Глава 1
Бобби Фарадей уже три дня как пропал.
В первый день ничего не предпринималось для его поисков. В конце концов, ему было двадцать два года, а молодой человек в этом возрасте больше не обязан соблюдать комендантский час и установленные родителями правила. И все же обычно он так не поступал. Бобби Фарадей заслуживал доверия. Он был студентом последнего курса, хотя и взял академический отпуск, прежде чем определился с направлением своего обучения в области машиностроения, и поговаривал, что уедет на пару месяцев за границу или поработает у своего дяди в Сан-Диего. Но вместо этого так и остался в своем родном городке, копил деньги, живя с родителями, и клал в банк сколько мог от своего заработка, а это было чуть поменьше, чем в предыдущий год, поскольку теперь он мог безнаказанно пить, и, может быть, позволял себе новообретенные вольности с бо́льшим энтузиазмом, чем это можно было бы счесть вполне благоразумным. Пару раз после Нового года у него было убийственное похмелье – и его старик посоветовал ему притормозить, пока печень еще сама не взмолилась о пощаде, но Бобби был молод, бессмертен, и он был влюблен, – по крайней мере, до недавнего времени. Возможно, было бы правильнее сказать, что Бобби был по-прежнему влюблен, но объект его привязанности дал ему отставку, и Бобби завяз в трясине своих эмоций. Из-за этой девушки он и предпочел остаться в городе, вместо того чтобы увидеть чуть побольше в окружающем мире, и тогда его родители восприняли его решение со смешанными чувствами: с благодарностью со стороны матери и с разочарованием со стороны отца. Сначала об этом шли споры, но потом, как два измотанных войска на грани никому не нужного сражения, отец и сын заключили нечто вроде перемирия, хотя обе стороны смотрели друг на друга настороженно, ожидая, кто первый моргнет. Тем временем Бобби пил, а его отец внутренне кипел, но молчал, полагая, что разрыв отношений может заставить сына принять необдуманные решения до окончания обучения осенью.
Несмотря на периодические уступки своим прихотям, Бобби никогда не опаздывал на работу в автомагазине и на бензоколонке, потому что там всегда оставалась работа, он всегда что-то не хотел оставлять незаконченным, даже если это можно было без особого труда доделать утром. Это было одной из причин, почему отец, несмотря на их разногласия, не особенно беспокоился о перспективах сына: Бобби был слишком сознательным, чтобы надолго оставаться выбитым из колеи. Он любил порядок и всегда его соблюдал. Он не был похож на многих молодых разгильдяев ни по внешности, ни по отношению к делу. Разгильдяйство просто было не в его натуре.
Но вчера вечером он не пришел домой и не позвонил родителям, чтобы сообщить, где он может быть, и это само по себе было необычно. Потом он не появился на работе следующим утром, и это было так нехарактерно, что Рон Невилл, владелец бензоколонки, позвонил Фарадею домой, чтобы узнать, что с ним и не заболел ли он. Мать выразила удивление, что ее сын еще не на работе. Она просто думала, что он пришел домой поздно и рано ушел. Она проверила его спальню, которая располагалась в цокольном этаже. Постель была не тронута, и не было никаких признаков, что он провел ночь дома.
Не дождавшись известий до трех часов дня, мать позвонила на работу мужу. Вместе они обзвонили друзей Бобби, случайных знакомых и его бывшую девушку Эмили Киндлер. Этот последний звонок был деликатным делом, поскольку она и Бобби разорвали отношения всего пару недель назад. Отец подозревал, что из-за этого сын и стал пить больше, чем следовало, но он был не первым, кто пытался утопить любовную печаль в дозе алкоголя. Беда в том, что несчастная любовь не тонет в спиртном: чем больше ты стараешься ее утопить, тем упрямее она выплывает наверх.
Никто о Бобби ничего не слышал, и его не видели со вчерашнего дня. После семи часов вечера позвонили в полицию. Начальник полицейского участка отнесся к заявлению скептически. Он был новичок в этом районе, но знаком с поведением молодежи. Тем не менее он признал, что такое необычно для Бобби Фарадея, что с тех пор, как он покинул бензоколонку, прошло двадцать четыре часа, что Бобби не заходил после работы ни в один из местных баров и что последним его видел, похоже, Рон Невилл. Начальник собрал воедино описание парня, позаимствовал его снимок, сделанный прошлым летом, и проинформировал местные правоохранительные органы и полицию штата о возможной пропаже человека. Ни один из этих органов не проявил большой активности, поскольку они были почти так же циничны во взглядах на поведение молодых парней, как и начальник полицейского участка. В случае пропажи они были склонны ждать не двадцать четыре, а семьдесят два часа, прежде чем предположить, что за исчезновением кроется что-то более серьезное, чем просто пьянство, гормоны или домашние проблемы.
На второй день его родители и друзья начали неофициальный опрос в районе и близлежащих кварталах, но безрезультатно. Когда начало темнеть, мать и отец вернулись домой, но уснуть в ту ночь не смогли, как и в предыдущую. Мать лежала в постели, повернув лицо к окну, прислушиваясь, не раздадутся ли приближающиеся шаги, знакомая походка ее единственного сына, наконец, возвращающегося к ней. Она лишь слегка пошевелилась, услышав, что муж встал и надел халат.
– Что случилось? – спросила она.
– Ничего, – ответил он. – Я хочу заварить чай и посидеть немного. – Он помолчал. – Хочешь чаю?
Но она знала, что он спрашивает только из вежливости, а на самом деле предпочел бы, чтобы она не вставала. Ему не хотелось сидеть с ней, молча, за кухонным столом, вместе, но каждый сам по себе, питая своим страхом страх другого. Ему хотелось остаться одному. И потому она отпустила его, а когда дверь спальни закрылась за ним, заплакала.
На третий день официально начались розыски.
Множество золотистых колосков двинулись как один, бесчисленные фигурки послушно нагнулись в унисон от легкого касания позднего зимнего ветерка, как паства в церкви согласованно кланяется во время службы, ожидая момента освящения Святых Даров.
Колосья шептались между собой мягким, тихим шепотом, напоминавшим прибой далеких волн, и этот шум было странно слышать здесь, в этом удаленном от моря месте. Их бледность нарушалась пятнышками маленьких цветочков, красных, оранжевых и синих, – горсточкой лепестков, рассеянных в океане семян и стеблей.
Колосья пережили жатву и выросли высокими, слишком высокими, а их верхушки сгнили. Сезонное зерно пропало зря, поскольку старик, на чьей земле оно росло, умер прошлым летом, а его родственники дрались за право продажи собственности и спорили о том, как будет поделена выручка. Пока они конфликтовали, колосья вытянулись к небу – море тусклого золота посреди зимы, – приглушенно разговаривая между собой о том, что лежало рядом, скрытое и обдуваемое ветром.
И все же нива казалась умиротворенной.
Внезапно ветер на мгновение стих, и колосья выпрямились, словно обеспокоенные этой переменой, чувствуя, что все уже не так, как было. А потом ветер поднялся снова, сильнее, переходя в небольшие рассредоточенные порывы, покрывавшие поле рябью и водоворотами, и их ласка была уже не такой нежной. Умиротворение сменилось смятением. Солнце выхватывало разрозненные участки еще стоящих колосьев, пока они не упали на землю. Шепот стал громче и заглушил тревожный крик одинокой птицы, возвещавшей о чьем-то приближении.
Какая-то темная фигура появилась на горизонте, как огромное насекомое, парящее над колосьями. Она росла, становилась выше, вот появилась голова, плечи и наконец все тело человека, идущего между стеблями пшеницы, а впереди него пробиралась фигурка поменьше, принюхиваясь и тявкая на бегу, – первые, кто появился здесь, с тех пор как умер старик.
Потом показалась вторая фигура, более крупная, чем первая. Этот человек словно боролся с пространством и страдал от непривычных усилий, к которым его вынудило участие в поисках. На расстоянии от себя, к востоку, эти двое могли видеть других участников. Так получилось, что они отбились от основной группы, да и сама она с течением дня уменьшилась. Уже смеркалось. Скоро настанет время прекратить поиски, а в следующие дни соберется еще меньше людей.
Они начали утром, сразу же после воскресной службы. Участники поисков были прихожанами католической церкви Св. Фаддея, поскольку у нее был самый большой внутренний двор и, что любопытно, самая малочисленная паства – этого парадокса Пейтон Кармайкл, человек с собакой, никак не мог до конца понять. Возможно, думал он, когда-то в будущем следовало ожидать массового обращения в католичество, что, в свою очередь, заставляло его задуматься, не являются ли католики просто более оптимистичными, чем другие люди.
Начальник полиции и его люди разделили район на участки, а жителей района – на группы и каждой группе поручили определенный участок. Близлежащие церкви обеспечили их бутербродами, картофельными чипсами и газированными напитками, сложив все это в коричневые мешки, хотя большинство участников поисков на всякий случай принесли еду и воду с собой. В нарушение воскресной традиции никто не нарядился по-праздничному. Вместо этого они надели просторные рубахи, старые штаны и стоптанные башмаки или удобные кеды. Некоторые взяли палки, другие садовые грабли, чтобы шарить в кустах. Несмотря на поставленную перед ними задачу, среди собравшихся царила возбужденная атмосфера ожидания. Они расселись по машинам и выехали на назначенные участки. Когда один участок был прочесан и ничего не обнаружено, их посылали на другой – или это делали копы, координировавшие наземные действия, или они сами связывались со штабом операции, расположившимся в помещении за церковью.
Когда начинали, было не по сезону тепло – необычная и недолгая фальшивая оттепель, – и хождение по раскисшей земле и талому снегу поубавило энтузиазм многих, а в полвторого они устроили перерыв на обед. На этом этапе некоторые люди постарше вернулись по домам, удовлетворенные тем, что сделали что-то для Фарадеев, но остальные продолжали поиски. В конце концов, завтра уже понедельник, и придется идти на работу, обязанности нужно выполнять. А сегодня единственный день, который можно провести в поисках парня, и этот день нужно использовать полностью. Но постепенно смеркалось, к тому же становилось холоднее, и Пейтон был рад, что не оставил свою теплую непромокаемую куртку в машине, а обвязал ее вокруг пояса, пока не понадобится.
Он свистнул своему псу, трехгодовалому спаниелю по имени Молли, и в очередной раз подождал, пока товарищ его догонит. Арти Хойт – из всех людей, именно он попался ему в напарники. В последний год или даже больше отношения между ними были прохладными – с тех пор как Арти поймал Пейтона на том, что тот пялился на задницу его дочери. Для Арти не имело значения, что он увидел не совсем то, что ему показалось. Да, Пейтон смотрел на задницу его дочери, но вовсе не с похотью или вожделением. Не то чтобы он был выше таких низменных чувств, а просто временами проповеди пастора были такими нудными, и, чтобы не заснуть, Пейтону оставалось только любоваться гибкими женскими формами, прикрытыми праздничными воскресными одеждами. Пейтон давно миновал тот возраст, когда его бессмертной душе могли грозить потенциальные последствия от таких плотских мыслей в церкви. Он заключил, что у Бога есть дела посерьезнее, чем беспокоиться о том, что Пейтон Кармайкл, шестидесятичетырехлетний вдовец, обращает больше внимания на предметы женской красоты, чем на старого хвастуна на кафедре – человека, в котором, по мнению Пейтона, было меньше христианского милосердия, чем у среднестатистического аллигатора. Как любил говорить ему его врач, живи вином, женщинами и песней, – все в меру, но всегда соответствующей марки. Жена Пейтона умерла три года назад от рака груди, и хотя в районе было множество женщин нужной марки, которые могли бы обеспечить ему некоторое утешение зимними вечерами, они его просто не интересовали. Он любил свою жену. Порой он чувствовал себя одиноким, хотя и реже, чем раньше, но это чувство одиночества было конкретным, а не обобщенным: он тосковал по своей жене, а не по женскому обществу, и рассматривал случайную радость от какой-нибудь попавшейся на глаза миловидной женщины просто как знак, что он еще не совсем омертвел ниже пояса. Бог, забрав у него жену, мог позволить ему такую маленькую вольность. Если же Бог собирался раздуть из этого большое дело, то, что ж, Пейтон бы тоже нашел, что ему предъявить, когда они, в конце концов, встретятся.
Проблема дочери Арти Хойта заключалась в том, что, несмотря на свою юность, она вовсе не была хорошенькой. Как и гибкой. По сути, совсем наоборот, а если подумать, то это можно было сказать и о ее легкости. В ней никогда не было такого, что бы можно было назвать стройностью; к тому же она уезжала из Нью-Йорка, чтобы пожить в Балтиморе, а к тому времени, когда вернулась, накопила еще немало фунтов. Теперь, когда она входила в церковь, Пейтон мог поклясться, что ощущает легкое содрогание пола от ее шагов. Будь она еще чуть побольше, ей бы пришлось входить боком или понадобилось бы расширить проходы между скамьями в церкви.
И вот, в первое воскресенье после ее возвращения в отчий дом, она вошла в церковь со своими мамой и папой, и Пейтон поймал себя на том, что потрясенно уставился на ее задницу, колыхавшуюся под красно-белым цветастым платьем, как землетрясение в цветнике роз. Возможно, его челюсть оставалась отвисшей, когда он обернулся и увидел, что Арти Хойт сердито смотрит на него, а после этого, как бы это сказать помягче, отношения между ними уже стали не совсем такими, как были раньше. Пейтон с Арти и до того не были так уж близки, но, по крайней мере, вели себя вежливо, когда их пути пересекались. А теперь редко обменивались даже кивками и не разговаривали друг с другом. И надо же – исчезновение парня Фарадея свело их вместе. Они входили в группу из восьми человек, которая начала свои поиски утром и быстро сократилась до шестерых, когда старик Блэкуэлл и его жена, похоже, почувствовали себя неважно и неохотно вернулись домой. Потом в группе осталось пятеро, потом четверо, трое – и вот теперь они с Арти остались вдвоем.
Пейтон сначала не понял, почему Арти не сдастся и тоже не пойдет домой. Даже когда они с Молли передвигались весьма умеренным шагом, для Арти это было чересчур быстро, и им приходилось то и дело останавливаться, чтобы Арти мог отдышаться и глотнуть воды из бутылки, которую он тащил в рюкзаке. До Пейтона не сразу дошло, что Арти не хочет доставить ему удовольствие остаться последним, кто продолжает поиски, в то время как сам он скис, даже если толстяку придется умереть в этом соревновании. Поняв это, Пейтон испытывал злорадное удовольствие, ненадолго ускоряя шаг, пока не понял, что его никому не нужная жестокость ничего ему не принесет и лишь сведет на нет его предыдущие усилия в молитвах и покаянии за случайные взгляды на молодых женщин.
Они уже почти дошли до ограды между этим владением и следующим – невозделанным, заросшим полем с маленьким прудом в центре, укрытым деревьями и камышом. У Пейтона осталось совсем мало воды, а Молли хотела пить. Он решил, что можно напоить ее из пруда и на этом закончить день. Тут он не видел возражений со стороны Арти, поскольку он сам, а не толстяк предложит пойти домой.
– Давай, зайдем на это поле и проверим, – сказал Пейтон. – Все равно мне надо напоить собаку. А потом можем вернуться на дорогу и спокойно дойти до машин. Тебя устраивает?
Арти кивнул. Он подошел к ограде, положил на нее руки и попытался перелезть. Одну ногу он оторвал от земли, но другая не отрывалась. У него просто не было сил продолжать. Пейтону показалось, что Арти готов лечь и умереть, но он не лег и не умер. В его отказе сдаваться было нечто достойное восхищения, хотя это упорство больше вызывалось злобой на Пейтона Кармайкла, чем тревогой за Бобби Фарадея. Впрочем, в конечном счете ему все-таки пришлось признать поражение, и он приземлился с той же стороны ограды, откуда стартовал.
– Черт возьми! – выругался толстяк.
– Держись, – сказал Пейтон. – Я помогу тебе перелезть.
– Я и сам могу, – ответил Арти. – Дай только минутку перевести дыхание.
– Брось. Оба мы уже не так молоды, как были. Я помогу тебе перелезть, а потом ты подашь мне руку с той стороны. Глупо нам обоим убиваться, чтобы настоять на своем.
Обдумав предложение, Арти согласно кивнул. Пейтон привязал Молли за поводок к ограде на случай, если она что-то почует и решит вырваться, потом наклонился и подставил руки, чтобы Арти поставил свой сапог ему на ладони. Когда сапог надежно уперся и Арти крепко схватился за ограду, Пейтон рванул его ногу вверх. То ли он оказался сильнее, чем думал, что вполне возможно, то ли Арти оказался легче, чем выглядел, что вряд ли, только Пейтон перебросил его через ограду, как из катапульты. Лишь благоразумно зацепившаяся за штакетник левая нога и ухватившаяся правая рука уберегли Арти от того, чтобы неуклюже шлепнуться на другую сторону.
