Из жизни двух городов. Париж и Лондон

Конлин Джонатан

Глава вторая

Улица

 

 

В сентябре 1889 двадцатичетырехлетний поэт Артур Саймонс впервые приехал в Париж. Сын священника Методистской церкви, Саймонс родился в Милфорд-Хейвен и получил домашнее образование. К тому времени, как семья Артура переехала в Сомерсет, юноша уже опубликовал первый сборник стихов, «Дни и ночи» (1889). Горячий поклонник Поля Верлена и других французских поэтов-символистов, Саймонс давно мечтал о поездке в Париж и пригласил Генри Хейвлока Эллиса, будущего известного сексолога, а в то время студента медицинского колледжа, поехать с ним. Для Саймонса это путешествие стало осуществлением долгожданной мечты: увидеть город, писателей и поэтов которого он почитал всей душой. Первое же воскресенье юноша посвятил прогулкам по бульвару Итальен, чтобы «с 9 до 12 часов принять «ванну толпы», как советовал Бодлер». Только что вывесили результаты выборов, и молодой человек «имел удовольствие наблюдать горячий нрав французской толпы». Будучи во французской столице, Саймонс также встретился с поэтами Стефаном Малларме и Полем Верленом.

Так началась карьера Саймонса в качестве «культурного посла», осуществляющего связь между Парижем и Лондоном. На следующий год молодой поэт снова приехал в Париж и задержался на три месяца. Хотя в 1891 году Артур поселился на Фаунтен-Корт недалеко от Стрэнда, он продолжал частенько наведываться в Париж и одно время даже подумывал, не поселиться ли ему там постоянно. В Лондоне он вращался в обществе Джорджа Мура, Уильяма Батлера Йейтса и Обри Бердслей. Автор тысяч рецензий, Саймонс сделал больше, чем кто-либо, для популяризации французской поэзии конца девятнадцатого века. Он заставил викторианский Лондон по достоинству оценить французский символизм и эстетизм, и не воспринимать стихи поэтов-импрессионистов лишь как «попрание нравственных устоев» буржуазного общества и призыв к разгулу и разврату. Впрочем, для нас «озорные девяностые» по-прежнему ассоциируются с легкомысленным отношением к жизни. Хотя в результате нервного срыва, случившегося в 1908 году, писательская карьера Саймонса закончилась, он успел перевести несколько «фривольных» романов Золя. Мы снова встретимся с этим поэтом в мюзик-холле, который он очень любил, но сейчас нас больше интересует, что Саймонс делал на бульваре Итальен в то утро 1889 года.

Ключ к разгадке этой таинственной прогулки мы возьмем у Шарля Бодлера. В 1863 году Бодлер опубликовал эссе под названием «Художник современной жизни» (Le Peintre de la vie modern), в котором высоко отозвался о творчестве Константена Гиса. Бодлер был в полном восторге от образа города, — динамичного, современного — каким его создал Гис. Вместо того, чтобы протестовать против навязывания потребителям «эфемерных» (то есть ненужных) товаров, против хаотичного колебания людских толп и «творческого уничтожения» городом самого себя, Гис смог увидеть современную жизнь во всем ее многообразии. Образ типичного парижанина художник воплотил в фигуре одинокого мужчины, бесцельно слоняющегося по улицам, впитывая, или «фотографируя» моментальные впечатления: абрис крыши дома на фоне неба, ощущение бархатистой ткани, оставшееся на пальцах после посещения лавки, обрывок разговора, внезапно промелькнувшее в толпе женское лицо. Этот мужчина — ни в коем случае не promeneur (праздный прохожий), и не batteur de pavé (бродяга), он — flâneur, явление, присущее в то время лишь Парижу. Бодлеровский фланёр слился с толпой, он наслаждается своей анонимностью, она захватывает и облагораживает его. Любой человек, прочитав «Прохожей» или другое стихотворение из цикла («Цветы зла» (1857) может подтвердить, что Бодлер в своей поэзии тоже исследует толпу, «выделяя вечное из преходящего». Выражение bain de multitude («ванна толпы») взято из его более позднего эссе «Толпы» (1869), вошедшего в сборник стихотворений в прозе «Парижский сплин» (1860). «Не каждый человек умеет принимать блаженную ванну толпы, — пишет Бодлер, — …толпы и одиночество: два взаимообратимых понятия для поэта не ленного и плодовитого», чья душа, блуждая, по собственному капризу совокупляется то с одним, то с другим прохожим, в «баснословной оргии», «святой проституции души». Фланёр с одной стороны скромен, а с другой — возмутительно высокомерен. Он презирает богатство, но заявляет о праве собственности на город, к которому относится как к своей вотчине: высокомерие сродни чванству, Саймонс и другие находили весьма привлекательным. Suffisance (самонадеянность) фланёра зиждется на убеждении, что другие обитатели города либо слепы, либо глухи, и что город может поверить свои тайны ему одному.

Рис. 10. Вид на церковь Святой Марии (St Mary le Bow), 1680. Деталь гравюры Николаса Йетса по картине Роберта Такера.

Понятие «фланёр» давно превратилось в клише. Хотя сейчас имя Гиса практически забыто, (а ведь в 1842–1848 годах художник жил в Лондоне и успешно сотрудничал с журналом «Панч) художники-импрессионисты в полной мере переняли у него свойственное фланёру отношение к городу и пригородам. Восхищению фигурой фланёра в начале двадцатого века во многом способствовали работы социолога Вальтера Беньямина Das Passagen-werk (название можно приблизительно перевести как «Аркады: проект»), посвященные описанию Парижа девятнадцатого века. Эссе, которым Беньямин предварил свой неоконченный труд «Париж, столица XIX столетия» (Paris, Haupstadt der 19. Jahrhundert) оказало огромное влияние на отношение к французской столице. Высказанное Беньямином мнение, что Париж дал рождение понятию flâneur, было единодушно поддержано современниками. А ведь это утверждение ошибочно. Первым фланёром был вовсе не бодлеровский «страстный прохожий», а «мистер Зритель», неизвестный редактор британского журнала The Spectator («Зритель»), издававшегося Джозефом Эддисоном и Ричардом Стилом в 1711–1712 годах. Этот тип городского прохожего появился в Лондоне после Великого пожара, когда западные районы английской столицы, отстроившись заново, щеголяли новенькими мостовыми, сточными канавками и уличными фонарями. Именно в то время в Лондоне и появились «гуляющие философы», которые ходили по улицам уже не боясь, что их обольют нечистотами из окна или забрызгают грязью из канавы, обчистят уличные воришки или задавит кэб, если кучер не удосужился посмотреть по сторонам.

Подобные усовершенствования городской инфраструктуры происходили в Париже мучительно медленно, к вящему недовольству «господ зрителей» вроде Мерсье и (спустя семьдесят лет) Теофиля Готье. Однако и на их «улице» наконец-то настал праздник.

