Ждать долго не пришлось. На другой же день Стрелецкий подошел к Грише и спросил:

— Почему не поклонился мне?

— Когда?

— А тогда, когда встретился со мной.

— Где? Я… не видал. Не заметил.

— Ты меня не заметил, а я тебя заметил. У меня вас четыреста человек, и я всех вас замечаю. А ты вот меня не заметил. Оч-чень странно.

Гриша молчал, беспомощно озираясь.

— Ну, вот что, дружок, — ласково сказал Виктор Аполлонович: — в следующий раз, если ты вздумаешь мне не поклониться при встрече, будешь записан в кондуит. Мне твой поклон не нужен, голубчик, но таково правило в нашем учебном заведении. И его надо соблюдать!

Гриша долго глядел вслед уходившему надзирателю. Обтянутые ляжки Виктора Аполлоновича, как всегда, равномерно подрагивали на ходу. До чего же противно!

Дерябин-то, выходит, прав.

А вот и сам Петр, почему-то взъерошенный, красный. Подойдя поспешно к Грише, он раскрыл широкую свою ладонь:

— Бери сколько хочешь. Хоть половину!

На дерябинской ладони лежала пригоршня медяков и гривенников.

— Целых шестьдесят копеек! — ликуя, сказал Дерябин. — Я сегодня на Делюля поставил. Молодец ксендз — выручил, опять первым вышел на урок. Ну, что молчишь? Хочешь теперь сам сыграть?

Гриша задумался. Отец, помнится, говорил что-то про карточную игру на деньги, ругал ее. Ну, а про эту он, должно быть, и не слыхал… И названия-то, конечно, не знал: то-та-ли-за-тор.

— Не хочу, — сказал он с усилием.

— А Стрелецкий?

Да, Стрелецкий, похоже, и в самом деле может настичь любого, кого захочет. Сегодня — кондуит, завтра — кондуит, а там, смотришь, по поведению плохой балл… А дальше — вон из училища.

— Лучше убегу отсюда! — сказал Гриша решительно.

— На Дон? — сузил глаза Петр. — Не валяй дурака! Ну, не хочешь сам, давай я за тебя сыграю. И со Стрелецким расплатишься. Только вот Делюль-то уже ушел. Теперь он будет только в четверг. На кого тогда ставить?

— Не знаю.

Дерябин призадумался на минутку:

— Разве что на Мухина? У него сейчас как раз будет урок в пятом классе. Я узнавал по расписанию.

— Нет, не хочу.

— Да чего ты боишься? На мои ведь деньги играть будешь. Эка беда! Говори, на кого ставить?

И вдруг Грише вспомнилось доброе лицо Арямова. Не может быть, чтоб такой человек подвел его!

И он сказал:

— Тогда уж на Федора Ивановича.

— На Арямова? — удивился Дерябин.

— Ага.

— Да я даже не знаю, будут ли у него сегодня уроки.

— Ну вот, когда будут — поставь на него, — упрямо сказал Гриша.

— Твое дело, — недоумевающе проговорил Дерябин и, позвякав монетами, ушел.

А хорошо ли, что он решил поставить именно на Арямова? Федора Ивановича уважали в училище все, даже малыши, которые и о космографии-то слышали только одно, что это наука о звездах. А может, потому и уважали: наука-то была необыкновенная.

Грише было неприятно: не подумав, сгоряча согласился он на предложение Дерябина — и вот теперь получается вроде обиды для Федора Ивановича. Правда, об этой обиде сам Арямов никогда и не узнает.

Все-таки было не по себе.

А дома его настроение еще больше испортилось.

За столом, накрытым знакомой ободранной клеенкой, сидел Лехович и с увлечением рисовал что-то цветными карандашами, даже кончик языка от старания высунул — розовой пуговкой. Увидав вошедшего Гришу, он таинственно поманил его к себе пальцем.

Гриша подошел нехотя. Лехович протянул ему квадратный лист плотной бумаги. На нем был изображен — и очень неплохо — конь, рыжий, щеголеватый, с коротко подстриженным хвостом. Только голова у него была мухинская, голова Павла Павловича.

— Похож? — Серж даже покраснел слегка — видно, ждал похвалы.

— Похож!

— Ну, его легко рисовать: лысина, кудри вокруг — это желтым карандашом, пенсне — голубым, и готово: каждый узнает. Это не штука. А вот инспектора… — И Лехович вытащил откуда-то из кипы бумаг еще один рисунок.

Гриша увидел гнедого битюга с мясистой шеей и огромными, как тарелки, копытами. Голова у битюга была тоже как будто знакомая: короткий солдатский бобрик волос, рыжие усы… Ну конечно, Голотский!