– Какого черта? – спросил он, когда с трудом поднялся и снова твердо уперся обеими ногам в землю.
– Извини, – сказал Пейтон. Он силился не рассмеяться, но успех был лишь частичным.
– Ну, не знаю, что ты ешь, но мне наверняка нужно это попробовать.
Теперь на забор полез Пейтон. Он был в хорошей форме для своего возраста, и это доставило ему некоторое удовольствие. Арти протянул руку, чтобы его поддержать, и, хотя Пейтон не нуждался в помощи, он ее принял.
– Забавно, – сказал он, соскочив с забора, – но я уже не так много ем. Раньше у меня был чертовский аппетит, но теперь я лишь завтракаю и перекусываю вечером, и мне вполне хватает. Мне даже пришлось проделать лишнюю дырочку в ремне, чтобы штаны не сваливались.
Арти Хойт с каменным выражением лица взглянул на свое пузо и слегка покраснел. Пейтон поморщился.
– Я ничего не имел в виду, Арти, – спокойно сказал он. – Пока Рина была жива, я весил на тридцать фунтов больше, чем сейчас. Она кормила меня, словно собиралась заколоть на Рождество. А без нее…
Он пошел вперед, глядя в сторону.
– И не говори, – через какое-то время сказал Арти. Теперь, когда долгое молчание между ними наконец прервалось, он как будто стремился продолжить беседу. – Моя жена считает, что это не еда, если она не прожарена и не запрятана в булочку. Наверное, если бы могла, она бы и конфеты жарила.
– В некоторых местах так и делают, – заметил Пейтон.
– Да ты что? – На лице Арти прочиталось легкое отвращение. – Боже, только не говори ей. Из того, что она ест, шоколад, как он есть, ближе всего к здоровой пище.
Они направились к пруду. Пейтон спустил Молли с поводка. Он знал, что она учуяла воду, и не хотел ее мучить, заставляя идти рядом. Собака бросилась вперед коричнево-белой стрелой и вскоре исчезла из виду в высокой траве.
– Красивая собачка, – сказал Арти.
– Спасибо, – откликнулся Пейтон. – Хорошая девочка. Она для меня, как ребенок.
– Да, конечно. – Арти знал, что Пейтона и его жену Бог не благословил детьми.
– Послушай, Арти, я давно хотел тебе сказать…
Пейтон помолчал, пытаясь найти нужные слова, потом глубоко вздохнул и решил идти напролом:
– Тогда в церкви, когда Лидия вернулась домой, я… В общем, я хотел извиниться за то, что смотрел, понимаешь, на ее…
– Задницу, – закончил за него Арти.
– Да, так. Извини, вот что я хотел сказать. Это было неправильно. Особенно в церкви. Не по-христиански. Но это было не то, что ты мог подумать.
И вдруг Пейтон осознал, что, фигурально выражаясь, ступил в трясину. Теперь, возможно, ему придется объяснять и то, что, по его мнению, Арти мог подумать, и то, что же было на самом деле, – а на самом деле дочь Арти Хойта напомнила ему дирижабль «Гинденбург» перед крушением.
– Она крупная девушка, – грустно проговорил Арти, избавляя Пейтона от дальнейших затруднений. – И это не ее вина. Когда ее брак распался, доктора прописали ей пилюли от депрессии, и она вдруг стала набирать вес. Что она ест за двоих, тоже не идет на пользу, но, знаешь, не это главное. Ей грустно, и она ест, ей становится еще грустнее, и она опять ест. Порочный круг. Я не упрекаю тебя, что ты на нее глазел. Черт, будь она не моя дочь, я бы тоже на нее так же пялился. Стыдно сказать, но на самом деле я иногда пялюсь на нее.
– Все равно, я прошу прощения, – сказал Пейтон. – Это было… нехорошо.
– Я принимаю извинения. Следующий раз, когда будем у Дина, купи мне выпить.
Арти протянул руку, и они обменялись рукопожатием. Пейтон похлопал толстяка по спине. Он чувствовал, что слегка прослезился, и упрекал себя за это проявление слабости.
– А как насчет того, чтобы выпить пива, когда закончим с сегодняшним? Мне бы хотелось поднять тост за конец этого долгого дня.
– Идет. Напоим твою собаку и пойдем в…
Он замер. Они уже были в пределах видимости укромного пруда. Когда-то, когда Арти и Пейтон были гораздо моложе, это было популярное место свиданий, но потом земля перешла к новому собственнику, богобоязненному человеку, за чье состояние теперь дрались его безбожные родственники, и он дал понять, что не потерпит никаких подростковых сексуальных приключений близ его пруда. Над водой склонилась большая береза, ее ветви едва не касались поверхности воды. Неподалеку стояла Молли. Но воду она не пила. Она остановилась в нескольких футах от берега и теперь ждала, подняв лапу и неуверенно виляя хвостом. А сквозь камыши виднелось что-то синее.
Бобби Фарадей стоял на коленях у кромки воды, верхняя часть его тела слегка наклонилась, словно он пытался взглянуть на свое отражение. У него на шее была веревка, привязанная к стволу дерева. Он раздулся, лицо его было красновато-фиолетовое, и черты изменились почти до неузнаваемости.
– Ах, черт! – воскликнул Пейтон.
Он был в шоке, и Арти подошел и обнял его за плечи. За спиной у них садилось солнце, подул ветер, и колосья низко склонились, скорбя.
Глава 2
Я сел на поезд до Перл-Ривер от станции Пенн. Я не поехал в Нью-Йорк на машине из Мэна и не потрудился взять напрокат машину, пока был в городе. В этом не было нужды. То, что мне предстояло, было легче сделать без автомобиля. Когда маленький поезд с одним вагоном подошел к станции, так почти и не изменившейся с тех пор, когда это была ветка железной дороги Эри-Рэйлроуд, я увидел, что и все другие перемены в сердце городишка были тоже чисто косметическими. Я спустился вниз и медленно прогулялся по Мемориальному парку, где знак у необитаемой будки оранджтаунской полиции объявлял, что Перл-Ривер все еще остается городом дружественного народа. Этот парк заложил Джулиус Э. Браунсдорф, отец-основатель Перл-Ривер, который также спланировал и сам город после приобретения здесь земли, а также построил железнодорожную станцию, начал производство швейных машинок «Этна» и печатных станков «Америка & Либерти», усовершенствовал лампочку накаливания и изобрел фонари с электрической дугой, которые освещали не только этот парк, но также район Капитолия в Вашингтоне. Браунсдорф был одним из тех парней, рядом с которыми большинство людей кажутся заторможенными и вялыми. Вместе с Дэном Фортманном из «Чикаго Беарз» он был в Перл-Ривер главным предметом гордости и хвастовства.
Звездно-полосатый флаг по-прежнему развевался в центре парка, чтя память молодых парней города, погибших на войне. Любопытно, что в списке погибших оказались также Джеймс Б. Мур и Зигфрид У. Бутц, которые погибли не на войне, а во время ограбления банка в 1929 году, когда Генри Дж. Фернекс, печально известный бандит того времени, пытался ограбить Первый Государственный банк в Перл-Ривер, переодевшись электриком. Что ж, по крайней мере, их помнят. Теперь убитых банковских служащих не часто упоминают на общественных мемориалах.
Перл-Ривер, с тех пор как я уехал оттуда, так ни на йоту и не освободился от своих ирландских корней. В кафе «Грязный ручей» на улице Норт-Мэйн, у дальнего края парка, по-прежнему предлагали кельтский завтрак, а рядом располагались ирландская мясная лавка Галлахера, магазин подарков «Ирландский коттедж» и туристическое агентство «Хили-О’Сэлливан Тревел». За Ист-Сентрал-авеню, рядом со скобяной лавкой Хенделера, был ирландский магазин «Полпенни», где продавали ирландский чай, конфеты, чипсы и копии гаэльских футболок, а за углом старого отеля «Перл-стрит» находилась ирландская пивная Грейса Ф. Нунана. Как часто замечал мой отец, им следовало бы покрасить весь город в зеленый цвет, и дело с концом. Впрочем, кинотеатр «Перл-Ривер» был теперь закрыт, и здание заняли претенциозные магазинчики, продающие кустарные поделки и дорогие подарки, а также здесь расположились более функциональные авто- и мебельные магазины.
Теперь мне кажется, что все мое детство я провел в Перл-Ривер, но это не так. Мы переехали туда, когда мне было около восьми лет, когда отец стал уставать от долгих поездок в Нью-Йорк из маленького городка, где они с моей матерью жили дешево благодаря доставшемуся ему дому после смерти его матери. Отцу было особенно тяжело в те недели, когда он работал в смену с 8:00 до 4:00, что на самом деле оказывалось с 7:00 до 3:30. Ему приходилось вставать в пять утра, иногда даже раньше, чтобы добраться до Девятого округа, неспокойного района, занимавшего менее одной квадратной мили в Нижнем Ист-Сайде, но где случалось до семидесяти пяти самоубийств в год. В эти недели мы с матерью почти не видели его. Да и другие смены в шестинедельном цикле были не намного лучше. От него требовалось работать одну неделю с 8:00 до 16:00, одну – с 16:00 до 00:00, еще одну – с 8:00 до 16:00, две – с 16:00 до 00:00 (в эти недели я видел его только по выходным, так как он спал, когда я утром уходил в школу, а когда я возвращался, он был уже на работе), и обязательно одну с 00:00 до 8:00, и это так сбивало его внутренние часы, что под конец он чуть ли не впадал в бред от усталости.
Полиция Девятого округа работала по так называемой «девятиотрядной схеме» – девять отрядов по девять человек, в каждом сержант. Такая система возникла в пятидесятых, и с ней было покончено в восьмидесятых, а заодно и с большей частью порожденного ею товарищества. Мой отец служил в Первом отряде, где сержантом был человек по имени Ларри Костелло, и это он предложил отцу подумать о переезде в Перл-Ривер. Там жили все копы-ирландцы, и этот городок славился своими парадами на День святого Патрика, самыми большими после парадов в Манхэттене. Этот городок был также побогаче, средний уровень дохода тут вдвое превышал средний уровень по стране, и здесь царил дух комфорта и процветания. И здесь имелось достаточно свободных от службы копов, чтобы построить полицейское государство. Тут водились деньги, и город имел собственное лицо, определяющееся общими национальными связями. Хотя мой отец сам не был ирландцем, но он был католик, знал многих жителей Перл-Ривер, и ему было легко с ними. Мать не выразила никаких возражений против переезда. Если это даст ей больше времени видеть мужа и в какой-то мере избавит его от стресса и напряжения, к тому времени так явно запечатлевшихся на его лице, она была готова переехать хоть в земляную яму, накрытую брезентом, и довольствовалась бы этим.
Итак, мы переехали на юг, а поскольку все в нашей жизни, что после этого пошло наперекосяк, связано с Перл-Ривер, для меня этот городок стал главным воспоминанием о детстве. Мы купили дом на Франклин-авеню, недалеко от перекрестка с Джон-стрит, где до сих пор стоит объединенная методистская церковь. На особом риелторском языке дом назывался «требующий ремонта»: пожилая леди, прожившая в нем бо́льшую часть своей жизни, недавно умерла, и ничто не говорило о том, что с 1950 года она много занималась домом, разве что иногда проводила веником по полу. Но зато дом был больше, чем мы могли бы себе позволить в иных обстоятельствах, а такие вещи, как отсутствие заборов между соседями и открытые дворики, выходящие на улицу, очень привлекали отца. Это давало ему ощущение пространства и общности. Идея о том, что хороший забор порождает хороших соседей, не имела большого хождения в Перл-Ривер. Зато некоторые здесь находили концепцию забора слегка тревожной – как признак разъединения, что ли, какой-то обособленности.
Моя мать погрузилась в местную жизнь. Если существовал какой-нибудь комитет, она в него вступала. Для женщины, которая, по большинству моих воспоминаний, казалась самодостаточной и замкнутой, отдаленной от себе подобных, это было изумительное преображение. Мой отец, наверное, задумывался, не завела ли она интрижку на стороне, но это было всего лишь реакцией женщины, оказавшейся в лучшем месте, чем было раньше, с мужем, более удовлетворенным, чем раньше. Впрочем, она по-прежнему досадовала, что он каждый день уходит из дому, и вздыхала с плохо скрытым облегчением, когда он невредимым возвращался после дежурства.
Моя мать: теперь, когда я перерыл подробности нашей жизни в этом месте, мои отношения с ней стали казаться мне все менее и менее нормальными, если это слово вообще можно применять для семейных взаимоотношений. Порой она казалась отдаленной от своих сверстниц, но то же самое можно сказать про ее отдаленность от моего отца и от меня. Не то чтобы она скрывала свою привязанность или не была со мной ласкова. Она восторгалась моими успехами и утешала в моих неудачах. Она выслушивала и наставляла – и любила. Но на протяжении большой части моего детства мне казалось, что она не действовала сама, а я вынуждал ее к этому. Я приходил к ней, и она делала все, что мне было нужно, но никогда это не делалось по ее инициативе. Как будто я был своего рода экспериментом, зверюшкой в клетке, чем-то таким, за чем наблюдают, следят, чтобы вовремя покормить и напоить, проявить любовь и высказать одобрение, чтобы обеспечить выживание, но не более того.
Или, возможно, это просто игра памяти, начавшаяся, когда я взбаламутил резервуар прошлого, а когда муть уляжется и откроет мне вид до дна, станет видно, что же было на самом деле.
После убийств и того, что за ними последовало, она сбежала на север в Мэн, взяв меня с собой в то место, где выросла сама. До самой ее смерти, когда я еще учился в колледже, она отказывалась обсуждать со мной подробности событий, которые привели к смерти моего отца. Она замыкалась внутри себя, а там был только рак, который отнимет ее жизнь, постепенно колонизируя клетки ее тела, как плохие воспоминания вытесняют хорошие. Теперь я задумываюсь, как долго рак поджидал ее, если действительно тяжелая эмоциональная травма каким-то образом включила физическую реакцию, когда моя мать оказалась преданной на двух фронтах: своим мужем и своим телом. Если это действительно было так, то рак начал свое дело за несколько месяцев до моего рождения. Я стал своего рода стимулом наряду с поступками моего отца, поскольку одно вытекает из другого.
Наш дом не сильно изменился, хотя краска облупилась, верхние окна покрылись грязью, а разбитая черепица, как темные, искрошившиеся зубы, говорила о плохом уходе. Его серый цвет слегка выцвел, стал бледнее, чем раньше, когда я жил здесь, но двор был все так же не огорожен, как и у остальных соседей. Крыльцо застеклили, и кресло-качалка и ротанговая кушетка, обе без подушек, стояли на улице. Оконные рамы и дверные косяки были теперь выкрашены черным, а не белым, а там, где раньше на клумбах росли заботливо опекаемые цветы, остался лишь газон с худосочной клочковатой травой, видневшейся там и сям сквозь собранный в кучи смерзшийся снег. И все же во всем этом узнавалось место, где я вырос. Там, где когда-то была гостиная, шевельнулась штора, и я увидел с любопытством смотрящего на меня старика. Я кивнул ему в знак того, что знаю о его присутствии, и он отступил в тень.
Над входной дверью располагалось двойное окно, в одной его половине стекло разбилось, и вместо него был вставлен картон. Когда-то там сидел мальчик и смотрел на городок, который был его миром. В той комнате что-то оставалось от меня после смерти отца: может быть, доля невинности или последние остатки детства. Все это было отобрано у меня выстрелом, заставившим меня сбросить прежнее, как змеиную кожу или оболочку куколки насекомого. Я чуть ли не видел его, этот маленький призрак, – фигурку с темными волосами и прищуренными глазами, слишком погруженную в себя для своих лет, слишком одинокую. У мальчика были друзья, но он так и не избавился от чувства, что навязывается им, когда зовет их выйти, и что они делают ему одолжение, играя с ним или приглашая посмотреть телевизор. Было легче, когда они собирались вместе, играли летом в парке в софтбол или в футбол, если из летнего лагеря возвращался или еще туда не отправился Дэнни Йетс, единственный из его знакомых, кто восторгался «Космосом» и которому его дядя, служивший на военной авиабазе в Англии, присылал журнал Shoot!. Дэнни был на пару лет старше остальных ребят, и они отставали от него во многом.