Процесс бесцельного «фланирования» по улицам как Лондона, так и Парижа, развивался более сложно, чем может показаться на первый взгляд. Сама идея того, что кто-то может прогуляться по городу лишь удовольствия ради показалась бы средневековому горожанину совершенно дикой. Как можно получать удовольствие от вида разбитых дорог, замызганных вывесок кабачков и таверн и переполненных сточных канав? И вообще, зачем ходить пешком, если можно поехать в коляске? А если уж судьба все же заставила выйти на улицу, лучше передвигаться бегом — ведь так гораздо быстрее закончишь дела… И кому, упаси боже, придет в голову получать удовольствие от хождения по магазинам? И вообще, на улице нужно смотреть только под ноги, а то бог знает во что наступишь… Как мы увидим, когда жители Лондона и Парижа все же оторвали глаза от дороги и огляделись по сторонам, они впервые по-настоящему увидели свои города.

 

Злые улицы

Контраст между Лондоном, таким дружелюбным по отношению к пешеходам, и Парижем, где экипаж в прямом смысле «рулил» по улицам, хорошо виден из записок беспристрастных комментаторов конца восемнадцатого века, таких как Луи-Себастьян Мерсье, Ретиф де ла Бретонн и Анри Декрамп. Декрамп в своей книге «Парижанин в Лондоне» посвятил целый раздел объяснениям, как следует ходить по лондонским мостовым. «Некоторые улицы этого города так широки и снабжены такими чистыми и ровными пешеходными дорожками, — с искренним удивлением замечает автор, — что здесь даже можно совершить променад!». Действительно, на центральных лондонских улицах проезжая часть отделялась от тротуаров ограничителями, не позволяющими повозкам и телегам заезжать на них колесами. На гравюре с изображением Чипсайда, относящейся к 1680-м годам, явно виден тротуар, в то время как на эстампе с изображением парижской улицы Кенкампуа 1720 года [рис. 11] пешеходная зона не просматривается.

Рис. 11. Паника на улице Кенкампуа в Париже во время краха фондового рынка. Гравюра неизвестного художника по картине Антуана Юбло. 1720.

Хотя на лондонских улицах грязи тоже хватало, по крайней мере, по современным меркам, они все же были несравненно чище парижских. Чего стоят одни парижские чистильщики (обуви): мальчики и даже взрослые мужчины, стоявшие на мостах и перекрестках со скребками в руках, предлагая прохожим очистить от грязи их обувь. Пресловутая парижская грязь была притчей во языцех в семнадцатом, восемнадцатом и даже начале девятнадцатого века, да и в наши дни прогуливающийся по центральным улицам flâneur должен внимательно смотреть под ноги, чтобы не вляпаться ненароком в собачьи экскременты.

По наблюдениям Мерсье, в Лондоне не было нужды в чистильщиках. Еще в начале восемнадцатого века застройщики Вест-Энда предусмотрительно вписали в условия своих лизинговых контрактов пункты, включавшие мощение улиц и мытье мостовых в соответствии с Парламентским Актом о мощении улиц и Актом об освещении (оба были приняты в 1761 году), а также Актом о строительстве, принятым в 1774 году. В своих «Параллелях» Мерсье требовал, чтобы улицы Парижа были обустроены лондонскими пешеходными дорожками — тротуарами. В Париже дорожные происшествия, приводившие к человеческим жертвам, были настолько распространены, что полиция в расследованиях подобных инцидентов следовала практическим правилам. Например, если пешеход попадал под заднее колесо повозки, виноватым считался он сам, — предполагалось, что у него было время отскочить. Однако в случае, если его переезжало переднее колесо, виноватым признавали извозчика, который, по всей вероятности, невнимательно следил за дорогой и не смог вовремя затормозить. Сочетание жидкой грязи и быстро движущихся повозок означало, что пешеходов периодически с ног до головы окатывало грязью. Парижская грязь была настолько прилипчива, что даже появилась поговорка: «прилип как парижская грязь». На стороне грязи были и равнодушные к страданиям пешеходов домовладельцы, и вечно забитые сточные канавы, поэтому грязь легко отражала робкие атаки Городской санитарной службы, пытавшейся воздействовать то на домовладельцев, в чью обязанность входило чистить улицы перед входом, то на частные фирмы, занимавшиеся уборкой по контракту.

Необходимость перепрыгивать или обходить грязные лужи под улюлюканье мальчишек-разносчиков: «Давай! Давай!» — делала саму мысль о том, чтобы не спеша прогуляться по Парижу, смешной и нелепой. Выйти на улицу нарядно одетым? Quelle absurdité: одной повозки, заехавшей колесом в сточную канаву достаточно, чтобы праздничный костюм превратился в грязное, дурно пахнущее тряпье. Кстати, сточные канавы в Париже проходили посередине улицы, а не сбоку, между краем проезжей части и тротуаром, как в Лондоне. В конце семнадцатого — начале восемнадцатого века парижанин среднего достатка, подражая аристократической элите, избегал передвигаться по городу пешком, не желая показаться canaille — презренным плебеем. Конечно, в свете опасности, которой подвергались на улице пешеходы, его можно было понять. Парижские фланёры восемнадцатого века тенденциозно заявляли, что именно грязь на дорогах помешала сближению социальных слоев населения, что привело к упадку патриотических чувств у горожан. «Вы, бешеные псы! — гневно заявлял Ретиф де ла Бретонн в одной из речей в 1788 году, обращаясь к гипотетическим властям. — Кто дал вам право обливать нас грязью?»

Правда, и в Париже существовали места, где фланёры могли вволю нагуляться, показав себя во всей красе: бульвары. Эти пешеходные зоны возникли в 1670-х и тянулись вдоль фортификационных сооружений. В 1670–76 годах крепостные валы Порт Сен-Антуан и Порт Сен-Мартен стали первыми парижскими «променадами». С течением времени длина бульваров росла, составив в итоге более 4,5 километра. Бульвары, так же как сад Тюильри, Люксембургский сад и Арсенал представляли собой особый «заповедник» с ограниченным числом входов и выходов. Городские власти, желая, чтобы бульвары и дальше оставались пешеходной зоной, ограничили количество дорог, ведущих от них в город, и лимитировали использование транспорта на самих бульварах. Поэтому, когда Декран сравнил улицы Лондона с парижскими променадами, он имел в виду, что по ним можно гулять с таким же удовольствием, как и по бульварам и королевским садам Парижа: центр города действительно был привлекательным местом для прогулок. «Однако, — добавляет Декран, — не следует выходить на улицу, не приняв меры предосторожности». Здесь мы снова встречаемся с привычными комплексами «француза в Лондоне»: Декран настаивает, что парижанину не следует одеваться как дома (то есть в шелковый камзол), носить парик с косичкой и шпагу на боку. Более или менее воспитанные лондонцы просто посмеются над таким «пугалом», а толпа может начать глумиться, даже кидаться грязью. «Конечно, такие инциденты весьма неприятны, — соглашается Декран, — этого не должно происходить!» Они указывают на плохую работу лондонской полиции и на отвратительные манеры британской черни. «Но что будет, — тут же добавляет автор, — если лондонец, будучи в Париже, захочет вести себя по-английски и начнет громким голосом высказывать свои политические взгляды? Не возмутит ли такое поведение парижан?». Скорее всего, оно покажется им крайне вызывающим (особенно учитывая присутствие вездесущих шпионов, подслушивавших и подглядывавших за прохожими). Так и получается, делает вывод Декран, что в одном городе полиции слишком мало, а в другом — слишком много. (Мы согласны с автором: одной из важнейших причин нашего исследования двух городов было желание выяснить, где же именно лежит эта «золотая середина»).

