Грибок на детской площадке плохо защищал от дождя. Холодные капли назойливо примешивались к кофе в чашках с отбитыми ручками. И к белому сухому в граненых стаканах. Дождь шумел о вечном, а думалось о минувшем, которое не хотело миновать. Над головой в черной осенней сырости между другими вечерними окнами висели два окна. Одно — комнаты. Другое — кухни. Там было сухо и тепло. Но туда не хотелось. Домой, как в могилу. В девятом классе, — он уже тогда знал, что будет актером, — когда задали выучить на память монолог из драмы Островского «Гроза», он читал так, что все поняли: «Домой, как в могилу». И не имеет значения, что монолог женский. Настоящий актер сумеет все.

Здесь, здесь, во дворе, в мокрой темноте, была жизнь. Звучали невероятные аккорды, горели неоновые фонари, отражаясь в сонных витринах и мокром асфальте, мерцали окна, щемяще летели осенние листья, постепенно оголялись костлявые деревья, — и это была жизнь, жизнь. Спешили люди, и незримый дирижер задавал ритм их шагам и их коротким разговорам. И грузчики, прислонившись к грязным контейнерам, пили пиво из только что откупоренных зубами бутылок, и в этой группке возле черного хода в гастроном также пульсировала жизнь. Все это можно было вобрать в себя, а потом отобразить и заставить других ощутить этот пульс, это биение в висках, эти краски, этот грубый вакхический хохот.

Утром он убегал из дома в мокрый неуютный город с его неспокойными улицами и прокуренными кофейнями. Дожди той осени уже шумели в его крови.

— Давай за этот дождь. — Менченко достал из-под лавки бутылку, плеснул в стаканы. Те немелодично звякнули друг о друга.

— За дождь так за дождь, — согласился он и снова поглядел на окна. Оба окна пропали, слились с чернотою дома. Значит, она пошла укачивать малыша. Не дай боже появиться дома прямо сейчас. Сразу сунет сына ему в руки, а сама побежит стирать. В ванной забулькает вода, и в этом шуме не будут слышны звуки жизни. И черный вечер не пробьется сквозь душные створки быта.

— Допивай кофе.

— Какой залог ты оставил за чашки? По три?

— По пять. Ничего, завтра отдам. — Менченко засунул в портфель чашки с отбитыми ручками, зато вытащил бутылку «Золотой осени». — Давай греться, а то, честное слово, пить сухое под таким дождем — это просто пижонство. Чтоб не сказать извращение.

Он обреченно протянул стакан. Окна оставались темными. Малыш может не засыпать час. А то и два. И осенние дожди не усыпляют его… Господи, спал бы!.. Когда где-то там, за чужими окнами, плачет дитя, в этом плаче слышится вселенская тревога, горькая и необъятная поэзия жизни. А тут свое собственное. Вопит над ухом, и нужно преодолевать сон, носить его на руках, пихать какую-то бутылочку, менять штанишки, и так каждую ночь.

— Почему ты не пьешь? — толкает его Менченко.

Он машинально подносит стакан к губам. Вино дешевое. Во рту сладко и противно. Но приятное тепло разливается по пищеводу и шумит в голове. Ах, боже мой, сколько дешевого вина выпили выдающиеся люди в начале своей карьеры в такие вот неуютные осенние вечера!

— Давай еще. — Менченко разливает еще.

Шум в затылке перекрывает шум дождя. В голове начинает танцевать пьяная мысль: «Все будет хорошо». А окно в кухне безнадежно чернеет. Менченко знает, куда он глядит.

— Я тебе говорил, не надо рано жениться. 21 год — не брачный возраст для творческой личности.

— А сам женился в двадцать. И настрогал уже двоих.

— У меня другое дело. Теща заваптекой. Ее мать еще на ногах, сидит с правнуками. А ты радовался, что берешь сиротку, говорил, не будет тещи. А теща тоже, бывает что и пригодится.

— Она не сиротка, у нее есть отец.

— А какая от него польза? Тихо пьет самогон где-то в Тальном. А ты пьешь «Золотую осень» на краю стольного града.

— И что же мне делать? Что делать?