— А этот? — спросил Лехович.

Серый в яблоках рысак мчался во весь опор, накрытый попоной с пелеринкой; в ней без труда можно было угадать делюлевскую сутану.

— А лицо никак не схвачу, — с некоторым огорчением проговорил Серж. — Только по пелерине и догадываются, да и то только те, кто знает про наш тотализатор.

«Ах, вот что! Тотализатор!»

— Слушай, — спросил Гриша тревожно, — а Федора Ивановича Арямова ты не думаешь нарисовать вот так… рысаком?

— Арямова? Ну, зачем же. Какой же он рысак. Он никогда первым из учительской не выйдет. Вряд ли найдется дурак, который на него поставит.

Гриша отошел побагровев. Он-то и был этим дураком!

— Ты куда? — удивился Лехович. — Постой, ты, должно быть, и не знаешь про наш тотализатор? Или слыхал?

— Слыхал…

— Да, впрочем, о нем все слыхали. Кроме педагогов, конечно. Первоклассники от нас переняли — тоже играют. А вчера гимназистки просили меня показать мои карикатуры — даже они слыхали!

Он тщательно очинил толстый карандаш и снова склонился над столом — начал рисовать.

А Гриша, все еще раскаиваясь, — зачем он велел Дерябину поставить именно на Федора Ивановича! — подсел к столу с другой стороны и — в который уж раз — взял «Тараса Бульбу».

«…И рванулись снова козаки так, как бы и потерь никаких не потерпели. Уже три только куренных атамана осталось в живых. Червонели уже всюду красные реки; высоко гатились мосты из козацких и вражьих тел. Взглянул Тарас на небо, а уж по небу потянулась вереница кречетов. Ну, будет кому-то пожива! А уж там подняли на копье Метелыцю…»

Гриша закрыл глаза. Перед ним проплыл Тарасов бунчук, малиновые знамена, он снова услышал звон оружия, гул боя…

«Ну!» — сказал Тарас и махнул платком. Понял тот знак Остап и ударил сильно, вырвавшись из засады…»

Опять Гришино сердце было далеко от унылой комнаты с ободранными обоями. В который раз он перечитывал «Тараса» — и снова чудесная книга спасала его от тоски и невзгод…

Невзгоды вернулись скоро. В день, когда по училищному расписанию был урок космографии, Дерябин сказал на перемене Грише:

— Федор Иванович вышел четвертым. Дурень ты, нашел на кого ставить!

— Ладно, слыхали… — пробормотал Гриша.

— Хочешь, дам тебе дельный совет? Сыграй завтра на Мухина. А в четверг — на Делюля. Ну, чего задумался?

— Вот теперь я и тебе уже должен.

— Пятак.

— Не хочу я играть в эту игру! Может, опять проиграю.

— А Стрелецкий?

Да, Стрелецкий. Как избавиться от этого долга? Сегодня надзиратель ничего не сказал Грише, но посмотрел на него загадочно, долгим взглядом.

— И чего ты боишься! — воскликнул Дерябин. — На Делюля люди играют наверняка.

— Ну ладно, — отмахнулся Гриша.

— Чего «ладно»? Завтра поставить на Мухина, а в четверг на ксендза? Так, что ли? Чудак, я ж тебя от «голубчика» хочу избавить. Ну, согласен?

Другого выхода не было. Откуда еще взять денег?

— Согласен, — ответил Гриша.

После этого в приготовительном классе был урок арифметики. И опять Голотский спросил:

— Ну как, Шумов, все еще болит живот?

Гриша встрепенулся, вскочил.

Инспектор, посмеиваясь, прибавил свое любимое:

— Держи голову в холоде, живот в голоде, подальше от докторов — ну, и будешь здоров.

Нехитрая эта шутка была у инспектора признаком отменно хорошего настроения.

Ученики приготовительного класса — люди, более зоркие, чем о них принято было думать, — давно пригляделись к Лаврентию Лаврентьевичу и научились пользоваться минутами его благодушия: обращались к инспектору с просьбами, разговаривали с ним свободней, чем полагалось.

На этот раз, к удивлению соседей, настроением Голотского решил воспользоваться застенчивый Вячеслав Довгелло.

Он поднял руку, встал и проговорил запинаясь:

— П-позвольте мне пересесть к Шумову.

В классе хихикнули. Голотский насторожился:

— С какой это радости?

Радость была незавидная. Довгелло сидел на одной парте с Кобасом, краснощеким квадратным малым. Они сели вместе в начале года, должно быть, только потому, что оба были литовцы, но скоро не понравились друг другу, начали враждовать. Вражда эта была известна всему классу. Она имела свои истоки.