«Что до местных обычаев, — замечает далее Декран, — то иностранцам следует знать, что народ в Лондоне сам себе хозяин, и его привычки нужно уважать». Чтобы избежать вылетающих из-под колес грязных брызг, пешеходы в Лондоне восемнадцатого века жались вдоль стен домов, стоявших по обе стороны улицы.

Когда же два пешехода, двигавшихся в противоположных направлениях, встречались, они следовали четким правилам, по которым один из них должен был уступить дорогу другому. Как замечал Джон Грей в своем стихотворении «Искусство хождения по лондонским улицам» 1716 г. (Trivia; or the art of walking the London streets), «иностранному туристу следует знать, кому уступать дорогу, а кому — не обязательно». Большинство склонялось к мысли, что социальное положение пешехода, не важно, мужчины или женщины, являлось основным доводом не уступать дорогу — и плевать на уважение к слабому полу! Однако Декран советовал иностранцам любого, даже благородного происхождения, наоборот, всегда сторониться, пропуская вперед любого — от мальчишки-посыльного до продавца овощей. «Даже самые знатные seigneurs делают так, — уверял он, — и не считают это зазорным или унизительным. Наоборот, подчеркнутая вежливость изобличает в них благородных людей и джентльменов». «Иностранцу в Лондоне не следует хвастать своим положением: если французский денди вынет золотые часы из кармана на улице Парижа, это можно назвать всего лишь опрометчивым шагом (une fatuité), но если они сделает то же самое в известной своей преступностью британской столице, это уже будет полным безумием (une démence)». Одним из самых варварских обычаев, право на который не стоит оспаривать у лондонцев, Декран называет кулачный бой. «Конечно, — замечает он, — не стоит слепо верить байкам, что лондонцы не делают ничего, кроме как дубасят друг друга с утра до вечера, но все же надо держать ухо востро и не слишком удивляться, если ни с того ни с сего прямо на улице начнется боксерский поединок».

После того, как уличный бой был окончен, зрители троекратно кричали «Ура!» Бойцы жали друг другу руки, а затем отправлялись в ближайший паб, чтобы вместе выпить. Разумеется, бой начинался не на «пустом месте»: сначала обиженный, желая показать, что готов драться, снимал сюртук или выкрикивал, что на спор победит. Вокруг сразу же собирались прохожие, выступавшие в поединке арбитрами. «А если кто-то, — утверждает Декран, — нападет по-подлому, до того, как противник объявит о готовности драться, то этого негодяя накажут более сурово, чем в любой другой стране». «В этом отношении, кажется мне, — заключает автор, — простые англичане — самые цивилизованные в Европе». Итак, лондонцы хоть и были дикарями, но цивилизованными.

Даже на Стрэнде, самой оживленной и одной из самых перегруженных лондонских улиц, и его окрестностях, «улицы-ловушки», бывало, поворачивались к пешеходу и приятной стороной. Декран описывает эксперимент, который проделал в 1788 году один англичанин: он донес на руках своего пятилетнего сына до Чаринг-Кросс, поставил малыша на тротуар и велел самому добраться домой на Темпл-Бар (сейчас там находится Королевский суд). Кто знает, чего хотел добиться этот человек, но результат всех поразил.

«Мало того что никому и в голову не пришло обидеть дитя, более двухсот человек уступили ему дорогу; как только мальчик делал шаг на мостовую, собираясь перейти с одного тротуара на другой, какая-нибудь добросердечная женщина тотчас подхватывала его на руки и переносила через проезжую часть, осыпая по пути поцелуями. Мальчик добрался до отцовского дома целым и невредимым, с карманами, набитыми сластями, которые ему надарили прохожие. Так жестокий эксперимент, нацеленный на проверку умственных способностей ребенка, продемонстрировал добросердечие и чадолюбие английского народа».

Декран хотел ободрить читателей, но этим рассказом о добросердечии англичан (противоположном поведению французов, часто сопровождавшемуся бессмысленной жестокостью), скорее озадачил и напугал, чем просветил их.

Даже во времена «разгула» англомании, представления французов об англичанах были полны противоречий. Английская конституция даже в первозданном виде (не составленная в единый документ, как американская), вызывала восхищение французов, которые, впрочем, не очень понимали ее смысл. Французы также уважали английский патриотизм, который привел к победе Великобритании в Семилетней войне. Конечно, за эту победу англичане заплатили высокую цену: уровень политической нестабильности в стране, по мнению многих приезжих, зашкаливал. Оппозиционные выступления Джона Уилкса в 1768 и 1771 годах, американская революция 1778 года и бунт Гордона в 1780 году только подтверждали ожидания некоторых представителей французской аристократии, что Англия с минуты на минуту сама разорвет себя на куски. Впрочем, «англичане никогда не уничтожат друг друга в той мере, как нам бы этого хотелось», — писал премьер-министр Франции герцог Шуазёль в мае 1768 года, вскоре после жестокого подавления народной демонстрации на поле Сен-Джордж.

Рассадник республиканцев и цареубийц, где периодически вспыхивали революционные беспорядки, Лондон был городом, в котором даже стены пахли кровью — по крайней мере, по словам одной французской брошюры, изданной вскоре после подавления бунта Гордона. Это гнездо политического разврата должно было рухнуть со дня на день, и французские спецслужбы делали все возможное, чтобы ускорить разрушительный процесс: в ход шли все средства, от тайных поставок оружия американским повстанцам до поддержки оппозиционной агитации Уилкса.

Противоречия внутренней жизни британской столицы как в зеркале, отразились на отношении парижан к Лондону, городу, сильно превосходящему Париж по численности населения, но гораздо менее «упорядоченному». Как можно понять людей, которые, проложив вдоль улиц широкие, удобные для прогулок тротуары, используют их для жестоких драк, избивая друг друга до полусмерти? Которые так любят животных, что любого, кто в пылу азарта загонит лошадь до смерти (обычная практика парижан, по крайней мере, по мнению Мерсье), гневные горожане прибьют прямо на месте? Мерсье своими глазами наблюдал, как проходил мятеж лорда Гордона: эту неделю массовых беспорядков, носивших явный антикатолический характер, он не забудет никогда. Тогда толпа напала на Банк Англии; потом, мятежники взломали тюрьмные ворота и выпустив преступников, они совершили немало поджогов в городе, прежде чем прибывшие войска в количестве одиннадцати тысяч солдат открыли огонь на поражение (в ходе беспорядков было убито нескольких сотен человек). Несмотря на отсутствие видимого лидера, Мерсье был уверен, что гневом толпы кто-то управляет. «Бунтовщики проявляли такую дисциплину и выдержку, — писал он, — что когда били стекла в квартирах вызвавших их гнев священников, жильцы соседних квартир наблюдали за этим, немало не беспокоясь за собственную безопасность». Оказавшиеся на свободе преступники отправились домой, но ненадолго. «Большинство из тех, кто попал тюрьму за долги, впоследствии вернулись в камеры по собственной воле, — замечает Мерсье. — Остальные же сразу написали своим кредиторам, где они находятся и попросили их не волноваться». Мерсье считал, что именно уверенность обычного лондонского работяги в том, что он и его друзья «во все времена сами себе хозяева», и придавала ему способность контролировать свое поведение. А если бы французские рабочие однажды проснулись и обнаружили, что свободны от полицейского надзора, результатом стал бы кровавый хаос.

