им отвечали, что необходимо собрать под прошением 50 подписей. Подписи собирали, а потом всех подписавшихся арестовывали как членов тайной контрреволюционной организации.[]
* * *
Сходные методы применялись по отношению ко всем религиям. В европейской части СССР официальные постановления обычно включали одновременно «церкви и синагоги», в мусульманских республиках преследовали ислам, в Бурятии наступление на буддизм тоже совпало с коллективизацией.[]
Власти сначала до некоторой степени покровительствовали протестантам, поскольку их религия шла как бы вразрез с более традиционными культами, но вскоре выяснилось, что и они опасны. В 1928 году в стране насчитывалось 3219 евангелических конгрегаций, в которых было 4 миллиона членов. В следующем году правительство начало против них длительную кампанию. Их теологическое училище (основанное в декабре 1927 года) было закрыто. В феврале 1929 года в Минске была разоблачена «банда баптистских шпионов» из 25 человек, работавших якобы на Польшу; почти одновременно другая аналогичная группа была арестована на Украине. Во время коллективизации руководителей евангелических общин исключали из колхозов, объявляли кулаками и в большинстве случаев выселяли.[]
В 1931 году вся евангелическая церковь как таковая была осуждена как «замаскированная контрреволюционная кулацкая организация, получающая финансовую поддержку из-за границы»[].
Но хотя правительство преследовало все без исключения церковные организации и все они потеряли большую часть своих приверженцев, но объявлены вне закона и полностью разрушены были лишь две – Украинская автокефальная православная церковь и Украинская греко-католическая церковь (униаты восточного обряда); впрочем, последняя, наибольшее количество сторонников которой проживало в Западной Украине, относившейся тогда к Польше, объявлена вне закона была уже после захвата Западной Украины.
* * *
Украинскую православную церковь, возглавлявшуюся митрополитом Киевским и всея Руси, связанную традиционными узами с патриархом Константинопольским, безо всяких консультаций и согласия с ее стороны передали в 1685–1686 гг. в подчинение московскому патриарху. Однако она сохранила автономию и право избирать собственного митрополита. В 1721 году ранг главы церкви был понижен с митрополита до архиепископа. Позднее, в 18-м веке, украинская обрядность была русифицирована, церковно-славянскую литургию повелели произносить на русский лад, ввели русские церковные облачения.
На протяжении всего последующего периода на Украине бродило недовольство этими нововведениями, а с подъемом украинского национального движения украинские православные семинарии в Киеве и Полтаве стали перед самой революцией рассадниками национальной агитации.
В 1917–1918 гг. значительная часть православных священников Украины отложилась[] при поддержке Украинской Центральной Рады от московского патриарха и восстановила Украинскую автокефальную церковь с богослужением на украинском языке.
В октябре 1921 года Украинская автокефальная церковь провела в Киеве свой первый собор, делегатами которого были как духовные, так и светские лица, среди последних было немало известнейших украинских ученых, писателей, композиторов и других видных деятелей. В первое время советское правительство преследовало Украинскую православную церковь не более других религиозных течений и даже несколько покровительствовало ей, стремясь ослабить русскую православную церковь. Но скоро положение стало меняться.
В секретной инструкции ОГПУ от октября 1924 года обращается внимание на «постоянно растущее влияние» Украинской автокефальной церкви и говорится, что ее митрополит Василий Липковский и его помощники «давно известны» как тайные распространители украинского сепаратизма. Сотрудников ГПУ на Украине предупреждали, что это представляет «особую опасность для советской власти» и следует поэтому принять неотложные меры, в том числе «увеличить число секретных осведомителей среди верующих, а также привлечь самих священников для секретной работы в ОГПУ».[]
Предпринимались попытки расколоть Украинскую автокефальную церковь, но все они провалились, а к 1926 году она насчитывала 32 епископа, более 3000 священников и около 6 миллионов верующих.
В 1926 году Украинской автокефальной церкви был нанесен первый удар – в начале августа был арестован митрополит Липковский. Чтобы добиться формального смещения митрополита, его под стражей отправили на церковный собор, состоявшийся в октябре 1927 года. После того, как он отказался добровольно оставить свой пост, а большинство делегатов отказались сместить его, многих из них арестовали. Даже после этого не смогли добиться проведения голосования за уход митрополита, но в протоколы собора было включено фальсифицированное решение об «освобождении митрополита от занимаемого поста ввиду его преклонного возраста».
Преемника Липковского Николая Борецкого на специальном съезде, созванном по инициативе ГПУ 28–29 января 1930 года, заставили подписать документ о роспуске автокефальной церкви. Однако под влиянием протестов из-за рубежа осуществление этого решения было отложено; и на соборе, состоявшемся 9–12 декабря 1930 года, митрополитом Украинской автокефальной православной церкви стал Иван Павловский. Но с тех пор организованная работа церкви стала невозможной. Впоследствии осколкам ее, составлявшим 300 приходов, позволили переформироваться в Украинскую православную церковь, но к 1936 году был уничтожен последний из ее приходов.
На процессе «Союза вызволення Украины», который проходил в 1930 году, подсудимым было предъявлено особое обвинение в организации ячеек внутри Украинской автокефальной православной церкви, а ее высших иерархов обвинили в сотрудничестве с Союзом.[] Из 45 обвиняемых на этом процессе свыше двадцати являлись священниками или сыновьями священников, а одной из самых заметных фигур был Владимир Чехивский, в прошлом член центрального комитета украинской социал-демократической партии, глава правительства Украинской республики, оставивший политику ради богословия и ставший видным деятелем автокефальной церкви, хотя он отказывался замять пост епископа.