Я гадал, где теперь мои друзья. Среди них не было ни одного негра, так как Перл-Ривер был бел, как лилия, и черных детей мы встречали только на играх университетских команд. Когда мы уехали в Мэн, я потерял все связи с ними, но некоторые, наверное, по-прежнему жили здесь. В конце концов, Перл-Ривер – клановый, люто защищавший себя от чужаков городок, – был таким местом, которое стало домом для нескольких поколений. На другой стороне улицы чуть ближе к центру жил Бобби Греттон. Его родители ездили только на «Шевроле» и не больше двух лет на одной машине, а потом ее продавали и покупали новую модель. Я посмотрел налево и увидел коричневый «Шевроле-Аплендер» на подъездной дорожке к дому, где всегда жили Греттоны. На заднем бампере виднелась выцветшая наклейка в поддержку Обамы на президентской кампании 2008 года, а рядом желтая ленточка. На машине были ветеранские таблички. Наверняка она принадлежала мистеру Греттону.
В окне моей бывшей спальни изменилось освещение, проплывающее облако создало впечатление какого-то движения внутри, и я снова ощутил присутствие там мальчика, которым когда-то был сам. Он сидел там, ожидая, когда на улице появится возвращающийся отец, а возможно, что мелькнет Кэрри Готтлиб, которая жила напротив. Кэрри была на три года его старше, и все признавали, что это самая красивая девушка в Перл-Ривер, хотя некоторые шептали, что она и сама это знает, и это знание делало ее менее привлекательной и милой, чем другие, менее одаренные и скромнее себя ведущие молодые женщины. Но эти нашептывания не волновали мальчика, как и многих других ребят в городке. Сама обособленность Кэрри Готтлиб и чувство, что она идет по жизни по пьедесталам, возведенным только для ее замыслов, делали ее столь желанной. Будь она более приземленной и менее самоуверенной, их интерес к ней значительно снизился бы.
Кэрри уехала в Нью-Йорк-сити, чтобы стать моделью. Ее мать рассказывала всякому, кто задерживался достаточно надолго, о том, что Кэрри суждено украшать своим видом модные товары и телеэкраны, но в последующие месяцы и годы этих изображений Кэрри так и не появилось, и со временем ее мать перестала говорить так о дочери. Когда ее спрашивали (обычно с блеском в глазах, чуя запах крови), как дела у Кэрри, она с несколько натянутой улыбкой отвечала: «Прекрасно, просто прекрасно», – и переводила разговор на более спокойную тему или, если собеседник настаивал, просто удалялась. Потом я слышал, что Кэрри вернулась в Перл-Ривер и нашла работу официантки в ресторане, а в конечном итоге стала там менеджером, выйдя замуж за владельца. Она была по-прежнему прекрасна, но большой город взял с нее свою дань, и ее улыбка уже не была такой уверенной, как прежде. Тем не менее она вернулась в Перл-Ривер и переносила разочарование в мечтах с достоинством, и люди восхищались ею за это, и, может быть, из-за этого она нравилась им больше, чем раньше. Она была одной из них и была дома, и когда навещала своих родителей на Франклин-авеню, призрак мальчика видел ее и улыбался.
Мой отец не был крупным мужчиной в сравнении со своими товарищами полицейскими, он едва отвечал требованиям Нью-Йоркского полицейского департамента к росту и скроен был не так крепко, как они. Впрочем, для моей юной особы он представлялся внушительной фигурой, особенно когда был в форме, с болтающимся на ремне четырехдюймовым «Смит-Вессоном» и сверкающими пуговицами на темно-синем фоне мундира.
– Кем ты собираешься стать, когда вырастешь? – спрашивал он меня, и я всегда отвечал:
– Копом.
– И каким же копом?
– Нью-йоркским. Нью! Йоркского! Полицейского! Департамента!
– И каким же нью-йоркским копом ты хочешь стать?
– Хорошим. Самым лучшим.
И отец ворошил мне волосы – в отличие от легкого подзатыльника, который я получал, когда делал что-то, что ему не нравилось. Он никогда не бил меня по лицу или кулаком – достаточно было легкого подзатыльника его твердой мозолистой рукой, означающего, что я переступил черту. За этим иногда следовали дальнейшие наказания: домашний арест, невыдача денег на карманные расходы на неделю или две, а подзатыльник был предупредительным знаком. Он был последним предупреждением и единственной мерой какого-никакого физического воздействия, которое ассоциировалось у меня с отцом до того дня, когда погибли двое подростков.
Некоторые из моих друзей, которым надоело жить в городке, где порядки устанавливали копы, остерегались моего отца. Фрэнки Марроу, в частности, когда поблизости был мой отец, обычно съеживался и уходил в себя, как испуганная улитка. Отец Фрэнки работал охранником в большом универмаге; возможно, какое-то значение имел тот факт, что оба носили форму. Отец Фрэнки был болван, и, может быть, Фрэнки просто предположил, что и остальные люди в форме, что-то охраняющие, склонны быть болванами. Когда Фрэнки было семь лет и он хотел взять отца за руку, переходя дорогу, тот спросил: «Ты что, сопляк?» Как однажды выразился мой отец, мистер Марроу был «первоклассный сукин сын». Мистер Марроу терпеть не мог негров, евреев и латиноамериканцев, и у него на языке всегда были презрительные клички, чтобы их ужалить. Впрочем, он так же ненавидел и большинство белых, так что это не выглядело расизмом. Он просто был мастер позлобствовать.
В возрасте четырнадцати лет Фрэнки Марроу отправили в исправительную школу за поджог. Он поджог собственный дом, пока его старик был на работе. Фрэнки неплохо все рассчитал, и когда мистер Марроу вернулся на свою улицу, сразу же вслед за ним приехали пожарные машины, а Фрэнки сидел на стене дома напротив и глядел на поднимавшиеся языки пламени, одновременно смеясь и плача.
Мой отец не был горьким пьяницей. Ему не требовался алкоголь, чтобы расслабиться. Это был самый спокойный человек из всех, кого я когда-либо знал, от чего подростку было трудно понять его отношения с его товарищем и лучшим другом Джимми Галлахером. Джимми, всегда шедший в голове колонны на парадах в День святого Патрика, источая ирландский зеленый и полицейский синий цвет, весь состоял из улыбок и шаловливых тычков. Он был на три-четыре дюйма выше моего отца и шире в плечах. Если они вставали рядом, когда Джимми приходил к нам, отец выглядел несколько смущенным, словно чувствовал какую-то неполноценность в сравнении с другом. Входя, Джимми первым делом целовал и обнимал мою мать – единственный мужчина, кроме ее мужа, которому позволялись такие вольности, – а потом поворачивался ко мне.
– Ах, вот он! – говорил Джимми. – Этот мужичок.
Он был не женат. Говорил, что так и не встретил подходящую женщину, но что с радостью встречался с множеством неподходящих. Это была старая шутка, и он часто повторял ее, но мои родители всегда смеялись, хотя и знали, что он врет. Женщины не интересовали Джимми Галлахера, хотя пройдет много лет, прежде чем я это пойму. Я часто задумывался, как трудно, наверное, было Джимми держать фасад все эти годы, флиртуя с женщинами, чтобы приспосабливаться к окружающим. Джимми Галлахер, который мог приготовить из ничего самую невероятную пиццу, который мог бы устроить пир для короля (во всяком случае, я слышал, как это говорил мой отец матери), но который, играя в покер у нас дома или в окружении друзей смотря какой-нибудь матч (будучи холостяком, Джимми мог позволить себе самый современный и большой телевизор), мог накормить их начос и пивом, картофельными чипсами и купленными в магазине готовыми замороженными обедами или, если погода была хорошей, приготовить стейки и гамбургеры на пикнике. И я уже тогда чувствовал, что хотя мой отец говорил с матерью о тайных кулинарных способностях Джимми, он не упоминал об этом так беспечно среди своих собратьев-копов.
Джимми брал меня за руку и пожимал, чересчур крепко, испытывая свою силу. Я приучился не реагировать в таких случаях, потому что, если я вздрагивал, Джимми говорил: «Ага, ему еще есть над чем работать», – и в притворном разочаровании качал головой. Но если я, не моргнув глазом, изо всех сил сжимал руку в ответ, он улыбался и совал мне доллар с предупреждением: «Только не пропей его весь».
И я не пропивал его весь. Фактически пока мне не исполнилось пятнадцать, на выпивку я не тратил ничего. Я покупал конфеты и смешные книжки или откладывал деньги на летние каникулы в Мэне, когда мы останавливались с моим дедом в Скарборо, откуда меня возили в Олд-Орчард-Бич и позволяли разгуляться на аттракционах. Но когда я стал постарше, спиртное стало более привлекательным вариантом. Фил, брат Кэрри Готтлиб, работавший на железной дороге и считавшийся немного туповатым, был известен тем, что покупал пиво несовершеннолетним, забирая себе одну бутылку из шести купленных. Однажды я и двое моих друзей скинулись на упаковку из шести бутылок PBR, и Фил купил их для нас. Вечером мы пошли в лес и выпили там бо́льшую часть. Вкус мне понравился меньше, чем трепет удовольствия сразу от нарушения закона и домашних запретов, так как отец дал мне недвусмысленно понять, что без его разрешения не должно быть никаких выпивок. Как все молодые люди в мире, я соблюдал этот и другие запреты только в тех делах, о которых отец знал, поскольку если он не знал о них, они его не касались.
К несчастью, я принес одну из тех бутылок домой и запрятал подальше в чулан, чтобы употребить потом, где ее и нашла моя мать. За это я получил подзатыльник и домашний арест, плюс меня вынудили дать обет бедности не меньше чем на месяц. В тот день, а это было воскресенье, к нам зашел Джимми Галлахер. У него был день рождения, и они с моим отцом собирались загулять в городе, как всегда делали, когда один из них отмечал еще один год, в который его не застрелили, не закололи, не избили в месиво и не задавили машиной. Он насмешливо мне улыбнулся, держа доллар между указательным и средним пальцами правой руки.
– Столько лет я повторял, а ты не слушал.
И я угрюмо ответил:
– Я слушал. Я не все пропил.
Даже отец не смог удержаться от смеха.
Но Джимми все-таки не дал мне доллар и после этого никогда не давал денег. У него не было такой возможности. Через шесть месяцев отец умер, и Джимми Галлахер больше не приходил к нам с долларовой бумажкой в руке.
После убийства моего отца допрашивали, поскольку он признал свою причастность, как только столкнулся с полицией. К нему отнеслись с сочувствием и попытались понять, что же произошло, чтобы можно было смягчить наказание. Потом его передали в оранджтаунский полицейский департамент, так как убийство произошло на их территории. Кроме того, был привлечен департамент внутренних расследований, а также следователь из службы Роклендского окружного прокурора, сам бывший нью-йоркский коп, знавший, как делаются такие дела, и который мог бы пригладить перышки местным парням, прежде чем начнется расследование.
Отец позвонил моей матери вскоре после того, как его взяли, и сказал ей, что совершил. Потом из вежливости ей позвонила парочка местных копов. Один из них был племянником Джимми Галлахера, работавшим в Оранджтауне. Этим же вечером, до своего выхода на дежурство, он приходил к нам в штатском и сидел с матерью на кухне. У него на ремне был пистолет. Они с матерью делали вид, что это был просто случайный визит, но он задержался слишком надолго для обычного визита, и я видел напряжение на лице матери, когда она подавала ему кофе и кекс, к которым он едва притронулся. Теперь, когда он снова пришел к нам, на этот раз в форме, я понял, что его прежний визит был как-то связан с убийством, но еще не знал как.
Племянник Джимми подтвердил ей все случившееся – или якобы случившееся – на пустыре неподалеку от нашего дома, никак не упомянув о том, что уже второй раз за вечер приходит в этот дом. Она хотела повидаться с мужем, оказать поддержку, но он сказал ей, что в этом нет никакой надобности. Еще некоторое время будет продолжаться допрос, а потом ее мужа, вероятно, отстранят от службы с сохранением жалованья до окончания расследования. Скоро он будет дома, пообещал он. Сидите тихо. Присматривайте за пацаном. Ничего ему пока не говорите. Это, конечно, ваше дело, но, вы понимаете, может быть, лучше подождать, пока мы узнаем больше…
Я слышал, как она плакала после звонка отца, и подошел к ней. В пижаме я встал перед матерью и спросил ее:
– Что случилось? В чем дело, мама?
Она посмотрела на меня, и какое-то время я был уверен, что мама не узнает меня. Она была встревожена и потрясена. Содеянное моим отцом заморозило ее реакции, и я казался ей чужим. Только этим можно было объяснить холод в ее взгляде, отчужденность между нами, словно воздух замерз и затвердел, отрезав нас друг от друга. Я раньше видел это выражение на ее лице, но только в самые страшные моменты, когда совершал что-то такое ужасное, от чего она теряла дар речи: когда украл деньги из кухонного фонда или когда при неудачной попытке сделать бобслей для моего солдатика, разбил тарелку, завещанную ей прабабушкой.
Мне показалось, что в ее глазах был упрек.
– Мама? – снова спросил я уже неуверенно, испуганно. – Что-то с папой? С ним все в порядке?
И она нашла в себе силы кивнуть, а когда заговорила, то так закусила нижнюю губу, что я увидел кровь на белой коже.
– С ним все в порядке. Была стрельба.
– Он ранен?
– Нет, но некоторые… Некоторые скончались. Говорят, из-за твоего отца.
– Папа их застрелил?
Но она не ответила, а только сказала:
– Иди спать. Пожалуйста.
И я ушел, но не мог уснуть. Мой отец, человек, который с трудом заставлял себя дать мне подзатыльник, вытащил револьвер и кого-то убил. Я был уверен, что так и было.
И гадал, не попал ли отец в беду из-за этого.
В конце концов, его отпустили. Два болвана из департамента внутренних расследований проводили его домой и уселись на улице читать газеты. Я смотрел на них из окна. Мой отец выглядел старым и подавленным, когда шел по садовой дорожке. Он был небрит. А когда взглянул на окно, то, увидев меня, помахал мне рукой и попытался улыбнуться. Я помахал в ответ, но не улыбнулся, а потом вышел из комнаты.
Отец крепко обнимал мою мать, а она плакала у него на груди, и я слышал, как он сказал:
– Он сказал нам, что это могли быть они.
Я замер на лестнице, затаив дыхание.
– Но как такое могло быть? – спросила мать. – Как это могли оказаться те же самые люди?
– Не знаю, но это было так. Я видел их. И слышал, что они говорили.
Мать снова заплакала, но ее тон изменился: теперь это был тонкий стон, как будто кого-то разрывают на части. Как будто в ней прорвало плотину, и все, что она таила, теперь выливалось через промоину, вымывая жизнь, которая в ней была раньше, превращаясь в поток горя и ожесточения. Позже я думал, сумела ли она предотвратить все случившееся потом, если бы тогда ей удалось взять себя в руки, но она была так захвачена своим горем, что не могла увидеть, что, убив тех двоих подростков, ее муж разрушил нечто критически важное для своего собственного дальнейшего существования. Он убил двух безоружных подростков и, что бы ни говорил ей, сам не знал точно зачем; или же он не видел возможности жить дальше, если все, что сказал ей, было правдой. Он устал, как еще никогда не уставал. Ему хотелось спать. Хотелось уснуть и никогда не просыпаться.
Они заметили мое присутствие, и отец убрал правую руку с плеча матери и пригласил меня присоединиться к их объятиям. И так мы стояли минуту, пока отец не похлопал нас обоих по спине.
– Хватит, – сказал он, – а то мы так простоим целый день.
– Хочешь есть? – спросила мать, вытирая глаза передником. Теперь в ее голосе не было никаких эмоций, как будто, дав выход своей боли, она не оставила внутри ничего.
– Конечно. Хорошо бы яичницу. С беконом. Хочешь яичницу с беконом, Чарли?
Я кивнул, хотя есть мне не хотелось. Мне хотелось побыть рядом с отцом.
– Тебе надо принять душ, переодеться, – сказала мать.
– Да, я так и сделаю. Но сначала мне нужно сделать кое-что еще. А ты позаботься о яичнице.
– Поджарить гренки?
– Да, хорошо бы. Пшеничные, если есть.
Мать начала хлопотать на кухне. Когда она повернулась к нам спиной, отец крепко сжал мое плечо и сказал:
– Все будет хорошо, понял? А пока помогай матери. Чтобы с ней было все в порядке.
Он ушел от нас. Задняя дверь открылась и снова закрылась. Мать замерла, прислушиваясь, как собака, учуявшая что-то тревожное, а потом продолжила разогревать масло на сковороде.