 

Стой и смотри, или Созерцатели витрин

Первые тротуары появились в Париже в 1780-е годы, после реконструкции квартала Одеон: только что проложенные улицы сходились на площади Одеон, где стоял одноименный театр. В самом квартале разместился один из масштабных комплексов многоквартирных зданий, о котором говорилось в предыдущей главе. Правда, на обоих берегах Сены в районе Пон-Нёф («Нового моста») еще в 1578–1607 годах за счет королевской казны насыпали террасы, но они предназначались для лавок с товарами, а вовсе не для прогулок. На протяжении нескольких веков Пон-Нёф был одной из красивейших достопримечательностей Парижа. Современники восторгались им как чудом инженерного искусства; к тому же с этого моста открывался чудесный вид на город, в то время как другие мосты были плотно застроены лавками и магазинами. В конце 1780-х годов от застроек наконец-то очистили Пон Нотр-Дам («Моста Парижской Богоматери»), и этот момент запечатлел на своей картине художник Юбер Робер.

Однако первые тротуары были скорее исключениями, чем правилами, — в других районах Парижа о «дорожках для пешеходов» никто и не слышал. Когда некий путешественник Бабийяр пытался прогуляться по Рю-де-ла-Сен, результатом стала настоящая катастрофа: вначале он потерял дорогу, затем его сбили с ног пробегавшие мимо носильщики, и, в конце концов, бедняга чуть не утонул в переполненной нечистотами сточной канаве. Напуганный до смерти путешественник оставил все попытки вести себя как flâneur и вызвал наемный экипаж, проклиная Париж, где до сих пор не удосужились подумать о пешеходах. Грязные улицы французской столицы обеспечивали чистильщиков работой почти до середины девятнадцатого века. В 1822 году общая длина тротуаров во всем городе едва достигала 167 метров. Кроме парков Тюильри и Люксембург, да «садов развлечений», устроенных по об разу и подобию лондонского «Воксхолла», гулять в Париже дореволюционного времени было практически негде.

В 1771 году на Елисейских Полях открылся «Колизей», прототип нынешних торгово-развлекательных центров. Три крытых сводчатых галереи отходили от центральной залы; в каждой галерее располагалось по десять магазинов, где продавались ювелирные изделия, модная одежда и лотерейные билеты. К сожалению, по мнению большинства покупателей, «Колизей» находился слишком далеко от центра: через два года центр обанкротился. Парижские франты, желавшие показаться на людях, обычно отправлялись в passages (крытые торговые ряды), находившиеся к северо-западу от «Пале-Рояля». В 1786 году открылась «Галери де Буа» — ряд магазинов, соединивший аркады «Пале-Рояль». Пассажи «Фейдо» и «Кер» открылись в 1791 и 1799 году соответственно. Однако настоящий расцвет этих торговых центров пришелся на 1822–1837-е годы, времена «Пассажа Колбер» (1826). Здесь фланёры могли до полного изнеможения гулять под стеклянной крышей, и в свое удовольствие глазеть как на прохожих, так и на предметы роскоши, выставленные в витринах бутиков по обеим сторонам прохода. На ночь выходы с обеих сторон центрального прохода закрывались решетками, а сами магазины довольствовались лишь массивными ставнями, в конце рабочего дня опускавшимися на прилавок со стороны улицы.

В Лондоне на рубеже семнадцатого-восемнадцатого веков многие магазины уже обзавелись стеклянными витринами. Витрины лавок попроще обычно выглядели так: довольно узкая дверь в центре фасада, обрамленная широкими проемами, на которых крепятся горизонтально разделенные ставни. Верхняя ставня, открываясь, образовывала подобие навеса, а нижняя была оборудована складными ножками и служила прилавком. Таким образом, товары выкладывались для обозрения прямо на улице.

Рис. 12. Лавка Э. Ф. Жерсена. Гравюра Пьера Авлина по картине Антуана Ватто, 1732.

В Париже большинство магазинов не могли и мечтать о такой роскоши, как застекленная витрина. В 1767 году Габриэль де Сент-Обен изобразил лавку Перье, торговца скобяными товарами — возможно, для рекламной открытки. Похоже, такая структура устраивала даже владельцев крупных магазинов: например, Эдме-Франсуа Жерсена, торговавшего картинами на мосту Нотр-Дам. На известной картине Антуана Ватто «Лавка Э. Ф. Жерсена» [рис. 12] видно, что магазин расположен прямо на улице. Продавцам, работавшим у Жерсена, приходилось каждое утро выносить на открытое уличное пространство магазина стулья, столики, ящики и развешивать на стенах картины, а вечером убирать картины и мебель в задние комнаты. Облупившиеся каменные стены, грязный пол — по виду это помещение больше похоже на конюшню, чем на художественную галерею, продающую предметы искусства богато одетым аристократам.

Такой магазин вызвал бы у лондонца начала восемнадцатого века немало поводов для насмешек. В Лондоне у большинства магазинов были застекленные витрины, а стены самих помещений аккуратно оштукатурены. Еще до Великого пожара парижане, например, Самюель Сорбьер, восхищались изысканной отделкой лондонских магазинов, которые «радуют глаз и привлекают внимание прохожих». Англичане и сами удивлялись, с какой скоростью только что открытые магазины обзаводятся застекленными витринами. «Никогда не было в наших магазинах такого количества росписи и позолоты, таких узорных окон и огромных зеркал, как сейчас», — жаловался Даниэль Дефо в 1726 году. Он, довольно несправедливо, сравнивал лондонские магазины с крикливо одетым французским щеголем. Несмотря на то, что застекленные окна облагались налогом, из-за свободной конкуренции английские стекольные заводы вынуждены были снижать цены, в то время как их коллеги по другую сторону Ла-Манша (такие, например, как корпорация «Сен-Гобен», основанная в 1665 году по распоряжению Людовика XIV), пользовались привилегиями королевской монополии. Лондонские витрины продолжали поражать и восхищать парижан даже в начале девятнадцатого века, не только из-за наличия стекол, но и потому, что на центральных улицах по вечерам их… подсвечивали! Таким образом, магазины могли работать до девяти или половины десятого вечера.

В 1831 году Эдвард Планта свидетельствовал, что в Париже лишь немногие магазины смогли обзавестись «нормальными» витринами.