С начала осени жена просит его посидеть с малышом, чтоб она сбегала в свой институт оформить отпуск на год по уходу за ребенком. Он каждый день все откладывал: сегодня давали камеру, а завтра должен быть как раз нужный ему бутафор. Шел фестиваль студенческих работ в Доме кино. Приезжал венгерский сценарист, и это нельзя было пропустить. Уже несколько дней он носил в кармане письмо о том, что жену отчислили из института из-за академической задолженности. Кретины. Неужели не видели, что до мая она ходила с животом? Не могли оформить ей академку без тех бумажек? Идиотизм. Как и все в этой жизни.

А прошлую осень они с женой обошли всю — вдоль и поперек. Вместе мерзли в темных скверах, встречая первый снег. Весь город принадлежал им, это была их вотчина. И люди, что вечно куда-то бежали, не слыша звона струн жизни, не ощущая великого ритма, были хором в симфонии бытия. Перед Новым годом оформили брак. Нашли эту квартиру. Перезимовали. Потом пришла черная бессильная весна. Юной жене стало тяжело подолгу ходить. Но ее все равно тянуло с ним туда, в водоворот города, в сердцевину жизни, продолжением которой стала и их любовь. И жизнь даровала им великие радости, которые доступны только избранным. Тяжелая весна миновала. Цвели сады. Грело солнце. Когда они вдвоем сидели на Хоревой горе среди роскошных в майском цветении кустов и заброшенных плит Фроловского кладбища, жена почувствовала, что ей пора в больницу. Боже мой, а как хотелось еще до этого успеть сдать сессию! Он довел ее до Глибочицкой, остановил «скорую». Через два часа они с Менчем пили припрятанный как раз для такого случая «Боржес». Под окнами родильного дома. Он хорошо помнит вкус того вина. Это вам не «Солнечная долина». Или как там оно? «Золотая осень».

— Допивай.

— Больше не могу.

— Так что же мне, тащить домой открытую бутылку? Чтоб эта сладкая дрянь залила мой сценарий? — И после паузы: — У меня для тебя есть колоссальный сюжет.

Окно кухни ярко вспыхнуло. Так, один этап закончился. Малыш спит. Но домой идти еще небезопасно. Его могут поставить на стирку.

— Вся наша жизнь — это колоссальный сюжет. Который порой оказывается достаточно мелким.

— Этот сюжет не из нашей жизни.

— Снова из жизни слонов? Или насекомых?

— Из жизни людей.

— Сюжет из жизни людей! Это действительно колоссально! Напиши сценарий о моей жизни.

— Про твою жизнь писать еще рано.

Верно, еще рано… Ну никак она не идет стирать! Шла бы скорее. Он уже замерз. И «Золотая осень» не греет.

— Значит, так. Действие происходит в годы застоя.

— Начало интригует.

— Ты не смейся. Действие происходит в годы застоя.

— Я уже слышал.

— Слушай дальше. Главный герой — сын высокого партийного работника. Члена ЦК.

— ЦК Украины или Союза?

— Не задавай глупых вопросов.

— Ладно. Умный вопрос. Кто нам даст деньги на цековские апартаменты?

— Ты слушай сюда внимательно. Деньги не нужны.

— Ты что же, поселишь цековского сыночка в общежитие?

— Я его поселю в барак, где обитают бомжи. Это можно отснять на Саперной Слободе, пока она еще стоит. Или…

На кухне выключили свет. Теперь только слегка угадывается окошко из ванной в кухню. Минут через двадцать можно будет идти домой.

— Я собственными руками сделаю для тебя декорации. Возьмешь меня к себе бутафором? Фильм поедет в Канны. И Оскара я тебе тоже гарантирую. Если только все снимешь как следует. Так, у нас осталось по полкапли на донышке.

Дождь припустил, как перед концом света. Пространство вокруг задрожало, прошитое неровными дождевыми нитками. А жена уже постирала. На кухне снова зажегся свет. Если он сейчас прибежит домой, то поможет ей развесить пеленки и ползунки на веревке в кухне. Все-таки не надо будет ей залезать на стул.

— Слушай дальше.

— Что дальше? Мне домой пора.

— Вспомнил! Где ты раньше был?

— Пил с тобой.

— А теперь слушай.

— Я уже слышал. Цековский сыночек среди бомжей. В застойный период. Они что, выкуп за него хотят? Так их бы всех из автомата!

— Нет, все совсем не так. Ты ничего не понимаешь.

— Зато ты все понимаешь.