Кобас спросил однажды Вячеслава, кто такой Голотский — русский или поляк. Довгелло ответил не задумываясь:

— Кальвинист.

Слово это он только накануне прочел в какой-то книге и не знал, что оно значит. А у него была привычка: пускать в оборот как можно больше непонятных выражений.

— Как ты сказал? — переспросил Кобас.

— К-каль-ви-нист.

Кобас тоже не захотел скрывать свои новые познания. Он перехватил Голотского у дверей учительской и сказал, предварительно шаркнув вежливо ножкой:

— Лаврентий Лаврентьевич, я знаю, вы кальвинист!

Голотский изумленно выпучил глаза и прохрипел:

— Стань, дурень, столбом! И стой тут, не сходя с места, всю перемену.

Кобас решил, что Довгелло коварно подвел его, со злым умыслом. С того и возникла между соседями распря. Она возрастала с каждым днем. Противники открывали друг в друге всё новые изъяны. Пробовали даже драться — с переменным успехом.

И вот теперь Довгелло стоял взволнованный и под смешки всего класса умоляюще глядел на инспектора.

Тот подозрительно обвел взором класс — смешки стихли.

— Так с какой же радости тебе приспичило к Шумову пересаживаться? Задачки списывать?

— Н-нет. Я, Лаврентий Лаврентьевич, просто дружу с ним.

— Ах, вот что. Нежности какие! — Настроение у Голотского, видно, уже изменилось к худшему. — Нет уж, братец. Я инспектор, а не сваха. Тебя, видишь ли, с Шумовым надо сосватать, а к Кобасу, может, Персица посадить…

Самуил Персиц, кандидат в первые ученики, покраснел и на всякий случай встал.

В классе опять захихикали.

— А к Никаноркину — кого-нибудь, кто ему приглянулся… Что ж это получится? Нет уж, сиди там, где сел. Не умрешь.

Довгелло и в самом деле не умер. Но его вражда с Кобасом разгорелась с новой силой. Поглощенные ею, противники и учиться оба стали хуже, чем раньше.

Томясь от постылого соседства, Довгелло принялся на уроках слишком часто трясти кистью руки у своего уха. Это был условный знак, означал он вопрос: сколько минут осталось до звонка?

Часы в приготовительном классе были только у Самуила Персица, сына богатого купца. К нему и обращался Довгелло со своей сигнализацией. Смысл ее учителям был известен. Мухин грозился записать Довгелло в кондуит. Голотский, перехватив сигнал, произносил насмешливо:

— Без четверти три четверти и стрелка на боку.

А учитель чистописания, толстый и равнодушный человек, по фамилии Невинный, сбавил ему балл.

После этого Довгелло еще больше невзлюбил своего соседа.

Гриша, как и весь класс, знал о вражде Кобаса и Довгелло. Он видел, что Вячеслав все время тянется к нему, с первого же дня, когда они встретились.

Но Грише не хотелось обижать Никаноркина. Вот и сегодня после урока арифметики Никаноркин спросил сердито:

— Вы сговорились, что Довгелло попросится пересесть к тебе?

— Нет, не сговаривались.

— Ага… не сговаривались! Что ж, он один, что ли, надумал?

— Выходит, один.

— Не спрашиваясь у тебя?

— Не спрашиваясь.

— Ах! Я не так глуп, как вы выглядите.

Никаноркин, впрочем, не был злопамятен. И, кроме того, у него были причины не ссориться сегодня с Гришей. В его голове созрел план рискованного предприятия, и ему нужны были сообщники. Он задумал пробраться на большой перемене в актовый зал. Для младших классов это место было запретным. Туда пускали только старшеклассников, да и то с отличными баллами по поведению.

А все остальные могли лишь с порога любоваться гладким, как зеркало, паркетом да завидовать избранным, счастливцам, которые степенно ходили парами взад-вперед по паркету, отражаясь в нем зыбкими тенями.

Однако и избранным не всем удавалось сохранять должную степенность: то и дело, зорко оглядевшись по сторонам — нет ли поблизости надзирателя, — они с двух-трех шагов брали разгон и лихо катили на подошвах по сияющему полу от стены к стене.

Это, конечно, не могло оставить равнодушными тех, кому вход сюда был запрещен.

Не остался равнодушным и Никаноркин. План свой он обдумывал еще с утра. Надо было действовать втроем. Лучше Григория Шумова спутника для опасного дела и не придумаешь. Ну, а третьим можно взять Довгелло, раз уж оба они такие друзья…

И Никаноркин, забыв о недавней обиде, посвятил Гришу в свой план. Прежде всего надо было следить за Стрелецким, и когда будет установлено твердо, что надзиратель далеко… Ну, Гриша понял с двух слов. Вот это поинтересней тотализатора с игрой на пятаки! Второпях он позвал Довгелло, рассказал ему обо всем, и трое заговорщиков двинулись из класса вперед.