Глава 3
Солнце скрылось за облаками, от чего освещение быстро изменилось, и солнечная яркость в мгновение ока сменилась зимними сумерками, а вскоре подкрадется и настоящая тьма. Входная дверь открылась, и на пороге показался старик. На нем была куртка с капюшоном, но на ногах оставались шлепанцы. Он протрусил до края дороги и остановился на границе своих владений, пальцы его ног выровнялись по газону, словно дорога была водоемом, и он боялся упасть с берега.
– Помочь чем-нибудь, сынок? – крикнул он.
Сынок.
Я перешел улицу. Старик слегка напрягся, задумавшись, удачная ли это была мысль – выйти, как ни крути, к незнакомому человеку. Он взглянул на свои шлепанцы, вероятно, соображая, что следовало потратить время и надеть ботинки. В ботинках он бы не чувствовал себя таким уязвимым.
Приблизившись, я смог рассмотреть, что ему было лет семьдесят, если не больше. Это был маленький, с виду хрупкий человечек, и мне представилось, что он всегда был таким; он не держался как человек, некогда бывший значительно больше и крепче, и все же ему хватило внутренней силы и уверенности, чтобы выйти к незнакомому человеку, наблюдающему за его домом. Бывают люди помоложе, которые бы просто позвонили в полицию. У него были карие слезящиеся глаза, но морщин на лице было сравнительно немного для человека его возраста. Кожа особенно натянулась вокруг глаз и на скулах, создавая впечатление, что она начала сжиматься, а не растягиваться на черепе.
– Я когда-то жил здесь, в этом доме, – сказал я.
Настороженность в нем немного ослабла.
– Вы один из Харрингтонов? – спросил он, прищурившись, словно силясь узнать. По обе стороны его переносицы виднелись следы от очков. Возможно, он решил оставить очки внутри, чтобы не казаться таким хрупким.
– Нет.
Я даже не знал, кто такие Харрингтоны. Купившие дом после нашего отъезда носили фамилию Билднер. Это была молодая пара с маленькой дочкой. Однако с тех пор, как я последний раз видел этот дом, прошло более четверти века, и я представления не имел, сколько хозяев он сменил за эти годы.
– Хм. А как тебя зовут, сынок?
И каждый раз, когда он произносил это слово, для меня эхом звучал голос моего отца.
– Паркер, – ответил я. – Чарли Паркер.
– Паркер, – повторил он, пережевывая это слово, как кусок мяса, во вкусе которого он все еще сомневается. Потом он три раза быстро моргнул и его рот сжался в некоторую гримасу. – Да, теперь я понял, кто вы. А меня зовут Эйза, Эйза Дьюранд.
Он протянул руку, и я пожал ее.
– Как долго вы тут живете? – спросил я.
– Двенадцать лет, плюс-минус. До нас тут жили Харрингтоны, но они дом продали и переехали в Дакоту. Не знаю, в Северную или Южную. Не думаю, что это так важно, учитывая, что такое Дакота.
– Вы бывали в Дакоте?
– В которой?
– В какой-нибудь.
Он озорно улыбнулся, и я ясно увидел молодого человека, попавшегося в тело старика.
– С чего бы это я поехал в Дакоту? Не хотите войти внутрь?
Я услышал свои слова еще до того, как понял, что принял решение.
– Да, если не сочтете навязчивостью.
– Ничуть. Моя жена скоро вернется. Она по воскресеньям после обеда играет в бридж, а я готовлю ужин. Если хотите есть, то добро пожаловать. Тушеное мясо. По воскресеньям у нас всегда тушеное мясо. Больше я ничего готовить не умею.
– Нет, спасибо. Хотя с вашей стороны было очень любезно предложить.
Я прошел вместе с ним по садовой дорожке. Он слегка приволакивал левую ногу.
– Что вы получаете взамен за приготовление ужина, если позволите спросить?
– Более легкую жизнь, – ответил Дьюранд. – Сплю у себя в постели, не боясь, что меня задушат. – К нему вернулась улыбка, мягкая и теплая. – Ей нравится моя тушенка, а мне нравится, что ей нравится.
Мы дошли до входной двери. Дьюранд прошел вперед и открыл ее. Я на мгновение замер на ступеньке, а потом проследовал за ним внутрь, и он закрыл за мной дверь. Прихожая была ярче, чем я ее помнил. Она была покрашена в желтый цвет с белой каемкой. Когда я был мальчишкой, прихожая была красная. Теперь справа располагалась большая столовая со столом красного дерева и стульями, не очень отличавшимися от наших. Слева была гостиная. Там стоял телевизор с плоским экраном высокого разрешения, где некогда стоял наш «Зенит», в те дни, когда видеомагнитофоны были еще в новинку, и телекомпании учредили семейный час, чтобы уберечь молодежь от секса и насилия. Когда это было – в 1975-м? В 1976-м? Не помню.
Между кухней и гостиной больше не было стены. Ее снесли, чтобы создать единое пространство, так что маленькая кухонька моей юности со столом на четверых совершенно исчезла.
Я не мог представить маму в этом новом месте.
– Изменилось? – спросил Дьюранд.
– Да. Все изменилось.
– Это сделали другие люди. Не Харрингтоны, Билднеры. Это вы им продали?
– Да, им.
– Какое-то время дом пустовал. Пару лет. – Он отвел глаза, обеспокоенный тем, какое направление принимает разговор. – Хотите выпить? Есть пиво, если хотите. Я теперь не много его пью. Проходит через меня, как вода через трубу. Только было на одном конце – и уже на другом. А потом приходится подремать.
– Для меня это рановато. Впрочем, я бы выпил кофе, если не придется пить в одиночку.
– Кофе – это можно. После него я хотя бы не засыпаю.
Он включил старую замызганную кофеварку, достал чашки и ложки.
– Не возражаете, если я загляну в мою бывшую спальню? – спросил я. – Это маленькая комната, выходящая на улицу, с разбитым окном.
Дьюранд снова вздрогнул и с виду немного растерялся.
– Чертово стекло. Ребятишки разбили его, играя в бейсбол, а у меня просто руки не доходят его починить. И потом, мы особенно не пользуемся той комнатой, только как складом. Она вся заставлена коробками.
– Это не важно. Мне бы все равно хотелось взглянуть.
Он кивнул, и мы поднялись наверх. Я встал на пороге моей старой спальни, но не стал входить. Как и сказал Дьюранд, здесь было множество коробок, папок, книг и старого электрооборудования, на всем этом лежал толстый слой пыли.
– Я такой барахольщик, – извиняющимся тоном сказал Дьюранд. – Все это по-прежнему работает. Я не теряю надежды, что придет кто-нибудь, кому это может понадобиться, и я ему все передам.
Я стоял там, и коробки исчезли, растворились вместе с хламом, книгами и папками. Осталась только комната с серым ковром; белые стены с картинами и плакатами, шкаф с зеркалом, в котором я мог видеть свое отражение – отражение человека на пятом десятке с седеющими волосами и темными глазами; полки с книгами, заботливо расставленными по авторам; ночной столик с цифровым будильником, высшим достижением техники, показывающим 12:54.
И из гаража позади дома донесся звук выстрела. Через окно я увидел бегущих людей…
– Вы в порядке, мистер Паркер?
Дьюранд тихонько коснулся моего локтя. Я пытался заговорить, но не мог.
– Почему бы нам не спуститься? Я сварю вам чашечку кофе.
И фигура в зеркале стала призраком мальчика, которым я был когда-то. Я выдерживал его взгляд, пока призрак не поблек и не исчез.
Мы уселись на кухне, Эйза Дьюранд и я. Через окно я мог видеть рощицу серебристых берез, где когда-то был гараж. Дьюранд проследил за моим взглядом.
– Я слышал о случившемся, – сказал он. – Это ужасно.
Комната наполнилась ароматом дьюрандовского тушеного мяса. Пахло хорошо.
– Да, ужасно.
– Они снесли его, тот гараж.
– Кто?
– Харрингтоны. Соседи, мистер и миссис Розетти – они поселились, вероятно, года через два после вашего отъезда – рассказывали мне об этом.
– Зачем они снесли его? – Но задавая этот вопрос, я уже знал ответ. Удивительно было как раз то, что он так долго простоял нетронутый.
– Наверное, некоторые чувствовали, что в нем произошло что-то нехорошее, от этого оставалось эхо, – сказал Дьюранд. – Не знаю, правда ли. Я-то сам к таким вещам не чувствителен. Моя жена верит в ангелов, – он указал на крылатую фигурку в дымчатом одеянии, висевшую на крючке на кухонной двери, – вот только все ее ангелы напоминают фею Динь-Динь. Не думаю, что мы сможем отличить ангелов от фей.
И все-таки ребята Харрингтонов не любили заходить в гараж. Самая младшая девочка говорила, что там плохо пахнет. А мать сказала миссис Розетти, что там пахло, как будто…
Он замолчал и вздрогнул в третий раз. Это словно была его инстинктивная реакция, когда что-то его расстраивало.
– Ничего, – сказал я. – Продолжайте, пожалуйста.
– Она сказала, что пахнет так, как будто там выстрелили.
Мы оба помолчали.
– Зачем вы приехали сюда, мистер Паркер?
– Сам точно не знаю. Наверное, у меня есть вопросы, на которые нужно получить ответ.
– Знаете, на каком-то этапе жизни получаешь толчок пойти и раскопать прошлое, – сказал Дьюранд. – Перед смертью моей матери я усадил ее и заставил пройти по всей истории нашей семьи, по всему, что она помнила. Я хотел все это знать, наверное, чтобы понять, частью чего я являюсь, прежде чем все, кто может прояснить мне это, ушли навсегда. Это хорошо – знать, откуда пришел. Потом передашь это своим детям, и это поможет им не чувствовать себя брошенными на произвол судьбы, не такими одинокими… Но некоторые вещи лучше оставить в прошлом. О, я знаю, что психиатры, и терапевты, и бог знает кто еще, скажут вам совсем другое, но они ошибаются. Не всякую рану стоит ковырять и открывать, и не все неправильное нужно пересматривать или пинками и криками выволакивать на свет. Лучше просто дать такой ране зажить, даже если она не хочет заживать, и оставить ошибки или преступления в темноте и напоминать себе, что не надо ступать в тень, если этого можно избежать.
– Ну, в этом-то вся и штука, – сказал я. – Иногда этих теней не избежать.
Дьюранд потеребил губу.
– Да, я полагаю, иногда не избежать. Так это начало или конец?
– Начало.
– Тогда перед вами длинная дорога.
– Думаю, что так.
Я услышал, как открывается входная дверь. В прихожую вошла маленькая, слегка располневшая женщина с завитыми седыми волосами.
– Это я, – крикнула она.
Женщина не заглянула на кухню; сначала она сняла пальто, перчатки и шарф и в зеркале у вешалки проверила свою прическу и лицо.
– Хорошо пахнет, – сказала миссис Дьюранд и, обернувшись, вдруг увидела меня. – Господи!
– У нас гость, Элизабет, – сказал Дьюранд, и я встал, когда его жена вошла в комнату. – Это мистер Паркер. Он раньше жил здесь, в детстве.
– Рад познакомиться, миссис Дьюранд, – сказал я.
– Что ж, вы…
Она помолчала, соображая, а я наблюдал за сменой чувств на ее лице. В конце концов, ее черты сложились в выражение, которое я счел их обычным состоянием «по умолчанию»: мягкость, приправленная намеком на грусть, которая приходит с долгим жизненным опытом и пониманием, что дело идет к концу.
– Добро пожаловать, – проговорила миссис Дьюранд. – Сидите, сидите. Вы останетесь на ужин?
– Нет, не могу. Мне нужно идти. Я и так отнял у вашего мужа много времени.
Несмотря на ее врожденную учтивость и добродушие, я заметил ее облегчение.
– Вы уверены?
– Вполне. Спасибо.
Я встал, чтобы надеть пальто, и Дьюранд проводил меня до двери.
– Должен вам сказать, – сказал он, – что когда вас только увидел, то принял за кое-кого другого, и я имею в виду не детей Харрингтонов. Впрочем, только на секунду.
– За кого же вы меня приняли?
– Сюда приходил один человек, пару недель назад. Это было вечером, и было темнее, чем сейчас. Он делал то же, что и вы: какое-то время рассматривал дом, и даже зашел на лужайку, чтобы заглянуть туда, где раньше был гараж. Мне это не понравилось. Я рискнул выйти и спросить его, что он тут делает. И с тех пор я его не видел.
– Думаете, он присматривался к дому для ограбления?
– Сначала я действительно так подумал, но когда спросил его, оказалось, что нет. Не то чтобы грабитель, если он не туп, как дерево, мог сразу так и заявить, что вот, мол, думаю, не ограбить ли этот дом.
– Так что же он сказал?
– Охочусь. Вот, что он сказал. Одно слово. «Охочусь». Как по-вашему, что это означает?
– Не знаю, мистер Дьюранд, – сказал я, и он прищурился, словно размышляя, не обманываю ли я его.
– Потом он спросил меня, не знаю ли я, что здесь случилось, и я ответил, что не знаю, что он имеет в виду, а он сказал, что ему кажется, что знаю. Я не обратил внимания на его тон и сказал, чтобы он шел своей дорогой.
– Не помните, как он выглядел?
– Не очень хорошо. На нем была шерстяная шапка, натянутая до ушей, и шарф, закрывавший подбородок. Вечером было холодно, но не настолько. Он был моложе вас. Под тридцать – может быть, чуть больше. И повыше вас. Я близорук и не надел очки. Постоянно их забываю. Нужно купить цепочку. – Он понял, что отвлекся от темы и вернулся к ней. – Кроме этого, ничего особенного вспомнить не могу, разве что…
– Что?
– Я был рад, когда он ушел, вот и все. Он вызвал во мне беспокойство, и не потому, что зашел на мою лужайку и рыскал в моих владениях. Что-то в нем было такое… – Дьюранд покачал головой. – Не могу этого объяснить. Могу только сказать вам, что он не отсюда, и это будет точно, насколько возможно. Он не из такого места, как это, совсем не из такого.
Старик посмотрел на городок, на движение машин на улице, на огни у входа в бары и магазины у железнодорожной станции, темные силуэты прохожих, идущих домой к своим семьям. Это все было нормально, а человек, стоявший на его лужайке, не принадлежал к этому миру.
Наступила ночь. Уличные фонари выхватывали сугробы смерзшегося снега, заставляя их сиять в темноте. Дьюранд поежился.
– Будьте осторожны, мистер Паркер, – сказал он.
Мы пожали руки. Он оставался на пороге, пока я не вышел на дорожку, а потом взмахнул рукой и закрыл дверь. Я посмотрел на окно с выбитым стеклом, но там никого не было. Та комната была пуста. Оставшееся там не имело формы; призрак мальчика находился во мне, как это и было всегда.
Глава 4
В тот вечер я ужинал с Ангелом и Луисом в «Лесном барбекю» на Парк-авеню, недалеко от Юнион-сквер. Было трудно сделать выбор между «Лесным барбекю» и «Голубым дымком» на Двадцать седьмой, но победила новизна – а для Луиса еще перспектива поесть стейка с бобами. Когда дело доходит до мяса, Луис готов есть его с чем угодно, хоть с муссами и желе «Джелло». Если ему суждено умереть от проблем с сердцем, то, по крайней мере, он сделает это со вкусом.
Эти два человека, которые оба убивали, но лишь одного из которых, Луиса, можно было назвать прирожденным киллером, были теперь моими друзьями. Я не виделся с ними с конца прошлого года, когда они вляпались в одну историю на севере штата Нью-Йорк, и я пошел по их следам посмотреть, не могу ли помочь. Все кончилось не очень хорошо, и с тех пор мы держались друг от друга подальше – не по чьей-то злой воле, а потому что Луис беспокоился о возможных последствиях того дела и не хотел, чтобы я оказался запачканным в связи с этим. Впрочем, теперь он казался довольным – таким довольным, каким казался всегда, поняв, что худшее миновало. В конце концов, не всегда, когда Луис смеялся, весь мир смеялся вместе с ним. Наоборот, когда Луис смеялся, мир имел тенденцию посмотреть вокруг, не споткнулся ли кто и не насадил ли себя на какой-нибудь штырь.
Это всегда было забавным зрелищем – смотреть, как Ангел и Луис едят ребрышки, отчасти потому, что они казались двумя антиподами. Луис – высокий, черный и одетый, как манекен в выставочном зале, который вдруг вздумал сбежать и поискать помещение получше, – ел ребрышки, как человек, который боится, что тарелка в любую секунду может исчезнуть, и потому он должен съесть как можно больше и как можно скорее. Ангел же, маленький и белый (или, как он любил называть – «белесый») и всегда выглядевший так, будто он спал в этой своей одежде, и не только он, но и другие в ней тоже поспали, клевал свою порцию, можно сказать, деликатно, как маленькая птичка, если бы она могла удержать ребрышко в лапках. Они пили эль, а я попивал из бокала красное вино.