Риджент-стрит, созданная по проекту королевского архитектора Джона Нэша в 1817–1832 годах, протянулась через Мэрилебоне и сразу стала оживленной транспортной улицей, однако ее главное назначение состояло в другом: быть центром нового торгового квартала. Торговые ряды, расположенные в крытых галереях и выходившие на широкие чистые тротуары, вызвали бы черную зависть у любого парижского фланёра. Сюда, по версии писателя Пирса Игана, часто наведывались герои его журнала «Жизнь в Лондоне» — местные щеголи Том, Джерри и Лоджик. Однако попытка Нэша построить настоящий большой торговый центр, «Пассаж Роял-Опера» (1817 г.) окончилась полным провалом. Хотя другие пассажи, например, «Аркады Берлингтон» (1818 г.) пользовались относительной популярностью, Лондон не нуждался в огромных торговых центрах: бутики и модные лавки на Оксфорд-стрит и Риджент-стрит дарили покупателям и фланёрам те же ощущения, но в гораздо бо́льшем масштабе. Лишь с появлением универмагов типа «Самаритэн» (La Samaritaine, 1869 г.) Париж смог обогнать Лондон по количеству зевак, проводящих время за рассматриванием витрин. Так унылое хождение за покупками превратилось в захватывающее действо, став почти искусством. Современные парижане известны своей любовью к разглядыванию витрин («облизыва нию витрин», по их собственному выражению). Однако до середины девятнадцатого века в Париже с трудом можно было найти витрину для разглядывания (кроме, конечно, пассажей, о которых мы только что говорили), да и там смотреть было особо не на что. По мере того, как понятие «купить» перестало ассоциироваться с понятием «выторговать», то есть с ожесточенными спорами по поводу цены товара, совершение покупок постепенно стало процессом более увлекательным и менее драматичным. Конечно, яростные пререкания между продавцом и покупателем доставили бы истинному фланёру немало приятных минут, однако даже он обеими руками приветствовал введение фиксированных цен. Конечно, разница между фланёром и покупателем существенна: flâneur ничего не покупал, его единственной целью было набраться новых впечатлений. Фиксированные цены стали нормальным явлением в Лондоне уже ко времени визита Мерсье в 1780 году. К тому моменту лишь немногие английские аристократы продолжали совершать покупки в долг, — практика, все еще широко распространенная в Париже. В Англии же все предпочитали платить наличными и сразу; в результате процесс покупок завершался весьма быстро, что также понравилось Мерсье. «А в Париже не так, — жалуется он. — Зайдешь в любой магазин, так первым делом пригласят присесть. После обмена приветствиями следует поговорить обо всем на свете, да не забыть расспросить владельца магазина о его семейных делах или порассуждать о делах государственных. И в то же время торговаться, торговаться, торговаться до потери памяти».

И ведь что обидно — чаще всего процесс, отнявший у обеих сторон столько времени и сил, может закончиться ничем: «покупатель, доведенный до бешенства болтовней продавца, уйдет, ничего не купив, а продавец, в ярости, что не смог ничего продать, готов будет кинуться на любого, кто войдет в его лавку». «В Лондоне процесс «товарообмена» идет споро, без всяких экивоков. Покупатели заходят в магазин, не ожидая приветствий и даже не снимая шляп. Продавец, услышав, что интересует клиента, идет на склад и тотчас приносит нужную вещь, указывая ее цену. Здесь торговля невозможна — либо бери, либо убирайся». «Заплатил — и порядок. Все сэкономили время — и продавец, и покупатель». А что в Париже? Сценка из «Сентиментального путешествия» Лоренса Стерна (1768 г.) дает нам прекрасную возможность своими глазами увидеть процесс покупки любой безделицы. Йорик, герой романа, на минутку останавливается у магазина перчаток, чтобы спросить, как пройти к Опера-комик, а в результате оказывается втянутым в чувственный, если не сказать, откровенно эротический диалог с женой торговца мадам Гриссе, в то время как ее супруг взирает на обмен любезностями с меланхолическим равнодушием. В 1670-е годы в Англии «магазинный флирт» был основным центром притяжения для покупателей, приходивших в лондонские «аркады» (лавки, где продавались предметы роскоши), но к моменту путешествия Йорика те времени давно прошли. Разница между наивным, открытым миру сентиментальным путешественником и вечно хандрящим flâneur ясна: фланёр коллекционирует лишь поверхностные впечатления и поэтому предпочтет перейти к новому объекту, чем задержаться для контакта с предыдущим. Именно эта склонность и делает фланёра частью своей эпохи. В то время как Йорик отвешивает комплименты мадам Гриссе, и даже берет ее за руку, дрожа от еле сдерживаемой страсти, Мерсье просто отстраненно наблюдает. Что бы ни «цепляло» внимание фланёра во время его бесконечных блужданий по улицам города, это явно не физический контакт. Несмотря на нарочито агрессивное вожделение во взгляде, настоящий flâneur — личность асексуальная, даже, возможно, бесполая. Перчатки ли, женщины ли выставлены на продажу — ему все равно. Он не покупает. Он всегда «только смотрит».

Возможно, не совсем корректно использовать термин flâneur, говоря о творчестве Мерсье, тем более о мистере Зрителе. Впервые этот термин появился в анонимном обозрении Парижского салона 1809 года, озаглавленном «Фланёр на Салоне, или Месье Бездельник». Фигура самого месье Бездельника описана в деталях: имеет годовой доход примерно в 2000 франков, значит, является рантье. Живет на четвертом этаже дома № 7 по улице Флери, недалеко от Лувра. День его описан поминутно. В девять утра он выходит из дома и идет к Лувру, где прокладывают новую улицу. Он подолгу глазеет на прилавки художественных лавок, затем выпивает утреннюю чашку шоколада, разглядывает театральные афиши и болтает со знакомыми актерами, а потом снова углубляется в созерцание офортов и гравюр, пока не наступает время выйти на бульвары:

Около двух часов пополудни он уже на бульварах… и идет к пассажу «Панорама». Он уже обошел все магазины, разглядел все новые шляпки, новые романы, новые игрушки, новые связи, новые прически, новые кареты, новые платья, новые вывески на магазинах. Он не полицейский и не шпион, но он замечает все выбоины на мостовой, все грязные притоны, шаткие навесы и цветочные горшки, готовые свалиться с узких подоконников на головы прохожих.

Однажды, сидя в кафе и прислушиваясь к разговору группы актеров, месье Бездельник решает (как средство борьбы с бессонницей) завести дневник, чтобы записывать туда все, что видит…

После этого фланёр ненадолго скрылся со сцены и снова появился в 1820-е годы в качестве персонажа сразу двух водевилей: одноактной комедии «Фланёр» (Le Flâneur, 1826), и четырехактной — «День фланёра» (Le Journée d’un Flâneur, 1827), поставленных, соответственно, на сценах театров «Порт Сен-Мартен» и «Варьете». В обоих спектаклях фланёр показан рассеянным père de famille — отцом семейства, который растерянно наблюдает за происходящими вокруг него событиями, а в конце даже несправедливо подвергается аресту, потому что случайно оказался слишком близко к месту происшествия.