На беду, как раз в ту минуту, когда они уже подходили к своей цели, на пороге актового зала возник Виктор Аполлонович. Возник, да так и замер — видно, надолго, — отставив ногу, заложив большой палец правой руки в карманчик жилета: поза картинная, ничего не скажешь.

Он глядел на троих злоумышленников своими выпуклыми глазами, словно говорил: «Знаю, все знаю, голубчики!»

Друзья, понурив головы, прошлись один раз мимо порога в зал, другой…

На сегодня, видно, сорвалось!

В это время мимо Гриши, обдав его крепким запахом табаку и лука, протрусил рысцою школьный сторож Донат, подбежал к надзирателю и, почтительно прикрыв ладонью рот, громко просипел что-то вроде: «К-пр-сс».

Стрелецкий поспешно сошел с порога и, не оглядываясь, зашагал по коридору.

— «К его превосходительству»! — первым догадался Никаноркин. — К директору! Ну, теперь не зевать!

И правда, терять нельзя было ни минуты. Кабинет директора помещался этажом ниже, возле раздевалок. Виктор Аполлонович мог пробыть там всю перемену, а мог и вернуться очень скоро.

Трое воспитанников основного приготовительного класса с гулко бьющимися сердцами переступили через запретный порог.

Все сперва шло благополучно: никого из педагогов в зале не было.

Грише удалось беспрепятственно прокатиться до самого конца зала, где висела тяжелая парчовая занавесь. О ней он уже слыхал. Говорили, что за ней скрывается алтарь. Когда нужно, занавесь раздвигают, и зал превращается в церковь. Ловко придумано!

В конце года тут служат молебен, и директор торжественно вручает окончившим аттестаты. Потом он говорит речь о верном служении государю императору, а ученики кричат «ура». В прошлом году — так рассказывал Дерябин — семиклассники кричали вместо «ура» — «дурак». Директор решил сделать вид, что не расслышал…

Так вот какое это было место! Гриша пробрался к занавеси поближе; она была заткана золотистыми цветами и листьями, у края ее висела серебряная махровая кисть. Гриша ухватился за кисть: она была чуть колючая, холодная, будто кованная из металла… У самого своего уха Гриша слышал жаркое дыхание Никаноркина, рядом был и Довгелло. Это придало ему храбрости, и он смело отодвинул край занавеси.

Вдруг кто-то цепко схватил его сзади за шею железными пальцами.

Никаноркин бежал со всею прытью, на которую способны были его ноги. Довгелло замер на месте.

А Гришу, не давая ему повернуть шею ни на вершок, вел к выходу неизвестный обладатель железных пальцев.

Вот и порог… и Григорий Шумов, известный силач и храбрец, с позором был выкинут в коридор.

Только теперь он смог повернуть изрядно помятую шею: в дверях зала стоял бледный угреватый юноша с черными глазами-бусинками и шипел зло:

— Будеш-шь? Запомниш-ш-шь!

Но тут из-под его локтя выскочил в коридор Довгелло с пронзительным криком:

— Крючок! Крючок!

Бледный юноша побелел еще больше и рванулся вперед.

Ну конечно, ни Довгелло, ни Шумова, ни тем более Никаноркина он не догнал.

Догнал их Дерябин, когда они были уже в безопасности, в своем классе. Не обращая внимания на разгоряченное лицо Гриши, он сказал мрачно:

— Мухин вышел вторым. Проигрыш!

Грише было не до проигрыша. Все еще тяжело дыша от недавнего бега, он спросил Никаноркина:

— Кто это был? Он от моей руки все равно не уйдет!

Первоклассник Дерябин посмотрел на приготовишек с осуждением:

— Как маленькие, ей-богу! Балуетесь всё. Я тебе, Шумов, про дело говорю. Завтра ставлю двойную ставку на Делюля. Слышишь?

— Слышу.

Дерябин недовольно дернул плечом, ушел.

— Кто это был? — воскликнул снова Гриша. — Должно быть, шестиклассник?

— Нет, он из седьмого. Это Дзиконский.

— Ты его знаешь?

— Да он же сын полицмейстера! Его батьку все в городе знают, ну и его — по отцу. Ты недавно из деревни, потому и не знаешь.

— Дай срок, — сказал Гриша и крепко стиснул зубы: — он от моей руки не скроется!

Никаноркин посмотрел на него с явным сомнением и даже раскрыл было рот — хотел возразить, но в класс уже вошел Невинный, учитель чистописания, и разговор о Дзиконском пришлось отложить.