– Красное вино, – сказал Ангел. – В заведении, где дают ребрышки. Знаешь, мы, конечно, гомики, но даже мы не пьем красное вино в таких заведениях.
– Тогда, наверное, если бы я был гомиком, то просто был бы утонченнее в своей гомосексуальности, чем вы. Вообще-то, независимо от ориентации, я и так утонченнее вас.
– Ты не ешь? – спросил Луис, указывая почти сгрызенным ребрышком на кучку обглоданных костей у меня на тарелке.
– Я не настолько голоден, – ответил я. – Да и все равно, посмотрев на вас, я задумался о вегетарианстве. Или, может быть, лучше вообще бросить есть. По крайней мере, на людях, и уж точно никогда не есть вместе с вами.
– И кой черт тебя в нас не устраивает? – с напускной обидой спросил Ангел.
– Ты ешь, как престарелая леди. А он – как будто только что оттаял, пролежав века вместе с мамонтом.
– Предложишь нам пользоваться ножом и вилкой?
– А вы знаете, как пользуются ножом и вилкой?
– Не подначивай меня, мисс Благовоспитанность. Ножи здесь острые.
Луис догрыз последнее ребрышко, вытер лицо салфеткой и со вздохом откинулся на спинку стула. Если его сердце могло бы вздохнуть с облегчением, оно бы эхом повторило за ним.
– Я рад, что сегодня надел свои обеденные штаны, – сказал он.
– Я тоже рад, – откликнулся я. – Если бы ты был в своих обычных штанах, одна из пуговиц уже бы отлетела кому-нибудь в глаз.
Приподняв бровь, он ждал, что я скажу еще.
– Извини, – сказал я. – Ты по-прежнему по-юношески строен.
Ангел сделал знак официанту, чтобы принес еще пива, после чего сказал:
– Ты об этом с нами хотел поговорить?
Но они уже в основном знали, в чем дело. Я лишился своей лицензии частного детектива, и мой адвокат, Эми Прайс, все еще боролась за ее восстановление. На каждом шагу ей препятствовала полиция штата, особенно детектив по фамилии Хансен. Насколько Эми смогла установить, ордер на аннулирование моей лицензии пришел от высокого начальства, а Хансен просто выполнял поручение. Оставалась возможность подать в суд, но Эми была не уверена, что это поможет. В вопросах лицензий полиция штата была верховным арбитром, и любой суд в Мэне, скорее всего, руководствовался бы их решением.
Мое разрешение на ношение огнестрельного оружия тоже было аннулировано, хотя формальная сторона дела оставалась неясной как мне, так и моему адвокату. Сначала мне велели передать все имеющееся у меня оружие до окончания, как они выразились, «расследования», и мне было сказано, что это временно.
Я отдал мое лицензированное оружие (и припрятал нелицензированное после анонимного намека, что придут копы с ордером на обыск), которое мне впоследствии вернули, когда стало очевидно, что уведомление об изъятии было сомнительно с юридической точки зрения и, возможно, нарушало Вторую поправку. Менее спорным было решение аннулировать мое разрешение носить скрытое оружие в штате Мэн на том основании, что мои прошлые действия выставили меня как «небезопасную» персону. Эми работала над этим тоже, но пока кирпичная стена была более податлива, чем полиция. Меня наказывали, но как долго продлится наказание, оставалось под вопросом.
Теперь я работал менеджером зала в баре «Великий заблудший медведь» в Портленде, это была неплохая работа, к тому же она занимала всего четыре дня в неделю, но я не видел в этом своего призвания. Мне показалось, что мое положение не вызвало большого сочувствия в местных правоохранительных органах. Я не мог вспомнить, каким образом я нажил стольких врагов, пока Эми не потрудилась объяснить мне в точности, как я умудрился это сделать, и тогда для меня все стало немного яснее.
Странно, но меня не волновало случившееся так, как могли подумать Хансен и его начальство. Да, это задевало мое самолюбие, и Эми боролась за меня отчасти из принципа, а в основном потому, что я не хотел, чтобы Хансен и те, кто над ним, думали, что я сейчас лягу и умру от их решения, но в некотором смысле я чуть ли не радовался, что не могу продолжать свою практику частного детектива. Это давало мне свободу, освобождало от обязанности помогать другим. Если бы я сейчас взялся за какое-то дело, даже неофициально, это, вероятно, грозило бы мне тюрьмой. Действия полиции штата давали мне разрешение быть эгоистом и заниматься собственными делами. И у меня появилось несколько месяцев, чтобы решить, что делать.
Что бы ни подумал старик Дьюранд несколькими часами раньше, для меня было не простым решением покопаться в своем прошлом и поставить под сомнение обстоятельства смерти моего отца. Один тип, гнусный тип по имени Куссиил, более известный как Коллекционер, нашептал мне, что у моей семьи были тайны, что моя группа крови противоречит моему предполагаемому происхождению. Какое-то время я пытался скрыть от самого себя то, что он сказал. Мне не хотелось этому верить. Пожалуй, моя работа в баре отчасти была формой бегства. Я заменил свои обязательства перед клиентами обязательствами перед Дэйвом Эвансом, одним из владельцев «Медведя», человеком, предложившим мне эту работу. Но время шло, снова наступила зима, и я принял решение.
Потому что Коллекционер не соврал или, во всяком случае, не совсем соврал. Группа крови и правда не совпадала.
Как только начался новый год, я начал задавать вопросы. Сначала я попытался установить контакт с теми, кто знал моего отца, а особенно с работавшими вместе с ним копами. Некоторые уже умерли. Другие исчезли с радара, выйдя на пенсию, как иногда случается с теми, кто отслужил свой срок и хочет только получать пенсию и отойти от всего этого. Но я знал имена двоих, с кем мой отец был особенно близок, усталых копов, закончивших полицейскую академию вместе с ним, – Эдди Грейса, который был на пару лет старше моего отца, и Джимми Галлахера, старого товарища и лучшего друга моего отца. Моя мать иногда ласково называла отца и Джимми «дружками дня рождения», намекая на их загулы дважды в год. Это были единственные случаи, когда отец пропадал на всю ночь, и, в конце концов, снова появлялся незадолго до полудня следующего дня, когда тихо возвращался, чуть ли не извиняясь, слегка помятый, но никогда не блюя и не спотыкаясь, и потом спал до вечера. Моя мать никогда это не комментировала. Она прощала ему такой грешок, а у него было мало грешков – или так мне казалось.
И еще был сам Джимми Галлахер. В последний раз я видел его какое-то время спустя после похорон, когда он пришел к нам спросить, как мы, и мать сказала ему, что собирается уехать из Перл-Ривер и вернуться в Мэн. Мать отослала меня спать, но что, подросток не подслушает с лестницы в поисках информации, которую, несомненно, от него утаивали? И я услышал, как моя мать сказала:
– Насколько ты был в курсе, Джимми?
– В курсе чего?
– Всего этого: девушки, появившихся людей. Что из этого ты знал?
– Я знал про девушку. Остальное…
Я чуть ли не увидел, как он пожимает плечами.
– Уилл сказал, что это были те же самые люди.
Джимми какое-то время молчал. Потом проговорил:
– Это невозможно. Ты знаешь, что это невозможно. Одну я убил, а другой погиб несколькими месяцами раньше. Мертвые не возвращаются, такого не бывает.
– Он шепнул мне это, Джимми. – Она сдерживала слезы, но из последних сил. – Это последнее, что он мне сказал. Сказал, что это были они.
– Он был напуган, Элейн, он боялся за тебя и мальчишку.
– Но он убил их, Джимми. Убил, а они даже не были вооружены.
– Не знаю почему…
– А я знаю: он хотел остановить их. Он знал, что, в конце концов, они вернутся. Им бы не понадобилось оружие. Если надо, они бы это сделали голыми руками. Может быть…
– Что?
– Может быть, так им было бы даже удобнее, – закончила она.
И теперь заплакала. Я слышал, как Джимми встал, и знал, что он обнял ее, утешая.
– Мы никогда точно не узнаем. Я знаю одно: он любил тебя. Любил вас обоих и сожалел о том, что сделал, ранив тебя. Думаю, все эти годы он пытался загладить свою вину, но не смог. Это была не твоя вина. Он не мог простить себе, вот и все. Просто не мог…
Рыдания матери усилились, и я отвернулся и как можно тише ушел в свою комнату, где стал смотреть из окна на луну, на Франклин-авеню и на дорожку, по которой отец никогда не пройдет снова.
Пришел официант забрать тарелки. На него, похоже, произвело впечатление, как Ангел и Луис уничтожали пищу, а вот я его разочаровал. Мы заказали кофе и стали смотреть, как заведение постепенно пустеет.
– Мы что-нибудь можем сделать? – спросил Ангел.
– Нет. Я думаю, это мое дело.
Он, видимо, заметил, что у меня что-то на уме, мысль проявилась у меня на лице.
– Ты чего-то не договариваешь?
– Тот старик, Дьюранд, сказал, что пару месяцев назад туда приходил какой-то парень, по его словам, под тридцать, может быть, чуть старше. Что-то высматривал. Дьюранд спросил, что ему надо, и тот ответил: «Охочусь».
– В Перл-Ривер? – сказал Ангел. – За чем же он охотился, за эльфами?
– Это могло тебя не касаться, – вмешался Луис.
– Может быть, – согласился я. – Но он спросил Дьюранда, знает ли он, что там произошло.
– Искатель острых ощущений. Турист по местам убийств. Такие встречались раньше.
– Дьюранд сказал, что ему стало не по себе, вот и все. И не мог объяснить почему.
– Тогда ты ничего не можешь сделать, если только он не появится снова.
– Да, в Нью-Йорке бродит парень под тридцать, от которого людям не по себе. Нетрудно отыскать. Черт возьми, да такому описанию соответствует половина состава нью-йоркской полиции!
Мы заплатили по счету и вышли в ночь.
– Обращайся в любое время, – сказал Ангел. – Мы рядом.
Они окликнули такси, и я проводил их взглядом. Когда они скрылись из виду, я вернулся в ресторанчик и, сев у стойки, снова стал потягивать вино. Я думал о том охотнике и гадал, не за мной ли он охотился.
И в глубине души мне хотелось, чтобы он пришел.
Глава 5
«Великий заблудший медведь» был портлендским заведением. Он занимал помещение на Форест-авеню, вдали от главной туристской трассы в Старом порту, где когда-то располагался бар под названием «Вверх дном». Там играли средней величины группы, находившиеся на пути вверх или же на пути на дно, или просто достигли плато, где важно было просто выступать перед довольно внушительной толпой, предпочтительно такой, которая не начнет швырять бутылки, когда музыканты закончат играть хиты, чтобы презентовать новую песню.
В ресторане осталось сценическое освещение, и от этого всегда казалось, что то ли ужин является только прелюдией к главному действию, то ли сам и является главным действием. Половину здания занимала булочная, и в 11:30 вечера, когда в баре наливали последнюю порцию, помещение наполнялось запахом выпечки, вызывая в посетителях пароксизм обжорства, когда кухня уже не работала.
Когда бар сменил хозяев в 1979 году, он стал известен как «Медведь гризли», пока какая-то сеть пиццерий на Западном побережье не воспротивилась этому названию, и его заменили на «Великий заблудший медведь», что все равно вызывало больше чувств. Главное, чем славился «Медведь», кроме его общей веселой атмосферы и того обстоятельства, что здесь допоздна подавали еду, – это большой выбор пива: в любой момент предлагалось пятьдесят шесть отборных сортов, а иногда даже до шестидесяти. Несмотря на свое расположение в тихой части города неподалеку от студенческого кампуса Южно-Мэнского университета, он с годами завоевал солидную репутацию, и теперь летом, когда обычно бизнес замедляется, у него было самое горячее время.
Кроме местных жителей «Медведь» привлекал пивных фанатов, большинство из которых были мужчины, и мужчины определенного возраста. Они не причиняли беспокойства, не позволяли себе лишнего и, как правило, довольствовались тем, что говорили о хмеле, бочках и малоизвестных микропивоварнях, о которых не слыхали даже некоторые бармены. По сути, чем менее известны они были, тем лучше, потому что среди определенных групп любителей пива в «Медведе» шло своего рода соревнование. Порой вид какой-нибудь женщины мог на время отвлечь их от насущной задачи, но женщины никуда не денутся. А не всегда рядом окажется парень, который перепробовал все пивоварни в Портленде штата Орегон, но знавший маловато о Портленде штата Мэн.
Я работал менеджером зала в «Медведе» чуть больше четырех месяцев. Я не испытывал нужды в деньгах, пока еще не испытывал, но имело смысл найти какую-то работу, пока Эми Прайс боролась за мои интересы. Мне нужно было поддерживать дочку, хотя ее мать не выколачивала из меня деньги. Иногда у меня возникала мысль, что Рэйчел предпочла бы, чтобы я совсем не участвовал в жизни Сэм, хотя она никогда не давала мне повода прийти к такому заключению. Мне позволялось навещать Сэм в Вермонте в любое время при условии, что я заранее предупрежу Рэйчел. И все равно иногда я вдруг ощущал потребность увидеть Сэм (и, сказать по правде, Рэйчел тоже, потому что у нас были незаконченные дела) и ехал в Берлингтон по своему капризу. Кроме неодобрительного взгляда отца Рэйчел порой, поскольку она и Сэм жили в примыкающем доме на земле ее родителей, такие незапланированные визиты пока не вызывали между нами никаких трений.
После развода мы с Рэйчел переспали пару раз, но ни она, ни я не поднимали вопроса о примирении. Я считал такое невозможным, теперь уже невозможным, но это не мешало мне любить ее. И все же такая ситуация не могла продолжаться вечно. Нас относило все дальше и дальше друг от друга. Все было кончено, но никто из нас еще этого не сказал.
Был четверг, начало пятого, и в «Медведе» было тихо. Ну, сравнительно тихо. За стойкой сидели трое. Двое были завсегдатаи, классические зимние типажи штата Мэн – в поношенных ботинках, бейсболках и достаточно укутанные, чтобы оградить себя от эффекта второго ледникового периода, когда кто-то еще не догадался открыть бар в пещере и начать варить пиво. Их звали Скотти и Фил. Обычно с ними был третий парень по имени Дэн или, как порой его называли, «Дэн-мужик», «Дэнни-пацан» или, когда он не слышал, «Дэн-болван», но в данном конкретном случае Дэн отсутствовал, и его место занимал человек, которого нельзя было считать завсегдатаем, но, похоже, пока я работал там, он собирался стать таковым.
Это могло оказаться не так уж хорошо. Вообще Джекки Гарнер мне нравился. Он был преданным и смелым и помалкивал о том, что сделал для меня, но что-то гремело у него в голове, когда он ходил, и я не был уверен, что он вполне нормален. Он был единственным человеком из всех, кого я знал, который добровольно пошел в военную школу вместо обычной, поскольку ему нравилась мысль, что его научат стрелять, колоть и взрывать. Любопытно, что он был также единственным, кого по-тихому исключили из военной школы за излишне страстную приверженность к стрельбе, колотью и особенно взрыванию; этот его энтузиазм потенциально делал его смертельно опасным не только для противника, но и для своих товарищей. В конечном итоге армия нашла для него место в своих рядах, но так и не научилась управлять им, и было трудно не почувствовать тихой радости в вооруженных силах Соединенных Штатов, когда Джекки, наконец, демобилизовали по состоянию здоровья.
Хуже было то, что кроме Джекки сюда ходили братья Фульчи, Тони и Поли, и на фоне этих братьев, двух блокгаузов в форме человека, Джекки выглядел матерью Терезой. Пока что они не почтили «Медведь» своим присутствием, но это было делом времени. Я так и не придумал, как сказать Джекки, что ему придется освободить пару стульев, закрепленных за ними. Я понимал, что, когда он услышит, что Фульчи могут стать постоянными посетителями, он просто застрелит меня или, может быть, ощетинится пушками и приготовится к осаде.
– Дэна нет поблизости? – спросил я Скотти.
– Нет, он опять в больнице. Возомнил себя шизофреником.
Это казалось логичным. Он определенно был чем-то, заканчивающимся на – ик. Шизофреник подходил, пока врачи не убедятся, кто же он на самом деле.
– Он все еще ухаживает за той девушкой? – спросил Фил.
– Ну, какой-то частью, – ответил Скотти и рассмеялся.