В обеих комедиях местом действия выбрана улица. В пьесе «Фланёр» на сцене появляются, по крайней мере, семеро торговцев, предлагающих свой товар, а также наряд пехоты, спешащие куда-то рабочие и простой люд. «Да здравствует Париж! — поет главный герой. — Он предстает пред нами как подвижная картина». В 1833 году газета «Фигаро» дала определение фланёра как «человека, посещающего все бесплатные представления, сделавшего улицу своей гостиной, а витрины магазинов — своей мебелью». Путеводители по городу начали использовать название «Фланёр» в рекламных лозунгах.

 

Чудеса рекламы

Рекламу недаром считают наиболее выразительной чертой любой городской улицы: и огромные, тяжеловесные вывески восемнадцатого века, и мигающие и переливающиеся всеми цветами радуги современные неоновые плакаты и цифровые панели создавались для того, чтобы, как рыбок на крючок, ловить взгляды прохожих. Лондон и Париж и в этом вопросе шли впереди других европейских стран. Вывески, выпиленные в виде гигантских животных или пивных кружек, ясно указывали на специфику заведения равно грамотному и неграмотному прохожему. Однако помимо своей основной функции, вывески играли и другую, весьма важную, роль: помогали людям сориентироваться и понять, где именно они находятся. И парижане, и лондонцы без помощи вывесок просто пропали бы, став чужаками в родном квартале — ведь других обозначений на улицах в то время не было. В пору отсутствия номеров домов, а частенько и названий улиц, дорогу в Лондоне и Париже восемнадцатого века чаще всего указывали так: «дойдите до вывески x» или «поверните у вывески y». Если взять для пущей наглядности три наиболее распространенных названия заведений, рассказ о том, как пройти в таверну «Полночная звезда» выглядел бы так: «У «Спящей кошки» поверните налево, затем идите до «Конца света», а там до «Звезды» рукой подать». Так простые вывески превращали даже короткий маршрут в магическое, полное причудливых связей и контрастов путешествие. Любовь к вывескам, игривое использование их тайных значений и символов и тоска по ушедшим в прошлое старинным харчевням — еще одна общая черта в менталитете лондонцев и парижан восемнадцатого-девятнад цатого веков, в особенности фланёров. Месье Бездельник особенно внимательно разглядывает вывески на бульваре; Бодлер, в свою очередь, тоже настаивает, что истинный flâneur должен непременно знать их назубок.

Несмотря на то, что практически старинная вывеска восемнадцатого и даже начала девятнадцатого века не дожила до наших дней, в некоторых районах Лондона еще можно почувствовать магическую атмосферу прежних времен. Многие пабы держатся за старинные названия, а иногда (как, например, в случае с «Ангелом») по названию питейного заведения до сих пор называют целый район. Увы, в Париже эта атмосфера не сохранилась. Власти обеих столиц начали «войну» с вывесками в середине восемнадцатого века. Их можно было понять. Гигантские деревянные или металлические фигуры могли свалиться на голову прохожим и потому представляли реальную угрозу для жизни пешеходов, и к тому же они отвратительно скрипели на ветру. В 1761 году, одновременно в Париже и Лондоне вышли указы, запрещавшие подвешивать вывески на кронштейнах и предписывавшие прикреплять их непосредственно к стене. В Париже за этим указом последовал закон 1768 года о нумерации домов с целью упорядочить городскую топонимику и упростить передвижение по городу. Конечно, одно дело — объявить о своем намерении, пусть даже издать закон, и совсем другое — воплотить его в жизнь. Парижские аристократы противились введению нумерации домов, так как считали, что простой номер на фасаде частного особняка (hôtel particulier) оскорбляет достоинство дворянина. По этой же причине многие представители аристократии отказывались вешать на фасады своих роскошных особняков фонари уличного освещения. Во Франции закон о запрещении висячих вывесок был принят еще раз в 1799 году, и вновь повторен в 1805 году.

Типичными фланёрами восемнадцатого века можно назвать и братьев Шарля-Жермена и Габриэля де Сент-Обена, сыновей зажиточного золотошвея. Братья не только обожали гулять по улицам Парижа, но и показали себя талантливыми художниками. Стиль их карикатур — не такой грубовато-прямолинейный, как у Хогарта, а чуть более галантный, но с английским художником их роднит острый глаз и умение подмечать смешные и нелепые сценки уличной (в их случае бульварной) жизни. Для собственного развлечения братья создали Le Livre des caricatures — «Книгу карикатур» — замечательный по своей выразительности документ, который сейчас находится в коллекции Уолдерстон Мэнор. Большую часть «Книги» занимают эскизы различных узоров, а также чертежи изобретений, образцы политической сатиры и карикатурные изображения. В одной сценке, в частности, изображается процесс приведения в действие закона 1761 года [рис. 13].

Рис. 13. Строить приятно, но еще приятнее разрушать. Шарль-Жермен де Сент-Обен, 1761 г.

На рисунке один из полисменов, согнувшись под тяжестью вывески, изображающей меч и солнце в зените, делает невольный шаг к своему коллеге, который деловито уничтожает огромный металлический сапог. Удивительно, но эти громадные нелепые вывески должны были, очевидно, нравиться утонченным и талантливым братьям Сент-Обен, проводившим многие часы, тщательно копируя работы старых и «новых» парижских мастеров, увиденные ими на аукционах или на ежегодном «Салоне». Видимо, вывески тоже входили в список их эстетических предпочтений. Боннел Торнтон, лондонский журналист, в 1762 году организовавший выставку вывесок лондонских магазинов и питейных заведений, тоже не считал вывески чем-то ниже своего достоинства. Своей замечательной «Большой экспозицией уличных вывесок» он бросил вызов напыщенным «знатокам» в области искусства: ведь они, эти знатоки, заплатили немалые деньги за вход на выставку плебейских вывесок только потому, что ее презентовали как высокое искусство и напечатали красивый каталог. Возможно, обида журналиста была связана с тем, что британские меценаты предпочитали родным художникам итальянских и французских мастеров, считая, что английские художники слишком большие конъюнктурщики, чтобы создавать произведения истинного «галантного искусства». На гравюре Хогарта «Пивная улица» [рис. 14] бедный художник, за неимением других средств для пропитания «малюет вывеску» — работа, которую сам Хогарт также не раз выполнял.

Однако «Экспозицию уличных вывесок» можно рассматривать и как победу того типа уличного искусства, который был «полезным» и «галантным» одно временно. Организаторы выставки и сам Хогарт (который, возможно, тоже участвовал в ней), конечно же, хотели сказать, что английские художники были наилучшими специалистами по уличным вывескам во всей Европе. С другой стороны, многим казалось, что эти гротескные изображения, часто намалеванные грубо и неумело, действительно ушли в прошлое и тормозят процесс создания идеального города, ville policée. В результате отношение к запрету вывесок таких критиков существующих порядков как Аддисон, Мерсье и братья Сент-Обен было неоднозначным. В 1711 году мистер Зритель шутливо предлагал свои услуги в качестве «инспектора уличных вывесок» — возможно, его вдохновил опыт персонажа мольеровской пьесы — «Докучные» (Les Fâcheux, 1662 г.). Некоторые вывески, по мнению мистера Зрителя, вводят людей в заблуждение, а другие и вовсе представляют собой сплошное кощунство! Что можно тут еще сказать, когда под вывеской таверны «Ангел» проживает записная шлюха, а высокородный и уважаемый всеми горожанин вынужден ютиться «под знаком» Русалки, Синего быка и прочей нечисти, которой и в природе-то не бывает! Конечно, по тону повествования было понятно, что автор говорит о своем пристрастии к «полицейской» системе с откровенным сарказмом, и что на самом деле мистеру Зрителю очень нравятся незамысловатые, но часто весьма остроумные уличные вывески.