«Труппа церковников», участвовавшая в заговоре, якобы давала указания священникам вести среди крестьян агитацию против советской власти, утверждалось также, что участники группы втянули церковь в планы организации вооруженного мятежа, поскольку многие священники в прошлом являлись офицерами петлюровских войск.
Стиль проведения кампании становится ясен по одному из многочисленных отчетов из деревни: «В селе Кислоомут Ржишевского района органы ГПУ вскрыли контрреволюционную организацию прихожан церкви и кулаков. Работа организации направлялась представителями Украинской автокефальной церкви. Все главари группы арестованы».[]
Сообщалось также об аресте примерно 2400 приходских священников. Согласно весьма характерному для той поры отчету, за период с октября 1929-го по февраль 1930 года в полтавских тюрьмах находилось 28 священников, пятерых из них расстреляли, один сошел с ума, остальных отправили в лагеря.[]
В 1934–1936 гг. последние очаги деятельности Украинской церкви были окончательно задушены. Все последовательно сменявшие друг друга митрополиты скончались в застенках НКВД. Митрополит Липковский был повторно арестован и исчез в феврале 1938 года в возрасте 74 лет; митрополит Борецкий был арестован в 1930 году, отправлен в тюремный изолятор в Ярославле, затем печально известный Соловецкий лагерь на Белом море, а в 1935 году доставлен в психбольницу тюремного типа в Ленинграде, где и умер в 1936-м или 1937 году. Митрополит Павловский был арестован в мае 1936 года и исчез.
Между 1928-м и 1938 гг. в советских тюрьмах погибло 13 архиепископов и епископов Украинской автокефальной церкви[], а в общей сложности за этот и последующие периоды в лагерях погибло 1150 священников и около 20 000 членов приходских и районных церковных советов. Из всех епископов автокефальной церкви выжило только двое, один из них стал впоследствии митрополитом Украинской автокефальной церкви в США, другой – епископом чикагским.
Но переход украинской церкви в подчинение Москвы означал не только замену кадров священников. Он сопровождался практически полным разрушением сельских церквей на Украине – как автокефальных, так и «русских».
В 1918 году под давлением национальных настроений на Украине российская православная церковь предоставила своему украинскому отделению значительную автономию, во главе его был поставлен экзарх. Русская православная церковь оставалась численно самой большой на Украине, поскольку в республике проживало значительное русское меньшинство, а кроме того, эта церковь имела много традиционных приходов в селах; общее их число равнялось в 1928 году 4900. Русскую православную церковь на Украине постигла общая судьба. В 1937 году был арестован экзарх Константин, а к 1941 году уцелело всего пять приходов.
В общем итоге к концу 1932 года на Украине было закрыто более тысячи церквей. Но решительное наступление было еще впереди – оно произошло в 1933–1934 гг., и в 1934–1936 гг. на Украине разрушили примерно 75–80 процентов еще остававшихся церквей.[] В Киеве с сотнями его церквей в 1935 году действовали лишь две маленькие церкви.
Что же касается украинских католиков-униатов, то их неустанно преследовали еще при царизме (несмотря на подписание многочисленных гарантий). К 1839 году униатская церковь в Российской империи была разгромлена, хотя закон о веротерпимости, принятый в 1905 году, вновь разрешил деятельность католиков-неуниатов. На первом этапе существования советской власти к ним относились с особой подозрительностью, и в 1926 году на нескольких процессах католические священники были осуждены как «польские шпионы». Тем временем униаты процветали в той части Украины, которая находилась под управлением Австрии, а когда в 1918 году эти территории отошли к Польской республике, они также продолжали свободно исповедовать свою религию. Установление в этих районах советской власти в ходе Второй мировой войны повлекло за собой насильственное «возвращение» украинских униатов в лоно православной церкви.
Архиепископ и епископы были арестованы, а в апреле 1945 года их участь разделили около 500 священников. В марте 1946 года несколько епископов были преданы суду за «сотрудничество с нацистами». Суд проходил при закрытых дверях, а после него обвиняемых отправили в трудовые лагеря.
Профессора трех униатских семинарий и члены орденов (в том числе и монахини) были почти поголовно арестованы. Семинарии, а также 9900 начальных и 380 средних униатских школ было закрыто, а выпуск 73 униатских печатных изданий запрещен.[]
Затем состоялся сфабрикованный церковный съезд, на котором кучка продажных священников провозгласила отложение от Рима и принятие православия. Католики ушли в подполье и все еще влачат жалкое существование «в катакомбах». В советской печати не раз появлялись рассказы о продолжении подпольной деятельности католической церкви, возглавляемой тайными священниками. В ноябре 1963 года сообщалось даже о существовании во Львове подпольного женского монастыря[], а число протестов, поддельных публикаций и арестов скорее растет вплоть до сегодняшнего дня, нежели идет на убыль.
Во всех русско-польских войнах православные на Украине всегда резали католиков и наоборот. Одна из поразительных особенностей 19-го и в еще более сильной степени 20-го столетия – это терпимость в отношениях между двумя украинскими церквами – автокефальной православной церковью Восточной Украины и католической униатской церковью Западной Украины. Обе они были уничтожены коммунистическим режимом, но не погибли окончательно и могут, даже весьма вероятно, когда-нибудь воскреснуть.
Установление советской власти и коллективизация деревни сопровождались репрессиями против церквей, служивших крестьянину в течение тысячи лет; там, где церковь являлась непосредственным выражением самостоятельного существования нации, режим, поскольку это было в его власти, полностью уничтожал церковь. Страдания, причиненные советской властью крестьянину, а также (и в частности) украинскому народу, не исчерпывались лишь физическими мучениями.