Фил нахмурился. Он не был так смышлен, как Скотти. Он никогда не голосовал на выборах, потому что, как говорил, машины для голосования были для него слишком сложны. Один из его братьев, еще менее интеллектуально одаренный, попал в тюрьму после того, как написал в передачу «Схватить хищника» письмо с просьбой организовать ему свидание.
– Вы знаете: она не очень сообразительна, – продолжал Фил, словно Скотти ничего ему не сказал, и на какое-то время задумался. – Лиа, вспомнил. Тупа, как коробка пончиков.
Старая поговорка о живущих в стеклянных домах никогда действовала на Фила. Он был из тех парней, кто бросает камень в стеклянный дом, а потом удивляется, что камень не отскочил.
– Это мягко сказано, – сказал Скотти. – Девушка сделала себе тюремную татуировку и не смогла даже правильно написать свое имя. Три долбаные буквы. Неужели так трудно? Сейчас она вытатуировала на руке «Лаи» и рассказывает всем, что она гавайка.
– Она разве не в каком-то культе?
– Да. И его тоже не может написать правильно, или рука сбивается. Теперь она прикрывает свою левую руку, особенно в церкви.
– Да, не похоже, чтобы кто-то захотел подцепить Дэна-мужика, – сказал Джекки. – Он живет с матерью и спит на кровати в виде гоночного автомобиля.
– Джекки, – напомнил я, – ты тоже живешь с матерью.
– Да, но я не сплю на кровати в виде автомобиля.
На этом я их оставил, размышляя, не стоит ли этим троим первым запретить вход в бар, и отправился помочь Гэри Мейзеру складывать отечественные бутылки. Я нанял Гэри вскоре после того, как стал менеджером зала, и он справлялся хорошо. Когда мы закончили и я налил нам обоим по чашечке кофе, Джекки, Фил и Скотти, к несчастью, еще не ушли. Джекки вслух читал газету.
– Это снова тот парень, который из Огункита, которого похитили инопланетяне, – объяснял он. – Говорит, что больше не может включить свой телевизор. Говорит, что каналы сами все время переключаются, и у него от этого шумит в голове. – Джекки помолчал, обдумывая это. – Почему такое случается с парнями из Огункита?
– Или из Форт-Кента, – сказал Скотти.
– Да, из Форт-Кента, – подтвердил Фил. Все трое кивнули в торжественном согласии. На востоке была широко распространена вера, что, если пройти достаточно далеко на север Мэна, люди становятся действительно странными. Учитывая, что Форт-Кент находился так далеко на севере, насколько человек только может добраться без канадского гражданства, тамошние жители должны быть странными с головы до ног.
– Я вот что не понимаю, – продолжал Джекки, – что собираются эти пришельцы разнюхать, засунув зонд в задницу парню из Огункита?
– Кроме очевидного, – сказал Фил.
– Что не надо такого больше делать, – пояснил Скотти.
– Им бы надо похищать ученых-ядерщиков или генералов, – сказал Джекки. – А они, кажется, только и делают, что хватают всяких оборванцев и деревенских увальней.
– Рядовых, – сказал Фил.
– Первая волна, – сказал Скотти. – Инопланетянам придется их, знаешь, подавлять.
– Но зачем зондировать? – спросил Джекки. – Что им с этого?
– Может быть, кто-то дергает их за нитку, – сказал Фил. – Какой-нибудь житель с Венеры: «Эй, засуньте им в задницу зонд, и они засветятся».
– Они пляшут под чью-то дудочку, – сказал Скотти.
– Я просто этого не понимаю, – заключил Джекки.
У конца стойки какой-то человек что-то строчил в блокнот. Его лицо показалось мне знакомым, и я подумал, что мы могли видеться на прошлой неделе, хотя он не был завсегдатаем. Ему было немного за пятьдесят, на нем был твидовый пиджак и белая рубашка с отложным воротничком. Он был коротко подстрижен, и то ли он хорошо сохранился, то ли усиленно пользовался краской для волос. Когда я обслуживал его раньше, то уловил запах дорогого лосьона после бритья. Сейчас у него оставалось чуть-чуть пива в кружке, с палец толщиной. Я направился к нему.
– Не желаете добавить?
Увидев меня, он закрыл свой блокнот и посмотрел на часы.
– Спасибо, только счет.
Я кивнул и пододвинул ему чек.
– Милое местечко, – сказал он.
– Да.
– Давно здесь работаете?
– Нет. Я бы и сегодня не работал, если бы не заболел один из барменов.
– То есть? Вы менеджер?
– Да, типа того.
– Хм. – Он пожевал губами, словно бы что-то обдумывая насчет меня. – Ну, я пошел. Зайду еще.
– Конечно. – Я проводил его взглядом, и Джекки что-то уловил в выражении моего лица.
– Что-то не так?
– Да вроде ничего.
Но в тот вечер у меня не было времени подумать об этом незнакомце. Четверг в «Медведе» всегда был днем микропивоварен с особыми сортами, и в тот вечер мы угощали продукцией маленькой пивоварни близ Линкольнвиля под названием «Эндрюс Бруинг Компани», которой заведовали отец и сын. Через несколько минут на нас нахлынул вал посетителей, и весь вечер я мог лишь как-то держаться на плаву. Две большие компании справляли день рождения, одна чисто мужская, а другая исключительно женская; они ввалились одновременно и в течение вечера начали смешиваться в неразличимое целое, в массу подпитанной алкоголем похоти. Тем временем у стойки редко оставалось больше одного свободного места, словно всем приспичило поесть и выпить. Учитывая недостаток рабочих рук, это означало, что мы с Гэри работали на полной скорости в течение шести часов без перерыва. Я даже не заметил, как ушел Джекки, наверное, я менял бочонок, когда он исчез в ночи.
– Сейчас все еще февраль, верно? – спросил Гэри, готовя партию коктейлей «Маргарита» для Сары, одной из штатных официанток, которая всегда повязывала голову шарфом, от чего ее было легко заметить в такие вечера.
– Думаю, да.
– Тогда откуда же приперлась вся эта толпа? Ведь февраль.
Примерно в половину одиннадцатого стало потише, и нашлось время пополнить запасы и залатать дыры. Один из поваров здорово порезал себе ножом ладонь, и нужно было зашить рану. Теперь в «Медведе» стало поспокойнее, и он смог поехать в травмпункт. Кроме того, как обычно, на кухне случались споры и ссоры. Надо отдать поварам должное: они не давали соскучиться. Работавшие в «Медведе» были еще не из худших. Я знавал людей в этом бизнесе, которые проводили значительную часть своего времени, вытаскивая поваров из тюрьмы, подыскивая им места для ночлега, когда их старухи выгоняли их на улицу, а порой и колотя их, чтобы держать в повиновении.
У двери заняла позицию компания портлендских копов. Гэри присматривал за ними бо́льшую часть вечера. «Медведь» был у местных правоохранительных органов популярным местом для отдыха: здесь была парковка, хорошее пиво и до закрытия давали поесть, место было достаточно далеко от Старого порта и штаб-квартиры Портлендского полицейского департамента, от чего они чувствовали себя вне зоны видимости радара. Возможно, их привлекала и обстановка бункера. В «Медведе» было не много окон, да и те по большей части замурованы кирпичом, и если выключить свет, наступала кромешная тьма.
Теперь я увидел, что толпа копов слегка разделилась, и к стойке направилась знакомая фигура. Сперва я подумал, что это портлендские копы, но я ошибся. По крайней мере, один из них был из полиции штата – Хансен, детектив из Грея, который более чем кто-либо другой получал удовольствие от моего нынешнего положения. Он хорошо выглядел, его глаза были скорее зеленые, чем голубые, очень черные волосы и постоянный темный отлив на лице от многолетнего бритья электрической бритвой. Как обычно, одет он был получше, чем обычный коп. На нем был хорошо скроенный темно-синий костюм и синий узорчатый галстук с золотой заколкой, сверкавшей, когда на нее падал свет от фонарей над стойкой.
Он сел отдельно от остальной компании и поставил на стойку почти пустую кружку, потом сложил руки и стал ждать, когда я к нему подойду. Я выждал пару секунд, но потом сдался и подошел.
– Что будете пить, детектив?
Он не ответил. Его челюсть пошевелилась, задние зубы потерлись о передние. Я гадал, сколько он уже выпил, и решил, что, вероятно, не очень много. Он не выглядел человеком, который любит отрываться.
– Я прослышал, что вы здесь работаете, – наконец, сказал он.
– Полагаю, зашли проведать?
– Это не просто дружеский визит.
– Я догадался. Не думаю, что дружелюбие в вашем характере.
Он отвел глаза и слегка покачал головой – благоразумный человек встретился с неблагоразумным.
– Что вы тут делаете? – Он охватил презрительным жестом стойку, посетителей, а может быть, и весь мир.
– Зарабатываю на хлеб. Вы с вашими дружками копаетесь в моей профессиональной деятельности. Я временно нашел другую работу.
– Временно? Вы полагаете? Я слышал, ваш адвокат подает много жалоб от вашего имени. Желаю ей удачи. Берите побольше чаевых. Она работает не бесплатно.
– Что ж, у вас есть шанс внести свою лепту в это дело. Вам долить или вы сами нальете мочи и уксуса?
Хансен подался вперед, его глаза, теперь я увидел, были слегка залиты. То ли он выпил больше, чем я думал, то ли плохо переносил спиртное.
– Сюда заходят полицейские. У вас нет ни капли достоинства? Вы позволяете хорошим полицейским видеть, как вы работаете за стойкой. Чего вы добиваетесь? Хотите бросить это им в лицо?
Этот вопрос я задавал себе сам. Даже Дэйв, когда предложил мне эту работу, сказал, что поймет, если я откажусь, потому что здесь выпивают копы. Я ответил ему, что меня не очень волнует, кто что подумает, но, возможно, Хансен оказался проницательнее, чем я полагал. В моем решении пойти работать в «Медведь» был элемент упрямства. После случившегося я не хотел просто уползти прочь. Правда, некоторые заходившие в бар копы сперва смущались, увидев меня, а пара из них открыто выказывала мне пренебрежение, но эти ребята и так всегда меня недолюбливали. А остальные держались хорошо, и некоторые выражали сочувствие. Но это тоже не имело значения. Я был рад дать делам отдых. Это давало мне время заняться тем, чем хотел.
– Знаете, детектив, если бы не знал вас лучше, я бы подумал, что у вас от меня встает. Может быть, мне познакомить вас с некоторыми людьми? Это могло бы снять некоторое напряжение. Или можете поместить объявление в «Фениксе». Множеству парней не терпится повесить фото человека в форме у себя в чулане.
Хансен выпустил холодный смешок, как выдул отравленную стрелу из трубки.
– Лучше придержите свой юмор, – сказал он. – Человеку, который возвращается в пустой дом, пропахнув несвежим пивом, нужно над чем-то посмеяться.
– Не в пустой, – ответил я. – У меня есть собака.
Я забрал его кружку. Похоже, он пил «Эндрюс» темное, поэтому я налил ему того же и поставил перед ним.
– За счет заведения. Мы любим делать приятное хорошим посетителям.
– Пейте сами, – сказал он. – Мы закончили.
Он достал бумажник и положил двадцатку.
– Сдачи не надо. На это много не купишь, но в Нью-Йорке купишь еще меньше. Не хотите мне рассказать, что вы там собираетесь делать?
Он застал меня врасплох, но мне не следовало слишком удивляться. В последние месяцы меня пять раз останавливали полицейские штата – кто-то хотел показать мне, что про меня не забыли. Теперь какой-нибудь коп в портлендском Джетпорте, вероятно, узнал меня, когда я летел в Нью-Йорк или возвращался оттуда, и позвонил. Впредь надо быть осторожнее.
– Я навещал друзей.
– Друзей – это хорошо. Человеку нужны друзья. Но я вижу, что вы что-то расследуете, и я вам помешаю.
Он отвернулся и, попрощавшись со своими товарищами, ушел. Как только дверь за ним закрылась, ко мне робко подошел Гэри.
– Все в порядке?
– Все прекрасно. – Я протянул ему двадцатку. – Думаю, это тебе.
Гэри посмотрел на нетронутое пиво.
– Он не выпил.
– Он приходил сюда не пить.
– А зачем?
Это был хороший вопрос.
– Так, для компании, я думаю.
Глава 6
Вернувшись, наконец, домой в начале двенадцатого, я вывел Уолтера, моего лабрадора, погулять. Снег уже утратил для него прелесть новизны, как и для большинства тварей, будь то люди или животные, кто пробыл в Мэне зимой больше недели. Теперь он лишь быстренько понюхал там и сям, прежде чем сделать свои дела, а потом выказал предпочтение вернуться в свою теплую корзину, повернувшись и направившись прямиком обратно домой. За последний год он здорово повзрослел. Возможно, потому, что дом стал спокойнее, чем раньше, и пес как-то свыкся с тем, что Рэйчел и Сэм больше не являются частью его повседневной жизни. Мне нравилось держать в доме пса по множеству причин: безопасность, компания, и, может быть, потому что он связывал меня с семейной жизнью, которой у меня больше не было. Я потерял две семьи: Рэйчел с Сэм уехали в Вермонт, а Сьюзен с Дженнифер попали в руки к человеку, который растерзал их и за это умер от моей руки. Но я также чувствовал вину перед Уолтером за то, что так надолго оставляю его одного или с моими соседями Джонсонами. Они с радостью присматривали за ним, когда меня не было, но Боб стал слабоват на ноги, и было трудно просить его регулярно гулять с игривым псом.
Я запер двери, в последний раз потрепал Уолтера по спине и лег, пытаясь уснуть, но, когда во сне явились Сьюзен с Дженнифер, такие живые, я проснулся в темноте, уверенный, что слышал чей-то голос. Уже много месяцев они снились мне подобным образом.
Как я называю их? Даже теперь, спустя столько лет, как я произношу это? Моя убитая жена? Моя покойная дочь? Они умерли, но я слишком долго храню что-то от них в себе, и за это они проявляются фантомами, отголосками следующей жизни в этой, и я не могу найти в себе силы называть их именами тех, кого любил. Иногда мне кажется, что мы сами не даем себе покоя, или скорее мы предпочитаем не иметь покоя. Если в нашей жизни есть какая-то дыра, то что-то заполнит ее. Мы приглашаем это что-то внутрь, и оно охотно соглашается.
Но с ними я обрел покой, думал я. Сьюзен, моя жена. Дженнифер, моя дочь. Мои любимые, и я – их любимый.
Сьюзен как-то сказала мне, что если что-то случится с Дженнифер, если она безвременно умрет, раньше своей матери, то я не должен говорить ей о случившемся. Не должен пытаться объяснить ей, что ее дитя умерло. Не должен причинять ей эту боль. Если Дженнифер умрет, я должен убить Сьюзен. Никаких слов, никаких предупреждений. Она не должна успеть посмотреть на меня и понять. Я должен отобрать у нее жизнь, потому что она не верила, что сможет жить без своего ребенка. Она не могла бы этого перенести и не могла бы вытерпеть эту боль. Это не убило бы ее, не убило бы сразу, но все равно вытянуло бы из нее жизнь, и осталась бы лишь пустая оболочка, оболочка женщины, звенящая горем.
И она бы возненавидела меня. Возненавидела за то, что погрузил ее в такую печаль, что во мне не хватило любви, чтобы избавить ее от этого. Я был бы в ее глазах трусом.
– Пообещай мне, – сказала она, когда я прижал ее к себе, – пообещай, что ты не дашь такому случиться. Я даже не хочу слышать этих слов. Не хочу таких страданий. Я не перенесу этого. Ты слышишь? Это не шутка, не «что, если…». Я хочу, чтобы ты пообещал мне. Обещай, что мне никогда не придется терпеть эту боль.
И я пообещал. Я знал, что не смогу выполнить ее просьбу, и она, возможно, тоже знала, но я все же дал такое обещание. Вот что мы делаем с теми, кого любим: мы лжем им, чтобы уберечь. Не всякая правда хороша.
Но она ничего не сказала о том, что делать мне, если их обеих оторвут от меня. Должен ли я отобрать жизнь у себя? Должен ли последовать вслед за ними в темноту, пройти по их следам в преисподнюю, пока не разыщу их там – жертвоприношение с единственной целью не смиряться с утратой? Или я должен продолжать жить, а если должен, то как? Какую форму должна принять моя жизнь? Должен ли я умереть в одиночестве, поклоняясь святыне их памяти, дожидаясь, что жизнь сделает то, чего я не смог сделать сам, или мне попытаться найти способ жить с этой утратой, выжить, не предав их памяти? Что должны сделать оставшиеся жить, чтобы почтить память ушедших, и как далеко они могут зайти, не предав эту память?