Рис. 14. «Пивная улица». Уильям Хогарт, 1751.

Кстати, в Париже борьба с вывесками началась гораздо раньше — еще в 1666 году было учреждено Дорожное бюро, в чьи обязанности входило отслеживать появлявшиеся в городе вывески и облагать налогом их владельцев. Более века спустя Париж все еще пестрел вывесками, описанными Мерсье в «Картинах Парижа» с некоторым смущением: «…огромные, безобразные изображения предметов; например, сапог размером с бочку, перчатка, в каждом пальце которой может спокойно поместиться трехлетний ребенок, рука, держащая меч, который простирается над всей улицей… Без них Париж получил новое лицо, чисто выбритое и благовоспитанное».

Однако, как Аддисон до него, Мерсье радуется как ребенок, игре слов и семантическим (да и визуальным) ошибкам, свойственные вывескам. Как фланёр Хогарта обожает слоняться по улицам, где бедные художники малюют свои «произведения искусства», так и Мерсье в восторге описывает магазины, торгующие подержанными вывесками на набережной Межисри. «Здесь, — пишет он, — короли всего мира мирно спят в одной постели друг с другом: Людовик XVI и Георг III обмениваются братским поцелуем, прусский король лежит рядом с русской императрицей, правители соседствуют с избирателями. Другими словами, наконец-то тюрбан и тиара [имеется в виду папская тиара, то есть ислам и христианство] живут в согласии. Мерсье даже воображает, что бы сказали друг другу вывески, если бы умели говорить. В 1820 году в Париже появилась карточная игра, основанная на вывесках, а в середине 1820-х годов вышел в свет исторический и критический словарь городских уличных вывесок. Это событие совпало с появлением на исторической арене понятия flâneur. Время шло, и вывески, некогда так раздражавшие своим видом «благовоспитанных» горожан, стали вызывать если не эстетический, то антикварный интерес. В 1880 году в Париже открылся музей, известный сейчас как Музей истории Парижа Карнавале́. До этого три самые известные вывески, снятые со своих кронштейнов, находились в подвале Музея Средневековья, так как больше хранить их было негде. В Лондоне уличные вывески пережили «Акт о мощении улиц» 1761 года. В 1856 году Джордж Додд изучил названия лондонских питейных заведений и выяснил, что на тот момент в городе находилось как минимум 55 «Лебедей», 90 «Голов королей», 120 «Львов»… и лишь один «Хороший человек».

 

Человек-сэндвич

Ну а что же наш герой, неутомимый фланёр? Он впервые представляется публике в четвертом выпуске Спектейтор (написанном Ричардом Стилом) — и мы узнаем его по почти бодлеровской интонации (не выйди этот номер в 1711 году). Однако аналогия просматривается легко: как и бодлеровский герой, персонаж Стила молчалив, любит одиночество и стремится в людные места не для того, чтобы «произвести впечатление», но лишь из-за своего неуемного любопытства. Ему легко сохранить одиночество, находясь среди людей, он наслаждается состоянием «вместе, но врозь». Хотя многие узнают его в лицо, никто не знает, как его зовут, поэтому его называют «мистер Как-Его-Там». Подобно бодлеровскому «человеку толпы» мистер Зритель бережет свое инкогнито в той же степени, что и эксцентричность. Он никогда ни с кем не разговаривает, но все же страстно хочет «выразить всю полноту сердца» нам, своим читателям. Это он может сделать, лишь посвятив нам, неизвестным ему и невидимым спутникам, свои записи. По мере того, как автор изливает душу в «записках», фланёр в нем исчезает, уступая место глубоко чувствующему человеку, который в подробностях излагает любовно собранные им впечатления. Мистер Зритель пишет, что больше всего на свете мечтает «напечатать всё свое, желательно до наступления смерти».

Зритель описывает город как единое культурное целое, живой организм, как мир, отличный от королевского двора. В этом городе вольготно чувствуют себя все звания и ранги, перемешаны все профессии. Чтобы войти в него, не нужно иметь дворянское звание, надо лишь знать правила вежливого обхождения. Французское понятие семнадцатого века «порядочность» отчасти отражает этот «кодекс вежливости». Однако французы всегда предпочитали легкомысленное дезабилье «затянутому в корсет» придворному этикету. Правда, аристократы тоже с удовольствием примеряли порядочность (honnêteté) — но не в черте города, а скорее на природе или во время закрытых для простого народа празднеств, таких как «деревенские праздники» для высшего света и балы, проводимые в садах Сен-Клу и Отей. Этот мир все еще группировался вокруг королевского двора, а не вокруг «города». Конечно, слова flâneur еще и в помине не было — ведь его «изобрели» лишь в 1820-е годы. «Фланёр» подрос и повзрослел лишь к 1840-м, когда появился в произведениях Эдгара Аллана По, Чарльза Диккенса и Луи Уара — образ этого прохожего-одиночки подготовил почву для появления в 1845 году знаменитого бодлеровского эссе. Наиболее важной в этом смысле была книга Уара «Физиология фланёра» (La Physiologie du flâneur), которая стоила всего один франк. В книге, прикрываясь репутацией знаменитого Жоржа Кювье и других ученых, занимавшихся сравнительной анатомией, автор в квазинаучном стиле обсуждает философский вопрос о принадлежности человеческого рода к животному миру, и пытается найти между ними отличия. В конце концов Уар с «ученой» важностью делает вывод, что именно способность человека к «фланированию» выделяет его из огромного числа «неразумных» животных тварей. Эта книга, кстати, была далеко не единственной в своем роде — в начале 1840-х годов изданий на тему «физиологии городского человека» насчитывалось, по крайней мере, семьдесят. Многие из них выходили с прекрасными иллюстрациями — гравюрами на дереве, выполненными Оноре Домье, М. А. Алофом и Теодором Мориссе. Тексты и сюжеты иллюстраций этих книг во многом напоминали знаменитые карикатуры Джорджа Крукшенка, а сами они, в свою очередь, вдохновили «молодое поколение» карикатуристов — Альберта Смита и Дэвида Бога написать и издать «Физиологию лондонского бездельника» и «Естественную историю бездельника в городе» (обе книги вышли в 1848 г.).