— Не все. Но кое в чем больше, чем ты. Я все-таки служил в армии. Ну вот, сын высокого партийца. Понимаешь, ему все надоело.

— Партийцу?

— Нет, сыну. Ты меня не перебивай. Ему не дают дружить, с кем он хочет. Он не может никого полюбить. Ему все надоело, и аппаратура, и Карловы Вары. И он элементарно бежит из дома. И… без определенного места проживания… У него, кроме всего прочего, обостренное чувство свободы, которую он ощущает только в странствиях.

— Такого не бывает.

— В том-то и дело, что бывает. Я с ним разговаривал в Тотьме. Я там служил. Бывает! Еще и не такое бывает! Вот, скажем, кто твои родители? Из какой ты среды? Сам знаешь, какие у них убогие интересы. А вот ты у нас — гордость и надежда национального искусства!

— Ну, мне мама читала сказки братьев Гримм, — немного обиделся он.

— А Стендаля ты уже прочитал сам. И Борхеса, и Акутагаву. Но не об этом речь. Так вот, сначала он убегает в какую-то геологическую партию, но там его выслеживают. И он бежит к этим… вольным птицам.

— И все?

— Подожди! Я забочусь о том, чтобы у него был Оскар, а он не хочет. Ты что, не хочешь Оскара?

— Хочу. Но…

— Отец-партиец не оставляет его. У него знакомый генерал КГБ, который дает ему… Андрея… разыскать сына, которого тоже зовут Андрей. Если потребуется — уничтожить. Сын члена ЦК не имеет права стать бродягой. Это право есть только у детей простых родителей. И вот Андрей из КГБ временно становится бичом, чтобы найти того Андрея. И находит. Андрей из ЦК читает Андрею из КГБ свои стихи: «Сквозь меня проходит время, дождь растворяет все мои оковы…»

— Лучше размывает! Размывает оковы!

— А дождь такой, как сейчас. Андрей из ЦК — счастливый человек. Он поет свои стихи, аккомпанируя себе на разбитой гитаре, бродяги поют его песни, и ему больше ничего не нужно. Он таким образом оставляет свой след на этой земле.

— А бомжи, которые любят песни Андрея, убивают Андрея из КГБ? Да?

— Нет. Андрей, разыскивая Андрея среди тех отщепенцев, стал другим. В бараке умирает старый туберкулезный бродяга. Андрей объяснил Андрею, кто его подослал. Они вместе поджигают халабуду, где умер тот, туберкулезник, подбросив туда паспорт Андрея, — он еще сохранял свой паспорт. А теперь его паспорт с противной цековской фамилией сгорит, утром придут местные менты и констатируют смерть Андрея, который на самом деле остался жив. Но уже без имени и прошлого. Они пожимают друг другу руки. Молча. А дождь такой, как сейчас. И лица обоих Андреев. Андрей из КГБ все сделает как надо. Паспорт сгорит лишь наполовину. А тело сгорит так, что его уже никто не узнает. Он дарит Андрею паспорт свободы…

Менч замолчал, а он уже видел тот барак, и тот дождь, и лица обоих Андреев, и слышал песню Андрея за кадром.

Они сидели молча, только дождь шумел, такой же дождь, как над одиноким пристанищем бомжей в застойный период. Бил озноб от холода и от коллизий колоссального сюжета.

— Но ведь ты сам меня учил первой заповеди — не лезть в такое, чего досконально не знаешь. Помнишь, как ты на втором курсе отбоярился от сталеваров?

— Так к чему я веду? Завтра идем за билетами на поезд до Архангельска. В общем вагоне.

— Ой, хотя бы в плацкарте!

— В плацкарте ты не узнаешь настоящей жизни. Сориентируешься, где нужно будет сойти. Потолкаешься там до весны. Летом сдашь обе сессии. Будешь держать связь со мной. Я тебе буду высылать бисептол. Плохо, конечно, что впереди зима…

— До весны я тут не выживу! Я погибну как личность! Сойду на нет как художник!

— И я о том же. Поедешь изучать материал. К будущей осени все отснимешь. А через осень поедешь в Канны.

— А… — Он вытянул руку в сторону своего дома, где тоскливо светилось окно кухни.

— Ты знаешь, жена все вынесет. Это мы умираем от каждого гриппа. А они живучие. И запомни: всем на свете мы обязаны женщинам. Об этом тоже стоит отснять фильм.