Я остался жить. Вот что я сделал. Их у меня забрали, но я остался. Я нашел того, кто убил их, и убил его, но это не принесло мне удовлетворения. Это не облегчило жгучую печаль. От этого не стало легче переносить утрату, и это чуть ли не стоило мне души, если на самом деле она у меня была. Коллекционер, бывший подлинным хранилищем старых тайн, как-то сказал мне, что у меня ее нет, и иногда я склонен ему верить.
Я по-прежнему каждый день чувствую утрату. Это чувство никогда не покидает меня. Оно определяет всю мою жизнь.
Я лишь тень, отброшенная всем тем, что было когда-то.
Глава 7
Дэниэл Фарадей сидел в цокольном этаже, чувствуя, что его скорбь постепенно уступает место гневу. Сын уже четыре дня как умер, а его тело все еще в морге. Уверяли, что его выдадут для похорон на следующий день. Начальник полиции тоже обещал, когда приходил сегодня.
За несколько дней после того, как останки Бобби были найдены, Дэниэл и его жена у себя дома превратились в призраков, стали существами, жизнь которых определялась только утратой, пустотой и скорбью. Их единственный сын умер, и Дэниэл знал, что его смерть означает также полную смерть их брака, осталось лишь название. Бобби держал родителей вместе, но его отец не понимал, как многим они обязаны сыну, пока тот не поступил в колледж, а потом вернулся. Все их разговоры крутились вокруг дел любимого сына: их надежды на него, страхи, случайные разочарования, хотя последние казались столь тривиальными, что сейчас Дэниэл молча бранил себя, что ставил их в вину мальчику. Он сожалел о каждом грубом слове, каждом споре, каждом часе сердитого молчания после конфликта. И вспоминая обо всем этом, он припоминал обстоятельства каждого разногласия и понимал, что каждое слово, сказанное в злобе, было также словом любви.
Это было пространство сына. Здесь был телевизор, стереоаппаратура и место для его айпода, хотя Бобби был из тех, кто по-прежнему предпочитал слушать музыку на виниле, когда был дома. Он унаследовал старую отцовскую коллекцию записей, по большей части классику шестидесятых и семидесятых, дополнив ее полками пластинок из магазинов старых записей и со случайных распродаж домашних вещей. На проигрывателе все еще лежала долгоиграющая пластинка, оригинальный экземпляр «After Gold Rush» Нейла Янга, ее поверхность покрылась паутиной мельчайших царапин, но, очевидно, для Бобби щелчки и шипение являлись частью истории: теплота и душевность этих звуков очаровывала накопленными за годы изъянами.
Бо́льшая часть цокольного этажа была застелена огромным ковром, от которого всегда слегка попахивало пролитым пивом и старыми картофельными чипсами. Здесь были книжные стеллажи и серый металлический, из пушечной бронзы, шкаф с выдвижными ящиками, где хранились в основном старые фотографии, конспекты и учебники, а также, втайне от матери, несколько эротических фото. Здесь стояла видавшая виды красная кушетка с заляпанной голубой подушкой, с которой можно было лежа смотреть телевизор. На подушке осталась вмятина от головы сына, а кушетка хранила очертания его тела, так что в тусклом освещении от единственной лампы казалось, что призрак юноши, невидимый, но обладающий весом и плотью, вернулся сюда и занял его излюбленное место, принял его позу. Дэниэлу так хотелось свернуться на этой кушетке, влить свое тело в ее выпуклости и впадины, слиться со своим утраченным сыном, но он не стал этого делать. Ведь это бы означало нарушить оставшийся отпечаток и таким образом уничтожить что-то от его существа. Он не лег туда. Никто туда не ляжет. Кушетка останется мемориалом всего того, что отняли у него – у них.
Сначала было только потрясение. Бобби не мог умереть. Он не мог быть мертвым. Смерть – для старых и больных. Смерть – для детей других людей. А его сын был смертным, но еще не тронутым тенью смерти. Его уход должен был быть чем-то отдаленным, и его отец и мать должны были умереть раньше. Это он должен был бы скорбеть о них. Было неправильно, не естественно, что им теперь придется плакать над его останками, смотреть, как его гроб опускают в землю. Он снова вспомнил тело сына на каталке в морге, накрытое простыней, распухшее от гнилостных газов, с глубокой красной линией вокруг шеи, где в нее врезалась веревка.
Самоубийство. Таков был первоначальный вердикт. Бобби удавился, привязав веревку к дереву и накинув петлю на другом конце себе на шею, а потом всем своим весом навалившись вперед. В какой-то момент он осознал весь ужас того, что должно случиться, и пытался освободиться от петли, царапая и раздирая свое тело, даже оторвав один ноготь, но к тому времени веревка уже затянулась, узел был сделан таким образом, чтобы, если Бобби подведет мужество, инструмент его самоуничтожения не подвел.
И Дэниэл Фарадей мог думать только об Эмили – о той, для которой его сын оказался недостаточно хорош.
Но позже в тот день к ним снова зашел начальник полиции, и все изменилось. Это был вопрос об угле приложения и величине силы, сказал он, и детективы из полиции штата между собой уже высказали свои подозрения, учитывая природу повреждений, какие могла оставить на коже веревка. На шее было два повреждения, но первое скрывалось вторым, и пришлось дождаться прибытия главного медицинского эксперта штата, чтобы подтвердить подозрения своего представителя. Два повреждения: первое вызвано удушением сзади – возможно, когда парень лежал на земле, судя по синякам у него на спине, где напавший, вероятно, прижимал его коленями. Первое повреждение не было смертельным, но повлекло за собой потерю сознания. Смерть была вызвана вторым повреждением. На шею парня была надета петля, его подняли на колени, а второй конец веревки привязали к стволу дерева. Потом его убийцы – или убийца – уперлись ему в спину и стали давить, чтобы он постепенно задохнулся.
Начальник полиции сказал, что требовалась большая сила и сноровка, чтобы таким образом убить рослого и сильного Бобби Фарадея. Веревка была обследована на предмет следов ДНК, также была обследована нижняя часть ствола дерева, но…
Они ждали, когда он продолжит.
Человек или люди, виновные в смерти Бобби, были осторожны, сказал начальник полиции. Волосы и одежда Бобби были намочены водой из пруда и покрыты грязью, а также ногти и кожа на руках – с очевидным намерением не дать исследовать следы преступления. И эти меры оказались успешны.
Когда начальник полиции ушел, Дэниэл обнял плачущую жену. Он не мог точно сказать, почему она плачет, и только удивился, что у нее еще остались слезы. Возможно, она плакала от ужаса или от нового горя, вызванного знанием, что сын не сам лишил себя жизни, а его лишили жизни другие. Она не сказала, а он не спросил. Но почувствовав, как собственные слезы начали стекать по щеке, он понял, что это не слезы утраты, или ужаса, или даже гнева. И ощутил облегчение. В этот момент он понял, что раньше таил нечто вроде злобы на сына за то, что тот убил себя. Он злился на него за эгоистичность этого поступка, за его глупость, за то, что сын в момент крайней нужды в любви не обратился к тем, кто его любил. Он злился на сына за то, что тот отнял у отца силы и оставил родителям нести груз их страшного горя. Пока Дэниэл считал, что сын умер от собственной руки, он размышлял об ужасе этого поступка долгими неподвижными днями и ночами, и часы тянулись с неумолимой медлительностью. Горе, казалось, было сродни материи – его нельзя было создать или уничтожить, оно могло только принять другую форму. Печаль, которая могла толкнуть Бобби на такой поступок, не растворилась в его смерти, а просто передалась тем, кто остался жить. Не было никакой записки, никакого объяснения, будто какое-то объяснение могло кого-то удовлетворить. А у родителей были только вопросы без ответов и гложущее чувство, что они каким-то образом недоглядели за сыном.
И первым побуждением Дэниэла было обвинить девушку. С тех пор как она порвала с Бобби, тот перестал быть прежним человеком. Несмотря на свой рост и вес, внешнюю безалаберность и беззаботность, он был мягок и раним. Он встречался с девушками и раньше, и бывали разрывы и подростковые травмы, но в эту стройную молодую женщину с черными волосами и светло-зелеными глазами он серьезно влюбился. Она была на несколько лет старше Бобби, и, нельзя отрицать, в ней было что-то особенное. И другие добивались ее благосклонности, но она выбрала Бобби. И он знал это. Сила была на ее стороне, и он всегда слегка боролся с тем неравенством, которое это создавало в их отношениях.
Как и большинство отцов, Дэниэл верил, что его сын – лучший молодой человек в городке, а может быть, и лучший на свете. Он заслуживал в жизни самого лучшего – самой высокооплачиваемой и интересной работы, самых красивых женщин, самых любящих детей. То, что Бобби не разделял этого мнения, было одновременно и его лучшей, и худшей чертой: она восхищала прирожденной скромностью, но разочаровывала тем, что подавляла его самолюбие и вызывала неуверенность в себе. Дэниэл считал, что у девушки хватало ума играть на их неравенстве, но это можно сказать про весь женский пол, и Дэниэл Фарадей всегда относился к женщинам с подозрением. Он восхищался ими, и его влекло к ним (по правде сказать, влекло больше, чем знала или предпочитала знать жена, поскольку за время их брака он не раз поддавался этому влечению), но он никогда не приближался к пониманию их, и, порой добиваясь победы, а потом бросая их, он умел компенсировать недостаток понимания определенной долей пренебрежения. Он наблюдал, как эта девушка манипулировала его сыном, крутя и вертя им, словно он попался на шелковую нить, которой можно было притянуть его или оставить болтаться на расстоянии, как ей заблагорассудится. Бобби понимал, что происходит, и все же был так захвачен чувствами, что не мог заставить себя разорвать узы. Его мать и отец не раз обсуждали это за бутылкой вина, но по-разному интерпретировали их отношения. В то время как жена Дэниэла признавала в девушке ум, она все же не чувствовала в ее поведении ничего необычного. Та просто делала то, что делают все молодые женщины или те, кто понимает природу баланса сил между полами. Парень хотел ее, но безоговорочно отдавшись Бобби, она сразу утратила бы власть над их отношениями. Лучше было заставить его доказать свою верность ей, прежде чем полностью сдаться.
Дэниэлу пришлось уступить жене в этом пункте, но ему не нравилось, что его сыном играют, как дурачком. Бобби был сравнительно наивен и неопытен, хотя ему уже исполнилось двадцать два. Ему еще по-настоящему не разбивали сердце. Потом, когда Бобби вернулся из колледжа на каникулы, девушка разорвала отношения, и ему пришлось приобрести этот опыт. Не было ни предупреждения, ни объяснения, а просто она решила, что Бобби не тот мужчина, который ей нужен. Он воспринял это тяжело, до того тяжело, что это причинило ему реальную физическую боль: он жаловался на рези в животе, которые было ничем не унять.
Разрыв также погрузил его в депрессию, и депрессия усугублялась тем, что это был маленький городок: здесь было не так много мест, куда можно пойти выпить, перекусить, посмотреть фильм, провести время. Девушка работала в одном из таких заведений, у Дина, куда на протяжении поколений ходила пообщаться городская молодежь – да и не только молодежь. Если Бобби хотел побыть в компании, он не мог долго избегать этого места. Дэниэл знал, что при встрече у Дина между молодыми людьми произошла стычка. И тогда тоже девушка взяла верх. Его сын пил, а она нет. После той особенно громкой перепалки сам старый Дин, заведовавший этим баром как великодушный диктатор, был вынужден предупредить Бобби, чтобы тот не приставал к персоналу. В результате Бобби неделю держался подальше от этого бара, возвращался сразу после работы домой и направлялся в свое укрытие в цокольном этаже, едва задерживаясь, чтобы поздороваться с родителями. Он появлялся лишь для набегов на холодильник или чтобы разделить неловкий ужин за кухонным столом. Иногда он спал на кушетке, а не в примыкающей спальне, даже не потрудившись раздеться. Лишь когда к нему пришли несколько друзей и упросили его выйти развеяться, тучи над головой как будто на время разошлись, да и то только пока он избегал встреч с девушкой.
Когда нашли тело, первой мыслью Дэниэла было, что сын покончил с собой из-за своей нелепой привязанности к Эмили. Ведь, казалось, больше никаких бед у него в жизни не было. За ним сохранялось место в колледже, он, похоже, всерьез намеревался вернуться к учебе и намекал, что, возможно, Эмили может вместе с ним найти работу в Нью-Йорке. Он был популярен среди друзей и там, и в родном городке, и его врожденный склад характера всегда склонял его к оптимизму – во всяком случае, до распада их отношений.
Эмили не следовало бросать его сына, думал Дэниэл. Он был прекрасный парень. Ей не следовало ранить его. Не следовало разрывать ему сердце. Когда она пришла на место его гибели, как только тело унесли через поля к ожидавшей машине «Скорой помощи», Дэниэл не смог поговорить с ней. Она подошла к нему с блестящими глазами и протянула руки, чтобы обнять и чтобы он обнял ее, но он отвернулся, вытянув руку, отстраняясь от нее, и этот жест был ясен не только ей, но и всем, кто видел; и таким образом он не оставил сомнений, на кого возлагает вину за смерть его сына.
Мать Бобби роняла слезы горя и боли, узнав, что это другие отняли жизнь у ее сына, слезы непонимания обстоятельств его смерти, отец же ощущал, как тяжесть свалилась с его плеч, и поражался собственному эгоизму. Теперь, в цокольном этаже, вернулась злоба, и его руки сжались в кулаки от гнева на нечто безликое, что убило его сына. Где-то над ним зазвенел дверной звонок, но он едва слышал его за ревом у себя в голове. Потом его позвали, и он дал напряжению в теле отступить. И выдохнул из себя ярость.
– Мой мальчик, – проговорил он тихо. – Мой бедный мальчик.
За кухонным столом сидела Эмили Киндлер. За ее спиной жена заваривала чай.
– Мистер Фарадей, – сказала Эмили.
Он обнаружил, что уже может улыбнуться ей. Это была мелочь, но в улыбке была искренняя теплота. Не осталось ни намека на то, чтобы обвинить ее в случившемся, и теперь эта девушка стала для него чем-то вроде связи с сыном, питала огонь памяти.
– Эмили, – проговорил он, – как дела?
– Полагаю, хорошо. – Она не могла посмотреть ему в лицо. Он знал, что его поведение на месте смерти сына глубоко ее ранило, и если он теперь снял с нее свое осуждение, ей еще предстояло сделать то же по отношению к нему. Они никогда не обсуждали, что случилось в тот день, поэтому было бы правильно сказать, что он никак не искупил своей вины перед ней.
Его жена подошла и нежно коснулась ладонью волос девушки, приглаживая выбившиеся пряди. Дэниэлу подумалось, что две женщины немного похожи друг на друга: обе бледные, без косметики, и с темными кругами от горя под глазами.
– Я пришла сказать вам, что после похорон я уезжаю.
– Послушай, милая, – сказал он. – Я должен извиниться. – Он попытался взять ее за руку, и она позволила это. – В тот день, в день, когда нашли Бобби, я был не в себе. Я был так убит, так потрясен, что не мог… не мог…
У него не было слов. Он не хотел ей лгать, и не хотел говорить правду.
– Я знаю, вы видеть меня не могли, – помогла она. – Вы думали, что это моя вина. Может быть, и сейчас думаете.
Он почувствовал, как у него задрожал подбородок и защипало глаза. Ему не хотелось расплакаться перед девушкой, и он покачал головой.
– Прости, – сказал он. – Я прошу прощения, что подумал, будто это ты.
Теперь он неуверенно сжал ее руку, а жена поставила на стол три чашки и налила из фарфорового чайника чаю.
– Спасибо.
– Приходил начальник полиции Дэшат, – продолжал Дэниэл. – Он сказал, что Бобби не сам покончил с собой. Его убили. И просил пока молчать об этом. Мы никому не говорили, только тебе, ты должна знать.
Девушка издала тихий скулящий звук. От лица, и так совершенно бледного, отхлынули остатки крови.
– Что?
– Повреждения… Они не похожи на самоубийство. – Он уже плакал. – Бобби убили. Кто-то придушил его до потери сознания, а потом его привязали и нагнули вперед, чтобы он умер. Кто мог это сделать? Кто мог сделать такое с моим мальчиком?
Он пытался удержать ее, но ее рука выскользнула. Эмили встала, покачиваясь на высоких каблуках.
– Нет, – сказала она и резко отвернулась. Ее правая рука задержалась сзади и задела стоявшую рядом чашку. Чашка упала на пол и разбилась, ударившись о плитки пола. – Я должна уйти. Я не могу здесь оставаться.