Больше всего фланёры любили гулять по тротуарам. «Тротуар! — восклицает Уар, — приветствую тебя, чистый оазис посреди моря грязи, прибежище фланёра! Все счастливые моменты моей юности прописаны на твоих камнях». Уар представляет нам выразительное описание «физиологии» фланёра, ясно демонстрирующее отличие его реакции на окружающие явления от реакции обычного пешехода. Если, к примеру, зеленщик увидит в витрине магазина новую ткань, он подумает примерно так: «Миленькая расцветка, пойдет моей жене» — и сразу же переключиться на следующую витрину. Фланёр же замрет перед витриной часа на два: он будет изучать малейшие детали узора, переливы цвета, подумает о роли ткани в истории моды и о взаимоотношениях производителя ткани, поставщика сырья и владельца магазина. Размышления фланёра об отрезе ткани поистине уникальны и недоступны ни одному нормальному прохожему. Это лишь один частный пример того, что истинный фланёр всегда мнит себя «принцем»: его королевство, хоть и воображаемое, все же гораздо богаче и интереснее, чем серые, обыденные мыслишки простых людей.

Рис. 15. Удар ставней. Из книги Луи Уара. «Физиология фланёра». 1845.

Однако, хотя фланёр и воображает себя «принцем», его продвижение по городу тоже происходит не без приключений. Мистер Зритель в свое время замечал, что «день не проходит без моментов отвращения», и фланёру девятнадцатого века тоже приходится иногда терпеть обиду и даже унижение. Однако даже самые неприятные происшествия лишь идут истинному фланёру на пользу: они помогают очистить ряды от случайных, слабонервных и непосвященных в таинство этого искусства, и еще больше уверить фланёра в его уникальной, сверхъестественной способности оставаться невидимым в толпе. Серия гравированных листов Крукшенка «Поводы для недовольства» (Grievances of London, 1812 г.) посвящена столкновению (иногда в буквальном смысле) представителей двух миров: зазевавшегося денди и представителя рабочего класса. Хотя иногда эти столкновения проходят болезненно для обеих сторон, автор смотрит на незадачливых горожан благосклонно — ведь именно они, такие разные, делают его город ярким и разнообразным местом.

Рис. 16. Люди-ваксы. Джордж Шарф, 1834–1838.

Оплошности фланёра в изображении Крукшенка, Домье и других художников-иллюстраторов в 1820-е, 1830-е и 1840-е годы, призваны были высмеять его отношение к окружающему пространству лишь как к источнику поверхностных визуальных впечатлений. У города же есть вполне ощутимое физическое тело, говорят рисунки, и оно постоянно входит в коллизию с телом самого фланёра, нарушая его дневные грезы. Город безжалостно пинает фланёра то сзади, то спереди. Он швыряет грязь на изящные одежды персонажа Мерсье, чуть не выбивает глаз денди Крукшенка, бьет ставней по голове фланёра на рисунке Уара [рис. 15]; в виде цветочного горшка падает на голову месье Бездельнику.

В 1820-е на городских улицах впервые появился еще один персонаж — человек-сэндвич, известный во Франции как «ходячая афиша». В этом Лондон вновь обогнал своего соперника. Началось все с двух фанерных листов, скрепленных кожаными ремешками, которые надевались через голову, но за двадцать лет инженерная мысль создала хитроумные изобретения, огромные конструкции на колесах в виде кофемолок, египетских храмов, громадных цилиндров и т. д. с наклеенными на них афишами, полностью скрывавших человека внутри.

Из человека, несущего в руках или на груди плакат с изображением, к примеру, популярной марки ваксы, человек-сэндвич сам стал ваксой. На рисунке Джорджа Шарфа [рис. 16] изображены аж целых шесть жестяных банок с ваксой на ножках, уныло бредущие друг за другом (1840 г.).

Как и Уара, Шарфа зачаровывали люди-афиши и люди-сэндвичи, и он рисовал их снова и снова во всей безвкусной красе. Хотя литография была изобретена в Германии, в Лондоне ее впервые применили в рекламных целях. Парижские печатники, такие как Луи Шере, жаждущие как можно лучше изучить современные технологии цветной литографии, принесли моду на нее в Париж. Новая реклама не только изменила вид парижских улиц, но даже то, как парижане видели самих себя. На рекламных плакатах, которые Шере изготавливал для театров и мюзик-холлов Монмартра в кричащих, ярких красках, призывно улыбались полуобнаженные нимфы (их называли chérettes, то есть шеретки в честь создателя) — они, безусловно, во многом способствовали приходу того Gay Paree («Веселого Парижа»), о котором мы будем говорить в четвертой главе. К 1840-м годам фланёр стал таким же атрибутом улицы, как «ходячая реклама». Карикатура 1840-х изображает француза, который возвращается вечером в свою гостиницу, обвешанный рекламными плакатами. Когда хозяин гостиницы с удивлением спрашивает, зачем он так нарядился, француз восклицает: «Я видел столько английских джентльменов, одетых подобным образом, что решил, что это последнее веяние моды! Я поспешил надеть сходный наряд, чтобы не выделяться в толпе». Конечно, подобный наряд действительно позволял любому прохожему сохранить инкогнито в толпе, хотя такая маскировка не всегда приводила к желаемым результатам. «Господа фланёры! — пишет Уар в своем трактате «Физиология фланёра». — Кто вас разберет! Может быть, вы — полицейские шпионы, приставленные к улице, невидимые люди-сэндвичи, разгуливающие среди нас?». В пятой главе мы действительно рассмотрим услуги, которые фланёры предоставляли в полицейских расследованиях. Однако пора сделать паузу и посмотреть, что же мистер Как-Его-Там может рассказать нам о городе.

Стил и Мерсье, братья Сент-Обен и Хогарт: они первыми воспели прогулку по городу, увидев ее как источник созерцания открывающихся по дороге восхитительных тайн, а не просто как долгий и утомительный путь по грязному городу, который надлежит преодолеть как можно быстрее. Фланёр не был придуман в девятнадцатом веке. Он появился и в Лондоне и Париже на целое столетие раньше, однако лишь маячил на периферии неясной, полупрозрачной фигурой. А затем, благодаря Уару, восторженно сравнившему его с принцем, значимость этого персонажа взлетела на небывалую высоту. Бодлер, с его мрачно солипсическим описанием, а затем и Беньямин со своей идеей отстраненности от толпы также способствовали тому, что важность фигуры фланёра была безмерно преувеличена. А ведь на самом деле фигура фланёра служила совершенно иной цели: под маской философского, «научного» анализа городской жизни высмеять снобов, претендующих на глубокие знания в этом вопросе. Внимательный читатель сразу заметит иронию: в обсуждении городскими властями способов наведения порядка при помощи ликвидации вывесок видна ограниченность, некомпетентность чиновников и их тщетные попытки установить в городе настоящий «полицейский» контроль.

Описание жизни фланёра дает нам достаточно полное представление о таких деталях городской жизни, как вид мостовых и магазинов, развитие транспорта и рекламы — мелочи, которые легко проглядеть, если писать полотно истории широкими мазками. Ну а сейчас, наверное, все же настало время позволить мистеру Как-Его-Там заняться делом, о котором он так мечтал: «написать всё свое», то есть рассуждения обо всем на свете, и в первую очередь о городе.

Рис. 17. «Подходите, дамы и господа! Настало время кормления зверей!» Го де Сен-Жермен по рисунку неизвестного художника. 1817.