И что-то в ее голосе остановило слезы Дэниэла, и его взгляд прояснился.
– Что ты хочешь сказать?
– Просто я не могу оставаться здесь. Мне нужно уехать.
По ее глазам он понял, что девушка что-то знает. Дэниэл видел это.
– Что тебе известно? – спросил он. – Что тебе известно о смерти моего сына?
Он протянул к ней руку, но Эмили отстранилась. Он слышал, как жена что-то говорит, но это для него ничего не значило. Все его внимание сосредоточилось на девушке. Ее глаза были огромны. Они смотрели не на него, а на окно у него за спиной, где в стекле отражалось ее лицо. Она выглядела пораженной, будто увиденный образ был не тем, что она ожидала увидеть.
– Скажи мне, – сказал Дэниэл. – Пожалуйста.
Она какое-то время молчала. Потом тихо проговорила:
– Это из-за меня.
– Что? Как?
– Я приношу несчастье. Я несу его в себе. Оно следует за мной.
Она в первый раз посмотрела на него, и он содрогнулся. Ему показалось, что никогда он не видел такой опустошенности в глазах другого человеческого существа – даже в глазах своей жены, когда она сказала ему, что их сын умер. Даже в собственных глазах, когда он посмотрел в зеркало и увидел отца умершего ребенка.
– Что следует за тобой?
Из ее глаз потекли первые слезы. Она все что-то говорила, но он чувствовал, что их присутствие в комнате для нее ничего не значит, они для нее бесплотны. Она говорила с кем-то другим или, возможно, сама с собой.
– Что-то преследует меня, – говорила она, – кто-то меня преследует, следует за мной по пятам. Не дает мне покоя. Не отстает от меня. И вредит тем, кто мне дорог. Это я навлекаю на них беду. Я не хочу, но навлекаю.
Дэниэл медленно приблизился к ней.
– Эмми, – сказал он, как ласково называл ее сын, – ты говоришь бессмыслицу. Кто этот человек?
– Не знаю, – ответила она, опустив голову. – Я не знаю.
Он хотел удержать ее. Хотел встряхнуть, вытрясти из нее то, что она знает. Он не понимал, говорит ли она о реальном человеке или о какой-то воображаемой тени, о призраке, созданном в воображении, чтобы объяснить ее мучения. Он хотел, чтобы она прояснила ему это. Кто-то неизвестный убил его сына. А теперь его бывшая девушка говорит о ком-то, кто ее преследует. Это нужно как-то объяснить.
Она словно ощутила его мысли, поскольку, как только он двинулся к ней, отшатнулась назад.
– Не прикасайтесь ко мне! – крикнула она, и свирепость в ее голосе заставила его остановиться.
– Эмили, тебе нужно объяснить, что с тобой происходит. Ты должна пойти в полицию и рассказать все, что сейчас сказала нам.
Она чуть ли не рассмеялась.
– Рассказать им что? Что меня преследуют призраки? – Она уже была в прихожей и шла к двери. – Мне очень жаль Бобби, но я не могу здесь оставаться. Оно нашло меня. Мне пора уезжать.
Ее рука нащупала дверную ручку и повернула. Дэниэл знал, что на улице идет снег. Это странное очарование тепла подходило к концу. Скоро все занесет сугробами, и могила их сына будет зиять темным пятном среди белизны, как рана, когда его опустят в землю.
Когда Эмили повернулась, чтобы уйти, он было бросился к ней, но она была проворнее его. Его пальцы коснулись ткани ее юбки, а потом он споткнулся о порог и грузно упал на колени. Когда он снова встал на ноги, она уже бежала по улице. Он попытался догнать ее, но у него болели ноги, и он еще не пришел в себя после падения. С искаженным болью и разочарованием лицом Дэниэл прислонился к воротам, жена держала его за плечи и задавала вопросы, на которые он не мог ответить.
* * *
Оказавшись внутри дома, Дэниэл сразу же позвонил в полицию. Девушка-диспетчер записала его имя и номер телефона и пообещала передать сообщение начальнику. Он сказал ей, что это не терпит отлагательств, и потребовал дать ему номер сотового Дэшата, но она сказала, что начальника сейчас нет в городе, и он велел, чтобы хотя бы этой ночью никто его не беспокоил. В конце концов, она пообещала позвонить начальнику, как только Дэниэл повесит трубку. Ему ничего не оставалось, как только поблагодарить ее.
Начальник в ту ночь не позвонил, хотя диспетчер сообщила ему о звонке Дэниэла Фарадея. Он отдыхал в кругу семьи у своего брата, отмечая его сорокалетие, и считал, что заслужил отдых. Он сказал Дэниэлу Фарадею и его жене не все, что разузнал. В то утро один из его людей обратил внимание Дэшата на основание дерева, к которому был привязан Бобби. Там на коре были вырезаны инициалы подростков, которые много лет приходили туда целоваться, превратив дерево в монумент любви и страсти, преходящих и в то же время бессмертных.
Но на коре было вырублено кое-что еще, и недавно, судя по цвету открывшейся под корой древесины: какой-то символ, но не похожий ни на что виденное Дэшатом раньше.
Он проследил, чтобы этот знак сфотографировали, и намеревался разузнать о нем на следующий день. Конечно, этот символ мог ничего не значить или не иметь никакого отношения к убийству Фарадея, но его наличие на месте преступления обеспокоило полицейского. Даже на дне рождения брата, как он ни пытался выкинуть его из головы, этот знак возвращался, и Дэшат ловил себя на том, что потным пальцем чертит его на столе, словно таким образом мог раскрыть его значение.
Когда праздник закончился, был уже третий час ночи, и начальник полиции решил, что Дэниэл Фарадей подождет до утра.
В ту ночь Дэниэл Фарадей и его жена умерли. Горелки на их газовой плите были открыты на полную мощность. Окна, входная и задняя двери были закрыты плотно, без щелей, поскольку Дэниэл работал инспектором в одной местной компании коммунальных услуг и знал цену утечки тепла зимой, так что газ не мог выветриться из дома. Похоже, его жена на каком-то этапе засомневалась (или была жуткая версия, что это не совместное самоубийство, а самоубийство и убийство, совершенное ее мужем), поскольку ее тело было найдено на полу спальни. На кухонном столе рядом с букетиком искусственных цветов стояла фотография Фарадеев с сыном. Полиция пришла к заключению, что они покончили с собой от горя, и Дэшат был сокрушен чувством вины, что не ответил на их звонок. Это прибавило ему решимости разыскать убийцу Бобби Фарадея, кто бы это ни был, и он начал задумываться о трех якобы самоубийствах, постигших одну семью, причем одно из них уже оказалось не тем, чем показалось сначала.
После возвращения от Фарадеев Эмили закончила паковать вещи. Она готовилась к отъезду с тех пор, как пропал Бобби, каким-то образом чувствуя (хотя и не произносила этого вслух), что Бобби не вернется, что с ним случилось что-то страшное. Обнаружение его тела и выяснение причины смерти только подтвердили то, что она и так знала. Ее обнаружили. И снова пора уезжать.
Эмили уже годы была в бегах, она убегала от чего-то, что преследовало ее. Она все лучше и лучше училась скрываться, но не достаточно хорошо, чтобы спрятаться навсегда. Она боялась, что в конце концов это что-то поймает ее.
Поймает ее и сожрет.
Глава 8
На следующий день у меня был выходной, и только тогда я заметил, каким беспокойным стал Уолтер. Он скребся у двери, просясь выйти, а через несколько минут снова просился домой. Он словно не хотел отходить от меня надолго, но все время засыпал. Когда зашел Боб Джонсон и поздоровался, как всегда выйдя утром на прогулку, Уолтер не подошел к нему, даже когда Боб предложил ему половинку булочки из своего кармана.
– Знаешь, – сказал Боб, – он уже был таким, пока ты был в Нью-Йорке. Я думал, он просто прихворнул в прошлые выходные, но, похоже, так и не поправился.
Днем я отвел Уолтера к ветеринару, но женщина-ветеринар не нашла никакой болезни.
– Он долго бывает один? – спросила она.
– Ну, я работаю, и иногда сутки или двое не прихожу домой. Когда меня нет, за ним присматривают соседи.
Она потрепала Уолтера по спине.
– Мне кажется, ему это не очень нравится. Он еще молодой пес. Ему нужна компания и поощрение. Ему нужен режим.
Через два дня я принял решение.
Это было воскресенье, и с утра пораньше я был уже в пути, Уолтер сидел на переднем сиденье рядом, то задремывая, то наблюдая за проносящимся мимо окружающим миром. До полудня я уже был в Берлингтоне и остановился у знакомого маленького магазинчика игрушек, чтобы купить для Сэм тряпичную куклу, а в булочной взял несколько кексов. В Берлингтоне я попил кофе на Черч-стрит и попытался почитать «Нью-Йорк таймс», Уолтер лежал у моих ног. Рэйчел и Сэм жили в десяти минутах езды от города, но я не спешил. Я не мог сосредоточиться на газете. Вместо чтения я гладил Уолтера, и он от удовольствия опустил веки.
Из галереи на другой стороне улицы появилась женщина, ее распущенные рыжие волосы касались плеч. Рэйчел улыбалась, но не мне. За ней шел мужчина. Он что-то сказал ей, и она рассмеялась. Пузатый и спокойный, он выглядел старше ее. Он нежно положил руку ей на талию, и они пошли рядом. Уолтер заметил Рэйчел и попытался встать, завиляв хвостом, но я удержал его за ошейник. Потом сложил газету и швырнул в сторону.
День не обещал ничего хорошего.
Когда я добрался до владений родителей Рэйчел, ее мать Джоан рядом с домом играла в мяч с Сэм. Сэм исполнилось два годика, она уже достигла того возраста, когда узнавала названия любимых лакомств и знала понятие «мое», которое покрывало очень многое из всего, что она научилась любить, – от чужих булочек до какого-нибудь дерева. Я завидовал Рэйчел и ее семье, которые имели возможность наблюдать за развитием Сэм. Я-то, похоже, видел это только урывками, как отрывки из фильма, в которых ключевые сцены вырезаны.
Когда я вышел из машины, Сэм узнала меня. На самом деле, я думаю, первым она узнала Уолтера, потому что назвала его «Уолнат», искаженной версией его клички, и протянула руки, чтобы обнять. Она никогда Уолтера не боялась. Для Сэм он попадал в категорию «мое», и пес, подозреваю, рассматривал Сэм схожим образом. Он бросился к ней, но в паре футов затормозил, чтобы не сбить на землю. Она обхватила его ручками, а он, лизнув ее, улегся и, счастливо виляя хвостом, дал ей упасть на него.
Если бы Бог наградил и Джоан хвостом, не думаю, что он бы когда-нибудь вилял. Она приложила усилия, чтобы при моем приближении выдавить улыбку на лице, и, едва прикоснувшись, поцеловала меня в щеку.
– Мы тебя не ждали, – сказала она. – Рэйчел уехала в город. Не могу точно сказать, когда вернется.
– Я могу подождать, – ответил я. – Все равно я приехал повидаться с Сэм и попросить об одном одолжении.
– Одолжении? – Улыбка на ее лице застыла.
– Я придержу просьбу до возвращения Рэйчел, – сказал я.
Сэм разомкнула свои объятия вокруг Уолтера достаточно надолго, чтобы доковылять до меня и обхватить мои ноги. Я подхватил ее и, вручая куклу, заглянул в глаза.
– Привет, красавица! – сказал я.
Малышка засмеялась и коснулась моего лица.
– Папа, – проговорила она, и мои глаза увлажнились.
Джоан пригласила меня в дом и предложила кофе. Я уже накачался кофе на день вперед, но приготовление кофе хоть чем-то занимало ее. Иначе нам бы пришлось лишь глазеть друг на друга или развлекаться наблюдением за Сэм и Уолтером. Джоан извинилась, и я слышал, как дверь закрылась, и послышалось, как она приглушенно говорит с кем-то. Я догадался, что она звонит Рэйчел. Когда она вышла, Сэм и я стали играть с Уолтером, и я слушал ее лопотанье, смесь распознаваемых слов и ее собственного языка.
Джоан вернулась и налила кофе, потом налила в пластиковую чашку молока для Сэм, и мы принялись за кексы, разговаривая ни о чем. Через пятнадцать минут я услышал, как подъехала машина, и в кухню вошла Рэйчел. Она выглядела возбужденной и рассерженной. Сэм тут же бросилась к ней, потом указала на пса и снова сказала «Уолнат».
– Какой сюрприз! – сказала Рэйчел, а потом удивление сменилось выражением сродни тому, когда обнаруживаешь у себя в постели труп.
– Решение под влиянием момента, – сказал я. – Извини, если расстроил твои планы.
Несмотря на все мои усилия, или, может быть, они не были достаточно энергичными для начала, в моем голосе слышалось раздражение. Моя бывшая заметила это и нахмурилась. Джоан, испытанный дипломат, забрала Сэм и Уолтера поиграть на улице, а Рэйчел сняла пальто и повесила на спинку стула.
– Тебе следовало позвонить, – сказала она. – Нас могло не оказаться дома, могли уехать куда-нибудь.
Она сделала попытку убрать несколько тарелок с сушилки, потом передумала.
– Ну, как ты поживал?
– Я поживал хорошо.
– По-прежнему работаешь в «Медведе»?
– Да. Там не так плохо.
Она неплохо изобразила горестную улыбку своей матери.
– Рада это слышать.
Последовало молчание, потом Рэйчел сказала:
– Нам нужно формализовать эти визиты, вот и все. Тебе далековато ехать, чтобы приезжать просто по капризу.
– Я стараюсь приезжать как можно чаще, Рэч, и всегда стараюсь позвонить. Кроме того, это не просто каприз.
– Ты понял, что я хотела сказать.
– Да, понял.
Снова молчание.
– Мама сказала, что у тебя была какая-то просьба.
– Я хотел бы оставить Уолтера у вас.
Впервые она проявила какую-то эмоцию кроме недовольства и плохо скрытой злобы.
– Что? Ты же любишь этого пса.
– Да, но я не могу проводить с ним достаточно времени, а он любит тебя и Сэм, по крайней мере, не меньше, чем меня. Он сидит дома взаперти, пока я на работе, и мне все время приходится просить Боба и Ширли присмотреть за ним, когда уезжаю куда-нибудь. Для него это не хорошо, а я знаю, что твои мама и папа любят собак.
Ее родители до недавнего времени держали собак, пока обе их старых колли не умерли с промежутком меньше месяца. С тех пор старики поговаривали о новой собаке, но никак не могли собраться и завести ее. Они все еще переживали смерть прежних.
Лицо Рэйчел смягчилось.
– Я должна спросить у мамы, но, думаю, все будет хорошо. Но ты уверен, что хочешь его отдать?
– Нет, – ответил я, – но это будет правильно.
Она подошла ко мне и после некоторого колебания обняла.
– Спасибо, – сказала она.
Перед отъездом я положил корзину Уолтера и его игрушки в багажник и теперь вручил их Джоан, когда стало ясно, что она согласна его взять. Ее муж Фрэнк уехал куда-то по делам, но она знала, что он не будет возражать, особенно если это доставит счастье Сэм и Рэйчел. Уолтер как будто понимал, что происходит. Он побежал вслед за своей корзиной и когда увидел, что ее разместили на кухне, понял, что остается. Когда я уходил, он лизнул мне руку, а потом сел рядом с Сэм в знак признания, что роль ее защитника остается за ним.
Рэйчел проводила меня до машины.
– Просто любопытно, – сказала она, – почему ты так часто отлучаешься, если работаешь в «Медведе»?
– Я расследую кое-что, – ответил я.
– Где?
– В Нью-Йорке.
– Считается, что ты не работаешь. Это может помешать тебе вернуть лицензию.
– Это не бизнес, – сказал я. – Это личное.
– Для тебя это всегда личное.
– А иначе не стоит и браться.
– Что ж, просто будь осторожен, вот и все.
– Буду. – Я открыл дверь машины. – Мне нужно кое-что тебе сказать. Я сегодня был в вашем городке. И видел тебя.
Ее лицо окаменело.
– Кто он?
– Его зовут Мартин, – ответила она после небольшой паузы.
– И давно вы встречаетесь?
– Недавно. Может быть, месяц. – Она помолчала. – Пока не знаю, насколько это серьезно. Я собиралась тебе сказать. Просто не знала как.
Я кивнул.
– В следующий раз я позвоню, – сказал я, сел в машину и уехал.
В этот день я кое-что понял: может быть, бывает кое-что и похуже, чем приехать куда-то со своим псом, а уехать без него, но таких вещей не много.
Это была долгая, молчаливая дорога домой.